Главная » Книги

Алтаев Ал. - Взбаламученная Русь, Страница 8

Алтаев Ал. - Взбаламученная Русь


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11

н и царевич. И знаки я у него видел видением царского венца. Хочет он тайно пробраться до Киева, а оттоль геть к польскому королю заступы от лютых бояр просить. Блюсти его надо пока. Ишь, спит, умаялся...
   Он вышел во двор угомонить разбушевавшуюся молодежь.
  
   Потянулись дни за днями. Кое-как проводили время, пока не темнело, а в потемках собирались казаки за чаркою доброй горилки, вспоминали боевое время, старые набеги, полон, турецкие походы к ляхам и соседям - крымским татарам. Немало говорили и про царевича: выспрашивали, как он будет жить с казаками, а он отвечал им с непритворными слезами, что будет любить их, как братьев.
   Симеон не притворялся. Живя бок-о-бок с запорожцами, которые верили в его высокое происхождение, он с каждым днем все более и более привязывался к ним. Ему нравилась простая вольная казацкая жизнь, не хотелось ему думать о том, что будет впереди, когда придется столкнуться с Москвою.
   Много было горячих разговоров, клятв и уверений. Царевича как будто полюбили; он не скрывался от народа и порою даже совершал торжественные выезды в ближние местечки. Везде принимали его почетно.
   Здесь, среди казаков, повторялась старая сказка о богачах и голытьбе, и часто при Симеоне богатые казаки "земяны" похвалялись своею казною, рухлядью, унижали голытьбу и, смеясь, повторяли на свой лад московскую поговорку:
   - Мошна велика, и ум будет велик!
   И Симеон с ними вместе смеялся.
  

9

  
   В дымном куреню соседнего хутора у бабки-вдовы Омелихи Мерешка собрал безземельное казацкое поспольство. Сидя на печке, под коганцом, Омелиха разбирала кривыми иссохшими руками прошлогодние лечебные травы, склоняясь низко к огню, вязала пучки, шевелила беззвучно бескровными губами, а подслеповатые глаза смотрели ласково на хлопчаков. Уж что-то творится чудное в Запорожье, пошли новые времена. Явился царевич молоденький, гургогять, гурготять люди, балакають, будто его мать родная со свету хотела сжить, а он за голытьбу стоит, нищему поспольству жизнь дать хочет, уравнять всех. Не будет атаманов толстопузых, не будет земянов с большой казной, со свиньями, гусями, с закромами хлеба, с волами да с табунами коней. Не будет кривой избы у Омелихи с растрепанной ветром соломой на крыше. Будет у Омелихи каждый день каша с салом. Ох, не дожил чоловик у Омелихи, не дожили омелятки до красного дня... И вспомнилось, как пропали омелятки все в одну неделю от лихой хворобы, пропал и Омелько, как некому было принести им ковш воды... Поднялась от хвори одна Омелиха, да с тех пор и мается...
   А ныне довелось, видно, поглядеть на красное солнышко, дождаться нового времечка, походить в новых чоботах... Ведь царевич-то свой, из посполитой, из нищей братии, на паперти сбирал кусочки, нужду людскую знает... Ох, не дожил Омелько с омелятками...
   Полна хата Омелихи народа. Среди молодых хлопчаков белеют длинные усы да седые чубы стариков. Пахнет кислой овчиной кожухов. Кожухи рванные, заплата на заплате. Говорит новый хлопчик, что собрал у Омелихи поспольство. Славный хлопец, так и шьет, так и рубит, складно да правдиво.
   Мерешка "рубил":
   - Переказывал я вам вдругорядь: все он могеть, как и вы, сам вышел из поспольства.
   - Царевич-то? - вскинулись старики.
   - Молчи, не гуди, слухай. Не шутейно говорю, на сам-деле. Он какой? Чеботарить посадишь - чеботарить станет; быков ковать, - и то... и голод, и холод и нет ничего... Кубыть все сказал. Поняли? Ась?
   Старики чесали в затылках.
   - Поняли... трохи в голове е разработка...
   - А може про чеботоря брехня?
   - Собака бреше, - огрызнулся один из хлопцев, из товарищей Мерешки.
   - Глянь на него, будто и некудышный... так, цюцик безхвостый...
   - Гы-ы-ы... цюцик, а царевич!
   - Молчи, чего скалишься?- рассердился на смешливого парня Мерешка. - Был я с ним у степе, жили, как братья, вместе голодовали. Голодного понимает; голодному браток, а обидят голодного, он стане огромадно сердитый...
   - Москаль он! Сам балакал, москали из лыка деланные, хворостом скляченные...
   - Через чего хлопочете, казачки? Чего он у вас отнимает? Вложили б старички в память хлопчакам, как надысь я сказывал...
   - Ноне стариков не дюжа слухають...
   - Та помовчить... може воно и краще выйдет? Погана була жисть...
   - Идеть! Идеть!
   - Москальский попихач!
   - Нехай идеть. Дуже шужалысь...
   Симеон вошел, в своей новой "робе", нарядный; снял златоверхую шапку и застыдился, увидев кругом дыры да заплаты. Он искал глазами Мерешку, точно хотел на него одного опереться.
   У Мерешки было бледное лицо. Глаза его радостно, испуганно и вызывающе смотрели прямо в глаза Симеону.
   - Царевич, - сказал он, и - голос его дрожью вызвал волнение. - Поспольство хочет знать, будешь ли ты ему заступою. Переказывал я им.
   Он широко улыбался и радостно, почти нежно добавил:
   - Для сугреву ты к беднякам пришел, царевич.
   Этот взгляд и этот голос, ободрили Симеона. Он покраснел, глаза его вспыхнули. Разом вспомнилась вся горькая голодная жизнь, среди бесконечного припева убогого Лазаря.
   - Братцы! - начал он просто. - Видит бог, пришел я сюда не ворогом, с дружбой пришел в Запорожье.
   - До кого пришел в Запорожье, царевич?
   Одинокий строгий голос. Поднимается голова со шрамом через весь лоб; прямо в душу смотрят строгие глаза; руки в дырявой свитке теребят длинный ус.
   - Хлопцы мои, жинка, батька с маткою не видали добра от москалей, увидим ли от тебя?
   - Вольность вашу, как свою, хранить буду; за поспольство голову отдам! Брат я вам!
   - Гарна була - каша, як бы сало! - засмеялся кто-то в толпе.
   Но головы казацкие уже сгрудились в одну сплошную стену; в глазах ясно появился огонек сочувствия. - Цыц! Ото невиряка!
   - Та мовчить! Може вин и не бреше!
   - Братцы! - продолжал Симеон, все более и более загораясь. - Даром, что ли, я был со Степаном Тимофеичем? За кого он бился? Чего он хотел?
   - Ось уж до чего дило доходить, - подтолкнул один усатый "нивиряка" другого и громко спросил:
   - А як же, як же. Ты з атаманами горилку дул да на атаманских перинах да в атаманском куреню... як не воно, так, а гурготишь: брат посполичий... - не унимался все тот же ус со шрамом.
   Тут уж вступился Мерешка.
   - Ото дурни! Через чего ему у атаманов не пить? А как бы вам атаманы горилки поднесли, вы бы пили?
   Молодежь залилась смехом. Чей-то озорной голос подхватил:
   - Та як бы еще Оксанку поспать дали!
   - Гы-гы-гы...
   - Хо-хо-хо!
   - Не дурни вы, хлопцы, я вижу, - засмеялся Мерешка. - А как бы он не был у атаманов, дал бы вам грошенят, ась?
   - А судья куцый кобель у мене узял борова...
   - И судью он прицыкнет, когда так, - смеялся Мерешка.
   - А атаман, - упрямо настаивал ус со шрамом, - у соседа землю оттягал...
   - И атамана он прицыкнет!
   Молодежь смеялась. Махали руками на уса.
   - Цыц, дядьку Павло... яку журьбу завели? Дило балакайте!
   - Слухайте царевича!
   - Братцы! За поспольство я! С вами я, не с атаманами! Крест на том поцелую! А нельзя мне их обойти: к атаману объявился, атаман меня должон был признать, на царство помочь поставить, ворогов моих покорить... А мыслю я, всем бы вам жить по-божески, без обиды, без утеснения, сытно жить, не по-атаманскому указу, а по Разинскому...
   - Добре, сынку, добре!
   С печи смотрели на Симеона, не отрываясь, красные слезящиеся глаза бабки Омелихи. Она молитвенно сложила на груди руки. По телу разлилась сладкая истома; тонкие бескровные губы растянулись в улыбку. Одно слово глубоко пало ей на сердце: "сытно". Она перекрестилась:
   - Слава те, господи... сытно! Рыбки б посолонцевать... Галушек с салом... до сыта... Дожила старая... Ох, нет Омельки с омелятками...
  
   В тот же вечер о собрании у Омелихи стало известно и Серко, и судье, Степану Белому, и всем, кто зорко следил за Симеоном. Не понравилось им, что царевич водится с посполитством. Сказали о том прежде всего Миюске.
   Миюска стал ночью выговаривать Симеону:
   - Ты что, в уме, царевич? Господи, бож-жа мой! Я тут сохну, тебя выхваляя, перед атаманами тебя почетно именую, а ты... глядь, с какими связался... ажно дух чижолый от тебя пошел... Могешь ли так делать? Блюдешь себя неладно, царевич. Царевичу посполитство не брат, вложил бы ты себе это в память, а то как бы атаманство не отступилося...
   Симеон рассердился:
   - Что ты мне за указка, Миюска?
   В черных глазах Миюски мелькнула злоба.
   - А то, что я те знаки видел.
   У Симеона упало разом сердце.
  
   Тою же ночью в дверь к Омелихе постучали судейский писарь с судьею. Поставили чернильницу на стол, сели.
   - A ты ходи, ходи, бабка. Кажи: яки-таки слова в твоем куреню вечор балакали?
   Писарь приготовился записывать. Бабка беспомощно заплакала.
   - А я знаю? Ой, добрые люди, не пытайте... дура я... стара стала... Ой, лышечко... ось уж до чего дило доходить!
   Судья на нее наступал, яростно ворочая глазами и изо всех сил пыхтя:
   - А як за те дила повисят тебе, стара?
   - А то я знаю, добри люди, про те дила? Ой, рятуйте, православные, яка лиха година... Шо тебе треба, добродию?
   Судья взял ее за плечо. Старуха пригнулась, совсем сравнялась с полом.
   - А як стару ведьму за ребро да на дрючек, а?
   - Ой, лышечко...
   - Тай мовчи! Кого ховала у куреню, а? Яку брехню слухала, а, бисова чортяка?
   - Тай кажу, добри люди, змилуйтесь...
   Она часто-часто заморгала глазами, напрягая память, силясь припомнить, о чем, собственно, говорили собравшиеся в ее хате. И не могла припомнить. Обещали хорошую жизнь, и опять обещали хорошую жизнь и в чем-го клялись. А ус с шрамом, Павло - невиряка, не верил. А после и он поверил. Вдруг лицо ее просветлело. Сухие маленькие руки всплеснули:
   - Ось кажу - зараз! Сытно исты вин казав... сыгно исты... и рыбу, и кашу, тай и сало!
   - Дура! - крикнул судья и дал старухе подзатыльник. С этого часа вокруг Симеона атаман Серко устроил настоящую охрану. Каждый шаг его был известен. За ним ходили по пятам, а встречая вблизи атаманского куреня собравшуюся кучку посполитых, их разгоняли правдами и неправдами.
   В то же время Симеона всячески ласкали; по вечерам напаивали до-пьяна, кормили на убой, давали денег, дарили богатую робу, богатую сбрую и оружие, убаюкивали сладкими сказками о власти. И когда заскучает царевич, в курень незаметно впустит Серко или Миюска полногрудую Оксану с горячими ласками и огнем в очах, или другую гулящую вдову или бабу, и начнется гульба снова до самой заря...
  

10

  
   Пришла весна. По утрам были вишневые огнистые зори; по утрам плясали на зеленом пухе травы журавли; по утрам в степи свистел ветер, и от сытного хмельного воздуха кружилась голова.
   В садах на деревьях наливались почки...
   Выехал Симеон потешиться конем на широкий степной ковер. И был с ним Миюска.
   Хороша была роба Миюски, - весь он был в соболях, в кунтуше, крытом дорогой персидской материей.
   Как выходил из куреня кошевого атамана Симеон, у дверей толпилась казацкая голытьба: кто с жалобами, кто с просьбами. Не хотел Симеон никому отказывать, передавал челобитные Серко и просил с детской настойчивостью утешить несчастных.
   И вдруг он заметил, что Миюска отгоняет народ. Заметил он, что Миюска пропускает только тех, кто сует ему что-то в руки.
   - Иван! Что творишь! Посулы берешь?
   Миюска с пренебрежением посмотрел на Симеона.
   - Господи бож-жа ты мой! Какие посулы? Сроду не брал. Сдурел я, что ли? Замстило тебе, царевич, ягодка, пресветлое мое солнышко... Чего поднялся такую спозаранку? Чего тебе, пресветлому, в степе делать? Вложил ты себе в память этакое... Мстится, ммтится... Глянь, я твою царскую милость не хочу трудить понапрасну... Непригоже царевичу самому с голью гутарить. Ить порода у тебя царская... А кабы не царская была, за ту брехню не миновать бы нам с тобою дубовых столбов с перекладиною. Смекаешь, пресветлый царевич, ась?
   И подмигнул глазом-маслиною.
   Засосало на сердце у Симеона. Вспомнилась долгая, полная скитаний, дорога, убогая песня о Лазаре, страшная выдумка Миюски об его царском происхождении... И обвернулся, понимая свою зависимость от Миюски, понял, что нет у него на свете ни одного истинного друга, что страшно одинок он и несчастен среди иочета. И понял, откуда у Мюиски золотные одежды и тугая мошна, понял, что Миюска торгует им, как товаром...
   Друзья-товарищи? Разве один только Мерешка?
   А и Мерешка стал как-будто сторониться от него, избегал смотреть при встречах в глаза.
  
   Раз, столкнувшись с Симеоном за куренем Серко, когда Симеон вышел погулять, Мерешха сказал:
   - Отпусти меня, царевич, не годен я тебе боле.
   Симеон вспыхнул.
   - Пошто негоден? Куда хочешь итти?
   - Куда? На Кудыкину гору, - усмехнулся Мерешка. - Пойду по сонечку. Авось проживу по маленечку. Жизню, как видать, нам с тобою вместе не прожить... Ты с земянами да с атаманами, я - с посполитством, с голытьбой связался. Могет ить быть такое, - глянь, - тебя тут в золоте по уши завязили, Миюска вокруг кубарем вертится, посулы берет, тебе разум вином залил, бабами закохал, а ты и рад жизнею тутошней бестолковой тешиться...
   Симеон схватил Мерешку за руку. Тоска сжала ему сердце.
   - Юрась! Ну, пошто ты? Нешто ты мне чужой? Юрась! Сказывал ведь я Миюске про посулы, а он что мне... то, говорит, не посулы, мстится тебе, царевич... А еще грозится... столбами с перекладиной... Ах, ничего не ведаю я в жизни, Юрась, и таково-то мне боязно... Ну, не серчай, Юрасю... ведь то пока... Укреплюсь я, стану на ноги, и все, все слажу... Я ж посполитству клятву давал, крест на том целовал, - я с голытьбой, Юрасю!
   Лицо Мерешки прояснилось.
   - А не брешешь? И Миюску прогонишь? Зараз сказывай. Скажи: разрази меня господь.
   - Разрази меня господь, Юрасю. И Серко прогоню, и судью, и всех атаманов толстобрюхих, у коих казна велика. И станем жить здесь на Сечи, как братья. Я не дозволю, штоб у одного земли было через край, а у другого вовсе не было; штоб у одного был курень, а другой у него в батраках служил. Я не дозволю, штоб и в Московии кабала была да порядная, да богатые, да бедные, да бояре, да холопы. И сам не хочу в хоромах жить, Юрасю, так и скажи посполитству. К чорту под хвост те хоромы, где меня матушка-царица ножиком резала, а дед хотел изводом извести. Опротивели мне те хоромы. Не хочу на Москве жить. Налажу там дела, в наследстве утвержусь, попрошусь у царя-батюшки на Сечь, а как стану эамест батюшки царствовать, и вовсе на Сечи замест Москвы поселюсь, в курене стану жить, не лучше посполитых. Все как у батьки Степана Тимофеича, все - братья, поровну все дуванить! Только дай мне, Юрасю, укрепиться...
   Мерешка улыбался и кивал головою:
   - Так, так, братик... то дело... Степана Тимофеича вспомянул... Его забывать не след. Размяк ты трошки, ну, да скрепишься... Ишь и то: зачем тебе с нашего коня слазить? Жизня-то была никудышная, да своя, вековечная. Вздумай, глянь на жизню, не шутейно, на самом деле: затем я, скажем, с батькою Разиным пошел, чтоб было все по старому? От того старого я с малолетства что муки видал... Был у деда под Киевом грунтик, - так маленька землица: хата да поле малое, да лужок. Случилось деду призанять денег у пана, а пан тот енаральный судья Галаган и дал деду пятьдесят злотых {50 злотых - 10 рублей.}. Пришел срок, дед притащил гроши пану, а пан запер его во дворе и караул приставил, - на то он и судья, - держал две недели, а после, как выпустил, и говорит: - "Твой грунтик ныне стал мой; почему гроши в срок не отдал? Ныне не отдавай, срок прошел; две недели бы назад надобно! И взял грунтик, с хатой, с телятами, с полем, с бахчею. Не стерпел дед, спалил ночью свою хату. За то его пан есаул до смерти добил батогами. А мы с отцом-матерью пошли побираться. И сестра с нами - Катруся... Э-эх, не стерпел я Лазаря тянуть по ярмаркам; крепко во мне ярость сидела, убил бы пана Галагана - гадюку, всех бы панов убил! Стал я огромадно сердитый. Думаю про панов, как их где вижу: у, боров, дьявол, волчий бы тебе ожерелок, каросту бы тебе, дерьмо, черную немочь... Через ту лютую злобу опротивел мне белый свет, сказал я себе: нехай, Юрась, и мать и сестру кинешь, только бы глянуть на другое дело... а дело то было Степана Тимофеича... Оставил отца-матерь да Катрусю на Дону, где вырос, а сам - геть на Волгу панов бить. Панов хотел бить, да и царя с ними, шоб не было ни богатых, ни бедных... А ты царевич... Как же так, - и тебя, видать, убить надо. А ты - за голь стоишь. Я и вздумал: хошь куцый ты еще цуцик, а не брешешь, гутаришь, а оченята в слезах. Клялся утереть слезы беднякам, за обиды да утеснения отплатить... ну, што ж, надо дать тебе царствовать.
   - И отплачу, и отплачу, Юрасю!
   И опять ждал, и опять верил Мерешка.
  
   Утром на заре выехал Симеон в степь. И стало ему вдруг без причины весело. Вольно дышала грудь, как в стародавние времена, когда за ним еще никто не следил, когда не было кругом ни казаков, ни Миюски.
   Плясал его конь на месте, мотал головою, поднимал ее вверх, на встречу ветру и солнцу, и тонким радостным ржанием приветствовал свободный бег на просторе. Развевалась по ветру его грива; трубою раздувался хвост...
   Впереди, там, где кончается белый свет, а земля сходится с небом, синела даль, подернутая нежной дымкой. Вся степь пестрела первыми цветами, пышными, яркими, горела и переливалась; в низинах алели тюльпаны.
   Налетал ветер, и клонились к земле разноцветные головки весенних цветов, клонилась сорная трава... Где-то в балке, в кустах, серебром рассыпался соловей... А вверху синела небесная глубь, и плыл по ней темною тучею величаво-грозный орел...
   Вон Юрась Мерешка стоит неподалеку. На-днях Мерешка сказал, что дошли до него дурные вести: померли на Дону мать с отцом; в полон угнали турки сестру Катрусю.
   И найти сестру Катрусю стало теперь мечтою Мерешки.
   Казаки посмеялись, сказали, что видели Катрусю в Кафе у паши, что паша велел готовить за нее выкуп. Юрась верил; глаза его загорались; краска выступала на лице; он мотал головою и повторял:
   - Я выкуплю!
   Этою надеждою Юрась Мерешка жил.
   Он стоял среди степи, следил за конем Симеона, готовый во всякую минуту притти к нему на помощь, если дикое животное взбесится и понесет. Конь был новый, и, садясь на него в первый раз, Симеон радовался, что ему удастся объездить жеребца.
   Ветер рвал волосы Мерешки, рвал полы его свитки.
   Симеон натянул повод и стрелой ринулся вперед.
   Мерешка побежал за конем, стал на камень, глядел в даль, заслонив рукою глаза от солнца, и вдруг запел грустную казацкую думку, как дочь-полонянка не узнала своей матери и приказывала ей исполнять разные работы: пасти стадо, прясть пряжу, качать ребенка. Тоскою безысходной лился по степи молодой голос Мерешки.
   Что живет в песне, отмыкающей самые суровые сердца?
   Точно вкопанный стал конь Симеона, послушный воле седока.
   Слушал Симеон, как разносил ветер песню, как рыдала она, уносилась в даль и там умирала, слушал жадно, и вдруг не захотелось ему конем тешиться. Шагом подъехал он к Мерешке. Мерешка замолчал; растаяла его песня.
   - Коня взять в повод прикажешь, царевич?
   - Стой, Юрась. Скажи, что ты там слыхал о своей сестре Катрусе?
   Брови Мерешки сдвинулись; он упрямо кивнул головою и пробормотал сквозь зубы:
   - Жива еще... в Кафе у паши... выкуп надобен...
   - А велик ли выкуп?
   - А я знаю? Слазил бы туда, да... Как ты грошенята бросал, я малость набрал...
   Он смущенно улыбнулся.
   - А еще много надо?
   - А я знаю?
   - Бери, Юрасю, еще бери!
   Симеон захватил из кармана горсть денег и сунул их в руки оторопевшему Мерешке.
   - Бери, Юрасю!
   Голос звучал просто, как встарь.
   Чем-то милым, знакомым повеяло от этого товарищеского оклика на Мерешку. Он собирал рассыпавшиеся по притоптанной траве деньги и весело смеялся.
   А Симеон уже совсем расшалился. Он был ведь очень молод; давно ли ему минуло шестнадцать лет. Здесь, ва свободе степи и воли, задавленное детство проснулось в нем; он забыл, что надо быть царевичем, и помнил только одно, что он - молод.
   Его красивое смуглое лицо сияло восторгом.
   - Привяжи, Юрасю, коня к той вербе, давай побежим... кто кого догонит... Ладно?
   - Ладно, царевич!
   Они оба засмеялись. Мерешке особенно приятно было называть товарища царевичем... ведь свой, хлопский царевич, только слава, что царевич, да и лестно: не ставленный из Москвы, а свой, казацкий, из ватаги батькиной... Эх, ведь и встарь еще, на Волге, он называл так Симеона... Побежали...
   Свищет ветер в уши: сладок свободный бег по степи...
   Но Мерешка останавливается в смущении; он не может забыть строгих наставлений Миюски.
   - Царевич, - говорит он упавшим голосом, и сразу потухает радость обоих, - гляди, за рекою войско... скорее на коня! Негоже далеко от своих куреней уходить... Уедем прочь!
   Игра забыта; опять по степи важно едет на вороном коне царевич, а в поводу ведет того коня верный слуга его Мерешка.
   Поровнялся конь с первым тыном хутора. От тына отделилась женская фигура в расшитой шелками сорочке, в праздничной корсетке, с дорогими намистами на шее. Теперь всегда она ходит праздничная.
   - Оксано!
   Симеон ей улыбнулся и разом вспыхнул, вспомнив ее горячие ласки.
   Она откинула назад голову и посмотрела на него смеющимися лукавыми глазами.
   - Чи приходить, коханый?
   - Приходи, приходи! Пораньше приходи!
   - А як же я пиду, колы до тебе холопы не пущають?
   Голос ее звучал, как у капризного балованного ребенка.
   - Пустят!
   - Та кажи - пустылы б...
   И сдвинув тонкие брови, она топнула красным сапожком с подковкою на каблуке:
   - Погани твои холопы... Ось, чортяки! Таких холопов нам не треба!
   - Ладно, я им скажу, - рассеянно отвечал Симеон, занятый думой о войске. - А ты приходи пораньше...
   Оксана кивнула головою.
   - Стерва баба гулящая, - вырвалось у Мерешки. - Тебе б с ней и гутарить не пристало, царевич.
   Она пришла к нему, чуть стемнело, блестя наглыми глазами, побрякивая намистами, постукивая подковками каблуков, отталкивая стоявших у куреня кошевого, казаков. Пришла, как всегда, шумная, бранясь высоким сердитым голосом:
   - Ось де гадюки! Побачьте, добри люди! Яки холопи, - больше царевича становятся! Царевич, побачь, яки сукины дети, усю хустку {Хустка - платок.} оторвали! Видступися, чортов попихач, трясся твою матерь!
   И когда она уже была за порогом, сделала в сторону казаков-телохранителей Симеона непристойное движение, оттопырив круглый увесистый зад, повернулась и еще добавила, высунув язык:
   - Ото... выкуси... на! Царевич, риднесенький, ягодка... як их святим духом, той земля пухом... Ха, ха, ха! Закохай Оксанку, на улице мисяц встал, зазнобил... закохай Оксанку...
  
   В курене за размалеванной печкой трещал сверчок. На горе перин лежала рядом с Симеоном разнежившаяся Оксана, властно водила рукою по его лицу, перебирала пальцами упрямые черные завитки волос на лбу и, смеясь мелким смешком, говорила:
   - Ось де оченята... А то ж уста... Ох, царевич, у моего-то... у старого... у Остапа губы... губастые... тьфу! А очами: луп-луп, луп-луп... тьфу... пес, кобель вонючий... Ось де, царевич, зубы... куси Оксанку... так... це треба Оксанке... ох... так... тай крепче куси... А в Остапа силы нема... Сховай Оксану, царевич, на груди сховай... крепче целуй... ох...
   На них смотрел в распахнутое окно месяц. От губ Оксаны пахло весенними травами, - терпким запахом чобора.
   Оксана вдруг села, распустив по спине длинные верные косы. Косы бежали вниз до самого пола.
   - Царевич!
   - Чего тебе? Спи!
   У него кружилась голова. Он хотел спать, провалиться в бездну теплых ее объятий, зарыться на ее груди,
   - Мисячку светлий, - спать не охота... Царевич... У судьи я бачила в ларце монисто {Монисто - украин. - намисто - русское (старинное выражение) - ожерелье, бусы.}, - камень яхонт да камень алмаз, одно к одному... Як сонечко вдаре, воны играють: яхонт, шо кровь, алмаз - шо слива. А у той слезе и било, и сине, и зелено... Кругом шеи обернешь три раза... повернешься - играе, як радуга. У турок узял, як на войне дуванили... Купи от судьи Оксанке то монисто!
   Симеон плохо слушал. Сонный, он тихонько тянул к себе Оксану и, подложив ее руку себе под голову, смутно чувствовал теплоту этой полной руки, близость горячего тела, смутно думал о том, что ни к кому из женщин, приводимых на кутежи Серко и Миюскою, не тянуло его так, как к этой. Он вспомнил тупые лица гулящих баб, испуганную дрожь одной сиротинки-девушки, которую он велел увести от него прочь, и радостный блеск глаз, и жаркие поцелуи этой "бесстыжей", как ее называли казаки. А она теребила его за чуб и приставала:
   - Купишь монисто? Купишь?
   И смеясь дергала кучерявый вихор:
  
   Удодику, мий братику.
   Отдай моего
   Чуба, чуба, чуба!
  
   Симеон совсем проснулся.
   - Нет у меня денег, - сказал он.
   Оксана засмеялась.
   - Ай, и брешешь, царевич! Вчерась дал кошель грошенят кошевой Серко! Може где заховав? Оксанка пощупав...
   Она все знала, что творилось у кошевого, и стала шарить у Симеона под подушкой. Симеон простодушно засмеялся:
   - Ловка баба! А я те грошенята по утру Мерешке отдал.
   Оксана разом отодвинулась, вся точно осела, побледнев, закусила губы.
   - Мерешке? А що тоби до того Мерешки?
   Она ненавидела Мерешку; он тянул Симеона к своей голытьбе, натравливал против нее, Оксаны.
   - Вот ядовитая баба! Помешал тебе Meрешка! На выкуп я ему дал, сестру из Кафы выкупить. Ну, и отвяжись с намистом... Мало тебя я тешил намистами... Ложись спать...
   Оксана не шевелилась, закусив губу. Потом тихо опустилась на подушку, прижалась к Симеону и ласковым, поющим голосом тихо, тихо заговорила:
   - Царевич... роднесенький... Скоро у Москву, а?
   Симеон вздрогнул. Ему вдруг стало страшно при слове "Москва". Он ответил неохотно:
   - Про то гетман знает...
   - Царевич, коханый мой, голубь сизый, Оксанку возьмешь?
   Симеон засмеялся. В смехе была горечь.
   - Пошто на Москву захотела?
   - Аз тобою! Жинку маешь? Що ж тоби Оксанка не жинка? Кохала б тебе, миловала, галушки б варила, сала б давала, медом поила б... купишь монисто, корону надену, - чи не царевна?
   Она вскочила и, закинув гордо голову, выпятила грудь.
   Симеон смеялся:
   - Не видали на Москве таких! Дура ты, Оксанка: от живого мужа нешто идут в царевны венчанные? Того не бывало!
   - А ты мовчи, яко кому дило? Люди не перекажуть,- карбованцев дай...
   - Вот пристала! Отчепись, коровья царевна!
   Оксана легла, лежала молча, закусив губу упрямым, привычным движением. Глаза ее ярко блестели при свете месяца.
   - Очами сожжешь... - прошептал Симеон и при тянул ее к себе.
   Она припала ему на грудь.
   - Царевич... сонечко... ось як я тебе люблю... як душу... як душу... жалко мне тебе... що дите манесенько - и як же ты, царевич, Христа ради сбирал... правда то, ай брехня?.. кажи Оксанке...
   Он вдруг почувствовал безмерную близость к этой ласковой трепетно обнимавшей его женщине. Что-то новое, материнское было в ее голосе, неведомое ему доселе. И боль, и страх, и сомнения, что копились долгое время в его душе, все теперь вырвалось наружу. Обдавая ее горячим топотом, он заговорил, часто, часто, жадно стараясь не забыть ничего: о том, как тянул Лазаря на паперти с дедом, как ушел с Миюской из Москвы, как Миюска придумал историю со знаменными царскими знаками и как он и по сейчас не знает, правда ль то, аль ложь.
   Оксана смотрела на него с подушки, опершись на локоть,
   - Не знаешь? - повторила она, задыхаясь. - А як за ти дила повисють?
   Симеон вздрогнул. Ему стало страшно. Угроза слышалась в ее шопоте.
   Она заметила и прижалась к его губам губами.
   - Мовчи... мовчи... а що тоби жалко: бреши и бреши... с брехней до венца царского доберешься!
   Чуть стало светать. Оксана тихонько спустила ноги с кровати.
   - Куда ты? - удержал ее рукою Симеон.
   - Та пусти, голубь. Оксанка - мужня жинка. Увидят люди, - погане дило... Я задами до курения... це близенько до нашего хутора.
   И ушла.
   Симеону хотелось спать. Он не подумал о том, что прежде она не боялась гнева мужа и пересудов соседей, а гордо выступала в праздник на улице и, вертя круглыми боками, выставляя грудь, бросала в толпу:
   - Що вылупылысь? Побачьте, яка я гарна! Хустка от царевича... чоботы - от царевича... корсетка от царевича... тай и монисто, тай уся я царевичева... Ось яко на свити гарным жинкам счастье!
  

11

  
   На другой день Мерешка с челядниками, Игнатом Оглоблей да Лучкой, были посланы в местечко Кишенку, откуда приехали казаки предупредить Серко о царских послах. Сказывали, будто гетман Самойлович говорил царским послам озорные речи о царевиче, называл его самозванцем, а послы хотели дознаться правды: отколь взялся на Запорожье человек, что царским сыном себя величает? Вот и послал Серко верных людей, возле царевича бывших, чтобы стали ему заступою. Этих-то гетманских посланных и увидал Мерешка, как тешился Симеон конем.
   С того дня злая тоска закралась в сердце Симеона. Едва уехал Мерешка, он почувствовал себя одиноким, покинутым; душа его испытывала смертельный холод. Миюска ему говорил:
   - Помаленьку крепись, царевич. Могешь крепиться? Ить можно ль так себя доказывать? Люди станут промеж себя гутарить, - брехня и повылазит.
   Но Симеона уже "прорвало". Он чувствовал надвигающуюся опасность расплаты. И смелость, и вера в счастье, казалось, навсегда покинули его.
  
   Симеон не ошибся. В ясный весенний день пришла ожидаемая беда: явились послы царские - Чадуев да Щеголев с челядью.
   Была им почетная встреча за городом. Вышел навстречу не только сам Серко с судьею, писарем и куренными атаманами, но вышли и все знатные казаки - радцы {Радцы - члены совета, рады.}, высыпала и голытьба. Долго говорили послы с Серко, и невесел стал атаман и, сказывали царевичу, кричал на послов и спорил. А придя из греческой избы, где остановились послы, Серко, судья, писарь и куренные атаманы велели подать доброй горилки и устроили пирушку.
   Но невесела была эта пирушка. Серко пил точно с горя, жадно и много, пока не свалился на лавку почти замертво. И все, кто пировал, были пьяным-пьянешеньки. Не пил много один только Миюска и зорко следил за тем, что происходит вокруг.
   А что случилось потом, надолго осталось в памяти у Симеона и у послов царских, да пожалуй, и у всех казаков, что были тут.
   Гурьбой пошли пьяные казаки к посольской избе и стали звать Щеголева, чтобы шел к царевичу на поклон.
   - Царевич своих холопов требует, - говорил Миюска.
  
   Симеон сидел у себя за столом, обхватив голову обеими руками. В ней ходило ходуном зелено вино и болела она, но еще сильнее болело сердце. Так вот пришла она, расплата. Правду ли еще говорил Миюска, что его когда-то скрыли от гнева матери-царицы? Правда ли? Как-будто выплывали смутные воспоминания о пышных хоромах, воспоминания, которые он сам воскресил в себе, но не было уверенности, что все это на самом деле было.
   Зато ярко вспоминалась паперть, калеки, убогие, и Лазарь, Лазарь... Кто же он такой и чего от него хотят послы и как должен он с ними себя держать? И вспомнилась зловещая загадка Миюски о птице-Юстрице, что зовется смертью, о столбах дубовых с перекладиной, о тюремной решетке. Мучительно хотелось жить, когда степь цвела и благоухала, когда весна кружила голову и засыпала землю великими дарами.
   Уходя от Симеона вместе с казаками к послам, Миюска с порога обернулся. Симеон показался ему жалким и детски-растерянным.
   - Крепись, царевич, - сказал Миюска, берясь за скобку двери, и Симеону послышалась в этих словах угроза.
   Казаки ушли. Симеон положил голову на стол и по детски беспомощно заплакал. Как ныло его тело и как бесконечно он устал! Хотелось лечь и уснуть и никогда уже не просыпаться.
   Казаки подумали, что царевич упился, и намочили ему голову водою. Симеон пришел в себя.
   В дверь просунулась голова Миюски,
   - Зараз идут, царевич... Не могешь ты, господи бож-жа ты мой! Блюди себя, блюди...
   Симеон выпрямился и постарался улыбнуться. Из сеней слышался голос царского посла Чадуева:
   - Кто и пошто спрашивает Щеголева?
   - Поди ко мне! - нетвердым голосом позвал Симеон.
   Смутно помнил он потом, как казаки толковали, что послы должны притти поклониться ему, как сыну царскому.
   Чадуев нехотя переступил порог. Жидкая рыжая бороденка тряслась от гнева на его впалой груди; узкие глаза угрюмо смотрели из-под насупленных бровей.
   - Ты что за человек? - спросил он надменно, не кланяясь.
   Симеон отвечал давно наскучивший затверженный урок, и голос его дрожал:
   - Я - царевич Симеон Алексевич.
   - Страшное и великое имя вспоминаешь, - угрюмо усмехнулся в бороду посол. - Такого великого и преславного монарха именем называешься, что и в разум человеческий не вместится; царевичи-государи по степям и лугам так ходить не Изволят; ты - сатаны и богоотступника Стеньки Разина ученик и сын, вор, плут и обманщик.
   Симеон встал; кровь бросилась ему в голову.
   - Как смеешь так говорить царевичу! - крикнул из сеней Миюска.
   От этого голоса Симеон вздрогнул, как от удара хлыстом. Рука его нащупала рукоятку великолепной турецкой сабли.
   - Брюхачи! Изменники! - крикнул он, выхватывая саблю из ножен и бросаясь к дверям. - Смотрите! Наши же холопы да нам же досаждают! Я тебя устрою!
   Чадуев отступил в сени, схватил пищаль и направил ее на Симеона. В сенях завязалась борьба. В суматохе Симеон почувствовал, как кто-то схватил его поперек тела и потащил прочь. За бочкой с зерном его поставили на землю.
   - Цел будешь, царевич, - сказал долговязый писарь, улыбаясь и осторожно, бережно оправляя платье Симеона. - Да не трясись так, ровно лист осиновый. Нешто стоит твоего гнева шпынь московский? Мы все за тебя!
   Казаки посадили послов под стражу, крича, что они подняли руку на царскую кровь, а те кричали, что у них на то есть грамота от самого государя.
   И весь день казаки с мушкетами {Мушкет - род ружья.} стерегли москалей, чтобы те не ушли. И три дня послы были под стражею, пока сбиралась рада.
  
   - Видступысь от мене, баба... геть под лавку, стерво! Що прилипла, як хороба?
   - А що ти не веришь, нивиряка? Мовчить, мовчить, тай горилку тяне... Остап!
   - З роду так...
   - Брось горилку... Дай сюды!
   Старый Остап Коваль посмотрел на жену осоловелыми глазами и обсосал длинный ус, обмоченный в чарке.
   - Выдчипысь, сука... ходы до писаря... чи до судьи... чи еще до кого... до вора-разбойника... путайся с дерьмом, лахудра...
   Он не решался назвать прямо имя Симеона. Ведь еще не было решения рады, - что с ним делать, признать ли его царевичем и итти на Москву войною, или выдать головою послам. А без решения рады не попасть бы к ответу.
   Оксана подскочила к нему и села рядом на лавку. Изловчилась, силою охватила старую голову, положила себе на пышную грудь и взяла за чуб. И как несколько дней тому назад, лежа в курене кошевого Серко с Симеоном, запела теперь, теребя седой чуб Остапа и заливаясь дробным смехом-горошком:
  
   - Удодику,
   Мий братику,
   Отдай моего
   Чуба, чуба, чуба!
  
   - Мабудь поце

Другие авторы
  • Озеров Владислав Александрович
  • Ротчев Александр Гаврилович
  • Павлов П.
  • Левидов Михаил Юльевич
  • Погосский Александр Фомич
  • Самарин Юрий Федорович
  • Грамматин Николай Федорович
  • Лебедев Владимир Петрович
  • Гоголь Николай Васильевич
  • Бутурлин Петр Дмитриевич
  • Другие произведения
  • Пушкин Александр Сергеевич - К. В. Родзаевский. Пушкин
  • Нагродская Евдокия Аполлоновна - Гнев Диониса
  • Свенцицкий Валентин Павлович - Пастор Реллинг
  • Булгаков Валентин Федорович - Рассказ Андрея Ивановича Кудрина об его отказе от воинский повинности
  • Суворин Алексей Сергеевич - Недельные очерки и картинки
  • Ключевский Василий Осипович - Памяти С. M. Соловьева
  • Франковский Адриан Антонович - Андре Жид. Фальшивомонетчики
  • Белый Андрей - После разлуки
  • Матюшкин Федор Федорович - Шешин А. Б. Друг Пушкина Ф. Ф. Матюшкин - декабрист
  • Шулятиков Владимир Михайлович - Назад к Достоевскому
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
    Просмотров: 457 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа