Главная » Книги

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Повести, Страница 6

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Повести


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19

одное воспоминание, да и то со временем угаснет, и то, как все в жизни, со временем сотрется в безразличном тумане прошедшего. Теперь скажите мне, не прав ли я был, говоря, что никогда, ни к чему не поведет эта странная любовь, взросшая на болотной, тинистой почве горестей и сомнений?
   Вы скажете, что это испытание, этот искус, через который я прошел, принесет мне пользу, что он даст крепость и полноту моим силам, что только с жизнью и опытом человек делается человеком, - и много хорошего можете вы еще сказать. Все это так, и действительно я вынесу из этой борьбы свою долю возмужалости, свою долю трезвости в воззрении на жизнь, все это принесет пользу - но кому? ведь все-таки не я воспользуюсь плодами посеянного мной, все-таки не мне, а другим проложит дорогу к жизни эта опытность, которую я извлеку из немудрого моего существования; я же лично тем не менее утрачу в этой борьбе всякую способность к жизни; я лично не приобрету из всего этого ничего, кроме преждевременной, медленной смерти. Конечно, я действовал и тут, как и везде, только по внушению своего собственного эгоизма и винить никого, даже самого себя, не могу; да в том-то и дело, что обстоятельства жизни нашей так чудно слагаются, что именно тот, кто и сеет и жнет, - никогда не печет и не варит, а печет и варит другой, совсем другой - такой, который и в глаза не видал посеянного!
   С другой стороны, ведь и ее-то мне жалко, потому что, как бы то ни было, хоть совершенно невинно, а, собственно говоря, ведь мое равнодушие - причина ее болезни и, может быть, - предстоящей смерти! Я твердо уверен, что она хладнокровно перенесла бы оскорбления своего семейства; знаю, что не они сведут ее в могилу - ее убьют несбывшиеся ее мечтания, убьет не нашедшая ни в ком отголоска любящая душа ее!
   В самом деле, ее положение жестоко и незаслуженно! Всю жизнь она была одна, всю жизнь томилась ожиданием какого-то светлого луча счастия и наконец нашла что-то, как будто и похожее на счастье, - и улыбнулось, и расцвело вдруг это грустное, бесцветное существование. Но что же встретила она с моей стороны? одно старческое бессилие, одно отжившее рефлектерство, об которое разбилась ее свежая, нетронутая мощь! Вот самое горестное обстоятельство в этом деле! Остальное еще можно кой-как перенесть, привыкнув немного к новой жизни, тем более что терпенья-то мне не занимать стать. Я твердо уверен, что если увижу ее когда-нибудь, то увижу счастливою; но в том-то и дело - увижу ли я ее? Да и бог знает, лучше ли будет, если она останется жива: мне все кажется, что это возможно только в таком случае, если она вполне покорится условиям грязной, скопидомской жизни, в которую вступает, а для этого ей нужно совсем переродиться, нужно перестать быть собою, то есть оглупеть, потерять всякое сознание своего достоинства - а этого я не полагаю возможным. Итак, во всяком случае, один только выход возможен для нее - смерть, и как ни вертись, а все-таки не отмолишься, не отговоришься ничем от этого грустного конца! Вот это так истинное несчастие!
   Однако ж пора мне и кончить и без того уже чересчур длинное письмо мое. Ничего не пишу вам о теперешнем моем образе жизни, потому что сам еще достаточно не огляделся вокруг себя. Все это оставляю до будущих писем, разумеется, если еще не слишком надоел вам и вы пожелаете узнать немногосложные подробности моего небогатого событиями существования.
  

ОТ ТОГО ЖЕ К ТОМУ ЖЕ

   ...А между тем я, право, не так дурно провожу время, как предполагал. Надо вам сказать, что живу я вместе с общим нашим товарищем по школе, Валинским, на хлебах у некоего г. Вертоградова, служащего в одном из низших губернских мест, сутяги страшного, нажившего, по мере сил и трудов, маленький деревянный домик в отдаленном углу Москвы. У этого Вертоградова весьма скаредная физиономия, но в вознаграждение - премиленькая дочка, которая с Валинским находится в довольно приятных отношениях и о которой ниже. В настоящее время у меня понабралось достаточное количество уроков, так что и деньги водятся, лишнее съесть, лишнее выпить можно. Иногда даже как-то невольно делаешься оптимистом - а и нельзя же иначе: при деньгах и на мир смотреть любезное дело, и солнце "выглядит" светлее и обои на стенах как будто без заплат, и пухлое, красное, как самовар, лицо бородатого купчика так добродетельно, умильно на тебя смотрит, что на душе делается любо. Дивны дела твоя, господи, вся премудростию сотворил еси! Да притом же и Валинский, и Андрей, служитель, и Маша, хозяйская дочь, - всё это так добродетельно, так удобно подлаживается одно к другому, что истинная, невозмутимая гармония царствует между нами, такая гармония, которая и на ум не всходила ни Фурье, ни Сен-Симону, ни кому-либо из подвизавшихся с честью на этом поприще.
   И что за чудная душа у Валинского! Как будто природа в нем одном хотела выразить всю светлую сторону человека! Это натура простая, откровенная, чуждая всякой зависти и в высшей степени добрая. Но это не та болезненная добродетель, которая так часто встречается в наше время и ограничивается бесполезным сетованием, проливаньем слез, подаянием и прочая; таких людей очень много, они встречаются на каждом шагу, и, скажу вам на ушко, совсем не так бескорыстны, как кажется с первого взгляда; нет, это люди тщеславные, которые всем в глаза лезут с своею добродетелью, кичатся ею, люди, которые почитали бы себя несчастнейшими существами в мире, если б не было на свете ни бедных, ни обиженных, потому что не на чем было бы выразиться их добродетели, не о ком было бы им соболезновать, - а соболезнование во многих случаях весьма и весьма приятно.
   В Валинском все доброе как-то легко, без усилия, прорывается, как будто он инстинктивно сознает, что истинная добродетель состоит не в пришпориванье чувствительности, а в законном, естественном употреблении всех сил своих, ни в одном движении его вы не заметите, чтоб оно было обдумано, чтоб оно было плодом долгой борьбы, томительного размышления, а между тем каждое действие его запечатлено такою истиной, как будто он и делать иначе не может, как будто всякий другой образ действования противен природе его. Коли хотите, не доброта в обыкновенном значении этого слова, а глубокое чувство справедливости составляет главную основу его характера, потому что так называемая у многих добродетель - вещь довольно подозрительная, как я заметил вам выше, которую отнюдь не должно смешивать с человечностью. Многие, например, из нас принимают разумность сущего - и вы и я очень хорошо понимаем, что все существующее уже по одному тому имеет право на существование, что оно есть; что если один человек более или менее счастлив, а другой вовсе несчастлив, то причина этого заключается в вещах, а не в людях; но мы только что понимаем справедливость этих положений, а на самом-то деле куда как иногда жутко приходится нам, куда как ропщем мы на эту разумность!
   В Валинском это трезвое понимание действительности доведено до высшей степени просветления; оно не осталось для него бесплодным отвлечением, а проникло в жизнь его, приняло плоть и кровь. Натура его как-то естественно, бессознательно поддается данному порядку вещей и с редкою проницательностью находит смысл и связь в явлениях совершенно, по-видимому, разрывчатых, нейдущих об руку. Поэтому никогда не слыхал я от него ни жалобы, ни ропота; поэтому со всеми он одинаково естествен и прост; богатому и бедному - всем равно и с тем же радушием - протягивает он руку свою, понимая, что как тот, так и другой чисты от нареканий, и тот и другой оправданы вполне гнетущею их действительностью.
   Да! это не то, что мы с вами, хоть и мы хорошие люди!
   И сообщество Валинского принесло мне действительно неоцененную пользу. В самом деле, иногда так неприятно слагаются в жизни обстоятельства, что невольно смотришь на все с черной, неприязненной точки. Тут-то, в эти грустные минуты, непременно нужен человек, который откровенным, неуклончивым взглядом на вещи рассеял бы все сомнения, вытолкнул бы вновь на прямую дорогу, - и Валинский вполне соответствует этому назначению.
   На днях как-то вечером сидели мы оба дома. Конечно, наши сентябрьские вечера, особливо под конец месяца, не то чтоб пленяли особенною приятностью; конечно, и изморось грустная, мелкая и холодная дребезжит в окно; конечно, и город представляет неприятный вид с поднятыми шинелями пешеходов, с их зонтиками, калошами и прочим дрязгом; все это так, но всего этого ожидать было должно, все это в порядке вещей, и, следовательно, не на что бы, казалось, сердиться. Однако ж, с другой стороны, и рассердиться весьма натурально, потому что такое стечение обстоятельств подавляет душу человека, осуждает ее на бездействие, налагает несносную тяжесть на все существо его...
   И я действительно рассердился.
   - Владимир Иваныч, - сказал я, - объясните мне, пожалуйста, отчего бы это такое скверное время? ведь это, право, на смех да в пику бедному человеку.
   Но Валинский не отвечал.
   - Владимир Иваныч, - продолжал я, - скажите мне, отчего бы это люди в каретах ездят, а мы с вами пешком по грязи ходим?
   То же упорное молчание.
   - Владимир Иваныч! да что ж, спите вы, что ли?
   - Любезный друг, оставьте меня, пожалуйста, в покое! Вы, кажется, имеете поползновение заниматься различными социальными вопросами, а на меня ненастье дремоту наводит. Я думаю, что гораздо было бы лучше, если б все ездили в каретах... а впрочем, знаете ли что? уж не испорчен ли у вас желудок, что вы сегодня в таком мрачном расположении духа?.. Я знаю прекрасное лекарство.
   Но, признаюсь, в эту минуту мне было не до шуток: истинная меланхолия овладела мною, так что я готов был хоть в воду, только бы избавиться от этого несносного положения.
   - Вы вечно с своими неуместными шутками, - сказал я, - вечно с своим оптимистским взглядом на вещи!.. Но, боже мой, скажите же, где эта жизнь, где разнообразие, о котором так много говорят, так много пишут? Нет, в жизни только пустота, а разнообразие только в книгах!
   - И все это по поводу дождя? - сказал Валинский, - так вам очень досадно что вы не ездите в карете?
   - Ах, боже мой! да не во мне сила, Владимир Иваныч! В основании этих жалоб лежит нечто высшее, нежели мой личный эгоизм - этим порядком вещей оскорбляется идея справедливости, врожденная мне... Скажите, отчего и А, и В, и С, и сотни других, один другого ничтожнее, один другого презреннее, будут спокойно и без труда наслаждаться жизнью, тогда как мы просиживаем долгие, бессонные ночи, чтоб добыть себе черствый кусок хлеба? И будет жизнь этим людям сладка, и придут они самым естественным образом к тому глупому пристанищу, название которого вы можете встретить на губах у каждого, кто в жизнь свою только и думал о том, как бы повернее надуть и обокрасть своего ближнего.
   - Да ведь все это есть, любезный друг; поставьте же вы себя на месте этих А и В и С - отказались ли бы вы ездить в карете? пожертвовали ли бы вы собою или богатством своим - что решительно все равно - в пользу человечества? Вы желаете счастья - похвально; но ведь и другой ищет его?
   - Да, вы очень приятно рассуждаете, Владимир Иваныч; вы стократ счастливы, что, не пускаясь в дальнейшие рассуждения, приняли жизнь, как она есть, и с философским равнодушием доказываете, что нет в мире ничего произвольного!
   - Послушайте, Андрей Павлыч, - сказал Валинский, - вы не совсем справедливы ко мне: я вовсе не так холоден, как кажусь - да, вот, видите ли, жалобы ни к чему не ведут... Знаете ли что? я бы серьезно советовал вам заняться чем-нибудь; людям в нашем положении не годится думать об удовольствиях: это только горячит кровь и расстраивает воображение без всякой пользы; нам надобно трудиться, много трудиться, чтоб в труде забыть все, что нас окружает. В наше время трудно и даже невозможно быть полным человеком - надо быть или материалистом, или спиритуалистом... я бы охотнее желал быть первым, но для этого нужно иметь поболее моего дохода, и потому, хотя в душе я и признаю все права материи, но в жизни иногда поневоле бываешь спиритуалистом, потому что часто эта одна сторона только и возможна.
   - Трудиться? да, трудиться! Однако ж это странно - ведь есть же люди, которым жизнь легка, которым каждый миг есть новая радость, новое удовольствие...
   - Едва ли; а если и есть такие, то, во всяком случае, в тысячу раз более таких, которые несравненно несчастнее даже нас с вами.
   - Несчастнее? да, есть многие, которые, может быть, в эту самую минуту умирают от голода и холода! Однако ж зачем давать воспитание? зачем развивать потребность новой, лучшей жизни? Уж если так тесно жить на свете, не лучше ли было бы заранее заглушить в человеке все человеческие чувствования? Тогда, по крайней мере, мы не понимали бы всей глубины нашего несчастия!..
   - Так, разумеется, так, - отвечал Валинский, - но, к счастию, человечество не рассуждает так. Во всем этом верно и несомненно только одно - что, при известных обстоятельствах, самые лучшие явления имеют самые гибельные последствия. А жаловаться-то все-таки не на кого...
   Что касается до Маши... но прежде позвольте мне рассказать обстоятельства, в которых я познакомился с нею.
   Вскоре после приезда моего в Москву, у Вертоградовых готовилось большое торжество - Фома Фомич получил чин коллежского асессора и намеревался отпраздновать его достойным образом. Можете представить себе, какой переворот во всем семействе должен был произвести этот вожделенный чин, предмет столь долгих и томительных ожиданий бедного Вертоградова, который, между нами будь сказано, происхождения не дворянского, как это достаточно показывает и фамилия его.
   И действительно, с самого утра в доме все было вычищено; целый день горел на кухне неугасаемый огонь, и Авдотья Захарьевна, хозяйка дома, уподобясь весталке-хранительнице этого священного огня, без устали бегала из угла в угол, занимаясь стряпнёю пирогов и других великолепных вещей. Уже с шести часов все в доме было готово, и жильцы были одеты самым параднейшим образом, хотя приглашение было к восьми часам и только на чашку чая. Ну, и мы с Валинским начали было одеваться; смотрим, ан к нам явился Петя Блинов - помните, глупый студент?
   - Что, будете у Вертоградова?
   - Будем, будем! а ты за нами?
   - Да, за вами; хорошо, говорят, будет; Марья Фоминишна на фортепьяно будет играть; всего кучу наготовили, и пуншу много будет: и с ромом, и с кизляркой...
   - А тебе бы только пуншу! Закури же трубку, пока время есть.
   Но было только семь часов с половиной; Блинов закурил трубку и сел; разговор наш, от полноты трепетного ожидания, как-то не клеился.
   - Что, ты был вчера у Сережи Сюртукова? - обратился ко мне Блинов.
   - Был; да ведь ты сам меня там видел...
   - Да, да; я и забыл.
   Молчание.
   - Так-то-с, почтеннейший Андрей Павлыч, - сказал опять Блинов, выкурив трубку.
   - Да, - отвечал я, - не хочешь ли еще трубочку?
   - Да, не худо бы.
   Опять молчание.
   - Скучно, брат, на этом свете жить, - прервал Блинов.
   - Да, не весело таки, - отвечал я.
   Наконец, помолчав еще кой о чем, мы отправились к хозяину.
   Боже! кого там не было, в этой маленькой комнатке! И Петя Мараев, и Саша Кузнецов, и Яша Позиков, и Граша Бедрягин! Удивительно даже, как могла она вмещать в себе столько прекрасных, а отчасти даже и знаменитых людей! И каждый из них отличался каким-нибудь качеством ума или сердца: Петя Мараев славился древностью своей породы; Саша Кузнецов верил в жизнь и счастие на земле и сочинял стихи; Граша Бедрягин, напротив, был скептик, наотрез отвергал благородство натуры человека и сочинял прозой; Яша Позиков пользовался популярностью, слыл славным малым и душою общества, посещал театр и был знаком с танцовщицами. Но, право, я не кончил бы, если б стал пересчитывать вам достоинства всех присутствовавших на этом вечере.
   Кроме кавалеров, было много и дам, блиставших изобилием желтых лент; были и девицы в белых кисейных платьях, причесанные a la chmoise, a l'enfant [под китаянку, по-детски (франц.)] и проч., но между ними, как солнце между звездами, блистала Маша - своею свежестью, безыскусственностью своих движений, стройностью стана и полным страсти взором. В самом деле, редко встречал я подобные глаза: голубые, вечно подернутые влагою страсти, они так мягко, так сладострастно смотрят на вас сквозь густые ресницы, что невольную неловкость ощущаешь во всем существе, и томительный трепет желания пробегает мгновенно по всем жилам; прибавьте к этому девственную полноту форм, густые русые волосы, необычайную белизну тела и полное грации личико, и вы будете иметь приблизительное понятие об этой девочке.
   Когда мы вошли, Яша Позиков смешил всех до упада рассказами о своих приключениях с квартальными надзирателями, будочниками и другими блюстителями общественной тишины и спокойствия.
   - Меня знают все, - говорил он, - я душа общества; даже квартальные жмут мне руку - право! Намеднись выхожу из театра, вдруг какой-то квартальный с почтением, ей-богу! и руку подал! каково? а? руку подал? вон оно куда пошло!
   После нескольких незначащих приветствий господину и госпоже Вертоградовым Валинский подвел меня к Маше.
   - Маша - хозяйская дочь! - сказал он, - мой приятель Нагибин! прошу любить и жаловать, как меня самого.
   - Право? - сказала она, улыбаясь и грозя ему пальцем, - точно так же? Ну, смотрите же, не раскаивайтесь! Очень рада познакомиться с вами, - продолжала она, обращаясь ко мне. - Что это вы никогда к нам не побываете? Папенька очень желает, да и я, с своей стороны.
   - Не верь, не верь ей, - прервал Валинский, - сама не хочет прийти ко мне именно потому, что ты живешь со мною... Совестно, изволите видеть, дитя малое, неразумное!
   - Это правда? - сказал я, - и вам не стыдно, Марья Фоминишна? За что же вы, не зная меня, так жестоко наказываете?
   - Ах, нет, неправда, неправда! Вы, пожалуйста, не верьте Владимиру: он ужасный лгун, он сам говорил мне, чтоб я не ходила...
   - Кому же из вас должен я верить?
   - Разумеется, мне, - отвечала она, - какое же в том сомнение!
   - Разумеется, разумеется! что и говорить! - сказал Валинский. - Ну, да, впрочем, дело не в том, кто из нас прав, кто виноват, а в том, что ты будешь ходить теперь ко мне, и пост мой кончится: мне того только и нужно!
   Маша потупилась.
   - А! поймал, поймал тебя, негодная! Вот тебе вперед урок: не лги, послушествуй старшим!
   - Я надеюсь, что вы будете считать меня своим другом?
   - О, разумеется! Я уверена, что буду любить вас! Да притом и Владимир просил любить вас, как его самого, а его просьба для меня закон! - отвечала она, лукаво посматривая на Валинского.
   - Ладно, ладно! - отвечал он, - там что будет, то будет, а покамест извольте-ко приходить к нам.
   - Маша! Маша! - послышался из другой комнаты голос Авдотьи Захарьевны, - куда ты, мать моя, запропастилась? Поди же, займи кавалеров.
   - А мы точно и не кавалеры! - проворчал сквозь зубы Валинский. - Ох, Маша, уж куда не по нутру мне твоя матушка - вечно кусок из-под носа утащит! Утопил бы я ее, право, утопил бы, давно бы утопил!
   - Славная девушка! - продолжал он, когда Маша исчезла, - и какое доброе сердце! вы не поверите, а два месяца тому назад, когда я был болен, ночей не спала, украдкой ко мне бегала...
   И он задумался.
   - Я бы умер, непременно бы умер, если б не она! Сами знаете, прилично ли бедному человеку хворать: денег нет, а в аптеку нужно, обедать нужно, да и за квартиру тоже спрашивают... А она и денег принесла - выработала, говорит, а там - бог ее знает! за любовь все простить можно! Все-таки мне ее жалко!
   - А что?
   - Да так; ни за грош пропадет, бедняга... Жениться я на ней не могу, а другой никто не возьмет.
   - Отчего же? - спросил я.
   - Да бедна; сверх того, и другого любила, а люди ведь глупы, хотят, чтоб блюдо-то им непочатое дали; ну, а она девушка честная - не скроет! Поверите ли, иной раз совсем грустно сделается, глядя на нее, а она и не думает ни о чем, такая веселая ходит, и как ни в чем не бывала! Право, если б не она, я совсем был бы дрянь-человек, совсем опустился бы!
   Между тем в гостиной собрался кружок кавалеров и дам; Яша Позиков рассказывал, что один его приятель видел в Париже такую обезьяну, которая и брила, и комнату убирала, и кушанье готовила, на что Петя Мараев, отличавшийся "ароматом светскости", заметил, что весьма покойно иметь подобного зверя, а главное, тем еще хорошо, что нет уж никакой надобности держать при себе лакеев, которые, по большей части, бывают плуты и мошенники; обезьяна же, по самой природе своей довольствуясь малым, не может оказать подобных поползновений на барскую собственность; ergo [следовательно (лат.)], обезьяна, и в особенности ученая, гораздо лучше, нежели лакей. При таком неожиданном заключении Граша Бедрягин обнял Мараева, сказав, что он сам того же мнения и весьма рад, что его теория об абсолютном и относительном несовершенстве натуры человеческой нашла себе отголосок в сердце такого милого и образованного юноши.
   - Да, - прибавил он мрачным и таинственным голосом, - самое ничтожное и самое скверное создание в мире - человек, и это я узнал по опыту.
   - Нет, отчего же? - возразил Кузнецов, вечный противник Бедрягина, - человек вовсе не самое скверное животное; есть многие животные гораздо хуже. Разве ты хотел бы сделаться собакою, или лошадью, или чем-нибудь этаким?
   На это Бедрягин отвечал, что лошадь животное чистоплотное и что нет ничего позорного быть лошадью.
   - Ну, а собакой? - возразил неумолимый Кузнецов.
   На это Граша Бедрягин ничего не отвечал, но сжал кулаки и насупил брови, что видя присутствующие, во избежание истории, поспешили переменить разговор и предложили Мараеву прочесть стихи его собственного сочинения.
   Петя долго отнекивался, но наконец прочел; не могу слово в слово передать вам это стихотворение, но приблизительно оно было в этом роде:
   "Там река шумит, ветер воет и небо облаками кроет, мы сидим с тобой оба; у тебя кудри так развеваются, и полная грудь твоя поднимается, и ланиты покрыты пурпуром стыдливости. А там река шумит, ветер воет и небо облаками кроет".
   Читая, Мараев бросал страстные взоры на Машу; стихотворение произвело эффект.
   - Ах, как обворожительно! Ах, какая прелесть! - говорила Авдотья Захарьевна. - Дайте, пожалуйста, списать! Маша, попроси Петра Николаича...
   В это время Граша Бедрягин, соперничествуя с Мараевым на поприще литературы, встал с своего места и сказал с мрачным видом:
   - Господа, я тоже сочинил на днях одну вещь, которою хотел бы поделиться с вами... Это не то чтоб повесть - нет, это просто идея, которая пришла мне в голову в одну из тех минут, когда сердце бывает полно презрения к человеку...
   Кузнецов сомнительно покачал головою.
   - Коли хотите, - продолжал Бедрягин с значительным видом, - я хотел тут изобразить человека, как я понимаю его
   Чтение началось, но не имело желанного успеха, потому, вероятно, что слушатели не достигли еще высоты идей Бедрягина, один Кузнецов слушал внимательно, да и тот потому более, что считал за нужное возражать своему вечному противнику.
   Идеальный человек, которого хотел изобразить Граша в своем очерке, сильно напоминал своего автора. Унылов (так назывался он) даже страдал разлитием желчи, вечною болезнью Бедрягина; характер Унылова был скептический и угрюмый.
   - Он верил бы, - говорил Бедрягин дрожащим голосом, - и в жизнь (усмешка), и в изящное (усмешка, смешанная с легким хохотом), и в благое (просто хохот); но он знал, что это не стоит труда, и предоставил это мелким душам.
   - Нет, отчего же? - возразил Кузнецов, - не одни мелкие души верят в жизнь, и в изящное, и в благое! Напротив, мне кажется, и история доказывает...
   Граша злобно взглянул на Кузнецова; впрочем, чтение кончилось без дальнейших неприятностей.
   - Однако ж, кажется, мы довольно послужили музам! - сказал Яша Позиков, - пора бы их и к... А нам бы пуншику, Авдотья Захарьевна!.. Послужили музам? а? Не правда ли - музам? Ведь хорошо сказано? А?
   - Вам не скучно? - спросила меня Маша, когда мы отошли несколько в сторону от компании.
   - Нет, а вы?
   - Да я привыкла, притом же они большею частию хорошие люди и любят меня. Вот это платье, что на мне теперь, это Мараев подарил.
   - Право? Платье недурно.
   - Да, вот видите ли... он ко мне... только ведь я вам это по секрету!.. питает слабость... а папенька хочет, чтоб женился, а он, разумеется, не соглашается.
   - Отчего же - разумеется?
   - Как отчего? да он человек с состоянием, сын управляющего графа Д***, а я ничего не имею - это уж и неловко!
   - Отчего же неловко, милая Марья Фоминишна?
   - Ах, какие вы, право, странные! Как же вы не понимаете: он богат - ну, и ищет себе партию побогаче; зачем же ему со мной-то связываться? Я ему не пара...
   - Так, так, Марья Фоминишна, справедливо рассуждаете.
   - Насилу-то вы меня поняли! - сказала она, - вот, если б Владимир Иваныч... Вот это так пара! да тоже нельзя: нечем будет жить, папенька не отдаст!
   - И вас это не волнует?
   - Отчего же волновать? Пожалуй, волнуйся; ведь делу-то все-таки не поможешь!
   - Милая Маша...
   - Насилу-то вы называете меня просто Машей! а то - "Марья Фоминишна", право, скучно! Вы друг моего Владимира, я хочу, чтоб вы были со мною попросту, без церемоний - слышите?
   - Слышу, слышу, добрая Маша.
   - То-то же! А вот я завтра сама приду к вам, поближе познакомимся. Ведь правду-то сказать, я сама не хотела приходить к вам.
   - Отчего же, милая Маша?
   - А зачем вы сами у нас не бываете? Мне совестно, я вас не знала ну, а теперь...
   - Теперь вы позволите мне поцеловать вашу ручку?
   - Сколько угодно! даже в губы; только не теперь, теперь увидят, тогда и после нельзя будет... а притом мне пора и к гостям. До свидания! Пожалуйста, не скучайте; я опять скоро приду.
   Но самый пафос вечера выразился в ужине. Еще за полчаса, едва послышалось вожделенное стучание тарелок, едва начали расставлять в зале столы, все как-то вдруг присмирело и замолкло; даже на лице Позикова, обыкновенно осклабляющемся, выразилось нечто серьезное, мыслящее. Как будто что ни происходило до сих пор, все это было только дрянь, совершенная дрянь перед тем, что ожидало впереди. Зато, когда подали ужин, все заняты были одним только делом - едою, и в комнате, в полном смысле слова, можно было расслышать полет мухи, если б не звуки, производимые усердным стучаньем ножей и вилок. Самый голос Авдотьи Захарьевны, под стать этим звукам, делался как-то жалобен и дребежащ, когда она обращалась к гостям с просьбою отведать хитрого соуса или пирога, называемого, вследствие крайней своей воздушности, шпанскими ветрами, приготовлению которых научил ее в 1812 году повар-француз.
   - Ведь вот, батюшка, - говорила она, обращаясь к соседу своему, - и вражий народ, а меня научил - дай бог ему здоровья!
   - Да, истинно вам скажу, - отозвался на другом конце Фома Фомич, - истинно бог один спас, никто, как бог! если б не он, царь небесный, так мы бы, кажется, давно...
   Фома Фомич свистнул и махнул рукой, из чего присутствующие могли заметить, что в голове его происходили какие-то особые соображения.
   Донского было выпито очень много, крымские вина тоже лились в изобилии, а под конец даже появилась бутылочка шампанского. Едва показалась эта бутылка, лица всех гостей превратились в одну самодовольную улыбку, а Фома Фомич, бывший, что называется, под куражом, взял ее, погладил, осмотрел со всех сторон и сказал, раскупоривая:
   - А, ну-ко ты, долговязая, показывай нам, что у тебя там есть! Да ты смотри у меня - не дури, не то сейчас тебя по-нашему, по-свойски! Ведь ты - французский народ, у тебя в голове-то вздор бродит...
   И точно, вино оказалось послушно увещаниям Фомы Фомича и не дурило.
   - Ведь вот оно, - говорил Вертоградов, наливая бокалы, - ведь вот оно - и не много его, самая малость, а ведь одиннадцать рублев дал, у Крича в погребе брал! Да зато уж и вино! Тем хороши эти немцы, что сдерут, нечего и говорить: ой, ой, ой, как сдерут! да зато и вещь, изволите видеть, что ни в рот, то спасибо!
   И все гости встали вдруг и закричали ура и долголетие Фоме Фомичу.
   - Да вы, бабы, шли бы того, к себе, - сказал Вертоградов, обращаясь к дамам и запинаясь на каждом слове, - а нам бы винца, мы бы того... выпили, покалякали. Так вы ступайте... а там, коли встретится в вас какая ни на есть надобность, так мы и пришлем.
   После ужина Фома Фомич решительно раскуражился.
   - А ведь оно того, - говорил он с стаканом в руках, - асессорство-то недурно! ведь это не то, что прежде. Прежде что? разночинец - вот что! А теперь поди-ка ты - сунься! ан, нет! с истинным почтением и совершенною преданностью и прочая - изволь-ко, брат, <нрзб> ! А! так, что ли? выпить, что ли?
   Все молча согласились, что правда, и выпили.
   - Эй, Мишка! - закричал Вертоградов маленькому сыну своему, как-то случайно очутившемуся в мужской компании, - ты что не пьешь, собачий ты сын! Поди-ко ты сюда, сякой-такой, говори-ко ты мне, что ты за птица, кто ты таков?
   - Собачий - отвечал Миша, оробев.
   - Собачий! ведь экой ты скот! ведь я тебе говорю "собачий сын" - так, из ласки, а ты и заправду вздумал? Ну, говори же, кто твой отец?
   - Фома Фомич, - отвечал Миша.
   - Глупое ты отродье! асессор, коллежский асессор! ну отвечай, чей же ты сын?
   - Собачий, - снова повторил Миша.
   - Башка ты пустая! асессорский сын! ну, говори, кто же ты таков?
   - Асессорский сын, - отвечал наконец Миша.
   - Да; асессорский сын! так-то, знай наших! Вина ему! вина асессорскому сыну!
   И Мише действительно поднесли стакан, наполненный какою-то смешанною дрянью.
   - За здоровье Михаилы Фомича Вертоградова! - заорал во все горло Фома Фомич, и все, как дикие звери, бросились на ребенка с намерением подкидывать его; и я не знаю, что бы случилось, если б мы с Валинским не освободили его и не увели в другие комнаты.
   Что было потом, мне неизвестно, потому что я остался с женской компанией и не возвращался более в залу.
   Когда я пришел, Маша сидела за фортепьяно и пела романс - "Кто мог любить так страстно".
   - Как вы хорошо поете! - сказал я, когда она кончила и мы вышли в соседнюю комнату.
   - Да, у меня есть голос, впрочем, музыка этого романса такая милая...
   - А можно теперь поцеловать вашу ручку?
   - Зачем же ручку? лучше в губы.
   И она подставила мне свои губы.
   - А еще лучше и в губы, и в ручку, - сказал я, взяв ее руку и целуя ее.
   - Так вам не скучно было у нас? - спросила она.
   - О нет, совсем нет! Притом же я познакомился с вами, а это уж большое вознаграждение.
   - Да вы бы и после успели со мной познакомиться: ведь я не утерпела бы, пришла бы; ведь мне очень скучно одной, а Владимир так меня любит...
   - А вы его любите? - спросил я.
   - Да, а что?
   - Так он очень счастлив, этот Владимир!
   - Потому что он немногого требует; он прост, очень прост, и за это-то я и люблю его так.
   - А если он вас разлюбит?
   - Разлюбит? не думаю... впрочем, может быть, это и будет когда-нибудь; да я, признаюсь вам, никогда не думала еще об этом.
   - Ну, а если?
   - Право, не знаю... да я и не претендую на вечную любовь; разумеется, придет когда-нибудь это время, но оно еще далеко.
   - Вы думаете? Ну, а тогда что?
   - Тогда?.. очень просто: мы расстанемся! Я очень хорошо понимаю, что он не может вечно любить меня, да и он не требует от меня этого... Вот видите ли, дело в том, чтоб эта разлука не стоила никому из нас слез...
   - А почему вы знаете, что тут обойдется без слез?
   - О, я уверена в этом! Ведь не вдруг же наступит эта холодность, а мало-помалу, притом это все-таки не помешает нам расстаться друзьями...
   - О, милая, бесценная Маша! вы просто сокровище! - сказал я, целуя ее руку.
   - Что ж это вам так странно кажется? Я так, напротив, думаю, что иначе и быть не может.
   - Счастлив Валинский, что обладает вашею любовью! Я дал бы половину своей жизни, чтоб достигнуть этого счастья!
   - О, да вы, кажется, строите козни своему другу! - сказала она, грозя мне пальцем и улыбаясь, - что, если он узнает это?
   В эту минуту Валинский, как нарочно, вошел в комнату.
   - Да вы, кажется, не на шутку подружились? - сказал он, взяв ее за руку и поцеловав в лоб, - что ж, он изъяснялся тебе в любви, что ли?
   - Да, есть немножко, - отвечала она, лукаво смотря на меня, - ну, да ничего, немножко пошалить можно
   - Я так и знал, что он влюбится, увидев тебя... Это уж такая натура, изволите видеть... Смотрите же, Андрей Павлыч, не по-старому, не так, как в Ряплове.
   Я не отвечал ничего
   - Ну, а я пришел проститься, да и вам тоже, Андрей Павлыч, советую: пора и спать! Надеюсь, Маша, что ты не будешь больше дичиться его, тем более что он был так любезен сегодня?
   - Нет, нет! приду непременно, завтра же приду.
   - Ну, так прощай же, жизнь моя, - сказал он, целуя ее, - а Авдотья Захарьевна в таких хлопотах, гости разъезжаются, проводить всякого надобно.
   - Так что ж? для нас же лучше: не увидят. Прощай же, Владимир, да спи лучше, а то посмотри на себя, ведь ты ни на что не похож стал! бледный, худой... перекрести же меня!
   Он перекрестил ее и снова поцеловал в лоб.
   - А мне-то вы ничего и не скажете на прощание? - сказал я.
   - О нет, как же! и вам. Да видите ли, занятие то такое важное - некогда было! Впрочем, за мною не пропадет.
   - Прощайте, прощайте, Маша! - говорил я, целуя ее в губы, - не забудьте же своего обещания.
   - Не забуду, приду непременно; ждите меня.
   С этими словами мы вышли.
   Вы можете себе представить, какую ночь провел я после этого знакомства. В самом деле, все в мире как будто на смех и на досаду мне делается, и любят-то меня такие, которым бы и знать меня вовсе не следовало, а там, где я мог бы быть счастлив, где я мог бы сделать счастье других, там уж поздно, там и место давно занято, и я, поневоле, должен оставаться один на один с собою, поневоле должен забавляться одними сомнениями, потому что забав иных не имеется.
   Вообще, все мое существование - какое-то неудавшееся, погибшее существование; оно, если хотите, и могло бы что-нибудь выйти из него, если бы да вот этого если-то именно и не имеется. И, признаюсь, мне иногда обидно и больно делается, когда другие веселятся, когда другие довольны собою, меня оскорбляет чужая радость, как обида, лично мне нанесенная в самую нежную, чувствительную струну моего существа! Все мне кажется, что это мое веселье у меня отняли, что моею радостью люди радуются, а я брожу себе в стороне один-одинешенек, и все гонюсь за чем-то, и все ничего не нахожу, как тот человек, который вечно искал потерянную тень свою!
   И Маша, как нарочно, как будто с намерением, еще более растравляет мое бедствие, приходит каждый день и все более и более очаровывает меня своею непринужденною, детски естественною простотою. Часто бросается она ко мне на шею, целует меня в губы, и когда я, задыхаясь от страсти, в изнеможении падаю в кресло, она с хохотом вырывается из рук моих, забавляется моим смущением, позволяет себе всевозможные шутки и наконец снова целует, снова обнимает меня.
   Однажды она пришла, когда Валинского не было дома.
   - Знаешь ли, Маша, - сказал я после обыкновенных приветствий, - что я скажу тебе?
   - Скажи, тогда и буду знать.
   - Ведь я люблю тебя, Маша.
   - В самом деле? да ведь я и прежде это знала! Ну, так что же?
   - Да я не так люблю, как ты думаешь.
   - А то как же!
   - Да я хотел бы... вот, видишь ли, Маша, я самый несчастный человек в мире!
   - Ну нет, я еще ничего не вижу...
   - Да я хотел бы, чтоб и ты меня любила...
   - А разве я не люблю тебя!
   - Я хотел бы, чтоб ты любила меня, как Владимира.
   - Вот вздор какой! а Владимир-то как же?
   - Ах, боже мой! разве я прошу тебя разлюбить его?
   - Ой, лукавите, Андрей Павлыч! право, лукавите.
   - Совсем нет; я говорю, что чувствую.
   - Да как же это я буду любить... обоих вместе?
   - Так и есть; я говорил, что я несчастнейший человек в мире!
   - Совсем нет... отчего же?
   - Как отчего! и ты спрашиваешь меня? Я люблю тебя, а ты меня не любишь.
   Маша пристально взглянула на меня и задумчиво покачала головкою.
   - Нехорошо, Андрей Павлыч, - сказала она с упреком, - дурно изволите поступать!
   - Что же мне делать, Маша? ведь я люблю тебя! Не могу же я заставить себя быть равнодушным.
   - Я так и думала, - сказала она дрожащим от слез голосом, - скажите же мне, Андрей Павлыч, отчего нельзя никому довериться, нельзя ни с кем быть откровенною, чтоб не подать повода к различным заключениям?
   - Да ведь я не виноват, милая Маша! что ж мне делать, если я люблю тебя!
   - Ну, так мне остается одно только: не приходить к вам.
   - Маша, да разве ты не можешь уделить мне частичку своей любви!.. я был бы так счастлив...
   - Нет, если б я не любила его, тогда может быть... Вот видите ли, Андрей Павлыч, это совсем нельзя. И не думайте, чтоб я отказывала вам из того, чтоб не огорчить Валинского, совсем нет! я твердо уверена, что он даже внутренно не был бы на меня в претензии. Но я не могу любить другого точно так же, как его; мы так удачно подошли друг к другу... Нет! это невозможно, совсем невозможно, Андрей Павлыч, и мне, право, очень жаль, что у вас могла родиться такая мысль.
   - Да как же быть-то, милая Маша?
   - Как быть! Разумеется, оставить все времени: когда-нибудь эта блажь и пройдет!
   - А покуда-то, а до тех-то пор что мне делать, Маша?
   - Что делать! Быть со мною по-прежнему, быть твердым в бедствиях! - отвечала она, улыбаясь.
   - Так, так, Маша; постараюсь; хорошо, если успею...
   - И, главное, не огорчаться, - продолжала она, - а если будешь думать много, никогда не выйдет у тебя из головы... Посмотри на Валинского; видал ли ты его когда-нибудь в затруднительном положении?
   - Да ему не на что жаловаться - он имеет все, что желает!
   - Ну, не совсем-то все, потому что любовь далеко не составляет еще всего, однако ж он уживается, делает как может и что может, и не жалуется... Оттого-то, может быть, я и люблю его так.
   - Да, я чувствую, что ты права, Маша, да ведь натуры-то своей не переменишь!
   - Разумеется, да и менять не нужно! оставим это времени. Когда-нибудь она и сама собой переродится!
   - Да ведь до тех-то пор я все-таки буду несчастен!

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 401 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа