Главная » Книги

Алтаев Ал. - Взбаламученная Русь, Страница 7

Алтаев Ал. - Взбаламученная Русь


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11

y">   Атаман Степан Разин шел по Волге, как страшный ураган. Сдавались ему поволжские города и села; отовсюду охотно приставали новые и новые товарищи. И войско Разина все увеличивалось. Взял он Астрахань, Самару и многие села, соседние с Симбирском, взял Пензу. Все пространство между Окою и Волгою, до Рязани и Воронежа, было в огне восстания. Разин брал города, сжигал правительственные грамоты и провозглашал свободу.
   И Миюска, и мальчик Симеон, были в рядах Разина. Атаман его возил с собою почетно на струге, убранном пышно красным сукном, и в то время выдавал за царевича Алексея.
   Но среди войска Разина не было настоящей спайки, восставшие шли часто вразброд, и после ряда блестящих побед начались поражения.
   Жестока была рсправа над восставшими; быстро таяли их ряды. Села покорялись; жители уверяли, что "воровали" поневоле, и выдавали зачинщиков.
   Когда летом 1671 года казнили атамана, Миюска собрал вокруг себя людей и пошел "гулять" по-старому. Симеон повсюду был с ним.
   Уже не раз до Москвы доходили слухи, что на Дону не забыто "воровство великое", и ворует там старый товарищ Разина Ивашко Миюска, а с ним двести человек казацкой вольницы. Трудно стало ездить по степи мирным людям, а дальше будет и того хуже: сбирается пристать к Миюске немало гулящего народа, что бродит теперь по Дону, в верховных городах. И за Миюской были посланы из Москвы люди царские. Прослышал про ту посылку царскую Миюска и скрылся, и шел слух, что Миюска сбирает людей и идет на Волгу, и много к нему пристанет на Волге удалых молодцов.
   Но не так было на самом деле. Миюска отлично понимал, как опасно его положение. Он знал, что на Волге уже не пировать по старому. Со смертью Разина пропало его дело; не стало в этом деле души; не было согласия между казачьей голытьбой и казаками зажиточными, составлявшими смешанное разиновское войско. И шайки смельчаков рассыпались. Миюска решил на время замести свои следы, пока придумает что-нибудь новое.
   И теперь в лодке тихою ночью задумался он о былых днях, о смелой Стенькиной вольнице!..
   Потянулся Миюска, вспомнил, как ходил с гуслями из села в село, и затянул тоскливую песню, что сложил атаман Разин в московской тюрьме:
  
   Схороните меня, братцы, между трех дорог:
   Меж московской, астраханской, славной киевской;
   В головах моих поставьте животворный крест.
   Во ногах мне положите саблю вострую.
   Кто пройдет али проедет, - остановится.
   Моему ли животворному кресту помолится,
   Моей сабли, моей вострой испужается:
   Что лежит тут вор, удалый добрый молодец,
   Стенька Разин, Тимофеев по прозванию!
  
   - Нема гуселек моих, нема и доли...
   Миюска тряхнул мохнатой головой, прищурился и посмотрел на Симеона. Ему хотелось смеяться над собой, над своим жалким и оборванным спутником.
   - Эге-ж! Може сховал где, царевич, золоту казну?
   Симеон не слышал. Он задумчиво смотрел на воду. Миюска не унимался:
   - Где сами сховаемся, царевич? Какое царство возьмем? Може поставят тебе царское место, - два столба с перекладиной?
   Он смеялся нехорошим злым смехом. Вся горечь разбитых надежд поднялась со дна его души: вспомнился курень на Дону, жена, дети. Все было разбито, разрушено царскими людьми. Дети перемерли от злой нужды; награбленное добро пропало; с горя да напасти померла сначала мать, потом жена. И злым, полным тоски голосом, запел Миюска:
  
   Как бывало мне, ясну соколу, да времячко,
   Я летал млад-сокол по поднебесью,
   Я бил-побивал гусей-лебедей,
   Еще бил-побивал мелку пташечку...
  
   Симеон поднял голову вверх и глубоко вздохнул.
   - Ишь, Становище протянулося, - прошептал мальчик и вспомнил слова покойного деда: будто млечный путь - рать бусарманская; будто по тому пути - Становищу хаживали татары в стародавнюю пору на Русь, прямо от железных гор. И прошептал:
   - Вишь ты, сказывают люди, будто на том Становище басурманка кормила грудью свое дитя. Разлилось молоко по небу, а с него, вишь ты развелась по Становищу рать несметная,
   - Гляди, дядя Иван, звездочка скатилась... Небо-то все светится, ровно золото рассыпано...
   Голос Симеона звучал детским восторгом, и смуглое лицо с тонким ястребиным профилем и детскими глазами казалось очень привлекательным.
   - Люблю я небесную высь, дядя Иван! Эх, еще звездочка упала золотая... не перечесть их...
   Бархатный голос Миюски разливался:
  
   Я ходил-гулял, добрый молодец, по синю морю,
   Уж я бил-разбивал суда-корабли,
   Я татарские, персидские, армянские.
   Еще бил-разбивал легки лодочки...
  
   - И кто заховал твою казну, царевич? Ото дурню! Гикай на небо, тай бери золото... ха, ха, ха...
   И опять затянул:
  
   - Эх! Как бывало легким лодочкам проходу нет,
   А нонеча мне, доброму молодцу, время нет...
  
   - Слухай ты, царевич, где мы с тобою зимовать станем? Ась?
   Мальчик мечтательно-тоскливо посмотрел на Миюску.
   - У Степана Тимофеевича на Волге, сказывают, немало кладов зарыто. Погреба быдто большие, двери железные... И к тем дверям камни привалены, чтобы их не видать.
   Голос звучал несмело.
   Миюска расхохотался.
   - Ото дурной! Поди, тай возьми тот клад! Как тот клад возьмешь? Думка у тебя: пришел до погреба, а клад сам тут, - ну, и бери! На те клады травы есть ведовские: кочедыжника цветы, плакун-трава... нечисту силу плакун-трава в землю вертае, плакать заставляет. А дороже всего разрыв-трава. Ой, и трудно, хлопчик, добыть ту траву! Шукают ее люди иной раз до самой смерти. А как ее добыть: отыщи орлиное гнездо с птенцами, сховай в ларец-скрыню, запри замком и поставь на то ж местечко. Как орлица глянет, дети поховалысь под замок, - полетит за разрыв травой, принесет ее в клюве, тронет травой замок, - он сам собою распадется, а трава упадет на землю. Тут ее зараз в торбу и ховай.
   Симеон внимательно, жадно слушал Миюску. Миюска опять залился рокочущим открытым смехом:
   - Э-эх, и дурной! И рот раззявил. Слухай-ка, загадаю я тебе загадку:
  
   На море на Окиане,
   На острове на Буяне,
   Сидит птица Юстрица.
   Она хвалится, выхваляется,
   Что все видала,
   Всего много едала.
   Видала царя на Москве,
   Короля на Литве,
   Старца в келье.
   Дитя в колыбели:
   А того не едала.
   Чего в море не достала.
  
   - Шо це таке буде, ась?
   - Не ведаю, - вяло протянул мальчик.
   - Ото оно как буде: за твои воровские дела награда, царевич! Птица-Юстица - смерть... Будет тебе казнь лю-ютая, пре-лю-ютая, страшенная-престрашеиная... Накажи ж меня бог...
   Симеон присмирел и рассеянно смотрел на Миюску.
   - Чи уж мне пожалеть тебя, сиротинушку? Може ты и впрямь царевич, царского рода?
   Миюска близко придвинулся к лицу Симеона и заглянул ему в глаза. Недобрый был взгляд у Миюски, и Симеон отвернулся.
   - Глянь, царевич, смелее, шо боишься? Позабыл ты, как я у тебя на теле знаки видал... помнишь, до Степана Тимофеевича ходили?
   - И по сейчас на мне те знаки, дядя Иван.
   - Добре. Где им деваться? Помнишь, гутарили мы про твой царский род, а после и позабыли. Дела у нас было в те поры много, и ты в том воровском деле, царевич, рученьки белесеньки замарал.
   Симеон отвернулся. Ему был страшен и этот смех, и этот голос. Устал он за долгие месяцы бегства, разбоя, бродяжничества...
   - А може ты и вправду царский сын, Симеонушка? Глянь на себя: у тебя взгляд, как у сокола, а рука - персты долги и тонки.
   Миюска жадно всматривался в лицо Симеона и вдруг тихо, отчетливо сказал;
   - Эге ж! Царевич, как царевич! Сроду иного и не бывало. А как два года назад помер не Симеон, а кто иной? Как того мертвого подставили, а Симеон - ты?
   Мальчик вскрикнул и вскочил. В глазах его был ужас. Бредит Миюска, что ли? Ведь по всей Руси пронеслась два года назад весть о кончине сына царского Симеона...
   Ни Симеон, ни Миюска не заметили, что один из гребцов не спит. Его выдавали вздрагивающие на смуглом лице ресницы.
   - Седай, - грубо потянул Симеона за руку Миюска.
   Он оглянулся кругом, нагнулся к товарищам, услышал их храп и породолжал:
   - Правду скажу, не брехню. Ты - царский сын. Сроду царевич взаправдашний. Сам-то ты в то веришь?
   - Верю! - как эхо, отозвался Симеон.
   - Слухай. Шо ты за мною на волю увязался? Шо не гнусил на паперти Лазаря, как ты - божий человек? Помнишь отца - матерь? Отвечай, як попу на духу.
   Симеон дрожал всем телом.
   - Не помню...
   - Помнишь курень родной?
   - Не помню...
   - Добре! Знаешь, как к деду слепому на паперть попал? Не знаешь? Добре! Ото ж, хлопчик-молодчик, молчи тай слухай. Сроду ты царевич. Привезли тебя дитей малым к деду твоему Илье Данилычу, боярину Милославскому на баз {Баз - двор (донское).}. А ты помолчи; слухай. Курень у Данилы - богатеющий... золото, серебро, яхонты-алмазы так и светятся. Крыша в куреню чиста золота, ворота - серебряны. Помнишь, чи забыл?
   Миюска не спускал глаз с Симеона, и при лунном свеге было видно, как блестят глаза гусляра. У Симеона был растерянный вид; он из всех сил напрягал память, и в воображении его мало-по-малу как будто пробуждались какие-то образы: стоит двор царского тестя боярина Ильи Даниловича Милославского, широкий двор у самой реки Неглинной, возле Троицкого подворья, которые он хорошо знал, бродя по Москве с дедом.
   Пышно высились золоченые расписные кровли, в небо смотрело широкое крыльцо с чешучайтым шатром; на столах, среди двора, горы пирогов с запеченными цельными рыбами; хмельная брага в бочках, по великим праздникам... Далеко разносилось унылое пение, этот неизменный Лазарь, который тянула нищая братия.
   Вспоминался и спесивый боярин в золотых одеждах, в высокой шапке, боярский аргамак в дорогой попоне, бирюзою усыпанной, золотом шитой; едва стоит он, бьет землю копытом. Челядь вопит: - "Дорогу боярину именитому!". Шарахаются убогие... за боярином идет челядь...
   - Вспомнил раззява?
   - Помню! Помню!
   Симеон тяжело дышит. Ему и впрямь начинает казаться, что он видел совсем близко боярина, что боярин говорил с ним...
   - Боярин-то дед твой. Слухай. Привела тебя к деду твоя маманя - царица, царство ей небесное, благоверная Марья Ильинична. Игрался ты, дитю малое, несмышленое, папагалом {Папагал - попугай.}, птицею заморскою. А та птица слова разные выговаривала, тебя помаленьку за пальчик да за узорное шитье рубашечки пощипывала. Сидел папагал в клетке, сеткою шелковой опутанной, а ты, царевич, смеялся. А на столах были пироги румяные, и вино зелено, и брага, и мед малиновый, и всякие сахара сладкие... были блюда серебряные, чарки золотые... Эх, всего было, хлопчик-молодчик! Ты папагалом забавлялся, а дед твой, боярин, с немцем, послом немецким, гутарил. Помнишь, царевич, чи трошки заметило?
   И опять в голове Симеона смутно будто мелькнуло ему, воспоминание о заморской птице папагале с ярким хвостом невиданным, о котором рассказывали бывшие в хоромах именитых бояр бахари и убогие.
   И мальчик прошептал быстро, кивая головою:
   - Помню, дядя Иван, все помню... Папагал в клетке, слова сам выговаривает...
   - То-то, хлопче, помаленьку все вспомнил. Жизнь светлая у тебя была... господи бож-жа ты мой! Ну, слу-хай. Немец с дедом гутарят, а тебя папагал за перст и хвати... А ты дюже закричал: - "Дедка! Чего пташка кусается? Не вели пташке кусаться!". А боярин и говорит:- "Как ты могешь, дите, моему разговору мешать?". И зараз рукою тебя отвел, а ты подосадовал, зачем он тебя осрамил перед холопами. Ты и закричи: "Дедко, кубыть ты не в уме!". Глянь, а дед надулся, што клоп. Помнишь? Ась?
   Миюска рассказывал с такими подробностями, так уверенно, что Симеон растерялся. Ему и в самом деле стало казаться, что он когда-то играл с попугаем и что точно попугай укусил ему палец. Мало-по-малу явилась твердая уверенность.
   - С папагалом, точно я тешился...
   - Тешился, тешился, у мамани твоей, царицы Марьи Ильиничны, мало ль их было!
   Симеон приподнялся, нахмурился.
   - Дядя Иван, - сказал он дрожащим голосом, - полно шутки шутить! Негоже... Нешто царица мне - мать?
   - Какие там шутки? Думаешь, брехня? Сроду не брешу. В могиле она, не то б тебя ишшо издали почуяла. Эх, много греха тогда было... Распалился ты гневом на деда-боярина, а как вернулся на Верх, зараз к мамане-царице Марье Ильиничне, да ей и гутаришь: "Маманя, маманя, пресветлая царица! Кабы мне на царстве хучь три дня быть, и я бы бояр супротивных всех перевел!". - А кого перевел бы, сыночку?- А ты ей: - "Маманя, маманя, пресветлая государыня-царица. Зараз перевел бы я гадюку подколодную боярина Илью Данилыча", И закипело тут дочернее сердце государыни-царицы Марьи Ильиничны, ить отца дюже почитала. И закричала она дурным матом: - Могет ить такое? Ась? И кинула в тебя, царевич, ножиком. Помнишь то, замстило помаленечку? Ножик-то был с рукояткой серебряной, а на той рукояти инроги {Инроги - единороги.} да львы резаны. Ишо кубыть мамка Марья в дверях стояла. Взмахнула мамка руками и заплакала: жалко ей стало, как ножик тебе в пяточку попал, - царская ить порода, нежная... Замстило, царевич?
   - Не помню...
   Глаза Миюски смеялись в лунном свете.
   - Тут ты дюже захворал, сердекько. Гадали, что богу душу отдашь... А маманя твоя, государыня-царица Марья Ильинична, и рада: не взлюбила она дитю своего с того часу, как против ее отца - боярина, чадо слово гневное обронило, не стала блюсти вовсе, и задумала тебя извести, а был ты без того хворый с перепугу. Лихи бабы, сынку, и холопки, и царицы, все стервы. Сдурела твоя маманя, благоверная государыня-царица Марья Ильинична, ай сроду была трошки с дурцей... Слухай, хлопче, слухай. И велела она, твоя маманя родненькая, стряпчему Михайле Савостьянову тебя, царевича, окормом окормить. Господи бож-жа ты мой! Так ить не зараз переведется порода...
   Дрожь еще пуще зазнобила тело Симеона. Он слушал одну из старых сказок о том, как злые люди хотели извести царевича, и царевич этот оказался он сам.
   - Чего трясешься?
   - Боязно...
   - А ты не бойся; слухай ишшо. Пожалел тебя Михайло стряпчий: зараз заместо тебя окормил певчего, снял с него кожух, склал кожух на стол, а тебя, царевича, сховал на три дня, сховал, да и гутарит мне: - "Надобны, Ивашко, для того дела люди верные". Привел я к нему двух старцев убогих: один без руки, другой кривой, дал им сто золотых червонных. Старцы тебя из Москвы вывезли на малой тележке, под рогожею, и отдали посадскому, а тот посадский свез тебя к Архангельской пристани. Чего лупишь глаза? Диковина тебе, ась? Опять замстило?
   Симеон молчал. Чудно, дивно звучали слова Миюски, и становилось от них страшно, холодно на душе. Казалось, смутно выплывают забытые образы калек, - безрукого и кривого; вспоминалась и рогожа, и тележка. Увидел он себя маленьким мальчиком, хворым, бессильным, но только будто вез его в тележке дед, слепой дед, а не кривой и не безрукий... И в Архангельске с дедом был, и в Соловках, это точно...
   - Замстило тебе, царевич, - с снисходительной усмешкой повторил Миюска. - Ай мудрено? Тогда разум у тебя хворь отшибла, думали, помрешь. А после ты и долго вовсе дурнем был. От того и замстило.
   Симеон вдруг зарыдал:
   - Дядя Иван! Будь отцом-милостивцем, шуток не шути... не морочь... Правду скажи, дядя Иван!
   - Заверещала сорока! Господи, бож-жа мой! По мне, не верь, а я сроду не брехал. Вздумай: могет быть быть такое, ай не могет? Глянь на свои царские приметы. А то не верь... Ить не мне, Миюске, на царство после родителя помазаться... Ты что думал, как с атаманом катал? Я так сбрехал, для его надобности? Он-то возил себя, а сам не верил; ему все одно было, што царского сына возить, што кутенка {Кутенок - щенок (донское, украинское).}, только штоб гутарили: царевича везут... А я все знаю. Я все видал. Маманю-то твою, царицу благоверную, господь наказал: житья не дал, а жизня была у ей подходящая, нечего бога гневить. Она - в землю, гадюка, а ты, истинный царевич, и по сейчас жив. Блюли угодники: в холоде, в стуже блюли, а с ними и Миюска от людей злых сховал до времени, тебе же знамение царского венца указал... накажи ж меня господь...
   Глаза Миюски смеялись и странно блестели в лунном свете, и было непонятно, рассказывает ли он сказку, или быль.
   Симеон рыдал не то от страха, не то от радости. Теперь он уже верил, что, действительно царевич и чудесно избегнул рук убийц. Возбуждение, бессонные ночи, страх погони, - все сказалось в этих слезах, но он уже верил всему.
   Мальчик не знал, что покойному царевичу в то время было бы не больше восьми лет.
   Чернела вода. Золотисто-голубой лунный луч резал реку пополам. Недвижно повисли в уключинах весла. Луна бледнела; бессильно мигали, умирая, таявшие звезды. И Становище точно растаяло. Посвежело. Где-то в камышах, около берега, зашуршали утки. На дне лодки зашевелились люди.
   - Зараз светать станет, проснутся товарищи. Брось хныкать, как баба, царевич. Скорее слухай: завтра же гайда в Запорожье, - и поминай, как звали! Там нам рады. До Москвы далеко, глянь, помаленьку войско насбираем против твоих ворогов, а Миюска - тебе не изменит. До гробовой доски, слыхал?
   Он достал со дна лодки кожаную сумку, какую перекидывал через седло, достал оттуда зеленый кафтан, подбитый лисьим мехом, и еще исподний, червчатый, китайковый {Из бумажной материи - китайки, червчатого, т.-е. красного цвета.}. Это было почти все, что сохранилось у Миюски от прежнего богатства, добытого лихими набегами.
   - Гроши найдутся,- сказал он грубовато-радостно. Закатимся до наших, знамена себе добудем, сапоги тебе новые, шапку с золотым верхом - и гайда в степи!
  
   Потянуло предразсветным ветерком. Крепко спал Миюска на дне лодки. Не спал Симеон. Он лежал в другом конце и смотрел на меркнувшие звезды. Он вздрогнул, услышав над собою шепот:
   - Гайда в степи!
   Шептал один из гребцов, севших вместо Миюски на весла.
   - Юрась, чего ты? - вздрогнул Симеон.
   То был молодой хлопец из бедных казаков "нетягов" - Юрась Мерешка. Когда-то он бежал с родины и присгал к войску Степана Разина. Был Юрась высокий, бесстрашный и ловкий, с ясными голубыми глазами, и крепко он любил "батьку" Степана Тимофеевича. Долго убивался ои, как узнал о казни любимого атамана и пошел за Миюской, думая, что черномазый будет продолжать начатое дело: "уси братьями станут, не станет поспольства, не будет и атаманов {Поспольство - чернорабочие, безземельные бедняки; атаманы - богатые казаки; земяны - помещики.}".
   - Чего ты, Юрась?
   - Молчи... царевич... - прошептал Мерешка. - Я усе слыхал. Та геть... - Он указал глазами на Миюску. - Бритого не боюсь, - мотнул Мерешка в сторону рулевого-татарина, - много он по нашему понимает? Ты - царевич, - добре, то не брехня; так скажи правду: станешь голи перекатной, как батько Степан Тимофеич, братом-заступником, ай пойдешь с боярами заодно, как сядешь на царство, и про наше горе забудешь? Ить ты с нами жил, ты - наш, нетягов, рвани брат, среди нас, хлопов, возрощен. Не забудешь нас, хлопский царевич?
   - Николи не забуду, Мерешка...
   - Могешь поклясться?
   - Клянусь. Пущай мне не видать белого света, пущай я...
   - Крест поцелуй... Так! Заветаюсь и я ни в жисть не покидать тебя, царевич, блюсти, как брата.
  

8

  
   - Геть, царевич, смелее! - говорил полунасмешливо, полунаставительно Миюска.
   Симеон остановил коня на берегу речки Чертомлика, что протекала в Запорожье у Сечи, за городом.
   - Глянь, на кого-сь ты похож: как есть смерть. Господи бож-жа мой! Помни, царевич, - тут голос Миюски зазвучал строго, - ай пан, ай пропал* Слухай: зараз пытать станут, царевич, чи не царевич. Ты вот што: чего знаешь хорошо, говори, чего сроду не слыхал, - о том молчи. Брехать ить тоже надо с умом. Жизня светлая будет, как Запорожье поднимем, сила великая у здешних казаков. Хватит у тебя ума, ладно; не хватит - на себя пеняй. Казачьи шутки лихи, ой лихи! Здоров будь, царевич Симеон Алексеевич! Раскинь-ка знамя, Мерешка!
   Два знамени - белое и алое, как кровь, взвились высоко в зимнее небо. Семь товарищей Миюски, прошедших суровую школу бродяжничества, выстроились в ряд возле знамени.
   Гулял ветер в степи; развевались знамена: блестели на них золотые двуглавые орлы и кривые сабли.
   На противоположном берегу Чертомлика показалась толпа пеших; от толпы отделилось несколько всадников с пищалями.
   - Что за люди? - гулко пронеслось по степи.
   - Люди надобные, - крикнул Миюска. - А как дюже знать хотите, зачем приехали, сведите к кошевому атаману!
   Было холодно; ветер рвал кафтан Симеона, подбитый лисицами, рвал с головы бобровую шапку. От толпы с противоположного берега отделились верховые, перебрались в брод и недоверчиво, мрачно позвали приезжих к кошевому атаману Серко.
   - Выше голову, царевич! Не на казнь едешь, а на прославление!
   Голова в бобровой шапке со смертельно бледным лицом послушно поднялась. Взвились знамена, точно крыльями, окружили белым и алым Симеона, и он подъехал гордо, на красивом сером жеребце к так называемой Греческой посольской избе,
   В зеленом кафтане с чужого плеча, неподвижный и важный, сидел Симеон в красном углу, на скамье, крытой алым сукном. По обеим сторонам выстроилась его жалкая свита с развернутыми знаменами.
   На алом фоне знамени особенно бледным и жалким казался этот мальчик, решившийся играть роль царского сына. Он не шевельнулся, когда вышел запорожский судья, Степан Белый, важный, толстый. Путаясь в широких складках штанов, вошел он, не снимая свитки, не расставаясь с вечной своей спутницей судебной печатью. Отвесив Симеону неторопливый степенный поклон, судья остановился и строго оглянул с ног до головы пришельцев.
   Симеон растеряно молчал, а Миюска уже говорил судье таинственым шепотом о царевиче, будто бы чудесным образом спасенном им от злого умысла боярина Милославского.
   Судья искоса посмотрел на мальчика. Лицо его почтительно вытянулось.
   - Встань, - шепнул Миюска Симеону. - Атаман пришел.
   Симеон встал, машинально сделал несколько шагов вперед и протянул руки. Он шел молча, медленно, как лунатик, с высоко поднятой головою.
   А Миюска уже успел шепнуть атаману Серко о чудесном спасении царевича.
   Бывал Серко во многих землях, и на Москве и в Сибири бывал, всего видал, и принял важную осанку бывалых людей, говорил по-русски, но в русской речи беспрестанно прорывались родные словечки.
   - Сядай, - сказал он важно, и сам опустился на лавку в переднем углу. - Повелось у Запорожья, от дидов пошло, хлопче, не выдавать никого, хучь то злодей, хучь вор лютый. Слыхал я от наказного своего, що ты зовешься якого-сь царя сыном. Скажи, бога боясь, ведь ты дуже молод, по оченятам вижу, - дытына-дытына и е... Истинную правду скажи, хлопче, нашего ль ты великого государя сын, аль другого якого царя, якой под его рукою пребывае, щоб мы тобою обмануты не булы, як иными у войске плутами.
   Лицо Симеона вспыхнуло. Миюска не спускал с него глаз. Под этим пристальным взглядом Симеон как-то весь съежился, вспомнил наставления Миюски, встал, снял шапку и, опустив глаза, дрожащим, плачущим голосом заговорил:
   - Не надеялся я, что ты побоишься меня признать. Бог мне свидетель праведный, что я - сын вашего государя.
   Тогда усатое лицо Серко вытянулось; угодливость, страх, виноватое выражение, - все эти чувства разом появились в его глазах. Он вскочил, делая отчаянные знаки Степану Белому. Судья подобрал свой живот, и оба медленно опустились на колени и поклонились Симеону до земли. За ними то же самое проделали и столпившиеся в дверях казаки.
   - Здрав буди, великий государь царевич...
   - Доброго здоровячка!
   - Ось як, - бувайте здоровеньки!
   Все это было, как во сне. Точно во сне, склонялись до полу чубатые казацкие головы в раболепном усердии; как во сне, блестели чудные знаки власти на распущенных знаменах, а по измученному телу разливалась блаженная теплота. Морозный день уже не казался лютым; приветно глядел он в окошко; льстиво, в самое ухо, пел угодливый голос кошевого:
   - Прошу и низко кланяюсь пресветлому государю-царевичу, дабы не обидел отказом меня, атамана кошевого, отведал у меня хлеба-соли, вина доброго на радостях... да принял от меня робу добрую: бо не треба у людишек своих богоданному царевичу, у кафтане лисьем ходить.
   Сказав эту речь, он выпустил из груди воздух, вздохнул глубоко, точно вывез тяжелый воз, оглядел всех вокруг и выпилил с торжеством:
   - Ось це як.
  
   И опять было, точно во сне: курень кошевого, со столом крытым бранною скатертью; на нем горы разных яств затейных, коих давно не доводилось есть Симеону; в чарках да ковшах дорогих мед и горелка; в углу - иконы в золотом окладе. Несколько рук возятся возле Симеона, одевают его в кунтуш, соболями подбитый, дают в руки шапку соболью, подают ему и кривую саблю острую всю в серебре, золоте, драгоценных камнях, отнятую у турок во время казацких набегов, а потом потчуют, с великим почетом и ласкою. И Миюска здесь, подле, за столом; и Миюска, что выдаст себя за первого слугу царевича, с почетом и ласкою великою говорит с Симеоном, наливает ему чарку за чаркой.
   Блестит золотое шитье кунтуша; мягкий соболий мех щекочет шею; блестит сабля, и камни самоцветные переливаются на ее ножнах; кружится голова у Симеона; улыбка не сходит с уст, а на сердце любо, весело...
   - Дозволь, царевич, тебя спросить, - звучит почтительно голос Серко, - як станешь писать до гетмана Самойловича и до батюшки своего великого государя, сам, своею рукой, чи повелишь мне?
   Эти слова на минуту отрезвляют Симеона, спускают с небес на землю. Тревожно бьется сердце; беспомощно смотрит он на Миюску: царевич-то он - царевич, а писать не обучен.
   Но Миюска спокон.
   - Не труди нынче такими расспросами царевича,- говорит он с укоризною атаману, притомился государь, блюди его царское здоровье. Дорога до вас дальняя, а царское тело нежное, могет ли он себя трудить попусту писанием? Да и к чему его государевой милости себя трудить? На то у вас писаря есть.
   Сказал и оглянулся, а догадливый кошевой писарь уже выдвинулся вперед со своей чернильницей, с которой никогда не расставался.
   Приободренный Симеон сказал, все так же ласково и растерянно улыбаясь:
   - Господину гетману изустным приказом кланяюсь; к батюшке писать трудно, чтобы моя грамота к боярам в руки не попалась, чего очень опасаюсь, а такой человек не сыщется, чтобы грамотку мою батюшке в самые руки отдать. И ты, кошевой атаман, умилосердись, никому московским людям обо мне не объявляй; сослан я был на Соловецкий остров, и как Стенька был, то я к нему тайно пришел и жил при нем, пока его взяли потом с казаками; на Хвалынское море ходил, оттуда на Дону был; войска здесь про меня не ведали, только один атаман ведал...
   Он указал на Миюску и сам удивился, как складно лжет.
   И опять увидел Симеон, как одобрительно блеснули глаза Миюски.
   - Хранил я нашего ясного сокола, господи бож-жа мой, как хранил! - заливался Миюска,- пуще яхонта caмоцветного... и до вас зараз довез невредимого. Гляньте казачки, гляньте все. Могеть ить быть такое чудо? Царевич богоданный середь нас пирует! Диковина вам, ась?
   Он уже подвыпил, и толстые губы его распустились в блаженную улыбку.
   Казацкие чубы тряслись; руки тянулись с чарками, проливая вино:
   - Доброго здоровячка государю-царевичу!
   - Здрав буди!
   - На радость казацкой вольнице!
   - Як будешь на Москве, верность Серко, кошевого, не забудь, государь, а мы...
   - Челом бьем всем кругом, все, як один...
   - И хоромы до неба!
   - Мовчи, дурню! Бо на Москве царски хоромы выше неба!
   - Що це таке? Кажи - московский царь з богом Саваофом беседуе, чи з боженятами?
   - Та мовчить, скаженные!
   - Ото, нализався, кум Остап... зараз сблюешь...
   Погане дило...
   - Тай выйди з куреню - дух тяжкий... Царевич...
   Совершено пьяный кум кошевого богатый казак Остап тянулся к Симеону, пуская пьяную слюну с отвисших губ, беспрестанно икал и раскачивался. Он ронял бессвязно:
   - Видступився бог з боженятами... Пресвятая Богородица... Баба курень спалила... стервы воны уси бабы... ты, царевич, не женись...
   - Ого-го-го! Мы царевичу дадим гарну дивчину!
   - Тай може царевичу королевну заморску...
   Кум Остап свалился под стол. Его унесли, а в курень втолкнули молодую красивую бабу, гулящую жинку старого Остапа, на которую он показывал, будто она спалила курень из мести, что он не дал ей гулять с пригожими парубками.
   Она смеялась, блестя ослепительными зубами, играя высокими дугами бровей, на румяном лице, большими черными глазами, всем молодым ядреным, круглым, как осеннее спелое яблочко телом.
   Ее толкнули к охмелевшему Симеону, и он уже ничего не видел, кроме ослепительных очей, зубов, ничего не слышал, кроме дробного, как горошек, смеха и частых-частых ласковых слов:
   - Серденько... яхонтик... ой и гарный хлопчик молоденький.
   Как сквозь сон, помнил, что обнимал горячую влажную шею с намистом, что горячие губы целовали его, пышная ядреная грудь принималась к нему, а он называла смеясь, всю эту радость Оксаною и, смеясь, говорил:
   - Оксана... Ксютка, по-нашему... Ксютка...
   - Дозволь, государь-царевич, потешить тебя и пляскою, - говорил Серко.
   Поднимались чубы подвыпивших казаков, семенили пьяные неверными ослабевшими ногами, смеясь, откалывали гопака. Пот катился с них градом; дрожали рамы от удалого напева хриплых голосов:
  
   По дорозе жук, жук, по дороуе черный,
   Подывися, дивчино, який я моторный!
  
   Все громче, неистовее становился топот; все чаще слышались взвизгивания, все больше выходило на круг плясунов. Звенела простодушная песня о свадьбе комара с мухой:
  
   ...комар то на муси оженився.
   Та взяв соби жинку молоднчку!
  
   На Миюске уже был новый кунтуш чудесный, с галуном, и новая шапка в руках. Было, как в сказке: засунул Симеон руку в карман широких штанов и нащупал там увесистую кису, полную денег.
   Он блаженно улыбался. Сладкий сон длился без конца, и чем дальше, тем чудеснее. Звенели чарки, пили люди и прославляли царевича московского; красные лица любовно склонялись к нему; мокрые усы беспрестанно касались его рук; пьяные губы ловили и целовали эти руки, обливая слезами, повторяя заплетающимся языком:
   - Здрав буди, государь-царевич...
   - А як ты жив и здрав будешь, то и нас нн забудешь...
   - И сам отца найдешь!
   - О-го-го-го! А где москальский царь схозався?
   - Та мовчи, трясся твою матерь!
   - Тоби, мабуть, москали риднищи нас?
   - Гарнесенький... як дубочек... Та цалуй Оксану крепче, хлопчик манесенький... от як!
   Оксана, припав всей грудью, окутав хмелью своих горячих запахов жидкое тело Симеона, впивалась красными губами в его губы, точно хотела выпить всю его душу...
   - Гуляй, царевич! Бери гулящую бабу Оксанку!
   - Уси бабы суки!
   Тряслись седые чубы над чарками; слезы катились по обветренным, изрубленным в боях лицам. Клялись казаки не выдать царевича, служить ему до последнего часа живота.
   - Як тебе выдать, царевич богоданный? Тай бери животы, тай бери усю казацьку казну!
   Ударяли кулаками по столу, роняли на пол чарки и ковши, бесвязно что-то кричали старые казаки, уже видя впереди кровавые бои из-за этого тоненького красивого мальчика, просили отстоять казацкую вольницу.
   - Слово не умре, не поляже, отныне и до века! Даруй, боже, на многие лета! Поможи нам, боже!
   Симеон всем улыбался.
   Пировали всю ночь. Симеон задремал вжарких объятиях Оксаны.
   В пузырь окна смотрел рассвет. Голова Симеона бессильно лежала на столе, залитом горилкою. Оксана привалилась рядом в расстегнутой рубахе, в порванных намисиах. Открыла пьяные блаженные глаза, потянулась к нему рукою и перебирала спутанные черные кудри...
   Подгулявшие казаки валялись под столами, на лавках, на полу; некоторые нетвердыми ногами бродили по куреню.
   Брюхатый судья, Степан Белый, поддерживая голову Симеона и отталкивая Оксану, старался уверить его в своей любви. Симеон всем улыбался, всем верил, и чувствовал, что здесь все: пол, потолок, стол, окошко, - все пляшет в буйном веселье, без удержа. Мутными глазами смотрел он на судью и все повторял с бессмысленной улыбкою:
   - Добре, чоловик божий, усе добре...
   Ему хотелось сейчас непременно говорить на языке запорожцев.
   Судья вытолкал без церемонии в двери Оксанку:
   - Та поди, поди до дому, вже-ж пора... чоловик твой з тебя шкуру сдере...
   И старался презрительно объяснить Симеону:
   - Гуляща баба... сука...
   Оксанка плакала и ругалась за дверью, крича:
   - Собака бреше, царевич! Яка я гуляща? Яка я сука? А ты шо? Судья? Тьфу на тебя, на судью, кобелю под хвост! Згодить згодить, шо только буде: Оксанку царевич любит, за Оксанку судью повесють!
   Симеон плохо соображал с похмелья. Он всем улыбался.
   За дверями Оксанка хвалилась, что ее любит сам царевич. Впрочем, она пошла к мужу в соседний хутор. Симеон слышал позже, как старый Остап бил ее смертным боем.
   Встал Симеон, опираясь на плечо того же судьи, добрел до двери и распахнул ее. На дворе атамана уже шла работа; пробуждалась жизнь; казаки выводили коней, чистили их, чистили сбрую; из куреней тянуло крепким кизячьим {Кизяк - топливо из сухого навоза.} дымом.
  
   У прекрасного вороного жеребца кабардинской породы, подаренного кошевым атаманом царевичу, стоял Мерешка.
   Симеон засмеялся Мерешке, казакам, тонкому ржанию коней, засмеялся частому плетню вокруг двора, серому морозному утреннику, знобившему его тело, легкому налету снежка, выпавшему за ночь; засмеялся своей молодости, сунул руку в карман, снова нащупал кису с деньгами и вдруг с веселых смехом крикнул:
   - Здоровы будьте, добрые люди!
   - Здрав будь, государь-царевич!
   Сквозь плетни просунулись длинные казацкие усы, чубатые головы в смушковых шапках.
   - Добре... добре...
   - Доброго здоровячка!
   - Вот вам, громада, от царевича на доброе здоровье! Пейте-гуляйте на славу!
   Протянулась смуглая рука; на крепко убитый двор, чуть подернутый первым снежком, из кисы со звоном посыпались золотые.
   Люди метались у ног Симеона, перелезали через плетень, кидались через ворота. У ног Симеона сбились они в кучу и катались, отнимая друг у друга деньги. И лица У них были жадные, красные, напряженно радостные.
   Еще так недавно Симеон засыпал рядом с Мерешкою, где попало: на дне лодки, под столом, на голой земле, в степи; еще так недавно он ел с ним от одного куска и, побранившись, дрался на кулачках; еще недавно слышал о него ругательства: "бисов сын, дурень, страдник!". А теперь Мерешка называл Симеона, как и все здесь, государем-царевичем, и легко, уверенно звучал его голос:
   - Здрав будь, государь-царевич!
  
   После сытного обеда Симеон заснул мертвым сном на пышных перинах. Серко услышал его спокойное ровное дыхание и повел потайную беседу с Миюской.
   - А ты скажи мне один-на-один, добрый человек, верно ли есть на его теле царские знаки?
   Серко кивнул головою в сторону Симеона.
   Прищурив плутоватые, черные, как маслины, блестящие глаза, Миюска ждал этого вопроса. Он понял с первого взгляда расчетливую натуру атамана. Он сразу смекнул, что Серко не в ладах со ставленником московским гетманом Самойловичем; знал, что Серко был обижен московским царем, который посылал уже его по ложному навету в ссылку в Сибирь, что он рассчитывает сыграть на царевиче для себя выгодную игру, будь он настоящим царевичем или самозванцем: ведь и самозванцу выпадает талан и удача.
   - Та все мовчишь, все мовчишь, добрый чоловик?
   Серко зорко взлядывался в лицо Миюски и старался отгадать, что скрывается в его добродушно-смеющемся взгляде.
   Миюска пожал плечами.
   - Господи бож-жа мой! А чего мне гутарить? Всю ночь гутарили; кто брехал, а кто говорил правду.
   И опять смеялись глаза-маслины. Серко нахмурился.
   - Могешь ты понимать, атаман? Глянь на меня, брехал я тебе, ась? Зараз скажу: царевич о

Другие авторы
  • Комаровский Василий Алексеевич
  • Шаховской Александр Александрович
  • Стронин Александр Иванович
  • Башкирцева Мария Константиновна
  • Пушкарев Николай Лукич
  • Ткачев Петр Никитич
  • Гарин-Михайловский Николай Георгиевич
  • Струговщиков Александр Николаевич
  • Уайзмен Николас Патрик
  • Чарская Лидия Алексеевна
  • Другие произведения
  • Дорошевич Влас Михайлович - Оправданный "отцеубийца"(?)
  • Клычков Сергей Антонович - Переводы
  • Андерсен Ганс Христиан - Побратимы
  • Флобер Гюстав - Легенда о св. Юлиане Милостивом
  • Ломоносов Михаил Васильевич - Оды похвальные и оды духовные
  • Воровский Вацлав Вацлавович - Д. И. Писарев
  • Венгеров Семен Афанасьевич - Говоруха-Отрок Юрий Николаевич
  • Есенин Сергей Александрович - Письмо деду
  • Белый Андрей - Неославянофильство и западничество в современной русской философской мысли
  • Неизвестные Авторы - Предисловие
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
    Просмотров: 430 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа