Главная » Книги

Алтаев Ал. - Взбаламученная Русь, Страница 2

Алтаев Ал. - Взбаламученная Русь


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11

ign="justify">   Князь Юрий не слушал. Он мечтал вслух, крутя черный шелковистый ус
   - Нонче глядел я свои хоромы. Много у деда оставалось там всякой рухлядишки; есть там и дельное, а есть и пустое. Стены крепки, а окна малы; все переделаю. Из Польши выпишу вещи отменные, персоны и листы фряжские {Листы фряжские - гравюры.}, столы и кресла иноземные. Да, никак ты не слушаешь, боярышня?
   - Прости, князь: мне что-то и вправду занедужилось... не погневайся...
   - Не серчай на нее, князь батюшка, - засуетилась Марфа Лаврентьевна. - Дело девичье: должно быть, сглазил кто-нибудь. Долго ли девушке до беды?
   - И ты на меня не гневайся, боярышня, что надоскучил. В другой раз заеду...
   Он отвесил низкий поклон и пошел к двери, недоумевая. А Татьяна стояла неподвижно, опустив голову.
   - Никак ты плачешь, Танюшка? - спросила Марфа Лаврентьевна, - и то, сглазили тебя! К чему это нонче девок на народ возят? Пойти, спрыснуть с уголька...
   Она увела Татьяну в "чулан" {Чулан - спальня.} и уложила на мягкую перину. А Татьяна думала: почему нынче в речах жениха о перестройке дома она уловила что-то нехорошее?
  

3

  
   На следующее утро после царской потехи на льду Ордин-Нащокин принялся за дела. Москва еще справляла масленицу; приказы были закрыты, но в комнате у боярина, несмотря на праздничный день, шла обычная работа.
   Спозаранку у него начался прием посетителей по неотложным делам.
   Первым явились Иоганн фон-Шведен с подьячим из Посольского приказа. Предприниматель Шведен, которому была сдана на аренду заграничная почта, - тоже детище Ордина-Нащокина, резко отличался от подьячего Степана Волкова, и своим иноземным платьем, и бритым лицом с крошечной бородкой, и картавой неправильной речью.
   Как только вошли Шведен с Волковым, Ордин-Нащокин велел ключнику крепко-накрепко запереть дверь и никого не пускать, "хоть хоромы гори".
   Из этого все в доме заключили, что у хозяина дело очень важное, касающееся блага, а, может быть, и существования России. И все стали ходить тихо и говорить шепотом, хотя из-за тяжелой дубовой двери и ничего не было слышно.
   Боярин сильно волновался, но старался наружно сохранить спокойствие. Глаза его потемнели; губы были плотно сжаты; рука, опиравшаяся на стол, дрожала.
   - Давай сюда, Степан, куранты {Куранты - газеты и вестовые письма.}, что получены в Посольском приказе с почты, да письма. На Верху надобно будет доложить, что делается промеж заморских государей да князей, и нет ли Руси какой от них порухи?
   Подъячий положил на стол несколько листков.
   - Вот, батюшка, твоей милости и куранты. А вот и письма. Промеж них два примечательных; одно яко бы на размышление наводящее, из Швеции, к гостю Келлерману, а другое, что не смели мы прочесть, к твоему сынку Воину Афанасьевичу. По тому по самому я тебе вчерась на потехе и доложился: срочная, мол, есть почта, боярин.
   Ордин-Нащокин молча взял протянутые письма, сначала прочел вскрытое по обыкновению в Посольском приказе немецкое письмо к Томасу Келлерману, самому крупному капиталисту - датчанину, живущему постоянно в Москве. Начал читать вслух торопливою скороговоркою, тут же его переводя:
   - Любезный и достоуважаемый брат наш и друг господин Келлерман... сообщаем цены, по коим нам желательно... и на те товары, кои надобно погрузить во время на насады {Насады - суда.}, чтобы загодя поспели к ярманке Архангельской... требуется льна ласт {Ласт - 120 пудов.} до двухсот... да еще юфти добрей, сколько достать доведется... ржи зерном... рыбьего зуба {Рыбий зуб - моржевые клыки.}... мехов: беличьих сибирских и русских, куниц и соболей...
   Вдруг боярин точно поперхнулся, прочел про себя, нахмурился и резко повернулся к своим посетителям.
   - Тут опять речь идет про "новинные земли". Вишь ты, шведам охота у нас на тех местах, что лежат впусте, пахать, как сбирались еще при царе Михаиле Федоровиче голландцы. Так нечего о том заводить и речь. Россия, вишь, их житницей будет? Как бы да не так! Найдутся у нас и свои пахари.
   Он говорил о монополии на хлеб, который хотели вывозить из России иноземцы, засеивая его на пустых местах.
   - Вот про то и я говорю, государь, оттого и доложил твоей милости, - поддакнул подъячий.
   Ордин-Нащокин продолжал читать тихо:
   - Опять надумали старые бредни, что лет пятнадцать аль более толковал прежний шведский посол, как бы мы открыли им, шведам, дорогу через Персию в Индию да Китай, торговать бы нам там вместе. Поди, и русские не дураки, чтобы пустить чужаков торговать с Персией. Была та торговля в наших руках, и польза от нее немалая Руси, я впредь так будет. Слышь, Шведенушко, слышь, Карлович?
   Шведен выдавил на своем бесертастном лице кислую улыбку, придумывая приличную случаю фразу на чуждом ему и очень трудном языке, наконец, вспомнил нужные слова и радостно закивал головою:
   - О, гут... гут... {Хорошо, хорошо.}. Говорят в Московии: кто хочет мосха обманывайт, тот должен рано встанет. Гут!
   - А вот, Карлович, и на твою почту поход. Слушай, я буду читать дальше: "И надо бы добиться, дознаться, кто может изменить в Московии почту, путь бы был за границу единый. Не слать бы мосхам письма через Вильну и Кенигсберг; а слать через Новгород и Ригу. Разузнай, кому за то посулы {Посулы - взятки.} дать: боярину Посольского приказа, аль отступного Иоганну Шведену, почтарю".
   Кровь бросилась в лицо Ордину-Нащокину. Он крикнул визгливо как всегда, когда сердился:
   - Посулы! Слышь, посулы! Еще не родилось такого, от коего Афанасий Ордин-Нащокин взял бы посулы! А и Шведену то несподручно; станет он себе яму рыть, да и нас, поди, за дурней не считает: через Вильну-то письма в немецкие земли идут на два дня скорее. К чему повезем на Ригу? Пустое пишут... - брюзгливо опустил боярин углы губ, - а все же с теми гостями, кому письмо послано, потолковать следует, да и то сказать: нынче ко мне и без того Келлерман зван, - а тебе, Шведенушко, вот что скажу: гляди в оба, пуще глаза своего дело Посольского приказа береги, чтобы твои почтари, помимо приказа, никому грамотку не доставляли, будь то хоть самый набольший боярин, а не то и твоей седой головы не пожалею.
   - О, гут! Будь благонадежен, боярин!
   - Да и ты смотри в оба, Степан.
   - И то, смотрю, государь. А о письмеце сынку своему запамятовал?
   Ордин-Нащокин вспыхнул.
   - Ядовитое ты семя! - пробормотал он. - О таком письме забуду ли? О сыне строже, чем о другом, должен помышлять. Да что я: ведь твое такое дело, что тебе до всего докука. Ничему ты не должон верить. Себе не верь. На то и приставлен.
   Он сломал печать и прочел письмо, написанное по-польски. Писал приятель Воина, поляк из Вильно, о книгах, что назывались на Руси "еллинскими борзостями" и только небольшою частью москвичей считались писаниями мудрыми.
   Звал приятель Воина в Польшу, где можно было "многим промыслам и наукам зело научиться, на пользу Московии".
   Как только Ордин-Нащокин дошел до последних строк, мышиные глазки подьячего беспокойно забегали; недобрая усмешка искривила его губы.
   - Будешь, боярин, просить на Верху, отпустил бы царь-государь сынка твоего Воина Афанасьевича в польскую землю?
   Ядовито-угодливо звучал голос подьячего.
   - Про то мне ведомо самому, а коли, тебе придется готовить для сына в приказе паспорт, - накажу загодя, - с достоинством отозвался Ордин-Нащокин и встал, давая этим понять, что прием кончен.
  
   Шведен и Волков ушли, а Ордин-Нащокин еще долго сидел молча, опустив голову на руку, и крепко думал.
   - Показать Воину письмо, аль не показать?
   Он тряхнул головою и резко вымолвил вслух:
   - Показать. Непривычно мне кривдою жить. По крайности, узнаю, что думает Воин. А в Польше ему не бывать. Шаток умом. Пущай отпишет отказ. Во вторник почта идет на Новгород и Ригу. Отправлю ответ Воина этим путем, - пущай идет подоле. Недели за две у него пыл и поостынет. Эй, Емельяныч!
   - Здесь государь... - послышалось из-за двери. Боярин повернул ключ в замке.
   - У тебя там кто еще дожидается?
   - Инородников ты изволил, позвать, государь, через приказ Купецких дел; да еще тебя наши гости новгородские дожидаются.
   - Введи их, Емельяныч.
   Приказ Купецких дел, основателем которого был Ордин-Нащокин, был его гордостью.
   Главное благоденствие страны он видел в промышленности и торговле, - развитию их хотел отдать остаток жизни.
   И опять подумал вслух:
   - Лучше всякой силы промысел. Дело в промысле, а не в том, что людей много. И много людей, да промышленника {Промыслом Ордин-Нащокин называл сообразительность.} нет, так ничего и не выйдет.
   - Правда твоя, боярин, - сказал, входя, иноземный гость Томас Келлерман,-правда твоя, государь: в промысле - великая сила. А ты здоров будь, боярин.
   Он долго жил в России, исколесив ее по торговым делам из конца в конец, и говорил по-русски довольно свободно, хотя и с акцентом, но платье продолжал носить иноземное.
   - И ты будь здоров, Фома Иванович, - на русский лад приветствовал Томаса Келлермана Ордин-Нащокин.- Подумай-ка, поразмысли: швед всех соседних государей безлюднее, а промыслом над всеми верх берет. Там никто не смеет отнять воли у промышленника. И я скажу: половину рати продать да промышленника купить, - и то будет выгоднее.
   - И в другоряд скажу: правда твоя, государь.
   - Садись Иваныч; с тобою о многом потолковать надоть; письмецо я ноне получил, - твое имя в нем поминается... Хотел смолчать да не втерпеж криводушничать. Изволь сказать всю правду: чью ты руку тянешь, - московскую, аль еще кому из держав обещался?
   Келлерман захохотал.
   - А ты что мыслишь, боярин? Как мы с тобою железные заводы закладывали да о стеклянном толковали,- в те поры о чьей пользе я думал? Как под Тулою руда железная сыскалася, не я ли тебе указал то дело препоручить тестю моему, не я ли и дал на завод железный 20 000 рублев? А теперь гляди-ка, какое дело вышло: тесть мой Петер Марселис близ Тулы великий завод соорудил, - почитай, на тридцать поприщ {Поприще - верста.} тот завод протянулся, в три плавильных печи, в десять молотов, с двойными горнами, а за тем заводом еще два открылись, - Тильман Акема нас опередил, и его железо, сказывают, во много раз нашего крепче. Было ли допреж того такое дело на Московии? А о стеклянном заводе на Руси помышляли ли когда? Кто промышленника итальянца Мингота на стеклянный завод поставил? Правда, там пока изготовляют только простые стекла оконные, да стклянницы, так ведь и мы сперва, как были робятами, на четвереньках ползали, а ныне крепко стоим на двух ногах и даже бегаем - хе, хе, хе...
   На узком лице Ордина-Нащокина появилась улыбка.
   - Ин будь по-твоему, - сказал он, с сомнением качая головой, и строго добавил: - Только держи в памяти; паче своей жизни люблю я правду и за нее сумею постоять. Станешь кривдою жить, и наши путь врозь; ничего не пожалею, чтобы извести тебя, не погляжу, что ты - гость датской земли, и прав буду. А теперь... Кто там еще пришел?
   Вошли гос
   ти, немецкие купцы, проживающие в Москве и ведущие через Архангельск торговлю от своих государств; вошли гости новгородские и псковские, кто с отчетом, кто с просьбою или жалобою.
   Псковичи жаловались на преемника Ордина-Нащокина, воеводу псковского, чванливого болтуна князя Хованского, который давил "маломочных" торговых людей и поддерживал богатых купцов.
   Они говорили все разом, так что их едва можно было понять, о пошлинах, о праве на торговлю, о разных притеснениях.
   - Заступись... будь отцом родным...
   - Не волочиться бы нам по судам...
   - К,кому на Москве сунешься?
   Боярин принял жалобы и выпроводил просителей.
   И пока новгородцы давали ему отчет о своих торговых делах, он думал, что непременно выполнит свой старый псковский план о выдаче казенных ссуд "маломочным" торговым людям, чтобы помочь им вскладчину вести торговлю наравне с крупными купцами - "тугими мошнами" {Прототип будущих кооперативных товариществ.}. Этим думал Ордин-Нащокин поддержать высокие цены за границей на русские товары.
   И как бы продолжая свою мысль, он сказал новгородцам, просившим его о понижении пошлин:
   - Никак этого невозможно. У меня одна забота: как бы поднять казенную прибыль, и вы к этому держите думу: чтобы свое не уступить, старайтесь купить выгоднее, в пору, берегите товары от порчи. Вон в прошлом году гости наши всю икру сгноили. Какой убыток! Помните одно: каждый из нас должон иметь ту же заботу: поднять бы нам свои промысла и торговлю над промыслами и торговлею чужеземною. Помнить надобно: коли ты не завоюешь, тебя завоюют; коли ты не слопаешь - тебя слопают.
   Новгородцы вполголоса робко жаловались:
   - Их слопаешь, инородников, как же! Они всю торговлю в свои лапы загребли. В Архангельске не сунься на ярманку...
   - Припусти к себе инородника, и разорит тебя. И то, кто на землю сеет жито, мыслит нажить вдесятеро.
   Ордин-Нащокин улыбался.
   - Послушать бы вас, надо бы крутом Руси железную стену поставить да рвами окопаться, а с иными землями и вовсе не торговать. Лежи, Русь, на печке, с боку на бок поворачивайся да соси лапу, ровно медведь. Ступайте себе, отцы; ужотко после, в приказе, потолкуем; ныне недосуг. А ну-ка, посол наш Кильбургер пожаловал. Садись и покажи, что там у тебя повыписано. Здоров будь, Иоганн Иоганнович.
   Посол Кильбургер, пожилой швед, развернул перед боярином расходные книги.
   - Изволь поглядеть... пошлины... с Архангельской таможни...
   Ордин-Нащокин сравнивал записи с прошлыми годами. Потом стал просматривать реестр заграничных товаров. Медленно читал он:
   4419 штук крупного жемчуга.
   64 штуки перстней с сапфировыми печатями.
   32 куска серебряной объяри.
   367 штук льняного тканья и 6 ковров.
   603 штуки пил.
   - Вот пил надо бы поболе; добрые у вас пилы.
   1 ящик с лекарством.
   14 штук сабель.
   64 шелковых чулок да 314 дюжин шерстяных.
   10 бочек конфет.
   157 шт. соленых лимонов.
   14 бочек фиников.
   516 кусков свинцу.
   28454 стопы бумаги обыкновенного формата.
   - Добро... Бумага наипаче нужна для всяких дел.
   Смеркалось, когда Кильбургер вышел из хором Ордина-Нащокина, унося длинный список продиктованных хозяином проектов для будущих сношений России со Швецией и удивляясь прозорливости и хозяйственности боярина.
   Ордин-Нащокин пошел прямо к сыну.
  

4

  
   Воин сидел за столом и читал. Он не слышал шагов отца..
   - Все над книгам, - раздался скрипучий голос Ордина-Нащокина. - Скоро станешь мудренее всех. Да брось книгу, когда с тобою отец говорит.
   - Прости, батюшка, не гневайся.
   Голос Воина звучал кротко.
   - Отца ты в великий сором вводишь, - продолжал боярин. - Ты, видно, забыл, сынок, как восемь лет назад мы в Царевом-Дмитриеве городке жили и как матушка твоя с горя померла?
   Воин весь съежился и тоскливо прошептал:
   - Я не запамятовал, батюшка...
   - Нет, запамятовал, а я тебе, так и быть, напомню. Делами царскими посольскими был я в ту пору вызван с воеводства, а тебя послал на Москву к царю, а ты...
   - Батюшка, не вспоминай, не надобно! - болезненно вырвалось у Воина.
   - Вспоминать надобно чаще, Воин, как ты заблудился: не в Москву, а прямехонько в Польшу поехал, а оттоль в город Париж, да и не один, а с царскими грамотами!
   Воин закрыл лицо руками.
   - Николи я не был изменником, батюшка, и грамоты те тебе же отослал, сам знаешь...
   - Да нешто, коли б ты и вправду был изменником, я тебя к себе принял бы? Как ты бежал, просил я от срамоты великой со службы меня отставить... Простил меня за тебя царь... А ты мать в могилу свел...
   Воин отнял руки от лица и протянул их к отцу, как бы отстраняя удар.
   - Не надо... не надо о матери... все я ведаю про себя...
   - Тебе чаще о ней, голубушке, вспоминать надобно. На тебя мы с нею клали все наши помыслы. Мыслили, чтобы ты превзошел всякие премудрости и по моим стопам пошел. Для того я дал тебе в учителя пленных людей польской земли, а ты, что сделал ты? Ты слушал их басни об иноземных обычаях и хулил Русь: никуда, мол, она не годна, и махнул в чужие края, седины мои посрамил.
   - Полно, батюшка, про то вспоминать; ведь простил же еще два года назад...
   - Простил... простил - а веры в тебя вот с той поры нет. Отколь веру возьмешь, как ты ее с собою в польскую землю унес? Нешто ты родным сыном ко мне вернулся? Глядишь волком, и я не могу тебе ни одного дела поверить...
   Воин тихо плакал, закрыв лицо руками.
   - Ноне на реке не был; государь про тебя спрашивал. Я не стал крепко хорониться; не люблю неправды. Эх, Воин, и к чему ты только к нам вернулся?
   Воин с глухим стоном упал перед отцом на колени и зарыдал:
   - Батюшка... прости... Нешто я сам рад? Нешто над душою своею я хозяин, как она учнет полыхать, что пожаром, как море в непогоду взбаламутится?
   - Чего же тебе, сын, надобно?
   Худой, жалкий, с детской гримасой бессилья и боли. Воин ползал на коленях и порывисто шептал:
   - Нешто я хорошего не хочу? Да что делать, с собою, - ума не приложу... Тошно мне на Руси: куда ни гляну, - все тошно; повсюду неправда, темнота, мракобесие... Иную я видел жизнь...
   - Пошто там не остался?
   - Тоска по дому и по родной земле загрызла. Думаю: пусть царь голову рубит, только бы Русь повидать. Рад был, как вернулся, а после... опять тоска...
   Ордин-Нащокин положил дрожащую руку на на голову сына. В голосе его вдруг зазвучала неожиданная ласка:
   - Несчастный ты, Воин, несчастнее тебя нет. И покойница мать твоя тоже сказывала.
   Глухие рыдания вырвались из груди Воина. Он бормотал несвязно:
   - Батюшка... родимый... пожалей меня... за ворога не считай... только отпусти от себя...
   - Отпустить? Куда, сын? В Париж? В цесарскую землю?
   Боярин насторожился и снова стал сухим и холодным. Он решил не отдавать сыну заграничного письма. Воин шептал скорбно:
   - Отпусти... в вотчины наши торпецкие, на родину... дозволь в уединении пожить, с мыслями собраться... За землею ведь тоже глаз надобен; как без хозяина? А я тебе изрядный управитель буду... и тебя обидеть не дам, и людишек твоих не обездолю...
   Ордин-Нащокин долго молчал, потом вымолвил тихо, медленно, раздумчиво:
   - Такое дело обсудить надобно, не зря решать. Сейчас ответа не дам, да до весны тебе и делать в вотчинах нечего. А пока помни: что повелю, должон исполнять, от дел не бегать! Слышал?
   - Слышал, батюшка.
  

5

  
   Из дома Ордина-Нащокина Вухтерс отправился к Неглинной, где жил любимец царя, воспитатель царевича Алексея, Федор Михайлович Ртищев.
   У самой Неглинной приютился большой двор Ртищевых, с запущенным фруктовым садом, с некогда пышными хоромами. И теперь, как и встарь, сияли они ярко расписанными позолоченными шатрами, веселыми расцвеченными "бочками" кровли, раззолоченными петушками на гребнях ворот и крыльца, частыми переплетами окон.
   Дом свой Федор Михайлович строго разделил на две половины: высокое крыльцо с узорным шатром и резными перилами вело в богатые покои вдовой сестры его "верховой боярыни" пышной Анны Михайловны Вельяминовой и отца - окольничего. Маленькое крылечко вело в покои самого Федора Михайловича. К нему бежала от ворот крепко утоптанная множеством ног стежка, а в передней, в сенцах и переходах у Федора Михайловича день и ночь толпился народ, русские и иноземцы, знатные и простые.
   Иноземцы считали Ртищева своим другом; гонимые староверы искали у него заступы; представители господствующей церкви, возглавляемой Никоном, приходили к нему разрешать свои сомнения.
   А в клетях, подклетях и всяких переходах теснились калеки, убогие, увечные воины, больные и даже нередко просто пьяные. Было здесь и несколько поляков, попавших в плен, которые так и остались у него на хлебах.
   Почти каждый день перед вечером хоромы Ртищева наполнялись гостями; сюда шли знакомые и незнакомые, чтобы потолковать о всякой всячине, а больше о религиозных разногласиях.
   Ртищев принадлежал к кружку покойного царского духовника Стефана Вонифатьева вместе с теми, кто потом, как протопоп Аввакум, стали ярыми противниками новшеств. Лет двадцать назад боярин основал школу на киевской дороге, в двух верстах от Москвы, и поселил там тридцать монахов из Киево-Печерской лавры для перевода иностранных книг и обучения желающих реторике и грамматике: греческой, латинской и славянской. Сам Ртищев был усердным студентом этой вольной школы.
   На Москве пошли слухи, что Федор Михайлович окружен малороссами, что "нехаи" скоро научат его креститься по-новому (тремя перстами, а не двумя, как крестились староверы), что учат они его разной "эллинской, еретической мудрости", но Ртищев не обращал внимания на все эти толки и даже доносы.
   Явилось два течения: одно коренное, русское, - враждебное "эллинским мудростям", другое - иноземное, и иноземное, казалось, одерживало верх.
   Новый патриарх Никон принялся ретиво ломать старые церковные устои и железною рукою повел церковь и общество по новому пути. Но толчок был слишком резок; своим честолюбием и независимостью Никон восстановил против себя бояр, а гонениями - поборников старины, из среды которых выросли будущие вожди раскола.
   Но самовластием он увлек в пропасть и себя: этого самовластия не выдержал царь, и Никон пал.
  
   Дом Ртищева, как всегда, был полон гостей, когда пришел Вухтерс. Низенькие покои оказались битком набитыми самыми разнообразными людьми: были здесь и немцы из Немецкой слободы, в своих странных узких платьях; были и пленные поляки, и черномазые греки, и медлительные "нехаи", и "студеи" - студенты андреевской ртищевской школы, и монахи. Сам хозяин еще не приходил; он, вероятно, задержался или у царя на Верху, или в каком-нибудь закоулке Москвы, по делам благотворительности.
   Властный густой бас боярина Никиты Ивановича Романова выделялся из общего гула, стоявшего в спертом воздухе.
   - А ну, ведуны, кто может указать кончину мира сего?
   Крикливый голос монаха Досифея отозвался:
   - В священном писании нешто не читал, боярин? В Кирилловой книге сказано о втором пришествии: "И же имать быти в осьмом венще".
   Он размахивал перед самым лицом боярина костлявыми руками с засученными рукавами порыжелого подрясника.
   Никита Иванович слегка брезгливо отодвинулся, поглаживая длинную белую бороду, и ничего не ответил.
   Монах пристал к другому боярину, молодому и красивому, в щеголеватом, расшитом золотом кафтане полупольского покроя. То был главный над сотниками выборной сотни князь Василий Васильевич Голицын.
   - Да кто же антихрист? - засмеялся Медведев.
   Бледный, как смерть, Досифей тихо, с расстановкою сказал:
   - А Никон... патриарх...
   - Антихрист грядет в торжестве и славе, а Никон в цепях, - опять засмеялся Медведев.
   - Никон - антихрист, - упрямо затряс головою Досифей. - Отцу Аввакуму-свету видение было: антихрист собакой бешеной обернулся; из ушей и ноздрей пламя смрадное исходит... И был то Никон еретик.
   - А где ж, Досифеюшко, еретиком Никону быть, когда сам великий государь благочестивейший, по Никоновым уставам молится и мы тако должны, - лукаво молвил Голицын.
   Красивые глаза Голицына смеялись. Досифей пришел в ярость и закричал, размахивая руками;
   - Государя великого хитростью щепотник дьявольский обошел! Антихрист он, бездушник, страдник, бес!
   Вухтерс сначала слушал молча, стоя у порога, потом тихо вышел. Какое ему дело до того, как креститься, щепотью или двумя перстами? У него кружилась голова от всех этих круков и воплей, "Нестроения великого"; живя в России около года, он все не мог привыкнуть к ее обычаям и порядкам.
   Художник спустился к подклетям. Там был другой мир; там ютилась нищета; там были юродивые, калеки, выброшенные за борт, потерянные люди, которых, за их убожество, по обычаю того времени, "во спасение души" приютил у себя Ртищев. Это была в то время едва ли не первая больница - богадельня на Москве.
   В раскрытую дверь виднелись покои с рядами нар, с которых слышались стоны больных. Между нарами неслышно двигались всклокоченные головы и белые фигуры в длинных рубахах, иные с язвами на лицах, иные забинтованные; бухал надрывной кашель, нудно бередил душу детский бред.
   С другой стороны тянулся ряд чуланчиков для нищих, слепцов, пленных, юродивых, бесприютных. Слышались вздохи, шушуканье, шопоты, тихие сонные речи. Выглянуло на минуту из-за двери бритое лицо больного поляка; громко бранился только что приведенный пьяный.
   В переходах и клетушках сидели слепцы, старухи; говорили шопотом. Приход Вухтерса никого здесь не удивил: мало ли ходит к призреваемым пленным земляков!
   В одном из чуланов кто-то пел. Старческий голос бесстрастно выговаривал слова зловещего стиха:
  
   И когда то времячко пришло,
   То до праведных дошло,
   Стали праведных ловить,
   В города стали возить и ковать,
   В земляны тюрьмы сажать...
  
   Вухтерс остановился. В темном чулане дрожал слабый огонек. Седой старик в сермяжном зипуне сидел на земляном полу и, низко согнувшись, лил в лампаду растопленный воск. Огонек вспыхнул ярче.
   На полу, на обрубке дерева, сидел косматый черномазый парень, в красной рубахе, с гуслями на коленях; возле него полулежал на соломе мальчик лет одиннадцати; тут же прикурнула на корточках девочка-подросток.
   Худенькая несложившаяся фигурка. Спутанная коса с взбившимися прядками льняных волос. Судя по длинной рубахе с тонкой опояской, она пришла сюда из богадельни для увечных.
   Вытянув шею, девочка жадно спрашивала:
   - А на цепь праведных сажают?
   - Сажают, милушка, - отозвался шамкающий голос.
   - А пошто их сажают, дедушка?
   - А за слово божье, милушка.
   - Как батюшку Аввакума?
   - Вот, вот... А ты помолчи, дай богу помолиться.
   Девочка притихла и, не мигая, смотрела на огонь. Смотрел на огонь и Вухтерс, и вдруг странная дрожь охватила его. Из тьмы чулана на него глядело дивно-прекрасное лицо.
   Свет лампы падал снизу на икону, перед которой молился старик; от огонька расходился светлый лучистый круг, и в этом круге, на темном фоне, оживал прекрасный лик. Это была богоматерь под голубым прозрачным покрывалом.
   Вухтерс догадался, что перед ним одна из запрещенных Никоном священных картин "франкского" письма. Эта картина живо напоминала ему набросок Христа Леонардо да Винчи к его знаменитой миланской фреске "Тайная Вечеря". У девы была та же загадочная улыбка, - смесь радости и страдания, те же прозрачные полуопущенные веки; ему казалось, что он видел уже этот лик в Милане. Да, это то же лицо, то же выражение
   Художник решительно переступил порог чулана.
   - Здравствуй, добры люди, - сказал он громко.
   Старик перестал молиться и равнодушно обернулся к вошедшему. В двойном свете - лампады и зимнего дня, слегка согнувшись под низкими сводами, стоял Вухтерс, чуждый, бледный, весь в черном. Старик скороговоркой кончал по-старинному молитву:
   - Яко родила еси Христа Спаса...
   - Отколь ты взял этот икона?
   Старик вдруг протянул руки и пугливо забормотал:
   - Проходи, человек добрый... и чего тебе только надобно? Мы - люди бедные, убогие... икона та моя.
   Мальчик круто повернулся на соломе и выставил маленькие смуглые кулаки.
   - Ой, человече! - сказал лениво пьяным голосов Миюска, - ты не гляди, как корова на новы ворота.
   - Нешто мой хочет вам зло? - отозвался Вухтерс. - Мой хочет попросить: пожалуйст, продайте мне...
   Дед смотрел на свет чистыми немигающими глазами и молчал.
   - Я дам тебе десять золотых, старик, ты продай... Я дам одиннадцать... пятнадцать... Продай!
   Дед посмотрел печально на художника и покачал головою.
   - Стар я и убог, а ее, - он указал на икону, - не продам во век. Знаю и то, что скоро мой конец: по ночам болит грудь, сна нету, дух спирает... Скоро умру, а до смерти никому не продам иконы, - икона знаменная...
   - Знаменная?
   - Знаменная. У нас в богадельне поведать про то не боязно. Как везли по приказу Никона, на Болото {Болото - место, где казнили преступников.} четырнадцать лет назад, жечь страменты, гудебные сосуды {Гудебные сосуды - музыкальные инструменты.} да иконы, а по дворам бояр и простых людей ходили с патриаршего двора дьяки с подьячими и иконы отбирали, лики у них выскребали, что не так, дескать, не по Никонову, писаны; я ее, матушку Богородицу, на улице нашел. Должно, с воза упала... Лика не ведаю, слепенький я, а люди сказали, что то лик богородичен. Я взял да и подумал: "знаменная она; уж коли ее везли губить, да не сгубили, а меня господь на нее навел, так видно, она - знаменная". До смерти ее не покину... и поводырю, - старик указал на мальчика, - хранить ее заказано, коли я ослабею.
   Старик замолчал.
   - Проходи себе, добрый человек, - сказал Миюска сурово.
   Вухтерс еще раз обернулся на икону, вздохнул и пошел прочь.
   Но едва он сделал несколько шагов по темным переходам, его кто-то схватил за руку. Послышался торопливый шопот:
   - Коли хочешь, немец, я тебе ту икону скоро отдам.
   Художник узнал мальчика - поводыря Симеона.
   - Украдешь? - удивился он.
   - Дедка скоро помрет; тогда и отдам.
   - А ты знаешь, он скоро помрет?
   - А уж знаю. Ты где живешь? В слободе? {Немецкая или Иноземная слобода, за Покровкой, на реке Яузе.}.
   - В слободе, возле кирки. Спроси знаменщика царского, тебе укажет... мальшик... всякий мальшик...
   - Ладно!
   Мальчик исчез. Взволнованный и изумленный Вухтерс вышел из богадельни.
  
   Симеон вернулся в чулан. Старик уже потушил лампаду, положил картину в кожаный футляр, и ушел, держась за стену, послушать поучения соседей - ревнителей старой веры.
   Чуланчик слабо озарял тусклый свет зимнего дня, скупо проникавший сквозь пузырь единственного оконца.
   Миюска лениво перебирал струны гуслей и напевал вполголоса:
  
   - Ай, у нас на Дону
   Сам спаситель во дому,
   Ходит с нами
   Избранный воевода - наш сударь батюшка!
   Плывет по Сладим-реке да царский корабль,
   Вокруг царского корабля легки лодочки
   Во лодочках верны царски детушки,
   Пловцы, бельцы, стрельцы, донские казаки!
  
   Вдруг он резко обернулся к Симеону:
   - Пойдешь, что ли, со мной на Дон?
   - Куда я пойду? Чай он мне не чужой - дед.
   Струны под пальцами Миюски весело зазвенели:
  
   Мы веслом махнем - корабль возьмем;
   Кистенем махнем, - караван собьем;
   Мы рукой махнем, - девицу возьмем...
  
   Симеон жадно впился в Миюску большими черными глазами, и было что-то ястребиное в резком профиле его бронзового лица. Миюска мечтательно протянул:
   - Как теплом повеет, заплачет зозуленька {Зозуля - по-украински кукушка.}, кудрявая мятечка зазеленеет, скажу Москве белокаменной:
   - Здоровеньки бувайте, люди крещеные! Та и гайда! Уйду далече...
   - Куда? - прошептала девочка.
   - Отсель не видать, Аленушка, - засмеялся Миюска. - А шо, со мною пошла б?
   Девочка потупилась.
   - Нешто я тебе гожусь, - сиротка?
   - Эге ж! А то не годишься?
   - Сила во мне не велика.
   Она вздохнула, обхватила руками колени, положила на них голову и с тоскою следила за пальцами Миюски. Миюска наигрывал малороссийскую песню, тягучую и печальную, и тихо подпевал:
  
   Закувала зозуленька, закувала,
   З вишневого саду вилитала...
   На синее море поглядела,
   Що синее море замерзае...
  
   Вдруг Миюска сразу грянул веселую плясовую:
  
   У города на ринку
   Пьют козаки горилку...
  
   - Нонче тебя не гораздо напоили у царя, Ивашко? - уныло прервал его песню Симеон.
   Миюска усмехнулся.
   - Господи божжа ты мой. Бездонну бочку не нальешь до верха... Доброго сукна дали... Эге ж! Пропутляю в Москалях до теплого летечка, пройдет лед, - поминай Миюску как звали... Покачу на стружке вниз по Волге, по Дону, по морю Хвалынскому {Хвалынским морем называли в то время море Каспийское.}... Эх, разгуляюсь с атаманом Степаном Тимофеичем!
   Он поминал имя атамана донского казака Стеньки Разина, о разбоях которого начинали уже доходить слухи до Москвы.
   Потягиваясь, Миюска сказал с могучей удалью:
   - Вдарим на Волгу! Широка вольная сиротская дороженька {Дорога на Дон.}... Эх, никому нет с нее выдачи... Воля! Гарна {}Гарна - хороша (украинск.). доля казацкая! Через чего и живем, - через волю!
   Он обернулся к Симеону.
   - А ты хуже бабы. Думка крепкая была: орленок ты. Очи разгораются, как у орла, дивишься, ан ты - горобець {Горобець - воробей.}.
   - Так его ж и зовут Воробьем! - залилась тоненьким смехом Аленушка.
   - Во-во, воробей!
   Мальчик злобно обернулся к Миюске.
   - А тебе я пошто понадобился?
   - Тяжко одному, - вот и понадобился. Хотишь иди, не хотишь - к чорту проваливай!
   - Старик скоро помрет, - сказал уверенно Симеон.
   - Помрет, так царство ему небесное...
  
   Во дубравушке, во зелененькой,
   Ночевали тут добры молодцы...
  
   Миюска положил гусли, растянулся на соломе и заснул, утомленный медвежьим боем, похвалами и вином.
   Девочка поднялась.
   - Сходим на двор, Симеоша, - попросила она Симеона. - Смерть люблю снег, а монахи на мороз не велят ходить: сказывают: опять хворь прикинется.
   Дети потихоньку прокрались к выходу, раскрыли дверь, и Аленушка ступила босыми ногами прямо на лед подмерзшей капели. Ей было холодно и весело. Она смеялась, ежилась и прыгала, в своей длинной белой рубахе.
   - Я - сирота, Симеоша! У тебя хоша дедушка, а у меня никого. И зачем я живу тут в богаделенке, - не ведаю. И куда после пойду, - не ведаю. Ни-че-го-о-шень-ки о себе не ведаю!
   Она обернулась к Симеону, смеющаяся, тоненькая, как лоза при дороге, с большими влажными глазами.
   - А ты пошто не убежишь от деда с Миюской? Я б бежала! Стружечки, сказывает, беленькие, весельца чистенькие... Паруса!
   Она закружилась, смеясь и надувая рубаху пузырем, смеялась, откидывая назад голову, и вдруг остановилась, серьезная, почти скорбная.
   - Нет у меня никого, Симеоша, опричь тебя. - Коли ты уйдешь, что я стану делать? Одна одинешенька останусь.
   Аленушка заглянула полными ужаса глазами в лицо Симеону.
   - Нешто я могу уйти от старика? - уныло отозвался мальчик.
   Аленушка показала ему рукою на черную галку. В ее глазах заиграли огоньки - бесенята:
   - Видишь: летит... высоко летит! Выше кустов поднялась, в самое небо! Видишь? И нету галки... Только деревья шумят... И холодно кругом, Симеоша. Пойдем-ка в богаделенку...
   Голос девочки звучал жалобно. Симеон повернулся и толкнул дверь. Жалобный голос совсем упал:
   - А я бы, кабы сила, улетела, Симеоша, орлом бы улетела отсель!
  

7

  
   &n

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 511 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа