ustify"> Все сказали бы: бешеное поклоненье; звала его "богушкой"; и - добивалась взаимности: он же ее называл тоже странно: сестрицей Аленушкой; был с ней порой исключительно нежен, - совсем неожиданно нежен; казался хорошим и ласковым другом; порой даже спрашивал, как поступать ему в том иль в другом; и - выслушивал критику:
Вы - необузданны.
Вы обусловлены вашей коммерцией.
- Вы обезумели, - только и слышалось.
Вдруг, - без всякого повода, - делался он ее лютым мучителем; и по неделям совсем не глядел на нее, покрывая ее, точно льдом; и Лизаша бродила в паническом страхе, стараясь ему попадаться - нарочно; глядела умильно; а он становился - жесточе, капризнее: брови съезжались - углами не вниз, а наверх, содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающем руки, соединенные ладонями вверх; точно пением "Miserere" звучал этот лоб.
Точно чем-то содеянным мучился; но и в мучении этом изыскивал он наслажденье: себе и Лизаше; Лизаше - особенно.
Так жизнь Лизаши текла между драмой и взлетом; уж третий день длилась драма.
____________________
В окне - открывалась Петровка.
Везде заморозились лужицы; впрок! Смотришь - градусник ниже нуля; смотришь - трубы подкудрены дымом (наверное, гарями пахнет); и тащатся синие, сине-белые шкуры (не тучи) по небу; под ними - отмерзлая мостовая отбрасывает полуметаллический блеск; вот из серого, черно-серого сумрака скоро уже оборвутся охлопочки белые; и образуются всюду снегурочки в мерзлых канавках, на кустиках, около тумбочек; серые мерзлости улицы станут в снегурочках.
Да, в эти дни роковые земля - в полуобмороке: связывается морозами; полуубитое сердце прощается с чем-то родным.
Соломон Самуилович Кавалевер.
Он был узколобый, с седою бородочкой; лысый; горбина огромного носа всегда заключала, вертел барышами, как пальцами, он и высказывал лишь доскональные мнения; он-то и был настоящим созвездием, перед которым поставили декоративную ширму: "Мандро".
Кабинет раздавался обоями гладкого, синего, темно-синего, очень гнетущего тона, глубокого, - с прочернью; фон - углублялся: казалось, стены-то и нет; - кресла, очень огромные, прочные, выбитые сафьяном карминного листа, горели из ночи.
И также горел очень ярко сафьянный диван.
Пол, обитый все той же материей синего, темно-синего, очень гнетущего тона - глубокого, с прочернью, даже внушал впечатленье, что кресла естественно взвешены в ночи; перед диваном распластывался зубы скалящий белый мед, ведь с золотистою желчью оглаженной морды; казался он зверем, распластанным в хмурь.
Кавалевер все это рассматривал; после рассматривать стал на столе филигранные канделябры; но тут появился Мандро, перетянутый черным, приятнейшим смокингом; смокинг его моложавил; он был в черных брюках, подтянутых кверху, со штрипкою, в черных, как зеркало ясных, ботинках и в темно-лиловых носках; появился из спальни - с бумажкою.
Белая клавиатура зубов проиграла:
- А вы посмотрите: факсимиле копии той, над которой в Берлине теперь математики трудятся.
И протянул он бумажку, измятую, всю испещренную бисером формулок: тут Кавалевер увидел, что каждый волосик густеющий шевелюры Мандро был гофрирован тонко; бумажку сложил пред собою на столик, схватившись рукою за руку; и пальцами правой руки завертел вокруг левой:
- Так вот, лоскуток этот...
- Да...
И бобрового цвета глаза заиграли ожогами, очень холодными.
- Как к вам попал документ?
Эдуард Эдуардович сдвинул морщину: потом распустил белый лоб (как шаром покати); как бы умер на миг выраженьем лица; и - продолжил, приятно воскреснув улыбкой:
- А я собираю старинные книги... И вот, совершенно случайно, в одном из мной купленных томиков с меткой "Коробкин" (я томик купил за старинные очень "ех libris") нашел я бумажку; историю документа вы знаете...
И Эдуард Эдуардович с видом довольным расслаивал пальцами бакенбарду.
- Обычная - ну - тут трагедия... Дети, отцы...
- Стало быть, это сын отдается, - горбиною умозаключил Кавалевер.
- Не стоит рассказывать: сын появился у нас.
- Ну, - вы знаете: если старик между книжек своей библиотеки прячет такие вещицы, а сын...
Но, увидевши жест фон-Мандро, он поправился:
- Если тома исчезают, то могут еще документы такие пропасть. Ну, вы знаете: могут пропасть.
- Нет, за всякою книгою, вынесенной из дома, следят.
Очень мягким округлым движеньем руки свои пальцы (большой с указательным) соединил на губах с таким видом, как будто снимал он какую-то пленочку с губ.
И, отставивши руку, он палец о палец размазывал будто.
- Предвидено.
Тут же себя оборвал:
- Ну, - пора-пора: час, Соломон Самуилович. Вам?
- На Варварку.
- А мне - на Кузнецкий.
Схватив и затиснув портфель, сделал жест пригласительный длинной рукою (он был долгорукий); массивный финифтевый перстень рубином стрельнул.
И пронес, седорогий и статный, сквозь завесь портьеры свои бакенбарды за гнутой спиной Кавалевера, чуть не споткнувшегося о... Лизашу, которая отлетела к дивану; увидев отца, она стала живулькою розовой; ротик казался плутишкой; на личике вспыхнуло легонькое прозарение, точно сияние севера, вставшее мороком:
- Что ты тут делаешь?
Нежилась взором на нем: все лицо озвездилось, а он - не ответил: она подурнела; застегнутый позою всей, выражая зеркальность, прошел с Кавалевером; шаг по паркету, как зеркалу, все отражавшему, сопровождался пришлепкою, точно пощечиной, звонкого эхо.
Года увенчали седыми рогами.
____________________
Подъездная дверь распахнулась; он вышел, одетый в меха голубого песца; седогривая лошадь фарфоровой масти копытами цокала; там, на углу, уже вспыхнуло яркое и белолапое пламя; он видел - на улице серость синей; в сине-сером проходе - блестящая, парная цепь янтарей-фонарей: в людогоны теней.
Уже росчерни дыма клубинились в ярко-багровой раскроине вечера; тщетно, - растмились: растлились - в ничто, в одно, в черное.
Кучер, расставивши руки, разрезал поток - людяной, вороной - рысаком, промелькнувши подушкою розовой; фон-Мандро пролетел на Кузнецкий, в сплошной самосвет, запахнувшись мехами песца голубого.
Читатель нас спросит: а что же профессор Коробкин, которого бросили мы, когда он, окровавленный, пал посреди
Моховой.
Он - очнулся.
В университете была ему быстро оказана первая помощь; увы! - обнаружился слом (выше локтя) руки и ушиб головы, за который весьма опасалися; с перебинтованными головою и левой рукой доставлен он был в свой коричневый домик: с почтительным педелем.
Очень бодрился дорогою:
- Так-с!
- В корне взять!
- Ничего-с!
А слезая с извозчика, выбревнил шуточку. Дома все ахнули: Наденька - плакала; и - обнаружилось: не "ничего-с", а "чего-с"; боль в руке - обострилась; сверлило в виске; в ушах ухало; жалобно, тихо постанывал, все-то хватаясь за руку; хирург, доктор Капский, залил ее гипсом; велел уложить и пузырь гуттаперчевый ставить на голову (с льдом); опустилися карие шторы; явилась сиделка из клиники; очень досадно: врачи запретили работать, читать, даже умствовать.
Целых четырнадцать дней он лежал.
И газеты трубили об этом; и "Русские Ведомости" возмущались порядками; сыпались письма, приветы, сочувствия - профессоров, учреждений, кружков; Задопятов прислал телеграмму:
"Нет, тьма не объяла!"
От группы студенческой текст стихотворный пришел; но он - вот:
Пал вчера, оглоблей сбитый,
Проходивший Моховой,
Математик знаменитый -
Посреди мостовой
С переломанной рукой.
Вырывается невольно
Из студенческих грудей:
"Протестуем! Недовольны!
Бьют известнейших людей!..."
Выздоравливай скорей.
Наконец, он поднялся: пузырь гуттаперчевый сняли: исчезла сиделка; с неделю еще замыкался - в задушлине: в желтом своем кабинете; здесь спал; и - досуг коротал; и - обедал; тогда обнаружилось - делать-то нечего: трудно читать; и нельзя вычислять: жилобой поднимался в виске; голова становилася чаном бродильным.
Отсиживал ногу.
Мотал головою в компрессе: салфетку ему подвязали под бороду, перевязав на затылке ушастыми кончиками; пустобродом слонялся в ветшаном халате, с прижатой, подвязанной, вздернутой снизу наверх бородою, - с рукой, перевязанной: белой култышкой, висящей на вязи; казалось, что был он безруким: свободной рукою ерошил все голову, дергая длинные уши салфетки; и жвакал губами; поглядывал носом двудырчатым; пальцы, дергунчики, выбарабанивали дурандинники: и - пересиживал ногу (мурашки бежали).
Казался же зайцем.
Ночами не спал, а сидел, наблюдая, как день сменит ночь; а спиральное время его уводило из тьмы; сквозь гардины являлись светины; бывало: гардина из черной прометится карей; и книжные полки прометятся карими: в сине-сереющем; крап на обоях, себя догоняющий человечек, прометится: все человечки прометятся.
Вскакивал.
Старым таким двоерогом, в ветшаном халате, высовывался бочковато и грохотко он, - со зрачками вразбродь и с одною рукою взразбежку (другая повисла на белой салфеточке кутышем белым); измеривал он коридорик, гостиную, там занимаяся счетом бесчисленных ягод, пятнивших обои; и жвакал губами над ягодами; и вылинялыми гла-зами томился; потом возвращался к себе, чтоб вковеркать крахмалы и вкомкать белье в свой комодик; иль вклинивать и томик от Ланга свою разрезалку:
"Ффр-ффр"... - перелистывал он; ногтем делал отчертки.
Клопишку поймал; очень много гонялся за молями; раз он заметил, что волос отрос, так что ярко-коричневый цвет от щеки отделился: каемкою белой; одною рукою подкрасил он волосы; и - неудачно.
Разгуливал с крашеной рожей, - какой-то собачьей.
За время болезни профессор, по правде сказать, надоел: Василисе Сергевне, Дарьюшке, даже себе самому: он ко всем приставал, всюду дрягал свободной рукою; то слышалось здесь задвигание и выдвигание ящиков, то раздавалось - оттуда: понятно, зачем он копался в столе у себя; не понятно, зачем он таскался в буфет и звонился посудою там, любопытно разглядывал все, что ни видел в квартире, все трогал, ощупывал, точно мальчишка.
- Вы шли бы к себе, - замечала ему Василиса Сергевна.
Кривилась губами: как будто она надышалася уксуснокислого солью. А он, зверевато нацелясь очками, стоял и бранился: и шел в кабинетик: замкнуться в задушлине. Все стало ясно: спокойствие жизни семейной держалось уходом его от семьи, чтеньем лекций и всяческим там заседаньем; он дома, ведь, собственно, вовсе не жил; когда жил, то скорее сидел в вычисленьях; опять-таки: вовсе отсутствовал; но вычислять было трудно теперь - с размозженным виском: оказалось, что он есть помеха жене и прислуге, что вовсе не дома он в собственном доме: - Ведь вот: чорт дери!
Василиса Сергевна вполне поняла, что профессор отсутствием только присутствует в доме; присутствием он вызывал раздражение; и на лице ее кисло теперь разыгралася драма; утрами и днями она журавлихой слонялась в своем абрикосовом платье, которое висло; и плюшевой, палевой тальмою куталась. Платья на ней превращались в вислятину.
Груди ее были - тряпочки; ножки ее были - палочки; только животик казался бы дутым арбузиком, если б не узкий корсет; надоела журба ему; и надоела под пудрою старуховатость лица; на Ивана Иваныча зеленоватою скукою веяла; в крепкий лавандовый запах не верил; он знал, что от нежно-брусничного рта пахнет дурно; жевала лепешечки.
Слышалось дни-деньски:
- Ниже нуля стоит градусник... Антимолин я купила...
- Прекрасно, - едва отзывался профессор.
- Скажу а пропо: одолела меня гипохондрия: и - Задопятова: все оттого, что у нас - автократия, и оттого, что из кухни несет щаным духом...
Профессор вырявкивал:
- Не разводи, - знаешь ли! Надя плаксила:
- Не говори, - знаешь ли!
Митя так же таскался к Мандро: Василиса Сергевна ему выговаривала:
- Уж не думаешь ли лизоблюдничать там?
Улыбался: и все-таки - шел; раз профессор со скуки ему предложил уравнение: Митенька нес чепуху
- Ты, брат, двоечник.
Митенька чмокал губами, стыдился, но шел: к фон-Мандро.
Только с Наденькой было легко; но ее, как и не было - курсы. А вечером часто ходила в театр: но когда появлялась она, голосенком везде подымала звоночки: веснела глазами; вертеницы строила; и перепелочкой бегала - в рябенькой кофте с узориком травчатым (птичка чирикала) вечером, кутаясь в мех перегрейки, бежала наверх, чтобы в синенькой триповой [31] комнатке что-то читать: до трех ночи.
Однажды с собою она принесла синеглазый цветочек: Ивану Иванычу; он добрышом посмотрел:
- Ах, девчурка!
Он был цветолюбец: и - нос тыкал в цветики.
Шлепнулся в кресло над крытым столом Василиса Сергевна затеяла:
- Шубнику беличью Надину шубку - скажу я - продать: купить мех настоящий: теперь говорят, что и соболь не дорог.
Пропели часы под стеклянным сквозным полушарием на алебастровом столике.
- Шуба соболья кусается - в корне взять: полугодичное жалованье.
Отодвинул тарелку.
- Не вкусен суп с клецками, - бросил салфетку он.
Встал и пошел, сотрясая буфет, чтоб замкнуться в задушлине: фыркаться в пыльниках.
Там, за окошком, валили снега.
И захаживал Киерко: синий курильник устраивать.
Он потопатывал в валенках, в старом своем полушубочке; в клобуковатой, барашковой шапке, кричал еще издали:
- Ну? Как живется? Как можется?
Дергал плечом, вертоглазил, наткнувшись на свару, профессору вклепывал, ловко руками хватаясь под груди:
- Э, полно, - да бросьте: какой вы журжа! Вынимал чубучок свой черешневый:
- Лишь толокно вы бобовое - ну-те - разводите: я ж говорю!
Глазик скашивал в дым, а другой - закрывал; и зеленой бородкою дергал: показывал лысинку.
Раз он наткнулся: профессор стоял перед дверью: профессорша в старом своем абрикосовом платье с горжеткою белой стояла - за дверью (лишь виделся - стек блеклых щек).
- Погодите, - вскипался профессор руками враспашку.
Профессорша вякала:
- Не бородою ведется хозяйство.
- Не косами.
Но, выгибая губу, на него завоняла разомкнутым ртом:
- Головастик!
- Касатка! Вмешался тут Киерко:
- Бросьте!
Профессор в ветшаном халате таким двоерогом тащился к себе; со зрачками вразбрось, со словами вразбродь и с рукою вразбежку; наткнулся на Митеньку:
- Ты чего кляпсишься?
Киерко, выйдя в столовую, сел и курил свою трубочку.
- Ну-те - житейщина, нетина, быт.
Не ответила: плакала.
- Он аттестует себя... таким образом.
Киерко бросил доскоком зрачочек, додергал носок, докурил, вынул трубочку, ей постучал о край столика: быстро пошел: и наткнулся на Митеньку.
- Парень же ты, жеребчище.
Прибавил:
- Досамкался, брат, до делов: брылотряс брылотрясом.
И вдруг оборвал:
- Брекунцы-то оставь, - не поверю ни слову, и так на дворе там у нас разговоры о книгах пошли.
В кабинете профессор беспроко нагрудил предметы: устраивал грохи - на полке, под полками.
Киерко долго смотрел на него.
- Хоть бы пыль постирали: желтым-желто в комнате; шкапчика три прикупили бы, да запирали бы книги - на ключ: это ж - ну-те - опрятней; и все же - сохранней.
Профессор тащился рукой за платком. В то же мгновенье сомненье его посетило: он - вычихнул:
- У петуха - чорт дери - сколько ног? - он уставился в Киерко.
- Три - говорят!
- Нет, позвольте-с, - профессор обиделся даже, - я знаю, что - две.
Почему же он спрашивал?
Вдруг он поморщился.
- Руку жует что-то мне.
И потрогал свободной рукой висящий свой кутыш.
Когда ушел Киерко, стал он копаться в своих вычислениях, выщипнул две-три бумажки из кипы, на ключ запер дверь, сел на корточки, угол ковра отогнул, вынул малый паркетик (тот самый, который, он знал, - вынимается): и под паркетик запрятал бумажки: на этих бумажках крючки начертили суть жизни его; почему же не свез в стальной ящик он сути открытия? Не догадался, - не знал, может быть, что такая есть комната в банке, где ящик стальной покупали.
Он многого вовсе не знал: угол повара с ним путешествовал всюду.
В те дни пережил настоящее горе.
С раздувшимся брюхом, с отшибленной лапой Томочку-песика раз принесли: раздавила пролетка; сложили, смочили свинцовой примочкою, перевязали огромными тряпками: он, перевязанный, молча дрожал, закосясь окровавленным взглядом: профессор весь вечер над ним просидел на карачках:
- Что, брат, - тебе трудно?
А ночью бродил по ковру: утром пес приказал долго жить: очень плакала Наденька. Спорили:
- Надо к помойке нести!
- Что вы, что вы, - взварился профессор: взъерошился весь, - вырыть яму в саду!
Было сделано: Томку несли зарывать, а профессор Коробкин, оставшийся в доме, им рявкал в окошко:
- "Не бил барабан перед смутным полком, когда мы... - споткнулся он: - пса хоронили"...
И вечером всем он доказывал:
- Индусы, в корне взять, верят, что души животных опять воплощаются: в нас; да-с - по их представлениям, пес, говоря рационально, опять воплотится.
- Э, э, - брехунцы, - посипел своей трубочкой Киерко
Наденька верила:
- Может быть, песик вернется к нам: мальчиком. Да, костогрыз приказал долго жить.
Вот и стала Москва-река.
Салом омутилась, полуспособная течь, пропустила ледишко: и - стала всей массой своей: ледостаем блистающим.
Зимами весело! Крыты окошки домов Табачихинского переулка сплошной леденицею: массою валит охлопковый снег: обрастают прохожие им; лют-морозец обтрескивает все заборики, все подворотенки, крыши, подкидывая вертоснежину, щупая девушек, больно ущемливая большой палец ноги; и - дымочком подкудрены трубы; обкладывается снежайшими и морховатыми шапками синий щепастый заборик; сгребается с крыш; снег отхлопывает от угольного пятиэтажного дома на весь Табачихинский переулок: под хлопищем - сходбище желтых и рыжих тулупов.
- Стужайло пришел: холодай холодаевич. Виснут ветвями деревья вкруг серо-зеленого дома: затылки статуек фронтона в снегурках; подъездную ручку попробуешь - липнет от холоду; там же, где тянется сниженный набок, поломанный старый забор, в слом забора глядят не трухлявые земли, как летом, нет, нет: урожаи снегов обострились загривиной белою: а из ворот, где домок прожелтился, стекает сплошной ледоскат, обливающий улицу скользью, едва пропорошенной сверху.
Там бегал дворняк: волкопес; и мешал двум поденным (их наняли снеги разбрасывать, скалывать лед).
- Пошла, гавка!
Один из поденных, - Романыч, веснушчатый, красно-волосый мужик, с непромытым лицом (на морщиночках - чернядь), - здесь жил на дворе: в трехэтажном облупленном доме; лопатою снег разгребал; а другой, в куртке кожаной и с чекмарями, такой челюстистый, - рабочий заводский, с квадратным лицом и с напористым лбом, с твердым взглядом, - долбежил по льду малым ломиком: Клоповиченко.
К ним Киерко вышел в тулупчике (жил в трехэтажном облупленном доме); хлобучил шапчонку, бил валенком
- Есть здесь лопата? А ну-те-ка, - с вами я. Киерко цапко лопатой подкидывал снеги: кидала кидалой.
Рвануло отчаянным ветром: сугробы пустились враскрут; густо, грубо сквозь вой под трубой кто-то охал, стихая сквозь белую вею подкинутых вихрями визгов; и струи кипучие там над волной снеговою взвевались; и - веяли, и - выкидывалися: из взвинченных визгов.
Так сиверко.
Клоповиченко рассказывал Киерко под обзеркаленным жолобом, ломик отбросивши:
- Где им понять! Щегольки... А туда ж, - социальные взгляды подай; мы - тяжелки: нам дай социальные взгляды, - не им; мы в сермяжных кафтанах, в огрехах, плетемся на явку, они появляются в полуботинках: да что - пустопопову бороду брей!
- Ну-те! Ну-те-ка!
Киерко, бросив лопату, присел на приступке: черешневый свой чубучок пососать.
- Чередишь, чередишь на заводе: подкарауливаешь несознательных; видишь, - мозгами пошел копошиться, бедняга: черезлезаешь через мелкокрестьянские трусости - в классовую, брат, сознательность: тут-то ему - пустопопову бороду брей - в зубы Каутского книжицу; знаете что - я который годок на сознательном, да, положении. И - заподозрен... Опять-таки, - взять хоть работу: чермнешь от жару у печи доменной...
- У вас там чадненько.
- Чадим, - отозвался Романыч.
Но дворник ему кинул громко:
- Цапцюк, - разворачивай снег!
И взялись за лопаты: а весело!
Цветоубийственные морозы настали; бежали в мехах переулком (меха косолапили) - мимо ворот - шапки, шапочки, просто шапчурки: и клюквили, и лиловели носами; чуть-чуть пробиралися в ясной, сплошной снеговине; вот здесь - тротуар замело (лишь осталася тропочка); там - отмело: протемнелая гладкость: на ней мальчуган меховой хрипло шаркнул коньком по ледовне, в размерзлости варежки бросив: и клюковкой пыхи пускал, пока клюковка новее не стала белянкою: уши-то, уши-то!
Уши - мороженки!
А недалеко от них стоял Грибиков, весь сивочалый такой, зацепляясь рукой за кутафью [32] старуху; о службе церковной он с ней разговаривал:
- Да уж, пожди: как цветную триодь запоют! И прислушивались к разговору.
- Да кто ж он, родимые? Грибиков скупо цедил:
- Да цифирник, числец: цифири размножает.
- Так сын, говоришь, у него - телелюшит.
Прислушался Киерко хмуро: Романыч на Грибикова плевался:
- Курченкин он сын.
- Пустопопову бороду...
Клоповиченко схватился за ломик: а Грибиков старой кутафье твердил о чаях:
- Чаи, матушка, - всякие: черные, красные, сортом повыше, те - желтые.
Клоповиченко им бросил:
- Какой разахастый чаевич!
- А все же не вор, - так и вышипнул Грибиков, - те же, которые воры, учнут, тех и бить, - неизвестно что высказал он: говорить не умел; не умел даже связывать; только - разглядывать.
Дворник прикрикнул:
- Ну, ты, - человечищем будешь в сажень, а все - эханьки.
Клоповиченко схватился за лом:
- Промордованный час, промордованный день, промордованный быт наш рабочий; да что - пустопопову бороду брей!
Стальным ветром рвануло: леденица злая визжала; сугробы пустились враскрут; от загривины белой сугроба взвилась порошица.
Прошел мимо Грибиков: рыжий Романыч отплюнулся:
- Тьфу ты, - чемырза ты, кольчатая, разбезногая ты животина, которая пресмыкается, - вошь тебя ешь; старый глист!
Быстро Грибиков скрылся: и охал чердашник:
- Как выйдет, - обнюхает все: черепиночку каждую он подбирает...
Прошел под воротами кто-то в медвежьей шубеночке: в снег провалиться рыжеющим ботиком; баба, цветуха малиновая, проходила; прошамкали саночки: цибики в розвальнях еле тащились - в угольную лавочку: и - морозяною гарью пахнуло; снега - не снега: морозарни!
Хрусти сколько хочешь!
Профессор и Киерко сели за шахматы.
- Ну-те-ка?
- Черными? Тут позвонили.
Явилася Дарьюшка, фыркая в руку:
- Пожалуйте, барин, - там видеть вас хочет: по делу, знать, - Грибиков...
Киерко даже лицом побелел:
- Вот те на!
За профессором вышел и он в коридорчик: профессор сопел: на коричневом коврике, около двери, увидел он Грибикова, зажимавшего желтенький томик и томик коричневый: видывал лет уже двадцать в окно его; только теперь его видел - вплотную.
Одет был в старьишко; вблизи удивил старобабьим лицом; вид имел он старьевщика; был куролапый какой-то, с черватым лицом, в очень ветхих, исплатанных штаниках; глазки табачного цвета, бог весть почему - стервенели: носочек - черственек: роташка - полоска (съел губы): грудашка - черствинка: ну, словом: весь - черствель: осмотр всего этого явно доказывал: все - оказалось на месте: а то все казалось - какой-то изъян существует: не то съеден нос (но - вот он), не то - ухо (но - было!) иль - горло там медное (нет - настоящее!).
Видно, в изгрызинах был он: да, - в старости души изгрызаны (но не у всех).
Он готовился что-то сказать престепенно: да вдруг - поперхнулся, закекал, затрясся костлявым составом; и - точно напильником тоненьким выпилил с еле заметным, но злым клокотаньем:
- Ну, вот.
- Вы, взять в корне - гм-гм: чем могу услужить? - удивлялся профессор. И вот вислоухо просунулся Митя большой головой в переднюю - из коридора: был бледен; прыщи - кровянели; а челюсть - дрожала:
- Сейчас вот, - обславит; сейчас - досрамит.
Все ж последнюю дерзость хотел показать: прямо броситься в омут; и лгать: до потери сознанья; бравандил глазами.
Просунулся стек блеклых щек: Василиса Сергевна стояла: и - слушала. Киерко же треугольничек глазками вычертил: Грибиков, Митя, профессор.
Профессор стоял в тусклой желтени крашеной рожей, собачьей какой-то: и жутил всем видом; увидевши книжки у Грибикова, он воскликнул:
- Мои - в корне взять, - из моей библиотеки... Как к вам попали?
- Изволите видеть, - затем и пришел-с, что имел рассуждение... У букиниста, изволите видеть, их выкупил.
Тут Василиса Сергевна завякала издали:
- Мэ же ву ди, ке ла фам де шамбр [33], Дарьюшка!...
- Да не мешайте, - профессор бежал на нее, потрясая коричневым томиком (желтый он выронил).
Грибиков тоже бежал за профессором - зорким зрачишком; а Киерко с выблеском глаз подбежал, ударяя рукой по Грибикову; он другою рукою повернул очень грубо его; и - толк: к двери:
- А ну-те, оставьте-ка... Да, да, да: предоставьте-ка. Это я все объясню... А я ж знаю... Валите!
А в ухо вшепнул:
- Да помалкивайте, дружище, - о том, что вы знаете Грибиковский зрачишко лупился на Киерко.
Сам он усилился высказать что-то; и вдруг, - как закекает старым, застуженным кашлем, схватяся рукой за грудашку; она сотрясалась, пока он выпихивался; и рукой гребанул; вдруг пошел - прямо к двери (ну, - ноги: совсем дерганоги).
Захлопнулась дверь.
Он тащился через улицу: с видом степенным и скопческим, думая:
- Что же случилось?
Совсем не умел, видно, связывать фактов: умел лишь глядеть.
Не дойдя до окошечек желтого домика, стал под воротами: но не прошел под воротами; по бородавке побил; под нес палец к глазам; посмотрел на него: и понюхал его; после этого он повернулся, решившись на что-то; и недоуменно глядел на профессорский дом.
Между тем: в коридоре меж Киерко и Василисой Сергевной происходили отчаянные препирательства; Киерке силилася Василиса Сергевна что-то свое передать:
- Это Дарьюшка книги таскает... Не знаете... Антецеденты бывали: таскала же сахар!
А Киерко неубедительно очень доказывал:
- Дарьюшка тут ни при чем...
И признаться, совсем не сумел он оформить свой домысел, был же ведь умник.
- Не знаете, ну-те же: форточник ловко работает - что? А я ж знаю, что - форточник: форточник, - он!... - за подтяжку схватился рукой.
- А пропо: почему не унес он других вещей, - ценных?
- А может быть, - ну-те, - спугнули его; он же сцапнул два томика, да - был таков! - зачастил по подтяжкам он пальцами.
"Форточник" - Митя - стоял и сопел, умоляюще глядя на Киерко, бросившего на него укоризненный взор. Он покрылся испариной: ужас Что вынес. Профессор ходил пустобродом от Киерко к Мите, от Мити до Киерко; видно, он чем-то томился; пожухнул глазами, пожухнул всей крашеной рожею - да горьковатое что-то осело в глазах.
Василисе Сергевне бросил он: - Дарьюшка тут ни при чем!
И, прислушиваясь к рассуждению Киерко, бегал глазами - двояшил глазами, он знал, - не два томика: томиков сорок пропало: не мог с ними форточник в форточку выскочить.
- Осенью, - знаете, - Митя осмелился, - видел под форточкой...
Тут у профессора глазки сверкнули - ерзунчики: злые. Нацелясь на сына, он брызнул слюною:
- Не кляпси: молчать!
И, подставивши спину, пошел в кабинетик: надолго угаснуть.
Опять позвонили.
История!
Старуховато просунулся - Грибиков: вот ведь прилипа!
- А ну-те?
Наткнувшись на Киерко, он растерялся: хотелось, как видно, ему, чтоб не Киерко дверь отворил; постоял, поглядел, помолчал: и - сказал неуверенно:
- Кошку впустите: курнявкает кошка у вас под крыльцом!...
Ничего не прибавил: ушел.
Отворили дверь настежь; и - не было кошки: струя морозяная дула - отравленным бронхитом: - Дверь затворите: квартира - ледовня!
Профессор прошел в кабинет.
Проветшал: горьколобый, прогорбленный, вшлепнулся в желтое кресло - под Лейбницем, нам доказавшим, что все хорошо обстоит; оба томика шваркнулись: прямо под Лейбница; дернулись, точно у зайца, огромные длинные уши над клочнем макушечным; тупо уставился в свой виторогий подсвечник, сверкая очками, скорбя под очками-глазами, как будто отмахиваясь от чего-то тяжелого; многие тысячи шли перед ним человечков, себя догоняя.
Согнулся из кресла в столбе желтой мглы (чрез которую пырскали моли), играя протертою желтою кистью под рваною шторой, - с подвязанной, вздернутой снизу наверх бородою; с рукой перевязанной: белой култышкой, висящей на вязи; он вылинялыми глазами томился, вперяясь в осклабленных фавнов.
Пространство - разбито!
С жалеющей тихой улыбкою Киерко в двери вошел:
- Как живется?
- Так: руку жует что-то мне!
И, потрогав висящий свой кутыш, прошел в уголочек, под столбиком стал, на котором напыщенный Лейбниц своим париком доказал, что наш мир наилучший.
- Э, полноте, - стерпится. Оба молчали: до сумерок.
С этого времени с Митей профессор совсем перестал говорить.
Уже после, когда выходил он из дома, - на ключ запирал кабинетик: а ключ брал с собою; ночами он слышал, как Томочка, цапа, устраивал все цап-царапы в передней: и грыз свою кость; выходил в коридорчик со свечкою.
Томочки - не было!
Тут заюжанило; все - разжиднело, стекло; сняли шубы: пролетки загрохали; вновь - подморозило; вечером же серо-розовый и кулакастый булыжник - поглядывал в окна и твердо, и сиверко.
На кулакастый булыжник засеял снежишко. И вьюга пустилась вприсядку по улицам. И раздались неосыпные свисты; рои снеговые неслись; и ноябрь, прогоняющий быстро пролетки, чтоб вывезти саночки, сеял обвейными хлопьями; хлопья крепчали, сливались; посыпался белый потоп.
С переулочков, с улиц - по улицам и переулочкам - брели: мимо контуров зданий, церквей, поворотов, забориков - по двое, по трое; шли - в одиночку; от ног вырывалися тени: бледнели и ширились, ввысь убегая, ломаясь на стенах: гигантами; разгромыхались пролетки; визжали трамваи; круги от фонарного света заширились зелено; вдруг открывалася звездочка, чтоб, разорвавшись, стать солнцем, проухнуть из света тяжелым и черным авто; снова сжаться - до точки. Слететь в темноту.
Уже издали двигались, перегоняя друг друга, - с Петровки, с Мясницкой, с Арбата, с Пречистенки, Сретенки, - к месту, где все разливалось огнями, где мгла лиловатая - таяла в свет, где отчетливая таратора пролеток взрезалась бензинными урчами. Ясный Кузнецкий!
Стекалась волна котелков, шляпок, шапок, мехов, манто, кофточек: прямо к углу, где блестело "Аванцо"; роились, толкались и медленно останавливались, ухватившись за шляпы; и глядели на стрелку часов, поджимая портфели, отпихиваясь, перепихиваясь и давая друг другу дорогу; тот выскочит бледным пятном лицевым; эта вынырнет взором; карминные губы прояснятся, вспыхнет серьга; в котелочках восточные люди тут ночью и днем переталкиваются, все высматривая беспроко: того-то и что-то; тут кучи раздавленных тел прилипают к витринам: сграбленье людей; от двенадцати дня до шести!
Здесь квадратные, черные автомобили, зажатые током пролеток, стеснивши разлив, разрываются громко бензинными фырчами; не продвигаясь, стоят, разверзая огромные очи на белую палочку городового, давая дорогу - все очи же: кокоткам, купцам, спекулянтам, гулякам, порядочным дамам, актрисам, студентам. Не улица - ясный алмазник! А угол - букет из цветов.
Здесь просинилось - ртутными светами; там - взрозовело, подпыхнуло - ярче, все жарче; фонарные светы отсюда казались зелеными, тусклыми; окна вторых этажей, - посмотрите: тусклятина, желтый утух. Выше, выше, откуда слетал среброперый снежок, в темнокровную хмурь уходя, ослабели карнизов едва постижимые вычертни.
Ниже, - под кремово-желтым бордюром из морд виторогих овнов - свет; за окнами - май: из фиалок, лазоревых цветиков, листьев и роз; это - Ницца; сюда забегают все франтики - быстро продернуть петлицу: гвоздикой, ромашкою; выбежать, перебежать мостовую, ныряя меж кубами черных карет, раскатаев, ландо - к перекрестку.
А рядом - витрина, где тонкая ткань: паутина из кружев.
Прошли две с картонками; лизанорозовый там лицеистик протиснулся (видно, страдал он зазнобом): такой тонконогий! Какая-то там поглядела; потом - повернулась; уж кто-то - стоял: пошли вместе; сквозь завеси кружев прояснилось личико, все из кольдкрема; два глаза, совсем неземных, поднялись на гусара, едва волочащего саблю, - в рейтузах: небесного цвета; известная дамочка: Зобикова миллионерша - в ротонде; коль скинет, - останется в кружеве: с вырезом; а от нее на аршин - запах тонкий; гусар же...
И облачко вьюги на них набежало: