е, мужественное. И улыбнувшись, - а улыбка странным ликом отразилась - сказал:
- Наша возьмет.
Но стало стыдно. И стало страшно. Нужно делать что-то. Что? И встал, и стал ходить из одного угла в другой, чтоб чувствовать, что живет. И долго мертвыми глазами львы со стен и старики с дверей глядели, как живой бродит по их склепу. Долго. И мыслей не было, но сознавал, что станет сильным, когда нужно будет.
Сел. Засмеялась кошка. Шепчет:
"Когда же?"
"Страшно. Страшно. Ведь я один. Зачем так тихо здесь? Так мертво?"
Сказал ли, подумал ли. И стал озираться, стал прислушиваться, и сразу мучительно больно задергалась щека. И все озирался. Долго. Давно хотел перестать и не мог, и все озирался, вглядывался в темноту углов, выискивал что-то. И мучительно прислушивался. И не мог перестать, и щеку дергало все больнее. Один. Один. Никого. Скользнул взглядом по золотым крыльям святого духа. Неподвижный, повис и не глядит в ту сторону, где Антон. Тогда встал, взял со стола книгу побольше, чтоб достать до него, и тронул, раскачал блестящую птицу. И сел Антон. Летает под потолком кругами птица. И смотрел. Не так мертво в любимом склепе. Долго кружит, но вот усталость одолевает. Круги меньше. Вот чуть качается. Стало скрипеть кольцо.
Но вот слышит голос. Не понял где. Опять и громко. Да. Его имя. Голос оттуда, из-за двери, но не в соседней комнате, дальше. Еще раз. Уже ясно.
"Неужели это он? Как будто его голос".
И сорвался Антон с кресла.
- Я здесь!
И отпер дверь. Далеко, на пороге лестницы, стоит со свечой. Вглядывается Антон. Он. Дядя Сема.
- Я здесь. Идите.
- А ты посвети.
Пространство съедает его голос, и голос тот звучит иначе.
По лестнице сошел со свечой. А здесь, в незнакомом месте, и со свечой боится. Или забыл, что пришел со свечой. Возвращается Антон, навстречу со свечой идет, с зажженной.
- Здравствуй.
- Здравствуйте.
Правые руки их коснулись. Вдвоем идут с двумя свечами. Дядина свеча в большом стройном подсвечнике, в бронзовом, в чеканном. И думает Антон:
"Из спальни. Так вот где было совещание".
Молча пришли.
- Ты не закрывай.
Антон, входя, по привычке хотел закрыть дверь.
- Как у тебя темно... Что ты наверх не идешь?
И замолчал. Голос, как всегда, тихий, задумчивый. И стал бесшумно ходить вдоль окошек и с любопытством быстро оглядывать все в комнате, часто невольно останавливая взгляд на голубе, который еще качался.
В этой комнате Семен не был ни разу. Ни разу за те годы, что здесь живут. Ранее был, вероятно, но здесь было тогда пусто. И вот внимательно осматривается. Он любопытен. Ходит вдоль стены бесшумно, ничего не задевая, и не говорит. Только все чаще вертит головой, и при этом у него в горле хрип:
-Э-э!
Как бы слегка откашливается. Таков тик его. Так дергает его через две-три минуты, когда Семен спокоен. Но вот он ходит, ходит, осматривается, а голова дергается, вертится, и он все резче, все суше откашливается.
- Э-э! Э-э!
Семен вертит головой и гримасничает так, как будто тесный воротник нестерпимо режет его шею. А воротник он носит отложной, широкий.
Оба молчат. Антон стоит, опершись о спинку кресла, и через стол смотрит, как прыгает безволосый череп на открытой худой шее. Но вот дядя Семен заговорил, продолжая ходить вдоль окон.
- Как у тебя темно... Ты бы лампу зажег.
Думает Антон, что бы сказать. И говорит:
- Все равно.
- Темно так.
- Хотите лампу?
- Зажги.
Говорит тихо, ласково. А в глаза не смотрит. Старался ни разу не взглянуть с тех пор, как пришел.
Белый шар лампы осветил комнату. Семен осмотрелся еще и при новом освещении.
- Ты разве всегда со свечами здесь? Ты лучше лампу. Что свечи жечь?..
Говорит, сам в далекое глядит. Совсем тихо говорит. Думает о другом. Вот задумался крепко, грустно. Глубоко в черепе сидящие глаза, кругло открытые, внимательно смотрят и ничего не видят. А сам ходит, ходит бесшумно. И безволосая сухая голова не дергается.
Но вот остановился, вспомнил что-то свое, осмотрелся и быстро задул свою свечу, которую, входя, поставил на стол у кровати.
"А! Третья свеча. Долго же он не замечал".
То Антон тускло мыслит, появлением дяди выхваченный из круга заколдованного, уже милого.
А дядя Семен:
- Э-э! Э-э!
Ходит.
Опершись на высокую спинку кресла, смотрит Антон через стол на его неспокойную маленькую фигуру, сухую, скромно-аккуратную, в черном пиджачке сверх черного, в меру вырезанного жилета, в черных брюках. У него их много этих костюмов, до совершенства схожих. И пуговицы те же, костяные, черные. Материя дорогая.
Все близкие знают, что Семен сначала носит свой костюм так же, как все граждане, а потом, когда наступает пора, портной перешивает ему все - и пиджак, и жилет, и брюки, повернув материю изнанкой наверх, и он опять носит свой костюм, пока не расстанется с ним навсегда. Тогда костюм складывается с такими же, в ту же меру поношенными костюмами.
Но сроки эти известны ему одному. Внешность его платья всегда неизменна. Как на восковом заводном человеке в паноптикуме. Когда Семен носит платье в первом периоде, когда перелицованное, когда, наконец, проходит и этот срок, угадать нельзя.
Не раз пытались в Макаровой дому Макаровы шуты догадаться:
- А вы, кажется, сегодня в новом, Семен Яковлевич?
Он задумчиво и нехотя отвечал:
- Нет.
Ходит Семен по львиной комнате, как бы забыв, зачем пришел сюда. Но вот, проходя мимо стола, замедлил шаг, задумался. Решил, взял от окна легкий стул и сел к столу, напротив племянника.
- Ты бы лучше пошел наверх.
Покашливает.
Антон думает, что дядя может сказать еще? Подождал Семен, пока тик отпустил его, и продолжал:
- Я ничего не знал. Только сегодня узнал. Что это у вас? Из-за чего? Ты бы пошел туда... Все бы устроилось... Я ведь всего не знаю... Может быть, она сказала тебе что-нибудь... такое... Но ведь... она мать. Это ничего. Это так. Мать может сказать. Да ты бы лучше сел. Так лучше говорить. Нам поговорить нужно.
И замолчал, скосил глаза. Не глядел на Антона, когда говорил. А говорил тихо, ласково.
И долго молчал. И разглядывал Антон дядин блестящий череп, далекие глаза, горбатый нос, красно-рыжие усы, красно-рыжую бородку. Подстрижены аккуратно, как нужно. Как кому-то зачем-то нужно. И усы, и бороду ему давно подкрашивают и искусно: оставлено немного седых волосков.
Замолчал Семен, глядя куда-то вкось. Ничего не видит. И глядит на него сверху Антон. Глядит стоя. И думает о том, что вот дядя Семен единственный из них, который ему не противен. Единственный, если не считать того. Но Доримедонт скоро умрет. У него рак в кишке. Скупой умирает. Все знают, что он скоро умрет, но не говорят об этом. Скупой богаче всех, а об деньгах молчат, как будто их нет, как будто живут не ими, не для них.
Или забыл Семен Яковлевич, зачем пришел. Сидит. Молчит. Задумался. Антон отошел от стола, стукнул креслом. И дядя опять заговорил:
- Так нельзя. Нужно как-нибудь устроить... Да ты бы сел...
Он думал о чем-то. Его голос был такой, как будто он говорил издалека. И понял крестник, что Семен скоро умрет. Понял и испугался. Понял и обрадовался:
"Так вот чья смерть здесь бродит".
Шутила смерть, смеялась смерть весело в львиной комнате, в девственной. И являла свое присутствие глупенькой песенкой без слов человечьих, глупенькой песенкой, шуршащей о стены барельефные.
И ждал дядиных слов Антоша. Черные глаза его поняли близкую смерть дяди Семена. И когда увидел он, что Семен умрет, подошел он к нему вплотную и губами молчащими и недвижимыми сказал-помыслил:
"Ну! Да ну же! Скорей говори свою старую ложь".
Тогда тот заговорил, вертя головой.
- Э-э! Э-э! Я ведь не знаю, что у вас произошло... Я не знаю... Но мне твоя мать сказала, что эта девица... Что ее сестра... Дорофея Михайловна...
Он заплакал. Но ненадолго. Отерев платком лицо, задергался своим: э-э, э-э. И опять заговорил:
- Я знаю. Ведь теперь все другие. Вам другого хочется. Мы не так росли. Но я ничего не говорю, ты поди наверх, и все кончится.
Он говорил так и опять замолчал. Антон смотрел на дядю Семена, на этого маленького, худого человека в пиджаке, смотрел на него и жалел его.
Вдруг Семен начал говорить иначе и заговорил, встал:
- А Судьба? А Судьба? А Бог? Матери нужно покоряться. Кто же как не мать! Я сам был, как ты. А теперь... А теперь...
Он опять заплакал. Но совсем ненадолго, только два раза всхлипнул. И, оправившись, начал говорить: о женщинах, об их коварстве. Но он говорил о своей жене. Забывая все, что не она, часто повторял:
- Ты ведь знаешь... Ты ведь и сам знаешь...
На миг случайно его глаза посмотрели в глаза крестника. Вероятно, это было смешно львам стенным. Сделали каждый свою гримасу. Но гримасу, усиленную неожиданностью. Но это был миг.
Говорил Семен о своей несчастной жизни. Говорил нескладно и совсем забыв те слова, которые нес сюда. Он был впервые таким перед племянником. Но говоря, он не смотрел в его глаза. Он говорил горячим голосом, говорил кому-то, кого-то глазами ища беспокойными, смотрел в открытую дверь, в тьму. И еще раз понял Антоша, что дядя скоро умрет. Но и еще одна мысль проползла через мозг. Семен говорит, говорит, судорожно откашливаясь, а племянник ходит по комнате, не видя его. Будто идет не по комнате, а туда, в далекое, и ему страшно. Вот помыслил думами помутившимися от говора всхлипывающего дядиного.
"Вот иду, кружусь по склепу. Но петли моих следов развяжутся. И это будет прямой, далекий путь. И к чему городить свою чепуху? Не нужна мне его откровенность... Еще расплачется опять. Кисляй. Чепуха его глупое несчастье".
Но все говорит, говорит. И как бы откашливается.
- Э-э! Э-э.
И вдруг сразу оборвал. И обычным голосом:
- Который же час? У тебя есть часы? Как! Двадцать минут. Как же это я...
Держа в руке свои маленькие золотые часы, идет к двери и говорит:
- Ну, прощай... Ты посвети мне. До лестницы. Нет, лампу возьми. А там я уж со свечой.
Его свеча в высоком подсвечнике прыгает, когда он зажигает ее.
- Здравствуйте, ваше превосходительство. Как делишки во вверенном попечению вашему заведении?.. Эй, ты! Никого больше не принимать. После завтрака - карету. Ливрейного на козлы! Кушайте, ваше превосходительство.
Чуть привстал в кресле со спинкой высокой важный Корнут, руку через стол гостю протянул. И к старухе древней, в шелковом плате, в темном за столом сидящей, гость почтительно подошел.
- Как здравствуете, Домна Ефремовна?
Чуть пониже голову трясучую нянька склонила.
- Благодарствуй, батюшка!
А кресло ее такое же, как у барина ее, у Корнута Яковлевича. Остальным, кто за стол сядет, стулья поставлены с сафьянной обивкою, без локотников.
- Как же, Корнут Яковлевич? Может, мы и оформим обещание ваше... Благодетельное обещание ваше.
Это превосходительный после трудно придуманных слов многих, на которые никто не откликнулся.
- А вы уж лучше, ваше превосходительство, к ужину заезжайте. Тогда я по поручению Корнута Яковлевича и не то еще вам оформлю. А в настоящее время не до того нам.
Сказав, отпил и причмокнул нотариус Гервариус, на Корнута глаза скосил. Хозяин от стакана глаз не поднял. А в стакане красное вино. Усы покручивает.
Под дубовым потолком высоким молчание людей впитывают радостно стены, старыми гобеленами украшенные. Про те гобелены брат Макар не раз говаривал, не завидуя:
- Дрянь линючая. Выкинь! Ведь и тебе эти тряпки не нравятся.
Радостно помолчали теперь стены, тканьем старым украшенные, и услышали:
- А и взаправду, батюшка. Чего тебе здесь сейчас? Али не знаешь: день ноне особенный. К ночи жалуй, к ночи. К ночи вашего брата эк сколь ожидаем. Еще коли встрешь кого, сюда гони. Шампанским тебя угостим.
Устала нянька древняя. Глаза закрыла. Голова трясучая на грудь пала.
Хохочет-давится нотариус Гервариус:
- Уж не вам ли это она, ваше превосходительство? Уж не вам ли?
Ни слова не говорил Корнут, пия вино свое. Никому не говорил.
Будто не слышал. И даже дремотными стали глаза его. Однако, когда вскоре стал прощаться превосходительный, сказал Корнут, левую руку в локотник уперев:
- Благодарствуйте на посещении. - Будто привстал горбун.
- Вечерком! Вечерком-с!
То вдогон тому нотариус Гервариус. И захохотал нотариус, когда там, далеко, хлопнула дверь внизу. И улыбнулся-фыркнул под усами тонкими Корнут. И на нотариуса взор вскинув проснувшийся, нянька прошамкала:
- Чего ржешь, батюшка?
И пошуршав платьем своим шелковым себе на утешение и вздохнув протяжно, опять в сон отошла, в близкий.
Засуетился-завеселился нотариус Гервариус, около Корнута Яковлевича забегал. А тот вино красное пьет, усы заостренные крутит, чуть улыбается, слышит:
- Пора! Пора! Пора!
- Ну, я сейчас.
- Готова карета! Готова карета! Пора!
Поехали. И разное говорил нотариус. И по-разному молчал Корнут Яковлевич, слыша:
- Вы бы, Корнут Яковлич, в орденах... Вам бы, Корнут Яковлич, лучше послезавтра, в храмовой их праздник... Да хорошо ли, Корнут Яковлич, что вы со мной...
Тряслась карета. Слушал Корнут. Курил. Молчал. И вот спросил:
- А вы чего от моей свадьбы ждете?
- То-есть, как чего-с?
- А так. С чего вы так уж больно обрадовались? Или думаете - дела совсем забуду? Или думаете - сам на себя похож не буду, когда женюсь. Очень уж вы обрадовались. Чему бы вам радоваться, коли не тому.
- Вот голову снимите, не тому я радуюсь. А радуюсь. Это верно. Радуюсь. Радуюсь. А вы угадайте. Только скорей. А расчет мой верный.
Карета закудахтала рессорами. И не расслышал нотариус:
- Дурак.
Подъехали к белому дому купцов Оконниковых.
- Вы со старухой посидите. А я к Марье Александровне пройду.
- Как! Вы разве со старухой переговорили уже?
- Ну, уж это мое дело... Дома?
- Пожалуйте, Корнут Яковлич. Принимают-с!
Ручки дверей медные, начищенные, сверкнули. Протискиваясь рядом с Корнутом, нотариус Гервариус шепотком:
- А уж я старухе-то турусы на колесах... Довольны останетесь.
- Ну, молчите, милый мой. Пока освобождаю вас от ваших обязанностей... Марье Александровне доложи.
По лестнице, воском натертой, половиком-дорожкой устланной, наверх чинно прошли. Уклада стародавнего речи-молитвы немногословные стены тихо шепчут. Налево, в горницу столовую, в светлую, с иконою Спаса гневно-строгого в ризе ликующей, нотариус Гервариус, подпрыгивая, вошел; хозяйке поклон, ножкой фигурно шаркает. Корнут из залы направо, туда, где за многими дверями двадцатисемилетняя хозяйка громадного пароходного дела в комнатах своих уютных среди роскоши новых дней живет тихо.
- Здравствуйте, Корнут Яковлевич. А мамаша дома.
Полная, волжскою красотою певучею прекрасная, из широкого рукава платья парижского утреннего руку белую свободно протянула.
- Позволите?
Из портсигара золотого, сапфиром-кабошоном украшенного, папироску тонкую желтую вынул, медлительно закурил, в кресле сидя напротив хозяйки. Заговорил, слова тянул важно-спокойно, рукою холеною подчас как бы слова те подкидывая и с улыбкою их ловя, играя ими хозяйке-красавице на потеху.
- Да. По делу. Да. Да... От меня не тайна, что руки вашей, Мария Александровна, многие искали. Да и осторожность вашу и ум одобряю. Вполне одобряю. При вашем капитале опрометчивостью было бы... И увлечение, да, да, увлечение тоже... Деньги к деньгам. В этом мудрость. Так понимал поведение ваше. И уважаю. Да. Да. А я... А мне в мои годы пора... То есть, имея дом без хозяйки, без молодой и прекрасной хозяйки, пора подумать о заполнении этого пробела в жизни. Имея капитал, насколько могу судить, в три раза с лишком превышающий ваш капитал, освобождаю себя от риска всяких кривотолков и нареканий. И в то же время... да, да... иду навстречу... то есть, оба мы пойдем навстречу задачам отечественной промышленности и предначертаниям правительства, объединив и подкрепив, так сказать, взаимно два волжских дела. Неоднократно побывав в Санкт-Петербурге... да, в Санкт-Петербурге, имел случай... да, да... приятный случай в беседе с господином товарищем министра... да, министра, узнать мнение его превосходительства, а, следовательно, и мнение его превосходительства господина министра, да, да... министра о желательности, о желательности, о крайней желательности сосредоточенья капиталов хотя бы путем заключение браков... да, да... именно браков. Как в нашем районе, так и... Да, да... Особенно в поволжском районе, где судьбы дел зависят не только от финансового, так сказать... да, да, слова его превосходительства, не только от финансового гения, но и от стихийных сил. Что явно говорит в пользу капиталистической... да, да... тенденции. Наиболее же частые крахи именно пароходных предприятий, недостаточно финансированных... ах, я далек от предположений... Да. Так вот... пароходных предприятий, указывают на то, что в данном случае я поступаю... то есть мы оба поступим, ничуть не отклоняясь от предначертаний его превосходительства господина министра. Даже более: при моих связях в Санкт-Петербурге я могу... да, да, конечно... поставить его превосходительство в невозможность не усмотреть в этом, так сказать, явлении нарочитое желание оправдать доверие и посильно послужить делу процветания отечественной индустрии... да, да., а следовательно, и вообще задачам правительства. Да. Так вот. Надеюсь, Мария Александровна, вы отнесетесь к словам моим с надлежащим вниманием. Да. А засим, если предложение мое явилось для вас неожиданностью, чего я, впрочем, не предполагаю, и желаете вы подумать, то я пройду к маменьке вашей и там ожидать буду вашего согласия.
Договорил, просмаковав все слова свои, с особенной ласковой важностью играя словами, в которых попадался звук "р". Те слова по комнате катились, как серебряные шары. С кресла вставая и в поручни упираясь, голову на миг в плечи спрятал. И затрещала-вскоробилась белоснежная накрахмаленная грудь.
Сорвавшись, встала и хозяйка.
- Корнут Яковлевич. Вам не нужно будет долго ожидать ответа. Благодарю за честь. Но я не пойду за вас замуж. То есть, вообще, не собираюсь. А кстати, когда будете в Санкт-Петербурге, спросите у господина министра, не допускают ли его предначертания каких-либо сердечных чувств в брачных делах.
Начав спокойно и размеренно, побледнела и голову на стройной шее подняла по-королевски.
Папиросу в черных зубах зажав и на дверь глядя, Корнут сказал. И будто чревовещателем был: говорил спокойным голосом слова, а где-то рядом кто-то смеялся злобно.
- Несомненно, Мария Александровна, вы вправе распоряжаться своей судьбой, как заблагорассудите. И обиды в отказе вашем никакой для себя не усматриваю, тем более, что формального, так сказать, предложения руки и сердца не делал. Но неосторожные слова ваши относительно его превосходительства господина министра и вообще относительно материи, шуток не допускающей... да, да... эти слова ваши, а в особенности тон... да, да... тон речей ваших заставляет меня серьезнее отнестись к тем слухам, которым доныне я веры не давал... да, да... веры не давал, не предполагая, что в старинном роду... да... будучи дочерью почтенного коммерсанта... Да, да... И я, будучи сам, так сказать, на виду у его превосходительства, и, смею надеяться, не на плохом счету, до некоторой степени обязан...
На шорох оглянулся косо вглубь комнаты. За портьерой скрылась хозяйка.
Постоял. И вышел неменяющейся своей походкой, пристукивая толстой подошвой на левой, чуть короткой, ноге. Дойдя до залы, у зеркала остановился, усы покрутил нафиксатуаренные. Морщины лба разгладились. Попробовал улыбнуться улыбкой снисходительно-приятной. Перед дверью в столовую горницу передумал. Двери не открыл. К лестнице пошел. Один в карете сидя, волю дал гневу. Тростью стучал и грозил. И визжал.
- Погоди ты у меня. Наведем справочки. По нынешним временам красных-то не больно жалуют. Даром что при капитале.
Домой приехал грозен. У подъезда раскричался. Всех дворников согнал.
- Не подметали сегодня? Не подметали!
- Как же-с... Мели-с...
- То-то мели-с. Вас к Макару Яковлевичу на полгодика. Вышколил бы. Там сколько раз на дню метут! А! Сколько, черти? Я вас! Всем расчет!
- Помилуйте, Корнут Яковлевич... Да мы...
- Молчать!
Кивком головы приказал лакею поддерживать себя под руку при восхождении по лестнице. Иногда любил так.
- Пусть трепещут.
В столовой в кресло свое сел. Стол всегда накрыт в дому у Корнута. И днем, и ночью. И на скатерти длинным рядом бутылки и граненые графины. И возле них звонкое сверкание алмазное, рубинное, изумрудное стаканов, рюмок, бокалов. И закуски различные всегда.
Сел. Газету развернул. В стакан с красным вином уткнулся, фыркнул, не допил. Отставил. Коньяку налил. Лакей бесшумный от двери отошел. К столу. Стакан унес. Другой лакей на его место у двери встал откуда-то.
Коньяк пьет Корнут. Рука белая газету мнет.
- Гервариус сейчас приедет. Сразу не пускать. Доложить. И никого. И няньке сказать, чтоб не приходила.
На бессловесно склонившегося не взглянул, острым запахом ароматным крепкого вина теша злобу. И опять выпил. И опять налил.
- Памятен тебе будет Корнут Яковлевич!
Глазом одним заметив выжидающую позу слуги, рукою махнул, чтоб скрылся. Газету терзая, пил в тишине испуганной столового покоя своего, заморскими редкостями украшенного. И хорошо, что велик покой тот. Много вещей покупает хозяин. И из Лондона посылает ему один человек на много тысяч в год много ящиков. Посмотрит Корнут, отберет, что получше.
- В столовую.
И наставляет, и развешивает.
Янтарную влагу, вот уже не обжигающую, пьет Корнут. Еще рюмка. Еще, еще. И о край рюмки уже звенит бутылочье горло. Покрасневшие глаза, потерявшие pince-nez, что-то туманное видят.
- В тюрьме насидишься, голубушка!
И кулаком ударил в стол. Больно. Взглянул. Кровь. Рюмку раздробил. Салфеткою руку неумело обматывая и морщась от вида крови, терзался сомнением. Сам ли шептал, чужой ли чей-то шепот насмешливый слышал:
- Не удастся... не удастся в тюрьму...
Захохотал вдруг. И кресло отодвинулось. Встал, радостно пошатываясь. Ликующим жестом рюмку налил, кругом наплескал.
- Разорю! Разорю!
И по комнате пошел, прихрамывая, явно и скрипуче смеясь. Опомнившись, оглянулся на все три двери. Никого. Но поморщился. Усы привычным жестом покрутив, к органу подошел. Завел. В звонах и гудениях марша, двери притворив, ходил-хромал быстро мимо разно-вековых тихих вещей прекрасных, мало огорченных тем, что нынешний хозяин их знает про них лишь суммы, выставленные на счетах антикваров.
- Разорю! Разорю!
Слюнями и коньяком пачкая накрахмаленную сорочку, ходил-маршировал, в такт марша ступая, ликующе строгим лицом заглядывая в венецианские зеркала на поворотах, не забывая покрутить усы.
- Разорю! Разорю! Придешь копеечку просить... Копеечку.
И тихо уже слюняво смеялся. Рявкнув, замолк орган.
- Кто смел? Кто смел? Зачем? А, да...
Подошел. Завел машину на полный завод. И хромал, маршировал опять. И проходя мимо стола, наливал в звенящую рюмку.
- Копеечку... Копеечку.
И задыхаясь, лил коньяк на шелковый газон бухарского ковра. И гудел-гремел и призванивал орган. И уже темнело там, вверху, под темными стропилами потолка. И цепь византийской люстры-фонаря будто спускалась из ниоткуда.
- Макар Яковлевич и господин Гервариус.
- Что? Как? Вместе?
Порознь изволили приехать.
- Макару Яковлевичу сказать, что болен, что болен, понимаешь. А Гервариус пусть ждет внизу, внизу. Пока позову... Да... Да... Куда? Ты так, чтоб Макар Яковлевич не слыхал... Ты Гервариуса у подъезда задержи, пока...
- Помилуйте, знаю-с...
И бесшумно исчез.
Сел Корнут в кресло. Успокоенною рукою, перстнями украшенною, налил коньяку в чистую рюмку, но не пил. Грусть, издалека налетевшая, туманным облаком сумеречным закрутилась, молитвенно-грустно шептать что-то хотела. И тихо стала клониться голова Корнута в сон, где нет на полях белых ни золота, ни горбатых людей, где хорошо. Но хорошо там лишь первые миги. В тихую страну, в белую, в тихую, где на чем-то лампадка висит, лампадка образная, хочет проникнуть кто-то. И жуткое царапанье. И просовывает рожу свою Смерть-скелет.
- А, вот вы где, ваше высокопревосходительство!
И волочит за серебряную ручку черный гроб.
И голову Корнут откинул на высокую сафьяновую подушку. Моргает часто. Pince-nez разыскал. Нахмурился. Недрожащею рукою рюмку к губам донес. На часы посмотрел. Встал поспешно. Мысли своей новой улыбаясь, в кабинет прошел. Оттуда в спальню. Позвонил.
- Одеваться! Матвей!
До пояса оголенного, обтирал его мокрою губкой семнадцатилетний Матвей, красивый, розоволицый. И ласково по горбу гладила губка. И на слабых ногах пошатываясь, ласково-важно приговаривал Корнут любимцу своему:
- Потише, Матвей!
Все чистое надел на горбатого хозяина Матвей. Перед зеркалом гардероба стоя и духи на себя брызгая, Корнут:
- Сбегай, голубчик. Рюмочку коньяку мне сюда. Да этому нотариусу Гервариусу прикажи в столовую пройти.
В тужурке своей синей юноша розовощекий, припомаженный, улыбающийся заскользил-побежал.
Чинно по ковру ступая, чуть пошатываясь, Корнут футляры разноцветные с орденами и медалями вынул, раскрыл. И медлительно-любовно перед зеркалом себя украсил. На возвеличенного там вот, в стекле представшего, на гордого взглядом гордым поглядел.
- Нотариусу Гервариусу приказ отдан. Изволили проследовать. И что-то про себя бормочут. Похоже, что ругаются. Коньячку пожалуйте.
Улыбающийся мальчик балованный поднос серебряный с рюмкою протягивает.
- Корнут Яковлич! Что же это вы ордена скидываете? Надели и скидываете?
- А мы один, пожалуй, оставим. Один. Да. Вот этот.
- А что же те-то? Красиво как. Пусть бы невеста полюбовалась.
- А ты почем знаешь, что я к невесте?
- Да уж как же-с. К Оконциковой, к Марье Александровне.
- Дурак. Вот и не угадал. Горшкова Ираида Захаровна. Горшкова, а не Оконникова. Кто тебе про Оконникову наврал? Кто?
- Не упомню. А только Горшковы что же-с! Капиталец их махонький... И к тому же-с... хи-хи... Горшковы - горшок-с... неблагозвучно-с и даже можно сказать неприлично.
- Дурак! Разве я ее фамилию приму? Забыл? Да ее кличка аки воск от лица огня...
- Забыл-с. Это точно.
Внезапную мысль, огненно пронесшуюся, почуял Корнут в себе и медленно произнес:
- А может, и не Горшкова. Может, я с тобою шучу. И чего вы все сплетнями занимаетесь? Ты-то чего! Ты-то чего! Все на кухню тебя тянет? На кухню? Тары-бары про хозяина растабарывать, да? На кухню да на конюшню? Да? Я тебя! На кухню вот и сгоню! Кухонным мальчишкой и будешь. Или под конюхом. Что? Хочешь? Хочешь? Да?
- Да я что же, Корнут Яковлич!
И захныкал.
- Да! Да! А то, что ты, сплетник, хоть бы коньяк подавать научился. Что ты рюмку приволок? Где графин? Или бутылку должен. Если я вторую рюмку захочу?
- Я сбегаю. Да вы одну приказывали.
- Стой. Одну приказывали? Одну приказывали? Кто же тебе, дурак, прикажет: принеси две рюмки коньяку? Кто, коли для одного человека? А где лимон? Хорошо, что я лимону не хочу. А если бы я захотел. А? Какой порядочный человек без лимону коньяк пьет?.. То есть... Пошел! Пошел к буфетчику. Пусть втолкует тебе дураку.
У дверей осмелел опять Матвей. Улыбчиво-робко:
- Да ведь я у вас, Корнут Яковлевич, не при столе служу. Могу и не знать. И потом-с...
Подступил к Матвею Корнут.
- И потом-с... И потом-с?.. По роже вижу, что и потом-с. Молчать! Дурак! Камердинера из тебя готовлю. Камердинера настоящего. А знаешь, что такое камердинер? Камердинер - министр двора! Камердинер должен... Некогда мне. Пошел к буфетчику! Пошел! Расспрашивай, учись. Да про дело расспрашивай, а не тары-бары растабары, черт тебя возьми... Завтра у буфетчика спрошу. Я тебя вышколю! И помни ты: чуть слов слушаться не станешь, бить буду. Бить буду! А не сам, так няньке скажу. Вырастешь - спасибо скажешь. Да. Да... Пшел! А на то не сметь намекать.
Появившегося в дверях столовой хозяина нотариус Гервариус встретил жестами отчаяния глухонемого. Раскидывал громадные руки свои, с треском сталкивал их, рожею своей являл недоумение, кривлялся всячески перед спокойно садившимся в кресло Корнутом. Молчали. Повалился на оттоманку нотариус Гервариус и завизжал, космы свои трепля:
- На кого вы меня сироту покинули? Нет. Шутки прочь! В чем дело?
Бессловесно у двери во фраке стоящему рукой махнул хозяин.
- Некогда рассказывать. Пошутил я. А теперь пора к невесте. Коньяку желаете?
- К невесте? Опять к невесте? Ну, уж увольте. Я к этим проклятым бабам на Нижний базар ни ногой. По крайнему счету с год ни ногой. Одолжили... К невесте...
- Я пошутил. Невеста не та. Мы к невесте сейчас поедем.
- Как?
Успев выпить рюмку, вторую себе налил и ею притронувшись к другой, полной, спокойно-сонно Корнут:
- Через десять минут едем. В карете расскажу. А теперь вы бы коньяку.
- Всегда могу. Всегда могу. Стало быть коньячок сегодня. Коньячок-с... К чему бы это-с... Однако, за ваше.
- Благодарствую. А вы рассказывайте.
Пил Корнут коньяк. Много. Привычно сдерживал черта, бушевавшего и в голове гладко-стриженной, напомаженной, и в сердце, вот уже колотящемся без меры. Любит-хочет людей прельщать черт Корнута. Но сила Корнутовой воли велика. На людях сонно-спокоен. И колотит черт кулачками изнутри, и когтями выцарапывает. Но крутит ус Корнут и довольный на черное сукно сюртука своего косится. Нет! Ниоткуда не высунется. А на кухне толкуют:
- В горбе черт у него гнездо свил.
Пил. И хотелось раскричаться, расшуметься. Но старался найти счастье, да, счастье в рюмке нотариуса Гервариуса. Нальет ему. Тот выпьет. Еще нальет. А тот еще выпьет. Занятно. Но сегодня не так. Про Оконниковых рассказывает. Нудно это. Но от людей спрятан черт Корнута. Пусть видят, как усы крутит. Пусть слышат слова размеренные, важные, или пусть слышат, как Корнут Яковлевич молчит.
Слушал многословное Гервариуса, думал:
"Хорошо бы его палкой стукнуть".
И думал еще:
"Женюсь. Женюсь. Ты у меня, Матвей, попомнишь".
Устал сидеть. Нотариуса подозвал. Под руку взял его. Ходят:
- Я вот... Да, да...
Нотариус знает привычки господина. Пьют оба.
Черт Корнута бунтует.
- Пора! Едем.
- Но куда? Но куда?
- Молчать!
- Но позвольте...
- Молчать!
В карете сидя, Корнут сказал:
- Рассказывайте вашу чепуху. А мы к невесте едем.
- Неужели? К невесте?
В нутре черной кареты мчались.
- К Горшковой?
- А вы откуда знаете?
- Да вы же сказали.
- Я?
И так посмотрел сквозь свое pince-nez и так замолчал, что жуток стал нотариусу стук кареты. И по углам запрятались.
- Я вот к Горшковым...
- Дай Бог. Дай Бог.
В воротник засмеялся нотариус, поглядывая на задремавшего патрона. Ворчал, слова ронял невнятные, ручкой маленькой поводя перед носом нотариуса.
- То-то! Да, да... Так ли говорю?
И захрапел, голову свесив. Шелковая шляпа-цилиндр покатилась. Услужливо поднял нотариус. Покрыть голову Корнута не успел. В ярости пьяной хрипел-кричал, слюной брызжа и колотя нотариуса слабыми, неверными кулачками.
- Как смел цилиндр сбить! Ты что, каналья! Каналья!.. А? А?
Визжал, ногами топоча. Сильный нотариус легко удары рукой отводил.
- Что вы? Корнут Яковлич? Что вы? Опомнитесь.
Не унимался. Лез в драку, валясь от толчков кареты на сафьяновые подушки.
- Я тебя, каналья, облагодетельствовал, а ты цилиндр...
Отбиваясь и уговаривая, улыбнулся просветленно нотариус Гервариус.
- Ваше превосходительство! Ваше превосходительство! Ваше превосходительство, Корнут Яковлевич!
- А? А? Что?
На подушки пав, усы покручивал Корнут, веками хлопая.
- Ваше превосходительство! Скоро доедем. Вот уж Московская.
- А! Чего же вы молчали. Остановите карету на углу... Конфет куплю.
Тяжело опираясь на руку нотариуса, вошел в освещенную французскую кондитерскую. В чуть декольтированном платье швейцарка юркая картавя лепетала, носясь по магазину, показывала бонбоньерки. Распахнув шубу, сидел Корнут, тараща глаза на красавицу услужливую.
- Подороже! Побольше! А? А? А разве нет серебряной?
Зевал-потягивался нотариус Гервариус. Лениво ухмылялся.
- Ловко! Вовремя я превосходительство в ход пустил... А когда он себе генеральство взаправду укупит, чем тогда его улещать? Ну, да придумаем. Шахом персидским, что ли...
Наслаждаясь беготней француженки, Корнут, голову за нею поворачивая, жевал конфеты. Вдруг к нотариусу:
- Хозяйка бы из нее вышла - чудо! А ведь так скучно. Коньяку!
- Здесь нет!
- Коньяку!
- Что вы? Что вы? Как к Горшковым-то?
- Что?
- Невеста!
- Мое дело. Сейчас коньяку!
Тростью стучал. Вышел нотариус. Скоро возвратился, неся завернутую бутылку.
- Достал. Я все могу. Ну уж, мамзель, тащите нам рюмки. Делать нечего. А в конце концов, с конфетами не так уж плохо. Привал так привал. А вы, мамзель, не опасайтесь, что мы на часок у вас распивочную устроим. В случае чего в обиду вас не дадим... Оно, конечно, и так можно.
Лениво глядел на француженку, проворно запиравшую входную дверь.
- Стройная какая... Руками-то, руками как... Нет! Далеко нашим до француженок. А ту я в бараний рог... Оконникову... Женюсь на Горшковой и в ба-ба-бараний рог... Вот как! Копеечку, Корнут Яковлевич, милостивец. Копеечку тебе? Копеечку, каторжная? Копеечку? А в тюрьму не хочешь? Бунтовать? Бунтовать! Против предначертаний правительства... Правительства... Нет тебе копеечки! Нет копеечки. Бог подаст...
- Какая копеечка? Ну, да мне плевать. Только советую: если еще когда пойдете предложение делать, вы уж лучше красное вино пейте.
Нарочно невнятно и отвернувшись говорил нотариус. Так, чтоб душу лишь отвести.
- Что? Какая копеечка? А вот увидите, какая копеечка. Увидите! Все увидят. Вся империя увидит... А вы налейте.
И хохотал, стуча палкой. То, вспомнив обиду, рычал, слова несвязные выплевывая со слюной, и гневно морщился, будто в рот ему желчь врагов его вливали. И корчилось тело горбатое, маленькое-маленькое в пушистой большой шубе. Успокаивал француженку побелевшую Гервариус, сам мало надеясь на благополучный исход. Шептал.
- Ведь он маленький-маленький. Не сильнее цыпленка. Однако, таким я его еще не видывал.
Выпустив черта своего из горбатого тела, не мог да и не хотел Корнут загнать его, пригрозить. Внесенный в карету, то весело пел, то бушевал и стучал тростью.
- Нет, не домой! Нет, не домой! К невесте!
Посещение дома Горшковых было кратко. Старик хозяин, и сам выпивавший, сначала обрадовался случаю хорошенько кутнуть. Усадив гостей на диван и слыша несвязные речи, ходил по кабинету в долгополом своем сюртуке и заговаривал масляным голосом о тройках с колокольцами, о "Белом Медведе" и о прочих веселых вещах. Но тяжелый Гервариус дремал. А Корнут:
- Нет, ты не отвиливай! Зачем я к тебе приехал? А? Ты внимай.
Давнее невиденное хотел воскресить. Для себя ли? Для него ли? И тянул слова из себя нудные.
- При отце вы что были? А?