Главная » Книги

Рукавишников Иван Сергеевич - Проклятый род. Часть 2. Макаровичи, Страница 13

Рукавишников Иван Сергеевич - Проклятый род. Часть 2. Макаровичи


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16

водку пьют. И багаж у него. И разные мы. Разойдемся, и нет нас. А вы что? Вы бандой норовите. Бандой! Ну, будет. Назад теперь поздно. До Москвы едем. Но в разных вагонах. Знакомьтесь, что ли. Три руки пожал Виктор.
   - Варевич.
   - Анкудинов.
   - Кудрявый.
   Обиженные встречей, стали трое серьезное говорить, дельное, но скучно, но не улыбаясь, но без своих слов. Будто книжку читали, друг другу ее передавая, страницами жесткими шурша.
   По грязному снегу скачущие галки не боялись подъезжавших саней. А грязные стекла большого окна безучастно мертво пропускали слова скучной сказки, такой простой, такой ужасной в простоте своей. А здесь, рядом говорящиеся слова...
   - Нет! Жизни, жизни! Жизни и веры! Но нет! Зачем жизни, когда жизнь такая...
   Не слыша ответа, не знал, говорил ли с кем, бессловно ли грезил-тосковал. Сквозь гул слов перебивных, как сквозь мутное стекло, пришла Дорочка. Сквозь стекло прошла, стекла не расколов. Плакала. Платьице на ней простенькое. Это домашнее платьице. И волосы не так вьются. Пришла не живая, грезная. Слова жалобы тихой:
   - Почто обидел? Жила бы я, тебя не зная. Богу бы моему молилась. Грозному Богу, но милостивому. И счастие дал бы возможное за смирение мое, за тихость. Антошик умер бы. Поплакала бы я слезами чистыми. И чистую себя отдала бы я тому, кто назвал бы меня женою своей. Не скоро, не скоро, но отдала бы... В грезах не век же жить. Почто чистоту отнял...
   Скрипнул зубами Виктор. Кулаком в стол ударив, захрипел:
   - О, пошлость!
   Смолк-оборвался говор. Взоры враждебные жгут. То потупляются, то жгут. Спрашивали обрывно.
   - Да. Да... Вся жизнь пошлость. Под солнцем ярким легко себя обманывать и других. А когда фонари тусклые над грязным снегом, когда скука - наипривычнейшее чувство, тогда, тогда... И это вот все ваше, если не стало еще пошлостью, то завтра станет. Боюсь, что так. Очень уж долго. Сколько стариков умерло, шепча с верой: завтра! Да. Привыкли. Давно привыкли. Те к своему, мы к своему. Порядок установился. А в таком деле порядок, привычка - смерть. Или уж чересчур велика эта местность. И потому на путях ее хаос и смерть...
   - Какая местность?
   - Да Россия же.
   Григорий Иваныч угрюмо молчал, левой рукой будто листы книги скучной перебрасывая. А те трое принялись свое молодое, честное, полное веры и силы говорить перебивно. Виктор из мглы скучной, дымной душу свою вызывал. Не шла из мглы. На крыльях совиных тяжело летели-трепыхались часы дня. Вошел-вбежал Яша.
   - Как? Уезжаешь? Мне в гостинице сказали...
   - Уезжаю.
   - Но куда? Но зачем? Ведь ненадолго? Может быть, по нашему делу едешь?
   - Да ты садись. И чего шепчешься? Знакомься. А я в Петербург.
   - Ненадолго? Ненадолго?
   - Да вот... Радость жизни... Радость жизни...
   Грустно и некрасиво улыбнулся.
   - Какая радость жизни? В гостиницу бежал тебе сказать: Семен совсем плох.
   - Семен? Какой? Дядя?
   - Да. Дядя Семен. Очень-очень плох. Нам теперь, как раз теперь предпринять многое надо. Maman... Ах, зачем ты уезжаешь? Зачем? Зачем?.. И Антон болен. Антон совсем болен. Сегодня без памяти...
   Говорил-спешил, ловя моменты громкого разговора вокруг стола. Перепуг на лице красном. Шинель с плеч скинул без мысли о том. А шинель ту Яша у отца выпросил. Не привыкли еще к ней плечи. В глаза Виктора заглядывает, все более страшась явной скуки безразличной, которая в них на него глядит.
   - Как же так... Как же так... Не сговорились. И вот уезжаешь. А Семен... Ах, как maman меня пугает. Туда все ездит. Да! Не знаешь? Никандр приехал. Офицер. Видел я его. Штучка аховая! Не спроста прикатил. А векселей у него, говорят... Витя, милый, останься. Не могу я один. Психологически не могу. Руки опускаются. Ты бы дня за два сказал. Я бы с тобой. Вырвался бы как-нибудь. Я бы жеребца в Петербурге купил самого чистокровного. Куда ни шло. А в дороге бы переговорили. Решить надо. Решить и решиться. Боже мой, Боже мой... К нам Знобишин приехал. Завтра в Лазарево. И меня с ним посылают. Витя, останься. Голубчик, останься.
   - Как же я останусь, когда в Петербурге радость жизни меня ждет.
   Виктор сказал спокойным ровным голосом. И испугало то Яшу. Будто забытое что вспомнил, Виктора за локоть схватил и шепотно:
   - Антон тебя ждет. Каждый день ждет. И каждый час.
   - Антон? Антон? Да, Антон умрет. К Антону я должен пойти. Но к Антону я с Дорочкой. С Дорочкой.
   - Так ты с Дорочкой. И непременно с ней. Так лучше еще. И скорее. И не раз. Так нужно. Так нужно. А то тогда почти ничего не вышло. Полчаса посидели, татап ничего не знает. То есть, слышала, конечно; но не понять, поверила ли, нет ли. Молчит. Ко мне не приставала даже. Хлопоты в дому. Все вверх дном. Еще тебе придти нужно. Еще и еще. И с Дорочкой, с Дорочкой. Пусть восчувствует. Пусть!.. А Антон так ждет. Спрашивает все. Каждый день.
   - К Антону с Дорочкой. Только с Дорочкой. А Дорочка не пойдет. Дорочки нет больше. Будет, будет Дорочка. Но потом... А теперь нет.
   Будто понимая, Яша вскрикнул:
   - Так ты один. Хоть один. Все равно... Ну, для брата. Для меня. То есть для Антона. Уж так ждет...
   Испугавшись внезапно громкого своего голоса, поглядел на чужих людей. И те замолчали, и на него глядят. Часы над дубовым буфетом, над большим, звонить начали. Взглянул Яша.
   - Ах, опоздаю! Ты где в Петербурге остановишься? Не знаешь? Я тебе до востребования. И ты мне лучше до востребования. Впрочем, наоборот. Лучше в крепость. В крепость телеграммы. Телеграмму за телеграммой. Но лучше Антону. Нет, мне, мне. Антон болен. Но мне неудобно... Ах, я напишу тебе, как и что. Сегодня же ночью напишу. Прощай. До свиданья лучше. До скорого. А то остался бы... И все-то наоборот, все-то наоборот у нас делается.
   Кому-то пожал руку, Кому-то не пожал. Побрел, волоча шинель по грязному полу. Шагов на двадцать отойдя, возвратился неуверенно.
   - Остался бы ты... Ну, для брата...
   А Виктор ему:
   - А как же радость жизни? Понимаешь, радость жизни...
   Тусклым взором оглядев толпу людей, повернулся и быстро пошел Яша. Но тотчас обратно. Постоял от стола вдалеке. Помолчал. Видно было: хотел сказать нужное. Но сказал задумчиво:
   - Извини, не провожаю. Пора мне... Да, да! С письмами с теми, что в шкафу железном, ничего не вышло занятного. Комендант рас т смеялся; куда их мне, говорит. А свои пометки увидал, на письмах пометки были, сколько денег он ей; на счетах подсчитал, записал; а теперь, говорит, выкинь эту дрянь.
   - Ты про какие письма?
   - Я разве не говорил?
   - Не говорил.
   - Ну, значит, мысли у меня путаются. Так я расстроен, так расстроен...
   Махнул рукой и вразвалку пошел торопливо. И затерялся с широкой шинелью своей в толкучке темных одежд.
   Говор аккомпанементный. Вопросы, на которые так хотелось ответить дерзостью. Но молчал Виктор. Дорочка не приходила больше. И зол был.
   - Дорочка. Дорочка. Крест ли это, или скучное слово скучной жизни?
   И откуда-то вдруг прокрался неведомый враг-человек. Смутный за Дорочкину честь восстал. Говорил:
   - К барьеру!
   И долго, для людей здешних молча, беседовал с этим неведомым Виктор. И говорил честно, открыто. И тот ему свое честное говорил. И пошел в лес утренний и дожидался. И дождался человека. И кто-то отмеривал шагами. И заряжали пистолеты. И сюртуки черные на фоне сосен заснеженных были так понятны и красивы. Но кратко отвечал Виктор и новым трем знакомым. Но тотчас забывал. Тяжелые часы-совы здешние все пролетели. Носильщики подошли. Варевич, Анкудинов, Кудрявый первыми ушли. В третьем классе поедут.
   - А Виктору Макарычу отсюда в третьем нельзя. Ну, и я с ним во втором. До Москвы. И не вздумайте вы в наш вагон в гости. А ты, Кудрявый, знаю тебя, на станциях пиво пить не выбегай. А в Москве сам я вас на вокзале разыщу.
   Вагонная ночь. То привычным безродинным стучащая, то нагло веселящаяся:
   - В никуда. В никуда.
   Нежданный сон. Душно тяжелый. Не приходила и тем дразнила издалека Дорочка.
   День подмосковный морозный радовался. Григорием Иванычем разбуженный, в окно поглядел Виктор надолго. Пошел, умылся, пришел. На утреннего, на свежего человека любо глядеть Виктору. Новое. Что-то новое. Должно же быть новое. Сколько верст ночь съела. Женщины нет, и молчал, Григорию Иванычу не отвечал, в окно глядя. Да Григорий Иваныч и не прилипает. Снег белый. Домики. Улицы вот. Улицы, у вагона обрывающиеся. Начали подушки в пледы завертывать. Пледы в ремни. Остановка. Но скоро сдвинулся вагон. И еще так. И еще. Москва.
   Входя в столовую вокзала Виктор сказал:
   - Стойте!
   И взял руку Ставрополева.
   - Что?
   Близко от них за составленными рядом столами сидела шумящая компания. Длинноволосый человек в церковной шубе рассказывал что-то, сидящие за столами хохотали. Человек десять. Много бутылок перед ними. Два лакея стоят, ждут, не отходят.
   - Видите этого горбуна? Вон того, что женщину тискает?
   Григорий Иваныч сказал:
   - Ну, вижу.
   - Пойдем к ним.
   - Да вы в уме?
   - Это мой дядя. Пойдем. Но, чур, не говорить. Я смолчу. Он не узнает. У меня горба нет.
   Упирался. Подошли.
   - Корнут Яковлич, здравствуйте! Мы с вами давно знакомы.
   Чуть подняв тяжелые веки, Корнут сказал:
   - Милости прошу.
   И прикоснулся к руке Виктора. И крикнул даме, возле него сидевшей и по-французски ему что-то зашептавшей:
   - Молчать!
   Потом опять к Виктору.
   - А вы кто такие? Она вот пристает. А мне все равно.
   Глаза Корнута, на Виктора смотревшие, красные, потерявшие пенсне, как две круглые дыры были. Как две круглые дыры, просверленные в свинцовом ящике.
   - Мы художники. Нет-нет, мы кофе пить будем. У нас утро. Кофе на двоих.
   - Дать им кофе... Художники вы? Художники... Я люблю художников. Э-э... вот кстати. Можете вы мне изобразить мученика Доримедонта? Только надо мне Доримедонта с бородой и не позже будущего воскресения. Церковь у меня при богадельне. И в честь родни все у меня там братья изображены... то-есть, э-э, святые... Ну, и священномученик Корнут. А с Доримедонтом история. В Санкт-Петербурге я заказывал. Ну, все, как надо. А Доримедонта прислали бритого. Ко мне в церковь его преосвященство приехал, э-э, осмотреть, значит, перед освящением храма. Как, говорит, и почему, э-э, мученик Доримедонт у вас, Корнут Яковлевич, бритый написан и в этаком, говорит, неподобающем одеянии? Я, говорит его преосвященство, разрешить того не могу. Ну, я тогда телеграмму в Санкт-Петербург. Почему бритый и в неподобающем одеянии? А из Санкт-Петербурга телеграмма: был, пишут, Доримедонт мученик сенатором, а сенаторы все бритые были. А одеяние, пишут, то тога сенаторская. Я к его преосвященству. Так и так. А его преосвященство: нет, говорит; это, говорит, вольнодумство. Был сенатором, но ввержен бысть в тюрьму. И усечен мечем. А в тюрьме, говорит, у него борода отросла. А потому, говорит, не разрешаю. Тогда еще время было, успел бы я в Санкт-Петербурге нового заказать. Но вот, э-э... Из-за нее дела запустил. Двадцать пять, говорит, тысяч, и меньше, говорит, не согласна. А за что француженке всякой двадцать пять тысяч? Я ей уж пять даю... так уж, э-э, на бедность. Нет, говорит, vingt cing [Двадцать пять (фр.)]. Пятый день из Москвы не могу выехать. А там меня невеста ждет. И все налажено. Э... Э... И нянька вот еще расхворалась. Живот у нее. Профессора к ней. А профессор говорит: няньке, говорит, пирогов нельзя. А эта чертовка - vingt cing, и грозится за мной ехать и всякие скандалы. Ну, я с ней слажу. Я слажу. Только у меня в воскресенье освящение храма, а вместо мученика Доримедонта пустое место. И нужен мне к воскресенью Доримедонт с бородой и в подобающем одеянии. Размер два с половиной и полтора, и верх полуциркульный. А заплачу, если его преосвященству понравится, пятьсот. Так за все платил.
   Говорил Корнут Яковлевич важный, голову рукой подперев. А шелковая шляпа высокая на затылке. Вся небольшая компания слу­шала молча. Дьякон тяжело сопел. Француженка, глядя в круглое зеркальце, пудрила нос. Нотариус тихо похрапывал на диване, подложив под щеку букет желтых роз.
   Остальные, стараясь не стучать бутылками, наливали и пили, и опять наливали:
   - С бородой? Это мы можем. Можем, ведь, Григорий Иваныч? И к воскресенью успеем. Деньги нужны. Фамилия? Фамилия Ставрополев, Григорий Иваныч Ставрополев. Это вот он. А я у него помощником.
  

XXX

   В грезах смертных комнаты львиной, в грезах тихих Жизнь свою молодую разглядывал Антон, как женщину белую и чужую. Как чуду дивился, годы простоявшему за дверьми близко; как чуду, ныне лишь к нему вошедшему. Не разрывая страниц новой сказки, приходила мать. Сидела бессловно по получасу и более. В Антонову сказку вглядывалась, и в свою, так трудно читаемую. И страшны были вопросы жизни, и страшнее были ее ответы. И когда чувствовала, что вот не сдержит слез, уходила из комнаты сына Раиса Михайловна. И не по мраморной лестнице шла, а туда, в коридор темный. И, дойдя до комнатки экономки Татьяны Ивановны старой, поспешно дверь отворяла, на кровать старухину садилась и плакала. Скупы были слезы и не рождалось успокоение, когда умирали они. А не на стул, но на кровать садилась, чтоб со двора в окно мимоидущий не увидел. В окно с железной решеткой. И если в такой час в комнате своей случалось быть Татьяне Ивановне, то и она плакала, сморкаясь громко. И без слова уходила Раиса Михайловна; уходила под другие потолки своего дома, где опять не сказать ей ни слова из той сказки страшной, ныне явленной.
   А к Антону приходил Виктор далекий, за руку ведя Дорочку, Перед кроватью вставал, а Дорочка там, в изголовьи. И хорошо Антону, но скоро страшно. Молчат оба. Спрашивает он их, они молчат. И разрывались страницы сказки, и стонал Антон бессловно, и верил в то, что словами многими спрашивал он Виктора. И спрашивал о том, зачем уехал, и о том, почему Дорочка не идет.
   К младшей дочери своей Ирочке идет Раиса Михайловна. С Ирочкой странное творится. Более уже полугода. Врачи говорили:
   - Возраст такой. Сами знаете. Но исключительно нервная организация... Проявление истерии. Впрочем, опасаться нечего.
   Но неспокойна Раиса Михайловна, и чудятся ей новые страхи.
   - Мамаша... Хотел я вас попросить...
   С Яшей, с первенцем на лестнице встретилась. Отвернулась. Цепочку золотую на груди своей дернула.
   - Оставь меня в покое. Никаких просьб.
   Прошла. И огорченный и злой, шепчет Яша что-то, отходя. А Раиса Михайловна шепчет:
   - Смутьян.
   И кажется ей, что Яков виноват во всем. Вспоминаются ей его споры с отцом, всегдашние просьбы.
   - То то ему надо, то этого не достает. У Антона тогда по целым дням сидел. К Виктору бегал. Знаю. Что задумал? И в глаза не глядит.
   В верхний этаж прошла.
   Зиночка с Ирочкой в одной комнате живут. Справа от комода большого, а над комодом зеркало висит, одна кровать, слева от комода другая кровать. Бронзовые амурчики, на чугунных завитках сидя, глупо так поглядывают, будто тихую беседу ведут. И ручками поясняют.
   От стола, что у одного из окон, поднялась Зиночка. Старшая дочь. Взором покорным мамашу приветствует. Молчит. И всегда-то мало говорит Зиночка. На кровати своей лежа в платьице смятом, лица от стены не повернула Ирочка.
   К столу села Раиса Михайловна.
   - Сядь.
   То Зиночке. И тихую беседу повела, обрывчатую, ненужную, в окно на Заволжье далекое глядя. О Зиночкином женихе беседа. Бедный, незаметный. Не пара. Сначала споры, огорчение, слезы. Тихая Зиночка будто и не противоречит. А тот почтительный и жалкий, когда от дому ему отказали, письма стал писать родительнице, гордость ее ласкающие. А тут случилось ему отбывать воинскую повинность вольноопределяющимся. Для любопытных взоров чужих людей так дело повернулось, будто жених неудачливый потому только в дому Макаровой не бывает, что в отъезде. А жених покорственные письма пишет:
   ..."На службе царя моего срок отбыв, надеюсь вас в добром здравии увидеть, а также и Зинаиду Макаровну, которую почитаю невестою моею по данному ею слову. В родительском же согласии вашем не отчаиваюсь, но уповаю"...
   И разное еще.
   И тихость жениховская и робость день ото дня милее Раисе Михайловне. И Макару она удосуживается слова нужные сказать. И того настолько подготовила, что дважды уже прокричал он без гнева:
   - А ну его к черту! Не мое это дело. Как знаете.
   Татьяна Ивановна, старая совесть дома, говаривала, вздыхая:
   - Оно правда, не таковского бы нам женишка, ну да видно, чему быть, того не миновать.
   Звали жениха Андрей Андреич Пальчиков.
   Глядя на Заволжье, а на дочь свою старшую не глядя, говорила Раиса Михайловна слова ненужные и непослушные, сама же думала:
   - Быть может, к лучшему. Господи благослови. Господи благослови. Молодой человек почтительный... Не с деньгами жить, с человеком.
   Предзакатно позолотились кресты церквей заволжских, мутными звездочками задрожали в близоруких глазах Раисы Михайловны.
   - Зиночка, ну, как Ирочка сегодня?
   Заслышав, с кровати спрыгнула Ирочка. На мать, на сестру не глядя, быстрыми шагами вышла из комнаты. Волосы русые растрепаны; платьице недлинное, полудетское еще, вокруг ног стройных поспешных трепыхается.
   Вышла-выбежала. Дверью стукнула, распахнув широко. Донесся снизу гул голоса Макарова:
   - Раиса Михайловна! Раиса Михайловна, да где же вы...
   - Что? Ушла?
   То Зиночке брат Костя. На подоконник сел. Каблуками стену бьет.
   - Устал я. Черт бы побрал эти конкурсные экзамены. И зачем я в реальное тогда перешел? Корпи теперь, подготовляйся. Ну, да зато инженером буду. Знаешь ты, что такое инженер? Впрочем, никогда ты ничего не понимала, а теперь и подавно. Невеста... Ай-ай, покраснела... Что, генералиссимуса своего ждешь? Жди, жди... Вот что. Роман дай какой-нибудь... Устал, говорю, от котангенсов... Что? романов новых нет? Не читаешь? Что же ты делаешь целыми днями? Кому же романы читать, как не невестам?
   За дверью пробурчал:
   - Дура средневековая.
   И пошел в Яшину комнату. На полтора года лишь моложе Антона, Костя казался совсем еще мальчиком. Рыжие волосы, машинкой стриженые, по всему лицу веснушки. Курточка с поясом ременным, коротенькая.
   - Яша, к тебе можно?
   - Чего тебе?
   - Книгу... Роман дай какой-нибудь... Золя, что ли.
   - Знаешь, где книги. Вниз иди. В библиотеку.
   - Не хочу вниз. У тебя тоже есть.
   - Ну, входи. Вон там на полке. Не эта. Выше. Нашел? И не задерживайся.
   По коридору идя, Костя книгой по коленям хлопал и улыбался, и шептал-пел:
   - Та-ак. Та-ак. Понимаю. Так, так, понимаю. Политик тоже.
   Ирочка навстречу. Идет, и плачет. Платочек в комочек. В руках мнет. То по лицу водит.
   - Чего, козочка, плачешь?
   И мимо прошел. А Ирочка в комнату нежилую. Редко туда заходят. Ванная комната называется. Но никто там не моется. Постояла. У окна на стол взобралась, ноги на стул. И весь двор ей виден. Сидит, как птичка, высоко.
   Сидит и плачет тихо.
   Кажется Ирочке: в кого-то она влюблена безумно. А он далеко. И не пустят ее к нему никогда. И все люди такие гадкие. Злодеи все. А добраться бы до него, до того, стала бы она его целовать, слова хорошие говорить. А целовала бы она его всего-всего.
   И колотится сердце. И душит горе. Большое, черное. А словами его ни рассказать, ни отогнать. Душит. Будто крыса на горле сидит большая.
  

XXXI

   С улицы дом низкий, длинный; стены желтые облупились. Железо на крыше кой-где порвано. На больницу похоже. Или на конюшню пожарной части. Но окна все освещены. По занавескам тени людей весело хороводятся. От подъезда низкого освещенного туда в темноту улицы вереницей экипажи. Кучера, извозчики. Гомонят. По снегу перебегают, с дворниками водку пьют.
   Карета извозчичья, тяжелая, из темноты по ухабам катится, скрипит и кудахчет. Попритихли у подъезда. Дворник позвонил. Дверь подъезда распахнулась. Седеющий лакей, веселый, радушный, в мятом фраке, в манишке нечистой.
   - Пожалуйте!
   И мимо себя в дом пропустил даму стройную, высокую, и за нею жандармского полковника, каждый шаг которого, звонкий и наглый, каждый жест и каждая минута которого шептали:
   - Не хочу стареть!..
   Закачалась карета.
   - Эй, ты, косоглазый! Куды встал! Каретам впереди место. Иль не знаешь? Василий, здорово! Михаиле Емельянычу почтеньице. Стаканчик? Стаканчик можно.
   - Давненько...
   - Да што. С полковником все. Как в город к нам заехал, так с ним мы все. С двух часов, едет, не едет - от гостиницы не отпускает. И до ночи. Ну, а к вам, часов до четырех, значится. Однако, не платил... Повторить? Можно и повторить... А я воблой закушу. Воблой. Вобла у меня хороша, братец. Икряная... А что, много у вас в кабачке ноне?.. Эти ваньки, поди, зря ждут... Такой воблы поискать... Не могу вот я, Михаила Емельяныч, как эти вот сукины дети, без закуски. Мне закуску подавай. Потому привычка.
   - Закуска, оно, конечно... Так не платить? А у нас ноне ни мало, ни много, а как завсегда. Надолго сюда полковник-ат?
   - А кто ж его знает.
   - Баба его эта самая...
   - Што?
   - Хороша, говорю, супружница. Прошла - дух от ее... И шубенкой этак... А не платит - заплатит. Деньжищ поди... А то и не заплатит. Полк ихний такой. Не подступишься.
   - Не подступишься, оно как есть...
   А другой возница с высоты кареты:
   - Может, и не заплатит. На купцов управа есть, на другого кого прочего, скажем, тоже. А... Господа эти в "Российской" стоят?
   - В "Российской".
   - Возил, стало, я эту барыню. Позавчера возил в "Казанскую".
   - Боркову барыню?
   - Ее самую.
   - Одноё?
   - Одноё. Его-то ты, Марк Иваныч, слышь, к губернатору повез, а мы так, зря к "Российской" в те поры. Месячного у нас теперь нету. А тут швейцар выбежал. Карета свободна? Свободная, говорю. А только там? в "Казанской"-то гостинице? она, барыня-то, с полчаса, не более, пробыла.
   - В "Казанскую". Ишь ты. Не место бы...
   - А ты то пойми: дела у них всяческие. И в разных, стало, местах.
   - Так на то он - полковник. А супружница, чай...
   - А кто их знает. Да и не наше то дело. Про все болтай, а эти дела самые...
   В столовой шебаршинского дома переполох радостный на много минут. Из-за стола хозяин с хозяйкой встали, навстречу Боркам. Говорили:
   - Как мы рады. Как рады!
   Жандармский полковник Борк, недавний гусар, по-гусарски слова говорит. За столом сидит, ус покручивает, на жену-красавицу не глядит, хохочет. Вспомнит вдруг свое что-то, чуть бровями поведет и замолчит, и стакан на стол. Но взор украдчивый видит лица радостные. А кто на него, на полковника Борка смотрит, смотрит взором восторженным. На него ли? Не на жену ли его, Дарью Николаевну? Ну, да это-то... И успокоенный Борк уверенным голосом рассказывает петербургские новости.
   Слушают все и молчат. Петербургский полковник. И только что оттуда. Из бильярдной комнаты лишь стуки, возгласы слышнее стали. Молодежь там. Но скоро оживился длинный стол. Разные люди заговорили. Звон веселый прерванного ужина заиграл снова, забился в просторной комнате. И с полинявших и полопавшихся обоев глядели дорогие картины на разноликих гостей. Под бойкими ногами двух слуг тряслись половицы, и звоном легкомысленным вторила бегу тому хрустальная, фарфоровая красота на открытых полках буфета. Говорили гости и хозяева о Петербурге, говорили о надвигающейся буре народной; но пред сиянием важным голубого мундира полковника нисколько не боялись, не верили, шутили и пили вино. А вино и очень дорогое было, и очень дешевое.
   - Бывали и потруднее времена. Теперь что! То там, то здесь вспыхнет. А ядра нет.
   - Ну, все же смута...
   - Смута! Что смута? Смута еще не революция.
   - Я вам больше скажу. Смута исключает революцию. Революция когда опасна? Когда вожаки настоящие...
   - Вожаки! Какие тут вожаки...
   - Полсотни мальчишек...
   - Я и говорю. Настоящие вожаки стройно дело ведут. План действий выработан. Настоящие вожаки не позволят...
   - А вам, Кузьма Кузьмич, жаль, что их нет, настоящих-то! Уж так вы горячо...
   - Ха-ха... А, пожалуй, и жаль. Жаль, что правительству по нескольку раз в столетие приходится воевать с бандой недоучек-семинаристов и сиволапых мужиков. По-моему, четырнадцатое декабря двадцать пятого года единственная приличная страница в истории русских неурядиц.
   - Кузьма Кузьмич, дорогой хозяин, эти слова ваши пожалуй что и не приличествуют гражданину и верноподданному.
   - Дорогой полковник, мои убеждения слишком известны, чтоб можно было истолковать... Но я стою на своем. Если враг необходим, приятнее в лице его видеть не шушеру, не подонков, а лиц, сколько-нибудь равных...
   Но лицо полковника сделалось красным. Невольным жестом он даже стукнул ножом по тарелке.
   - Позвольте, по-озвольте, Кузьма Кузьмич! Я изумлен и положительно не постигаю, не по-сти-га-ю, как правительство может в подданном своем видеть равного врага. Притом, заметьте, в подданном, ставшем в тот самый момент преступником, и не просто преступником даже, а вне закона. Затем, пребывать в некотором как бы восторге, говоря о печальнейшей странице истории, когда часть армии, правда, ничтожная... Ничтожнейшая...
   - Свят, свят, свят! Что вы со мной делаете, полковник? Возможно ли так исказить... Да я не верю. Вы пошутили. Скажите, что вы пошутили и ни на одну минуту не подумали, что я... Да я вам сейчас
   "Московские Ведомости"... Там я письмо в редакцию... Господа! Предлагаю тост за скорейшее и уж навсегда избавление родины от кошмарного призрака революции. Ура!
   И отвечали разноголосо:
   - Ура! Ура! Ура!
   И звенели стаканы.
   Из бильярдной вышел стройный корнет. Долгим взором тайным посмотрела на него полковница, Дарья Николаевна. И вздохнув, и улыбнувшись чему-то своему, отвела глаза. То был Никандр, сын Семена Яковлевича. Обрадовавшись шуму, оборвавшему неприятную минуту спора, хозяйка Анна Яковлевна голосом крикливым к Дарье Николаевне:
   - Вероятно мы скоро в Петербург. Вы представить себе не можете, как истомилась я здесь. Конечно друзья не забывают. Но так редко...
   Руки, украшенные многими кольцами, непринужденно летали над столом. Слушала хозяйку, чинно склонив чуть к плечу головку, Дарья Николаевна Борк. Свежо и молодо казалось лицо ее при свете ночных огней над музыкой тихой изящного платья. Но в глазах грусть. Какая-то привычная грусть. Грусть ли сознания надвигающейся старости, которая шепчет лукаво: а завтра? а завтра? Другая ли тайна? Томящимся голосом обрывным слова короткие говорила.
   Хозяин за спиною полковника, в пододвинутое кресло сев, торопливо ему и горячо говорил. А тот в пол-оборота ему:
   - Но все же нельзя-с... При большой компании... И, так сказать, в роли хозяина... И мой святой долг... Уж вы извините...
   С другого конца стола долетел до хозяйки шепотный, но резкий голос Никандра:
   - Ну мундир мундиру рознь...
   Бритому господину во фраке умоляюще закричала:
   - Пожалуйста, сейчас. Нет, сейчас. Прошу. Очень прошу. Не бойтесь, слушать будем.
   Пожал плечами бритый. Встал. Ленивой походкой приблизился к роялю. Подоспевшему аккомпаниатору:
   - Ну, хоть это сначала.
   Звуки музыки. И запел баритон, тишину мгновенную разорвав. Грустнее еще стало лицо Дарьи Николаевны.
   Яша, единственный сын хозяина, говорил Яше Макаровичу, отведя его в бильярдную:
   - Ах, уж это пение... А Борк-то, Борк-то каков! Из гусаров в жандармы. Долгов у него, говорят... А каков мундир у Никандра! Обратил внимание? Не понимаю я тебя, Яша. Университет кончил, и в этой дыре засел. А мы, знаешь, опять в Питер скоро. Мамаша говорит.
   Не слушая, на диване сидел Яша Макарович. Сгорбился. Локти в колена, подбородок в ладони. С отъезда Виктора скучен стал и молчалив. Не только того ему жаль было, что Доримедонтово дело нисколько не распуталось. Тусклые невеселые мысли скуки складывались так:
   - Будто были люди, и нет никого. Этот умирает, молчит. Тот уехал ни с того, ни сего. К Горюновым зайдешь - от старухи слова путного не добьешься, Дорочка не выходит. Скисла совсем Дорочка. Как я вот. Как я. А maman! Эх, кабы злобы настоящей занять у кого-нибудь. Я бы показал... Я бы заработал... Дядя Семен вот... Надо бы к дяде Семену пробраться. А что я, такой, сделаю! А Никандр этот... Прикатил. Надо бы подумать, в какой мере он опасен... Подумаешь тут, разберешься. Когда мозги от всех этих огорчений замерзли совсем. Коська дурак что-то maman наговорил. Непременно наговорил. Чувствую... А от этого шебаршинского кабачка пуще неразбериха. Однако, про Петербург разговор. На что надеюсь? На Семена или на Доримедонта? Этот вот тоже племянник. Ба! Коли так, мне-то чего? И без меня сладится. Да нет. Не похоже. Ах, мозги замерзли. Ну, жизнь... Ведь книжки развернуть не могу который месяц; газет, и тех не читаю. А еще хотел на естественный. Ведь, недавно еще хотел. Куда уж тут...
   Так, на диване сидя, думал, будто говорил с кем-то; кого-то, похожего на Антона, представлял себе сидящим напротив.
   А рядом на диване, развалясь, сидел Яша Кузьмич, болтал, смеялся, ногой покачивал. Голубой чулок свой разглядывал и лакированную туфлю.
   Перед ними стукались бильярдные шары. Сидели два Якова, двое старших внуков железного старика, четверть века назад от живых отошедшего. Двое внуков, получивших при крещении имена в честь его, в честь железного деда.
   В гостиной столы карточные расставили. В столовой у длинного стола, кто тусклыми глазами, кто веселыми, на беспорядок послетрапезный глядя, сидели немногие гости, привыкшие к шебаршинскому дому, как к своему клубу.
   За винтом в гостиной Кузьма Кузьмич надолго межреберные антракты затягивал, ласковым голосом пререкаясь с Борком.
   - Нет, так невозможно. Кардинальные убеждения мои таковы, что я, не опасаясь разойтись с вами в мелочах...
   Со стаканом марсалы, неизменным своим ночным помощником в трудном деле приема гостей, быстро подошла Анна Яковлевна, согнала мужа.
   - Нет! Я ваш партнер, полковник, я ваш партнер. Без разговоров, Кузьма Кузьмич! Пожалуйте мою партию доигрывать. Я в бубнах малый сказала. И, конечно, напрасно. Вот карты. Ни слова! Ни звука!
   Но и, разойдясь, докрикивали:
   - Я, как верноподданный, с одной стороны, с другой, как человек, следящий за европейской культурой, не могу допустить, чтоб мне рот зажимали. Это не парламентарно...
   - А вам, Кузьма Кузьмич, парламента захотелось? Парламента?
   - Не парламента в западном смысле, но все-таки...
   - Все-таки? Все-таки? Это чего ж, например?
   - А того, например, чтоб люди, всецело преданные интересам правительства, могли критиковать его действия.
   - Кри-ти-ко-вать?
   - Да-с. Критиковать-с. Как боретесь? Да я бы эту вашу революцию в бараний рог...
   - Так оно и будет!
   - Да когда? Когда? Вот о вожаках говорили... Разве так вы дело ведете? Я, как гражданин, как собственник, наконец, как заводчик.
   - Господа. Я сказала: довольно. А теперь говорю: трефы!
   Корнет Никандр, покачивая маленький золоченый стул, на котором сидел, звонко заглушенными словами говорил, быстро и нагло прищуривая глаза. Не смотрела на него, на диванчике сидя, Дарья Николаевна. Тихо и грустно далекому своему чему-то улыбалась. Толстый немец, владелец аптеки, жирно хохотал. За ним мировой судья.
   - Кузьма Кузьмич! Вы только что на пику козыря, а теперь валет пик...
   - Да не могу я играть, когда тут... И вообще этот ваш винт... Потому в России и дела скверно идут, что в Петербурге слишком хорошо в винт играют... Так-то, полковник! Вы меня слышите?
   - Полковник вас не слышит, Кузьма Кузьмич. Не мешайте. Мы уж без одной.
   Быстро вошедший слуга наклонился, в ухо зашептал Никандру. Встал тот быстро, каблуками стукнув. Тете Анне негромко:
   - Тетя, папаше плохо. За мной прислали.
   Лицо явила грустным.
   - Ах, ах!
   Кузьма Кузьмич как-то крякнул неловко. И закричал полковнику:
   - Порядки! Политика! Война вот... Ну, разве можно так! Нужно психологию масс учитывать... А вы...
   Борк кричал:
   - Некоторая непопулярность войны не предрешает еще событий... То, что нам надо на Востоке, мы получим. Пусть кричат газетки. А слишком раскричатся, мы им глотки-то заткнем... А от вас не ожидал. Высшие государственные умы...
   - Не о том речь. Восток! Конечно, Восток. Я славянофил. Славянофил-с, было бы вам известно...
  

XXXII

   Нового города новые зовы. Откуда? Куда?
   На Песках поселился. Близ Лавры.
   Звон гудел церковный, и шел туда Виктор. И так хороши были шепоты чужих-чужих могил. Так хороши. На общественном кладбище плакал Виктор. Приходил, то у той могилы останавливался, то у этой, и плакал. И хорошо ему было, когда звон гудел серебряный.
   Ехал однажды в санях.
   - Война? К чему война? Я не понимаю.
   - Но вот она, живая война. Всем нам понять надо бы.
   - Зачем? Я не люблю смотреть, как на улице вот здесь дерутся по ночам, в глухих местах. Не нравится мне это. Зачем же сюда смотреть, в эти газеты? Знаю: много убийств. А еще что?
   И были фонари надснежные и пробегали какие-то люди черные по снегу.
   Ехал Виктор на Васильевский Остров. Ехал с Григорием Иванычем Ставрополевым.
   - А это Николаевский мост?
   - Николаевский!
   - И эти ваши близко?
   - Близко.
   Когда приехали, сказал Ставрополев:
   - Входите!
   По лестнице по темной шли. И сказал Виктор:
   - Не надо женщин.
   А Ставрополев сказал:
   - Каких еще женщин! Да что с вами?
   Комната двухоконная. Много людей разных. И на подоконниках сидели. Большой самовар медный свистел на квадратном столе. И пиво было. И бутерброды.
   - А вот и хозяин, Глеб Константинович.
   Взором долгим оглядел Виктор Глеба. Высокий, стройный. Лицо красивое, смелое. Но pince-nez с дымчатыми стеклами дерзость глаз прикрывает. Бородка аккуратно подстрижена. И услышал веселый баритон:
   - Добро пожаловать. А мы тут именины справляем. Петербургские дворники любят, чтоб именины.
   И знакомил с теми, кого не знал еще Виктор. Звеня ложечками в стаканах, продолжали разговор.
   - Товарищ Глеб, а, право, к нам бы вы, прочно бы, надолго...
   - Чего тут! Я в Москве. Полюбуюсь на вас еще денька три, и на место. В Москве я, как рыба в воде. А здесь... Не привык я здесь. Да и не кажется мне здесь возможным то, на что я там рассчитываю. Москва - это прелесть. Для нас, то есть. Лучше города и не придумать...
   - Ну, старый спор. Ах, уж эти москвичи.
   - Да Глеб не про то. Действительно, план города...
   - Да, уж хуже питерского не придумаешь. Улицы прямые да широкие... Одни площади чего стоят...
   - Что площади! Главная беда - мосты. Три моста разведут, и чуть не все рабочие районы отрежут.
   - По льду...
   - Да, по льду! Климат этот здешний...
   - Зато у нас, товарищи, Казанская площадь как раз на месте. Такой штуки в Москве нет.
   - Ну, уж ты, Варевич, скажешь! В этой ловушке немало еще людей захлопнут.
   - Ну, однако... Как кафедра...
   - А тебе бы только с полчасика покрасоваться...
   - Не покрасоваться, а живое слово...
   - Нет, товарищи. План города оно, конечно... Но всего предугадать нельзя. А остроумный полководец и недостатки местности в свою пользу обернуть может. Вот, к примеру, старик пишет: невозможна, говорит, уличная революция в современных городах. Асфальт, говорит, и торцы вытеснили булыжную мостовую, как она там по-французски называется, макадам что ли... И потому, говорит, не из чего баррикады строить. Абсурд, ведь! В Париже тогда макадам, а у нас трамваи, конки, рельсы, вывески, мало ли что еще. А старик в одну сторону глядит. Не будет, говорит, баррикад больше. Другую, говорит, форму примет восстание. Ан будут баррикады. Покрепче парижских будут.
   - Однако, Глеб, не в Петербурге же?
   - А, ведь, старик и про Москву. После его статьи у нас чуть не драка... А! Николай. Здравствуй. Что это у тебя? Ну, конечно, телеграммы с войны...
   - Да. Важное. Читайте.
   Слушали.
   - Коли б не эта война...
   - Да, уж теперь ждать глупо.
   - И грешно.
   - Но каковы японцы! Пятнадцать тысяч в несколько часов. И на верную смерть.
   - А по-моему, г

Другие авторы
  • Щепкина Александра Владимировна
  • Словацкий Юлиуш
  • Долгоруков Иван Михайлович
  • Бедный Демьян
  • Голенищев-Кутузов Арсений Аркадьевич
  • Менделеева Анна Ивановна
  • Элбакян Е. С.
  • Йенсен Йоханнес Вильгельм
  • Ростопчина Евдокия Петровна
  • Буслаев Федор Иванович
  • Другие произведения
  • Ибсен Генрик - Пер Гюнт
  • Мур Томас - О Боже! не являй очам виновных ныне...
  • Петрищев Афанасий Борисович - Триста лет
  • Шиллер Иоганн Кристоф Фридрих - Человеконенавистник
  • Каменский Анатолий Павлович - Каменский А. П.: Биографическая справка
  • Федоров Николай Федорович - О великом будущем семьи и ничтожном будущем нынешнего "общественного" дела
  • Сапожников Василий Васильевич - По русскому и монгольскому Алтаю
  • Слезкин Юрий Львович - Гран бардак женераль
  • Гофман Эрнст Теодор Амадей - Тайны
  • Волковысский Николай Моисеевич - О миллионах злотых, запрятанных в кубышки...
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
    Просмотров: 474 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа