Главная » Книги

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Повести, Страница 15

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Повести


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19

оторые тоже спросили пить. Оля шепнула мне на ухо, чтоб я остерегался, потому что это, дескать, сочинители, которые всё, что ни на есть смешного на свете, сейчас заметят, да после в книжке и опишут.
   Я помню, что в простодушии своем я тогда весьма удивлялся, как могут люди с заспанными лицами что-нибудь подметить... Их было всего трое, и все, как кажется, связаны святыми узами убеждений и происшедшей оттого дружбы. Один, однако ж, по-видимому, считался между ними гением, потому что двое других подобострастно глядели ему в глаза и, при всяком остром его слове, считали за нужное тут же залиться самым приятным хохотом. И видно было, что уважение их к гению было нелицемерно и хохот истинен, потому что и на лицах их выражалось при этом совершенное светлое воскресение. Один даже, казалось, так издавна напрактиковался в этой роли поклонника, что никак не мог уж и обойтись без господина и даже побелел весь от рабства.
   - Я художник, - говорил гений сиплым голосом, когда выпито было уж значительное число бутылок, - отчего и ты, и ты, и вы все (он обратился ко всем нам, хотя мы и не имели чести быть с ним знакомыми) видите во мне главу? оттого, что я художник и как художник творю бессознательно... Попробуй ты творить бессознательно - выйдет дрянь, или, лучше сказать... ну, да уж просто дрянь выйдет... а я - художник, пророк, и творю бессознательно вот что!
   Один из поклонников подлил вина в стакан гения.
   - Вот у меня бывают иногда сны, - продолжал гений, - удивительные сны! Сперва явится женщина с аллигаторской рожей - отвррратительно! потом аллигатор с женским лицом - меррррзость!.. Да ты подожди, это все чистилище, чрез которое, так сказать, проходит откровение. Третий раз уж явится тебе не аллигатор, а женщина, братец, женщина такая, что магнетизм и электричество так и текут из очей ее светлыми струями, так и слышишь, как она шевелит в тебе то неопределенное чувство, которое подступает все выше и выше и, наконец, давит тебе горло. Так вот какая женщина, братец, ко мне является, а я просто сижу себе да записываю...
   За сим гений понес такую ерунду, что я почел за нужное поскорее удалиться.
   Танцы продолжались по-прежнему, с тем только изменением, что народу было еще более, затем что прибыли Надя и Катя с своими. Александр стоял со мною в стороне и наблюдал за танцующими. Вдруг он побледнел и вздрогнул.
   И действительно, смотря в ту сторону, где танцевала Ольга, я сам видел, как г. Зималь поцеловал ее в губы.
   - Пойдем домой, - сказал мне Брусин.
   - Подожди немного, вот пусть Ольга познакомит меня с Катей, - отвечал я, как будто вовсе не подозревая, в чем дело.
   - Я не могу здесь быть...
   - Ну, так ступай один, разве необходимо нужно, чтоб я шел вместе с тобою?
   Я остался еще несколько времени, но после не вытерпел и пошел-таки за ним. Надо вам сказать, что я этого человека любил, как сына, ибо материнские чувства развиты во мне особенно сильно. И меня всегда за живое трогало, что он несчастлив, да еще и по своей воле... Иногда даже я обвинял в этом несчастье самого себя, потому что ведь как бы то ни было, а мне казалось, что я имею на него какое-нибудь влияние, и вдруг на поверку выходило, что влияния тут вовсе никакого нет...
   Он сидел в своей комнате и плакал. Это меня еще больше сконфузило: я шел было к нему с наставлениями и при случае, пожалуй, даже с строгою речью, и вдруг человек плачет; сами посудите, до выговоров ли тут!
   Он подошел ко мне.
   - Послушай, - сказал он мне, - переедем из этого дома.
   - Переедем, коли уж нечего делать, - отвечал я, - а жалко! и квартира такая удобная, да и зима же теперь...
   - Я чувствую, что мне нельзя больше здесь оставаться.
   - Да, переедем, переедем; разумеется, тут нечего рассуждать, коли необходимость велит.
   На другой же день нанял я квартиру и стал собираться. Александра с утра уж не было дома. Вдруг, вижу, бежит к нам через двор Ольга. "Ну, опять слезы, опять объяснения'"- подумал я.
   - Это вы выезжаете? - спросила она дрожащим голосом.
   - Да.
   - То есть, ты выезжаешь, а Александр остается по-прежнему здесь?
   - Нет, и Александр со мною.
   Она побледнела.
   - А я-то как же? - спросила она, как будто еще не понимая, в чем дело.
   Я молчал.
   - Так это он меня и оставит? да отвечай же мне бросить, что ли, он меня хочет?
   Но я все-таки не знал, что отвечать. Она постояла-постояла, пошла было к двери, но потом воротилась, упала на диван и горько заплакала.
   Признаюсь, и во мне таки шевельнулось сердце.
   Вдруг она вскочила с дивана и бросилась ко мне на шею.
   - Голубчик ты мой, упроси его! скажи ему, чтоб он этого не делал со мною, что я всех брошу, хлеб с водой буду есть... а? поди же, ради бога... только чтоб он не бросал меня хоть за прежнюю любовь мою!
   - Послушай, Оля, что ж это такое будет? сколько раз вы уж мирились... ведь ты видишь, что он не может...
   - Да нет; я сама во всем виновата... ну, пожалуйста, прошу тебя! скажи ему, что я совсем буду другая...
   - Как же ты можешь ручаться за себя, Оля? ведь уж это не в первый раз.
   Она посмотрела на меня пристально и побледнела.
   - Так не хочешь для меня этого сделать?
   Я не отвечал.
   - Зверь ты! каменное в тебе сердце! Это ты его всему научил! смотри же, не будет тебе за это счастья ни в чем... встречусь я с тобой когда-нибудь... увидишь!
   Черт знает что такое: ни телом, ни душою не виноват человек, а осыпают со всех сторон проклятиями!
   Наконец мы переехали; Александр опять принялся за работу. Ольга несколько раз наведывалась было к нам, но я приказал Ивану не впускать ее. Однажды утром иду я на службу, смотрю: у ворот нашего дома стоит Ольга и злобно смотрит на меня. Я хотел было пройти мимо, как будто никогда и не знал ее, но она остановила меня.
   - Что, любо тебе, небойсь, - сказала она мне, - любо, что успел нас поссорить?
   - Ах, оставь меня в покое! никогда я не думал вас ссорить, сами вы грызлись между собою.
   - Сами!.. вот как! а кто велел не пускать меня в квартиру? Сами! Да вот же не удастся тебе! хоть целый день простою здесь, да увижу его! тогда посмотрим, чья возьмет!
   - В таком случае, я пойду, попрошу его, чтоб он не выходил, - сказал я сухо, возвращаясь домой.
   - Небоись, не пойдешь! - говорила она мне с насмешкой вслед, - ты ведь знаешь, что если скажешь ему хоть слово об том, что я жду его здесь, так он мой!
   Я рассудил, что она говорила правду, и пошел своей дорогой на службу.
   Когда я воротился, Иван ждал меня в дверях.
   - Ольга Николаевна тут, - сказал он.
   - Сама пришла?
   - Нет, с Александром Андреичем.
   - И давно она тут?
   - Да с самого утра.
   Я велел ему собрать мои пожитки и в тот же день переехал в номер.
   С тех пор я потерял Брусина из виду; слышал, что будто он опять поссорился с Ольгой, связался с какой-то актрисой, и ту будто бы бросил. Но на службу не вступил, и статьи, которою при мне начал, не кончил никогда.
   Недавно, впрочем, какой-то знакомый говорил мне, что он встретил его в Москве, что будто бы Брусин живет там с родителями, которые водят его, по воскресеньям, к обедне к Николе-Явленному.
   Николай Иваныч кончил и задумчиво покручивал себе усы.
   - Так вот, господа, - сказал он спустя несколько секунд, - как некоторые люди беспрестанно кричат о жажде деятельности, жалуются на какие-то препоны - а на поверку выходит, что вся эта жажда деятельности ограничивается какою-нибудь любовишкой - да как еще обидно, нелепо ограничивается.
   Мы молчали.
   - А отчего эта неспособность? отчего это нравственное бессилие? Оттого, что мы не можем покончить с нашим прошедшим, оттого, что мы, видя всю гнусность так называемого спекулятивно-энциклопедическою образования нашего, не имеем силы пересоздать себя. А потом жалуемся на других, на судьбу и бог знает еще на что!
   Николай Иваныч вошел в азарт.
   - Везде идолы, везде пугалы - и, главное, что обидно? обидно то, что мы сами знаем, что это идолы, глупые, деревянные идолы, и все-таки кланяемся им. Однажды, помнится, встретился я в обществе с одним форменным господином. Человек он оказался хороший, и мы превесело проболтали с ним целый вечер. Вдруг, уж под конец, когда нам нужно было расстаться, он говорит мне: "Такая, право, досада! через неделю или через две придется быть в одном месте, где, чего доброго, если головы не размозжат, так изуродуют всего". - "А вы не ездите в это место", - сказал я. "Как это можно! да это мой долг, - говорит, - что скажут про меня другие?" - "Странный вы человек! да что вам за дело, что скажут про вас другие!" - "Оно конечно, - отвечал он, - глупо век руководиться чужим мнением, особливо если доказал себе, что мнение это ложно, - да что же прикажете делать?" - "Однако ж, что вам дороже - жизнь ваша или общественное мнение, которое вы, заметьте, сами не хотите признать за непреложное?" - "Да нет, все-таки как-то неловко!" - "Но вы рискуете потерять жизнь вашу!" - "Знаю, да что ж мне делать."- "Ну, в таком случае, от души желаю вам быть убитым!" И действительно, ведь убили его! А хороший был молодой человек!
   - Нравоучение, Николай Иваныч! нравоучение! - закричала толпа.
   - А нравоучение вот какое; во-первых, предметов для деятельности много, так много, что стоит только нагнуться, чтобы наполнить жизнь свою; если мы ничего не делаем, то никто другой, кроме нас, в этом не виноват, и жаловаться в этом случае совершенно бесполезно, во-вторых: весьма часто мы жалуемся на отсутствие счастья, а на поверку выходит, что не нас несчастье ищет, а мы сами себе его устроиваем. Вот хоть бы и Брусин - он, пожалуй, и счастлив был, и любил, и любим был - да испортил же сам все дело.
   - Ну, нет, я никак не могу вывести этого нравоученья из вашего рассказа, - сказал молодой человек.
   - Это как?
   - Да все оттого, что мы разнимся с вами в главном: в воззрении на вещи. Вы всю вину сваливаете на личность человека, а я утверждаю, что человек тут вовсе не виноват, что виноватого тут надобно искать где-нибудь подальше, - где? достоверно сказать вам не могу, но, думаю, в воздухе. Вот хоть бы и в рассказе вашем: где причина этой упорной неспособности Брусина к какой бы то ни было положительной деятельности? где, как не в уродливом воспитании, которое ровно ничему не учит? Вы и сами соглашаетесь с этим, но прибавляете, что [человек] должен иметь силу пересоздать себя. Да ведь для этого надобно не только родиться героем, но и чтоб обстоятельства расположились так, чтобы сделать из вас героя. А что вы будете делать, когда воспитание, вместо того чтобы закалить вас и сделать из вас стоика, вложило в ваше сердце потребности и мягкость эпикурейца, да когда еще вы, к вашему горю, пришли к признанию законности этой мягкости и этих потребностей.
   - Да ведь человек - животное разумное; он должен отличать условное от безусловного, должен понимать, где действительный его интерес и где ложный.
   - Должен? вот грустное слово, которое, признаюсь, всегда сжимает мне сердце холодом... Для чего же все "должен"? Для чего не "хочу" или "желаю"? А между тем героев так мало, так мало, а грешных, слабых натур так много... Да притом же, слова "действительный интерес", сколько я понимаю, означают то, что приносит человеку пользу и удовольствие. Как скоро одного из этих условий недостает, действительный интерес нарушен. В идее долга я вижу одну пользу... Вы не любите идолов, Николай Иваныч, а между тем создаете себе самый ужасный, самый мертвящий из всех - идол долга.
   Николай Иваныч сконфузился.
   - Я согласен, - сказал он через минуту, - что и та жизнь, которую я защищаю, далеко не полна; но так как надобно выбирать непременно из двух зол, то я всегда предпочту такой образ действия, который по крайней мере даст спокойствие моей совести, поселит во мне сознание, что не понапрасну истратил я свою жизнь, а сделал все, что мог, чтоб быть полезным.
   - Да; это было [бы] справедливо, если б выбор той или другой дороги был в нашей власти; но ведь тут фатализм, Николай Иваныч, и мы совершенно бессильны! Я рад бы, например, сделать какое-нибудь чудо, но чем же я виноват, если у меня руки не поднимаются, ноги не ходят? Чем я виноват, что весь распался и превратился в живую рану?
   Молчание.
   - Что же касается до второго пункта вашего нравоучения, то есть до того, что Брусин сам сознательно устроивал свое несчастье, то и тут вы не правы: Брусин был счастлив, как только мог быть счастливым.
   Николай Иваныч изумился.
   - Да, его более пленяла его беспокойная, судорожная любовь, нежели скаредное, болотное счастье, составленное по вашему рецепту. Что до того, что он страдал, коли в этом страданье была вся его жизнь? Ведь вы же толковали ему, чтоб он поступал таким-то и таким-то образом, если хочет быть счастливым. Отчего же он не послушался вас? Не дурак же он был, чтобы не понять, что его счастье не есть счастье. Нет, он очень хорошо понимал это, да, видно, сила не в том каким образом быть счастливым, а в том, чтобы хоть каким бы ни было образом да быть счастливым.
   - Однако ж вы, пожалуй, скажете мне, что и тот, кто будет сдирать с себя живого кожу, тоже будет счастлив!
   - Отчего нет? Как вы не хотите понять, что в ненормальной среде одна неестественность только и может быть названа нормальною? Нет, Николай Иваныч, поверьте, укоры и нравоучения бесполезны, когда возможности к исправлению не представляется никакой, когда мы все скованы, спутаны обстоятельствами. Закинь вас судьба в какой-нибудь сквернейший уездный городишко - что нужды, что вы будете презирать всех этих глупых, жирных людей, у которых о нравственности и тени понятия нет, вы все-таки принуждены якшаться с ними, потому что вы человек...
   - Так, по-вашему, приходится сложить руки и смотреть равнодушно на все уродства и нелепости?
   - О нет, - сохрани боже! Нужно действовать, как можно больше действовать! Но я хочу, чтобы каждому оставили полную свободу жить, как он понимает, а не навязывались с своими теориями, которые только раздражают. Я иду за вами следом в отрицании идолов, но поступаю откровеннее вас, потому что не хочу ровно никакого идола, даже идола пользы. Я той веры, что самое лучшее в этом случае - поставить себе девизом: живи как живется, делай как можется.
  
  
  
  

ИЗ ДРУГИХ РЕДАКЦИЙ

<"ТАК ЭТО ВАШЕ РЕШИТЕЛЬНОЕ НАМЕРЕНИЕ...">

  
   - Так это ваше решительное намерение, Семен Богданович?
   - То есть... вот видите... разумеется, тут надобно еще подумать.
   - А, подумать?.. ну, так это еще долго, а я полагал, что вы уж подумали!
   - Да, я подумал... конечно, подумал, но... знаете ли... мысли-то... ведь это не что-нибудь другое их иногда ужасно как много бывает...
   - Разумеется, разумеется; сперва одна, потом, смотришь, и другая... ужасно как много - и не сообразишь!
   - Дело-то оно такое, Николай Иванович, что поневоле задумаешься над ним... ведь тут уж не я один... тут и она, и дети... нужно подумать об том, чтобы составить их счастие!
   - Уж и дети! так у вас уж и дети, Семен Богданович! а вы еще говорите, что не подумали!.. ну, так как же вы с ними с детьми-то? хоть они, правда, только умственные, а все-таки дети, нельзя же оставить без призрения.
   - Что ж тут смешного? конечно, будут дети.
   - Будут, будут; я и не сомневаюсь в этом: я знаю, что все ирландцы чрезвычайно как плодовиты! ну, так что ж? вы, вероятно, составили себе план семейной жизни? Принесть себя в жертву жене и детям, жить для них, смотреть, как эти милые сердцу существа будут в глазах ваших расти... я полагаю, что это будут умные дети, не так ли? я думаю, что и вы немало на это рассчитываете? Ну, а жена ваша? будет выезжать в большой свет, будет давать балы?.. о, да это превесело! я надеюсь, что вы не забудете меня, своего старого товарища... Помните, как мы жили с вами в четвертом-то этаже; помните ли, ведь у нас была крошечная комнатка в одно окно, вид был прямо на помойную яму, прислуживала нам Мавра-чухонка... И вдруг обстоятельства переменяются, мы в пространной зале, вкушаем роскошную пищу, пьем... шампанское, сударь, пьем, да не только пьем, да еще рассуждаем, что хорошо и Клико... спору нет, что хорошо, но Редерер лучше; ей-богу, лучше, и чмокаем губами, и обещаемся вперед пить только Редерер, и лакей, слыша такие глубокомысленные рассуждения, тоже машинально чмокает, стоя за креслом, губами, да думает себе: не надуешь! продувная бестия! во всю тонкость вошли! А пусть его думает! бог с ним! на то он и лакей, чтобы чмокать губами и рассуждать... про себя. И вот после обеда, закуривши сигары, для сварения пищи, мы размышляем о прежней жизни... Экая была, право, скверная жизнь, и как могли мы сносить ее, и как можно таким порядочным людям и с такими деликатными органами, как у нас, жить подобным образом?.. Но мы сделались оптимистами! мы этак иногда даже довольно ловко подшучиваем над прошедшим, и изредка уж поговариваем а что, ведь, право, хорошее было время! оно конечно, холодно и голодно иногда бывало, да и ведь и то сказать: лишение только и делает ощутительным наслаждение! И то правда! во всем есть своя польза, восклицаем мы со вздохом. И вот мы этак покуриваем с вами сигарочку, а между тем Мавра... ах, черт возьми! да, кажется, мы еще в четвертом этаже и не в пространной комнате... Уж вы извините меня, Семен Богданович, ваша прозорливость, ваши попечения об детях сделали и меня предусмотрительным...
   - Вы все сказали, Николай Иванович?
   - Да, легкий очерк... о детях, разумеется, я не упомянул, да ведь вы, я думаю, сами об них подумали... А что?
   - Да так; я уж решился.
   - На что же вы решились?
   - Я женюсь.
   - Ирландец, совершенный ирландец! та же пагубная непредусмотрительность, то же бедственное положение!
   - Я женюсь, потому что хочу составить ее счастие, потому что пора перестать наконец думать о себе, только о себе, нужно когда-нибудь опомниться, нужно сказать себе, что есть в мире существа, которые гибнут без опоры, без участия, что нужно положить предел всему этому... Я много размышлял, много думал об этом, Николай Иванович, и наконец решился... Долгое время жил я, как бесполезный трутень, только в тягость другим; надобно же когда-нибудь проснуться, надобно действовать...
   - А мне так кажется, что вы все-таки еще спите, и спите больше, чем когда-нибудь. Знаете ли, ведь это очень дурная привычка раздавать таким образом всякое дрянное дело, которое само по себе, право, выеденного яйца не стоит... ведь это буря в стакане воды, это - мыльный пузырь, Семен Богданович! как же вы-то об этом не подумали? Скажите, пожалуйста, где эти существа, которые гибнут без опоры? Кто просит вашей помощи, кто вопиет о вашем участии? не сами ли вы это для собственной своей потехи выдумали?.. Пожалуйста, размыслите об этом и не увлекайтесь! И притом, что это за слова: пора наконец проснуться, пора действовать! Я вам говорю, что вы ирландец, и она ирландка: ну, что же вы сделаете? Пора проснуться! конечно, пора, да ведь вы и не заметили, может быть, что заснули еще крепче прежнего.
   Николай Иванович умолк, Семен Богданович не отвечал, вероятно, в том уважении, что сам чувствовал, что несколько зарапортовался, упомянув о существах, которые гибнут без опоры и без участия.
   - Ну, вот вы подумали о жене, об детях, - сказал снова Николай Иванович, - дело хорошее! отчего же и не подумать: думать обо всем можно! ну, а об себе-то... вы поразмыслили?..
   - Как, о себе?.. что вы под этим понимаете?
   - То-то вот и есть: не имеете даже понятия о том, что значит думать о себе! Думать о себе - значит обсудить положительно, принесет ли вам известное действие пользу и какую именно, какие от этого будут для вас результаты во всех отношениях... и главное, не обманывать себя... Сделали ли вы все это?..
  
  
  

<"БУДЬ ДОБРОНРАВЕН...">

   "Будь добронравен, старайся угождать начальникам, не прекословь, не спорь, смиряйся, будь ласков с равными, не высокомерен с подчиненными, и благо ти будет и будешь ты вознесен премного, ибо ласковое теля две матки сосет".
   Так говорил Самойло Петрович, отпуская на службу в Петербург единственное свое детище, зеницу своего ока, надежду престарелых лет своих. Супруга Самойла Петровича, Арина Тимофеевна, с своей стороны, надавала сыну тоже много практических советов, но так как они касались более грубых хозяйственных расчетов, то не нашли отголоска в сердце рьяного юноши.
   И много было пролито слез при расставании; много жалоб и плача выдержал в этот достопамятный день слуховой орган ненаглядного детища, но светло и гордо смотрит надежда престарелых родителей, не поникает долу его голова, равнодушно, ради приличия только, оборачивается он назад, сидя в тряской телеге, влекомой двумя деревенскими клячами, и не бьется его сердце при расставанье с родным пепелищем, не ноет оно при виде белого платка, которым махает ему вслед добродетельная его мать. Перед ним дорога, длинная дорога, и слова отца: "благо ти будет и будешь ты вознесен премного" - глубоко запали в душу его.
   Но вот уже два года живет молодой Мичулин в Петербурге, два года он добронравен, не прекословит, смиряется, одним словом, два года на практике осуществляет во всей подробности отцовский кодекс житейской мудрости, исключая разве пункта, касающегося обходительности с подчиненными - и не только двух, но и одной матки не сосет ласковое теля. Странное дело!
   И отчего бы, кажется, не быть фортуне на стороне Ивана Самойловича? Малый он скромный и приветливый, даже не лишенный некоторого высшего взгляда на жизнь с ее лишениями, с ее препятствиями, с ее борьбою... главное - с борьбою!
   Но, по независящим... от чего бишь? ну, да просто по независящим обстоятельствам, оказалось, что от всей фигуры фортуны Иван Самойлович успел видеть один только зад, что в иных положениях чрезвычайно грустно!
   Нашпигованный идеями долга, чести и нравственности, проникнутый духом презрения к грубой и похотливой плоти, в продолжение целой дороги, отделяющей маленький уездный городок М*** от великолепной столицы, Иван Самойлович думал о той неутомимой деятельности, которая его ожидает в будущем, о пользе отечества, о распространении добродетели и о других невесомых.
   И воображение его играло неутомимо и сильно, беспрестанно воздвигало оно ему на фантастическом пути жизни фантастические преграды; и он сражался, сражался, махал во все стороны тяжелым мечом добродетели и мысленно говорил себе: дотоле не положу меча моего, доколе - и т.д.
   Но количество врагов возрастало с неимоверною быстротою, беспрестанно восставали в его воображении легионы колоссальных мошенников, тьмы сластолюбцев, корыстолюбцев, взяточников и прелюбодеев... Настояла сильная и безотлагательная необходимость уничтожить всю эту заразу, и он снова пришпоривал свою добродетель и, как ретивый конь на скачке с препятствиями, заранее выбивался из сил, заранее взмыливал себя на воображаемой скачке своей с сластолюбцами, прелюбодеями и другими препятствиями.
   Одним словом, Иван Самойлович ехал в Петербург бороться, но отчего он предполагал, что Петербург начинен теми колоссальными образами, которые рисовало ему плодовитое его воображение, - это, пожалуй, и можно было бы объяснить, но я охотнее предоставляю читателю самому догадаться, в чем тут сила.
   Иван Самойлович был беден. Отец, отпуская его в Петербург, отдал ему последние пятьсот рублей, но, впрочем, так был уверен, что его Ванечка будет принят всеми с распростертыми объятиями, что и эти деньги дал ему только в том внимании, что дитя, дескать, молодое, и повеселиться, и пожуировать жизнью захочет, да притом и объятия-то ведь не вдруг же откроются... кто его знает! прижимист, сухосерд стал нынче человек!
   По-видимому, старику и мерещилась в потемках истина насчет распростертых объятий, да ленива была на подъем его умственная сила! Поэтому хоть и думалось иногда ему, что прижимист-де и подлец нынче стал человек, да ведь чтобы разъяснить себе это светлое обстоятельство, нужно было подумать, нужно воображение, а воображения-то и не хватало у старика; и засыпал он себе спокойно, вполне удовлетворившись на первом остроумном своем замечании и не давая себе труда развить его дальше.
   А между тем Иван Самойлович ехал, ехал - да и приехал наконец. При самом въезде в Петербург его как будто ошеломил этот треск и гам, это хлопотливое снование взад и вперед, эта беготня, посеменивание, шарканье, топание, крики разносчиков, форейторов, кучеров, приветливые поклоны, горделивые поклоны, заглядыванье под шляпки - все, к чему не привыкли его девственные слуховые органы в мирном и апатически-величавом губернском городе, где находился университет, в котором воспитывался ретивый герой мой.
   Но, подумав немного, он не без основания заключил, что если бороться, так уж бороться, что борьба только и возможна там, где есть преграды, движение, и потому даже приветливым оком посмотрел на разнохарактерную толпу, суетившуюся по улицам и представлявшую столь огромное поле его стратегическим наклонностям... Во время путешествия своего Иван Самойлович так настегал свое воображение, что даже позабыл своих фантастических мошенников, сластолюбцев и прелюбодеев...
   Одним словом, такого-то года, числа и месяца Петербург мог считать в стенах своих одним Дон-Кихотом больше... а их много, очень много, читатель, и когда-нибудь на досуге я расскажу вам об них довольно курьезною повесть...
   Иван Самойлович был надеждою престарелых родителей. Отец смотрел на него как на будущего неусыпного государственного сановника, провидел в нем кару христопродавцев и торгашей и представлял его себе не иначе, как в образе Фемиды с весами правосудия в руках, и никогда не уклонялась от прямого своего направления бескорыстная и нелицеприятная стрелка этих весов, никогда не сходило с лица будущего сановника выражение строгого правосудия, трезвой честности и примерной добродетели...
   Мечтания Арины Тимофеевны были другого рода. Женское ее сердце приготовило для него более теплое местечко, выбрало карьеру более соблазнительную и вполне согласную с поползновениями ее собственного, весьма чувствительного организма. Она не могла представить себе иначе своего ненаглядного Ванечку, как героем по части сердечных слабостей, и целые легионы растрепанных от вожделения и с сухими от страсти глазами графинь и княгинь петербургских рисовались в ее воображении распростертыми у ног ее неоцененного героя. Из каких данных, впрочем, выводила Арина Тимофеевна свои задушевные заключения - обстоятельство это остается для меня покрытым совершенною неизвестностью. Иван Самойлович вовсе не смотрел соблазнителем и скорее даже был невзрачен и скареден на вид... но, видно, голова материнская уж от природы так тупо устроена, что всякая галиматья найдет в ней убежище, лишь бы галиматья эта была в прославление и возвеличение родного детеныша.
   Эта разность в воззрениях двух глав семейства на будущие судьбы сына почасту становилась даже яблоком раздора между добродетельными стариками, но Арина Тимофеевна всегда улаживала дело к общему удовольствию. Она смиренно соглашалась с Самойлом Петровичем, что, конечно, государственный сановник - хорошее дело, но ведь, с другой стороны, и графиня - дело не лишнее и в хозяйстве пригодное. Этого мало - сердобольная мать утверждала даже, что графиня сильно может помочь милому Ванечке в его многотрудных дерзновениях, что "мол без графини, поди-тка ты, и там споткнулся, и там растянулся, и там заехал в трущобу, а с графиней или с княгинюшкой и легко, и весело, и приятно".
   И Самойло Петрович ласково улыбался и, выпивая рюмку горьчайшей, поощрительно приговаривал:
   - Ну, да пусть его побалуется, пусть потешится, разбойник! Только чтобы, того... в вельможи-то как-нибудь бы попал, сановником-то бы, собачий сын, сделался, а там перемелется - все мука будет! и графини, и княгини, и принцессы, и мы многогрешные - все под богом ходим и не един влас с главы нашей...
   Самойло Петрович не оканчивал и снова выпивал рюмку горьчайшей.
   Приехавши, Иван Самойлович, до приискания себе постоянной квартиры, занял небольшой нумерок в несколько грязной гостинице и на другой же день написал письмо к своим, в котором уведомлял, что он, слава богу, прибыл в Петербург в вожделенном здравии и чувствует себя вполне готовым, чтобы смело и открыто выйти на борьбу с препятствиями и преградами.
   В тот же день он принялся с чрезвычайною подробностью анализировать свою жизнь, пересчитывать приобретенные познания... Познаний оказалось и много, и самых разнообразных...
   Но особенно много было твердости духа, силы воли и разных других качеств, весьма пригодных по хозяйству... то есть для практической жизни, хотел я сказать.
   Имелись в наличности и другие познания, но уже не в столь гигантских размерах, но ведь и нужды в них настоятельной не предвиделось...
   Вооруженный всеми своими атрибутами, вышел Иван Самойлович из своей квартиры искать поприща для сожигавшей его жажды деятельности. Вышел он гордо и самоуверенно, взор его был светел и ясен; голова держалась на плечах прямо, ноги ступали твердо. Смело смотрел он в глаза встречавшимся ему сластолюбцам и лихоимцам и ретиво вызывал всех на бой.
   - Дотоле не положу оружия, - думал он, и шел и шел.
   Но здесь занавес опускается...
  
  
  

БРУСИН

Рассказ

   В то время в Петербурге молодые люди вели какую-то странную жизнь. Если я говорю "молодые люди", то разумею здесь только известный кружок людей, близких между собой по убеждениям, по взгляду на вещи, по более или менее смелым и не совсем удобоисполнимым теориям, которые они составляли; одним словом, кружок, к которому принадлежал я сам.
   Жили мы по-затворнически; большею часть времени сидели дома, а по вечерам, раза три-четыре в неделю, собирались друг у друга. Сначала шло хорошо; сошлись мы все не случайно, и покуда запас нового не истощился, покуда мы не узнали еще друг друга вполне, нам было и весело, и интересно. Само собою разумеется, что на этих сборищах не было и тени буйства; дело обыкновенно ограничивалось неизбежной чашкой чая и разговором, но разговор выкупал невинность чашки чая.
   Мало-помалу все личности, составлявшие наш кружок, сделались известны друг другу в такой изумительной подробности, что даже совестно. Было известно, например, что в такой-то день М - н будет упрекать М - ва за его ребяческую непосредственность, за его немного скифское и ни к чему не ведущее удальство, что в понедельник будут говорить о последней книжке любимого журнала, в среду Б*** будет развивать такой-то экономический вопрос, в субботу будет говориться о том, что делается за границей и хорошо ли делается, и т.д. Последнее в особенности занимало нас, как праздных людей; мы много занимались всяким сочувствием и радовались падению какого-нибудь нелюбимого министерства с такою искренностью, как будто этот случай нам самим открывал дорогу в министры.
   На одном из таких приятных вечеров явилось однажды новое лицо - Дмитрий Андреич Брусин. В маленьких кружках, где собираются всё знакомые, примелькавшиеся лица, появление нового человека всегда производит порядочную кутерьму. В него вглядываются особенно пристально, допытывают, так сказать, обнюхивают его, узнают все мелкие подробности жизни, и когда наконец все члены кружка удостоверятся, что нового, собственно, эта новая личность ничего не представляет, тогда все успокоиваются, и кружок увеличивается еще одним членом.
   Я сошелся с Брусиным довольно близко; мы вместе поселились и от нечего делать вздыхали над нашей собственной инепцией. Тысячу раз мы давали друг другу твердое обещание бросить праздную жизнь и приняться за дело. Но как приняться за дело? какое это дело? И мы по-прежнему пребывали в косности.
   Брусин был романтик в душе, романтик во всех своих действиях. Обстоятельства ли так его изуродовали, или уж в колыбели судьба задумала доставить себе невинную утеху, создав нравственного уродца, - не могу достоверно объяснить. Послушать, бывало, его, так всякий скажет: "Вот, наконец, хоть один человек, одаренный высоким практическим смыслом". Он до такой степени легко усвоивал себе всякую прекрасную идею, что она внезапно становилась его собственностью, являлась его уму со всеми подробностями, со всем дальнейшим развитием. Но все это не обусловлено ни пространством, ни временем, все это складывалось на будущее, а там, как известно, легко и удобно распоряжаться по усмотрению. В действительности же редко можно было встретить человека, до такой степени негодного в жизни, как Брусин. Он был капризен и требователен до ребячества, повелителен до деспотизма, непостоянен и изменчив до самого узкого эгоизма.
   Вы спросите, быть может, меня, почему, сознавая все бессилие этой натуры, я все-таки привязался к нему. Ответ на это очень прост. Несмотря на все его яркие недостатки, редко можно было встретить в ком-либо столько симпатии ко всему честному, благородному и страждущему, сколько нашел я в нем. Малейшее чужое горе, малейшее угнетение или несправедливость глубоко и искренно терзали его. Хотя, конечно, все это ограничивалось одними жалобами и сожалениями, но за намеренье многое прощается, господа.
   Жизнь наша в ту пору была самая горькая и тяжелая. Я уже дал некоторое понятие о том, каким образом мы проводили время, но это только нравственная сторона вопроса; матерьяльная была едва ли еще не плоше. Я-то, правда, служил, да и из дому получал немного, но Брусин никак не хотел вступить на службу, а между тем собственные его средства были самые ничтожные - всего тысячи полторы или две ассигнационных рублей в год. Судите сами, чем же тут существовать?
   А потребности были у него гигантские, как у всех людей, у которых воображение развито на счет рассудка. Воспитан же он был в каком-то заведении или пансионе, в кругу разных баловней фортуны; там-то именно и впились в него разные претензии. Да к тому же и беспечность, или не то что беспечность, а равнодушие какое-то дьявольское ко всякой работе, которою можно было бы добыть себе кусок хлеба, как будто родился этот человек на то, чтоб жить ему на всем готовом. А иной раз начнет, бывало, беспокоиться, и целый день жалуется, целый день мучит себя и все придумывает средства добыть денег, и все-таки остановится на том, что сложит руки и начнет клясть час своего рожденья, жаловаться на людей, на какие-то обстоятельства, будто бы отбившие его от честного труда...
   Это бывали едва ли не самые тяжкие минуты нашей жизни вдвоем; тщетно упрашивал я его успокоиться, тщетно доказывал, что жалобы ни к чему не ведут, а разве еще более раздражают воображение. Однажды, однако ж, мне удалось склонить его вступить на службу. Сначала он принялся с рвением, сильно работал и даже надоел мне своими разговорами о службе. Но через два-три месяца, смотрю, малый-то начинает сидеть по утрам дома, дел к себе на квартиру не берет.
   - Что ж, почтеннейший Дмитрий Андреич, или уж вам надоело? - спрашиваю я его.
   - Да нет, - отвечает он мне, - это не мое призвание, я ничего не могу тут сделать.
   - А где же вы надеетесь что-нибудь сделать?
   - А вот подумаю; может быть, и нигде; нельзя же мне брать вознаграждение за труд, к которому не чувствую ни охоты, ни привязанности.
   И вышел в отставку.
   Изволите видеть, простая работа нам тошна, потому что мы желаем везде совершить что-нибудь гигантское, целый мир, так сказать, удивить.
   А на деле все эти затеи кончаются самым миниатюрным образом.
   Так жили мы с ним около года. Вдруг начал я замечать, что приятель мой что-то часто подходит к окну, застаивается на одном месте и все кого-то высматривает наискосок. Я обратил на это внимание. Действительно, в той стороне дома (мы жили на дворе) начала показываться чья-то стройненькая талия, чье-то розовенькое личико. Сначала личико слегка кокетничало, задергивало занавеску, потупляло застенчиво глаза в пяльцы, в которых, с незапамятных времен, вышивалась известная пара туфлей, подарок дорогому другу, но, несмотря на эти уловки, мне удалось заметить, что уголок ревнивой занавески почасту робко и как будто невзначай поднимался, и два зорких и быстрых глаза смотрели в окно к Брусину. Я молчал и ждал, что из этого будет. Однажды, после обеда, Брусин сам подвел меня к окну. Время было летнее, жильцы побогаче все разъехались на дачи; дом, в котором мы жили, был всего в два этажа, следовательно, мы почти одни и жили в целом доме, да еще мастеровые какие-то занимали нижний этаж. Окно наискосок было отворено, и те же плутовские глазенки глядели прямо на нас.
   - Видишь? - спросил меня Брусин.
   На ней было простенькое голубое ситцевое платье, а на шее повязан маленький шелковый платок - но как все это кокетливо глядело, как все было ей к лицу!
   - Это Николай Иваныч, - сказал Брусин, указывая на меня.
   - А? так это вы Николай Иваныч? очень рада с вами познакомиться, сосед, - отозвался маленький, но хорошенький голосок.
   Я только и делал, что кланялся.
   - Вот вы ходите каждое утро на службу, вам не скучно, - продолжала она, - а мне одной, не поверите, какая тоска! вот мы с Дмитрием Андреевичем и переговариваемся от скуки...
   - Право? и давно вы так переговариваетесь?
   - Да, право, не знаю, спросите у него. Да вы-то где бываете, что вас никогда не видно?
   - А он занят важными делами, - отвечал за меня Брусин.
   - Первое дело, что не с вами, сударь, говорят; разумеется, они заняты службой... Это не то, что есть другие, которые цельный день сидят у окошка... да-с; смейтесь, смейтесь; лучше бы вы место себе приискали - вот что!
   - Ну, хорошо, я буду искать место.
   - И лучше сделаете, гораздо лучше.
   Все это было сказано таким тоном, что следовало, тысячу раз следовало, расцеловать губки, произнесшие эти слова.
   - Хоть бы вы, право, присмотрели за ним, - продолжала соседка, обращаясь ко мне, - такой негодный, - просто покою не дает. Я, знаете, сначала из любопытства, да к тому же вижу, что молодой человек все один да один... я и начала разговаривать, а он и взаправду подумал... Так нет же, сударь, ошибаетесь! вы противный, вы гадкий! я совсем, совсем, вот ни на столько не хочу любить вас. Да и хотела бы, так не могу - вот вам!
   И она показала самую крохотную часть на мизинце, - я взглянул на Брусина, грудь его поднималась; он впился в нее глазами и, казалось, всем существом своим любовался каждым ее движением.
   - Оля! голубчик ты мой! - едва мог он проговорить задыхающимся от волнения голосом.
   - Оля? вот новости! покамест еще Ольга Николавна, - прошу помнить это!
   - Знаете ли что? - продолжала она, обращаясь ко мне, - отведите-ка его от окна, и будемте говорить с вами, а то ведь есть такие дерзкие молодые люди, которые - маленькое им снисхождение сделай - так уж и бог знает что возьмут себе в голову.
   - А я так думаю, не приятнее ли будет вам, если я сам, вместо него, отойду от окна.
   - С чего вы это взяли? уж не думаете ли и вы...
   - Да, я думаю, и очень думаю.
   - Напрасно думаете, и если вам сказали это некоторые господа, так скажите этим господам, что это неправда, и что напрасно они воображают себе.
   - Ну, так я отойду, - сказал Брусин.
   Ольга молчала.
   - Вам, может быть, доставит удовольствие, если я не буду у окна? - снова начал Брусин.
   - Сделайте одолжение, с вами не говорят! делайте как угодно, стойте тут, коли хотите, ни удовольствия, ни неудовольствия это мне не доставит, пожалуйста!
   Брусин отошел; Ольга засмеялась.
   - А какая у вас миленькая квартира, - сказала она, - мне все видно к вам в комнаты, да вот теперь, как ни посмотришь, все встречаешь в окне некоторых несносных господ. Такая, право, досада! на двор посмотреть нельзя.
   - А кто же вам велит смотреть в окна чужой квартиры? - сказал Брусин, подходя.
   Ольга затопала ножками.
   - Не с вами, не с вами, сударь, говорят! избавьте меня от ваших разговоров.
   Он опять удалился. Последовало несколько секунд молчания. Приятель мой, ходивший в это время в глубине комнаты, начал снова мало-помалу приближаться и наконец очутился у самого окна.
   - Ну,

Другие авторы
  • Зилов Лев Николаевич
  • Адрианов Сергей Александрович
  • Мультатули
  • Желиховская Вера Петровна
  • Юм Дэвид
  • Ленский Дмитрий Тимофеевич
  • Лунин Михаил Сергеевич
  • Лукомский Александр Сергеевич
  • Готовцева Анна Ивановна
  • Фадеев
  • Другие произведения
  • Короленко Владимир Галактионович - Софрон Иванович
  • Крылов Иван Андреевич - Рассуждение о дружестве
  • Абу Эдмон - Краткая библиография изданий на русском языке
  • Гиппиус Зинаида Николаевна - Живая книга
  • Бибиков Виктор Иванович - Рассказы
  • Потанин Григорий Николаевич - Полгода в Алтае
  • Говоруха-Отрок Юрий Николаевич - Легенда о Великом Инквизиторе Достоевского. Опыт критического комментария В. В. Розанова
  • Коста-Де-Борегар Шарль-Альбер - Роман роялиста времен революции
  • Киреевский Иван Васильевич - Отрывки
  • Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Дневник провинциала в Петербурге
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
    Просмотров: 511 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа