ёкий Рим...
- Прости меня, чужеземец... - подойдя к нему в сиреневых сумерках, проговорил Филет. - Я хотел бы задать тебе один вопрос...
- Спрашивай... - недоверчиво отвечал Павел, вытирая пот с лица: он так привык ко всяким подвохам со стороны язычников, что везде и во всем он прежде всего видел ловушку.
- Скажи мне одно: зачем ты хочешь, чтобы все непременно думали по твоему? - играя пальцами в небольшой бородке и мягко глядя в разгорячённое лицо Павла, проговорил тот. - Зачем тебе это нужно?
Павел немножко растерялся: эта простая мысль впервые встала перед ним. Но разбег обязывает.
- Зачем? - неприятно рассмеялся он. - Затем, чтобы люди познали истину и истиной освободились бы от пут греха...
- Но разве ты не слыхал тут, на этом маленьком кораблике, других проповедников, которые тоже вещали об истине? И, однако, их истина совсем не похожа на твою...
- Так какая же это истина? - презрительно усмехнулся Павел. - Городим всякий неизвестно что в поисках славы людской, а может, и золота...
- Но и они могут сказать про тебя то же самое...
- Про меня сказать этого нельзя: я живу трудом рук своих. Я ткач. У нас, у иудеев, слово Божие никого не кормит: проповедовать проповедуй, а кормись от труда. Если бы я хотел, у меня был бы полон пояс денег и ехал бы я не с чёрным народом, а пил бы с вашими богачами светлое вино...
И не в первый раз в жизни Филет почувствовал что одинаковый мёд, как в богатстве и славе, так и в отречении от богатства и славы, что богатство может быть иногда невиннее и чище тщеславного отречения от него, что порок человеческий кормится иногда соками добродетели и пышно распускается в душе, как будто ищущей праведности, что лживость сердца человеческого воистину безмерна.
- Нет, нет, друзья мои... - услышал он звучный голос Аннея Серенуса, красивого молодого патриция. - Может быть, и даже наверное, есть в Риме и более прекрасные женщины, чем маленькая Актэ, но я не взял бы всех их за одну её улыбку... Ах, как она обаятельна!..
- Смотри: не узнал бы о воздыханиях твоих цезарь! - засмеялся Петроний. - Он в таких делах шутить не любит...
- Вот вздор! Почему? - Засмеялся басовито кто-то. - Напротив: он может вдруг захотеть показать всем, что он выше этого, и сам подарит Серенусу прекрасную Актэ. У него все зависит от настроения...
И вдруг в теплом душистом воздухе под звёздами поднялся плохо слаженный хор мужских голосов:
Сначала создал вселенную дух,
А первенец родил затем
Хаос, излив его из себя,
А после того получила душа
Свою многотрудную жизнь...
И с этих пор, образ оленя приняв,
Ведёт она борьбу со смертью...
То пел Симон со своими немногими последователями...
"Расходятся, спорят, мучатся из-за слов... - опершись о борт и глядя в тёмную воду, в которой слабо отражались звезды, думал Филет. - А вот наскочит сейчас корабль наш на подводный камень, и от всего этого кипения не останется через несколько мгновений ничего... Так зачем же и терзаться так? Знаю я только одно то, что я решительно ничего не знаю, - дальше этого человек, как он ни пыжится, не уйдёт..."
Он поднял глаза в искрящееся небо. Там был глубокий и светлый мир. И хотелось Филету, чтобы и в его душе было так же звёздно и тихо, и прекрасно. Неподалёку послышался красивый и убеждённый голос: заговорил отдохнувший Аполлоний из Тианы. Но его покрыл весёлый смех римлян.
- Нет, клянусь Артемидой Эфесской, во всех моих бедствиях истинное утешение приносила мне только Киприда! - весело крикнул Серенус. - Только одна она... Вы помните гимн Лукреция светлой богине?
- Ну, ну, прочти, - сказал Петроний. - Ты читаешь замечательно...
И в звёздном сумраке, под ровное журчанье воды под носом корабля, красивый голос начал:
- Aeneadum genetrix, hominum divrumque voiuptas,
Alma Venus!.. [2]
[2] - О, Матерь Энеева племени, наслажденье людей и бессмертных, О, всеблагая Венера!
В те самые торжественные, золотые часы вечера, когда лёгкий Нептун под всеми своими парусами, подымая на себе целый груз дум, чаяний и грехов века, нёсся среди туманно-голубых островков к солнечным берегам Эллады, в Коринфский залив входила с запада богатая трирема, роскоши которой мог бы позавидовать сам цезарь. Принадлежала она Иоахиму, иудею, одному из богатейших людей того времени. Он вёл огромные торговые и банкирские дела со всем миром. Достаточно сказать, что он только что устроил римскому правительству займ в триста миллионов сестерций...
Трирема ходко шла голубым заливом. На корме её, на пышном ковре, среди пёстрых подушек сидел сам Иоахим, красивый и сильный мужчина лет пятидесяти, с заметной уже проседью в пышных чёрных волосах под богатым тюрбаном. Он внимательно просматривал какие-то списки, которые тут же спускал в предназначенное для них серебряное ведёрко. Его magister epistolarum - секретарь, - египтянин Мнеф, почтительно сидел в стороне с восковой табличкой и грифелем в руках, дожидаясь распоряжений владыки...
Иоахим был человек совершенно исключительный. Над ним не имел власти ни древний закон иудейский, ни суровая традиция их, ни общепринятые мнения. Сын очень богатого саддукея, он в молодости увлекался всем, чем молодости увлекаться свойственно: блистал на палестре, был своим человеком в области литературы, искусства, философии, уходил с головой в религиозные искания. Но все это быстро отгорело в нем, оставив по себе только кучку серого пепла в душе. Когда умер его отец, он бросил Иудею и кипевший неугасимыми смутами Иерусалим и уехал в Рим. По дороге, в Афинах, он встретился со знаменитой красавицей-гетерой Эринной, пленился её блистательной красотой и умом, не колеблясь, предложил ей стать его женой и вместе с ней продолжал свой путь. Он быстро осмотрелся в огромном городе, нашёл доступ ко двору, перезнакомился со всем, что было в Риме выдающегося во всех областях жизни, все взвесил на каких-то незримых весах и вдруг купил в Сицилии, вокруг Тауромениума, огромные земли, а на скале, над Mare Siculum, с быстротой волшебной воздвиг себе сказочный Дворец, где и отдыхал со своей красавицей-женой.
И ни единый человек в мире не знал тайной думы его, которая зародилась в нем ещё на родине, в Иерусалиме, когда ему пришлось впервые столкнуться с миром язычников. Он, образованный, знатный и богатый юноша, сразу почувствовал ту стену если не ненависти, то какого-то снисходительного презрения, которое жило во всех этих чужеземцах к нему, иудею. Ум крупный и прямой, он очень хорошо понимал, что все эти рассуждения о какой-то там благородной эллинской или римской крови вздор, но тем не менее этот вздор был факт, с которым нужно было очень и очень считаться даже там, где он был нужен, где за ним ухаживали, где его доброго расположения искали. И вот в его молодой, страстной и смелой душе зародилась смутная ещё мечта: доказать всему этому пышному и жадному миру своё превосходство, поставить его перед иудеем на колени. Но только тогда, когда приехал он в Рим и увидел как силу его, так и слабость своими глазами, только тогда молодая мечта иудея приняла определённые и чёткие формы мысли, мысли новой, небывалой, огромной, которая скоро заполнила все его существо.
В огромной библиотеке его в Тауромениуме были особые полки, на которых была им тщательно собрана вся литература против иудеев. Был тут и Манефон, египетский историк, живший почти четыре века назад; и Посидоний из Апамеи, который имел в Родосе стоическую школу и который первый приписал иудеям обоготворение ослиной головы; был Аполлоний Молон, современник его; был Цицерон, знаменитый оратор, видевший в иудейской религии лишь варварское суеверие, а в иудеях лишь народ, рождённый для рабства; был Лизимах, о жизни которого ничего неизвестно; Херемон, александриец, жрец и стоик; был знаменитый Апион, египтянин, историк, критик, филолог и эстет, которого император Тиверий звал cymbalum mundi, "колоколом мира", но которого, как сострил Плиний, лучше было бы назвать propriae famae tympanum, то есть "барабан собственной славы". Много было врагов у иудейства, и заставить их прийти с повинной головой было бы сладко горячему сердцу Иоахима.
В уже заметно разлагающемся Риме он очень быстро понял, что, как ни многочисленны тут храмы всяких богов, единственный подлинный бог этого умирающего мира все же золото. Алтари других богов легко опрокинуть. И они даже и были опрокинуты: настоящей веры в них уже не было... И власть, к которой там так рвались все эти патриции и плебеи, не стесняя себя в средствах, была опять-таки только средством завладеть золотом. А если богатство главная сила мира, то и надо эту силу прибрать к рукам и этим путём заставить весь этот наружно ещё крепкий, но внутренне гнилой мир стать на колени перед презренным иудеем.
Римские аристократы, очень охотно занимавшиеся ростовщичеством, презрительно смотрели на торговлю, но Иоахим с каждым годом все шире и шире раздвигал пределы своих предприятий. По следам финикийцев он торговал от Сьерра-Леоне в Африке и Британии на Западе до дальних пределов Индии на Востоке. Через его руки шло золото и жемчуг востока, тирский пурпур, рабы, слоновая кость, шкуры редчайших зверей, арабские курения, полотно из Египта, гончарные изделия и благородные вина из Греции, кипрская медь, испанское серебро, британское олово, германское железо, коринфская бронза и даже огромные количества диких хищников для арен. Его уполномоченные месяцами, а иногда и годами странствовали в далёких странах, пробираясь пешком или на лошади по необозримым пустыням, носились по бурным морям на маленьких открытых судёнышках. Тягости торговли ни в чем не уступали тягостям войны. Бури и подводные камни, песчаные бураны, жажда, холод, голод - все это должен был изведать купец. Сокровища, которые он вёз в своём караване, привлекали грабителей, и поэтому купцы ходили большими вооружёнными отрядами, которые часто силой овладевали тем, что плохо лежало. Самый дешёвый способ приобретения был грабёж. Хорошей добычей был - человек.
Богатства Иоахима росли неудержимо. Когда он приезжал в свой дворец в Риме, в Бавлах, в Афинах или в Тауромениуме, его подобострастно встречала огромная толпа чающих движения воды, одного милостивого слова, одного его благосклонного взгляда. Самые знатные патриции готовы были отдать своих дочерей в жены его сыну. Он имел свободный доступ во дворец цезаря, который никогда не отказывался принять участие в пирах, которые Иоахим устраивал для него и которым дивился весь Рим. В других руках такие богатства могли бы быть источником великих опасностей: придравшись к чему-нибудь, цезарь легко мог отправить его в царство теней и завладеть всеми его сокровищами. Это было проделано уже со многими. Но Иоахим сумел сделать себя не только нужным, но и необходимым.
И ещё более окрепла дерзкая дума иудея, когда у него стал подрастать сын, единственный сын, несравненный Язон. Когда Хлоэ, няня его, красавица-гречанка из Сиракуз, впервые увидала его в пышной колыбели, она всплеснула руками и в восторге воскликнула:
- О, мой маленький бог!..
И все стали звать его Маленьким Богом. Когда он занимался гимнастикой - песок для его упражнений привозился из Египта, - вокруг всегда стояла толпа. Раз к Иоахиму собрались в Тауромениум гости. Показывая им свою несравненную глиптотеку, в которой были собраны сокровища лучших мастеров Греции: Мирона, творца "Дискобола", Фидия, Праксителя - особенно замечательна была его "Венера Победительница", Venus Victrix, - и Лизиппа, Иоахим приказал вдруг сыну сбросить претексту и обнажённым стать среди всех этих богов и богинь. И боги и богини померкли в сиянии этой совершенной и живой красоты. Когда Маленький Бог подрос, обстриг свои длинные волосы, снял золотую буллу, которую он носил на шее, и претексту и впервые надел вирильную тогу, все молили его выступить на играх в Ахайе: венок победителя был обеспечен ему. Но Иоахим только усмехнулся и сказал:
- Оставь это. Ты должен быть выше всех венков, выше всех побед, выше всего, перед чем преклоняются люди... Запомни это...
Маленький Бог владел в совершенстве еврейским, греческим и латинским языками, был постоянным посетителем огромной библиотеки отца, и любимый учитель его, Филет, был его руководителем по лабиринтам человеческой мысли. Он легко писал стихи, которых не показывал никому: он понимал, как всякий настоящий художник, что красота, вынесенная на базар, во всяком случае, ничего от этого не выигрывает. Он был хорошим музыкантом, но даже боготворимая им мать лишь украдкой слышала его. Заветная дума Иоахима - который тоже был крупным художником, но не догадывался об этом - все больше и больше сосредоточивалась на Маленьком Боге. Какое же сравнение может быть между ним, Сыном Солнца, и всеми теми отвратительными выродками, которые вершили судьбы мира с Палатинского холма?..
О мечте этой ничего не знала даже Эринна. Да едва ли мечта эта и увлекла бы её: для неё он и теперь уже был больше римского цезаря - он был Маленьким Богом, солнечный путь которого сицилийские девушки, когда он появлялся где-нибудь, усыпали цветами, улыбками и грёзами. У Маленького Бога, по мнению Эринны, было решительно все, и желать ему было нечего... Но тем крепче держался Иоахим за мечту свою: пред иудеем, сыном его, мир будет поставлен на колени, его слово будет законом для миллионов, его лицезрение будет счастьем для всех, и храмы во имя его поднимутся во всех концах земли, от берегов Ганга до туманной Британии и от развалин Карфагена до угрюмых берегов северных морей, где солнечные лучи превращаются в драгоценный янтарь.
- Ну, вот и все, Мнеф... - проговорил Иоахим, опуская последний свиток в серебряное ведёрко. - Ты приведи все это в порядок, а в Афинах, после того как караван наш отойдёт на Янтарный Берег, доложишь мне...
Мнеф гибко и бесшумно встал и, с ласковой улыбкой на тонких и сухих губах и с привычно-подобострастным выражением на пергаментном лице с миндалевидным разрезом умных глаз, принял свитки и, пятясь задом, исчез...
Взгляд больших, строгих, полных огня глаз Иоахима рассеянно скользнул по сияющим золотым сиянием вечера берегам и обратился к носу триремы, где на пышном восточном ковре, обняв колени руками, сидел Маленький Бог. Он смотрел на бегущие мимо прекрасные картины берегов и слушал те гимны, которые привычно и нарядно складывались в душе его всякий раз, когда он, выросший среди бесподобных красот Тринакрии [3], видел красоту новую. Сердце отца стеснила печаль: Маленький Бог, уже видевший свою родину Иудею, Рим и Африку, теперь выразил желание идти с караваном в неведомые и опасные страны гиперборейские.
[3] - Сицилии.
- Хорошо, - сказал ему Иоахим, никогда ему ни в чем не отказывавший. - Но ты мне обещаешь быть осторожным, не так ли? А видеть новую жизнь и страны тебе будет только очень полезно.
Язон молча благодарно посмотрел в красивое, уже увядшее лицо отца. Он вообще был слишком, как казалось Иоахиму, молчалив и замкнут.
"Но, может быть, в его будущем положении это будет только полезно..." - утешал себя иудей.
И с кормы своей роскошной триремы Иоахим любовался в сиянии вечера светлым видением Маленького Бога...
А Маленький Бог всем существом своим упивался, под мерные удары весел, сказкой зачарованного залива. Не вода нарядно журчала под острым носом триремы, а расплавленные в золоте драгоценные камни, какая-то многоцветно-пылающая радость, в которой, вершиной вниз, в пышной раме из цветущих олеандров, стоит и Парнас, и Геликон - у подошвы его жил некогда Гесиод, а на склонах обитали музы, - и другие горы, чистые, прозрачные аметисты, затопленные лазурью неба. По затканным богиней лугов Пистис полянам бродит блаженно-лениво великий Пан, подыгрывая на свирели... И никак, никак нельзя тут понять, где начинается явь и где кончается сон... Явь или сон этот прекрасный звёздный мир над головой?.. Явь или сон прежде всего он сам, Маленький Бог?
И глядя на зеленую Венеру, звезду пастухов, над темно синими горами, Маленький Бог вдруг вспомнил ту Венеру, которая стояла в торжественном одиночестве отдельной залы в их дворце и в которой, тайно от всех, так волнующе воплощалась его первая мечта о женщине. Отец рассказывал, что эту статую он купил за большие деньги у наследников известного своей жестокостью римского прокуратора Иудеи Понтия Пилата, умершего в глубокой старости на своей вилле в Байях... Для Маленького Бога Венера была не статуей. Среди распущенности окружавшего его мира прекрасный отрок, путь которого Рок задолго до его рождения усыпал розами, женщины ещё не знал. Для него женщина была только тогда женщина, когда ей можно было молиться, как этой прекрасной статуе, как этой недоступной зеленой звезде. И в эти умирающие часы тихого вечера вся жизнь представлялась ему гимном, жертвой всесожжения великого и радостного - Женщине-Звезде.
Рано утром, оставив за собой богатый шумный, вечно-пьяный Коринф - древние звали его "прекрасной звездой Греции", - пышный караван Иоахима потянулся к Афинам. Утро стояло блистательное, весёлое, окрыляющее. И тем острее хватало за сердце тихое умирание прекрасной земли этой, которое сказывалось во всем. Бесконечные внутренние войны ослабили Грецию. Внешние враги - с востока персы, с севера македонцы, с запада римляне - добили её. Древние города, как Фивы и Аргос, стали бедными деревеньками. Олимпия и Спарта были в унижении. Пережили все эти катастрофы только Афины и Коринф, который был, однако, не столько эллинским уже городом, сколько международной гаванью вроде Эфеса. Плохое управление римлян - они всегда заботились больше об ограблении завоёванных стран, чем о их процветании, - добивало теперь последнее. Храмы, лишённые поддержки богатых прежде городов, постепенно разрушались. Повсюду виднелись пьедесталы, с которых статуи были или украдены завоевателями, или заменены статуями новым владыкам. Вся Греция тихо умирала, но в особенности мёртв был теперь Пелопоннес, убитый Спартой с её безумной утопией сделать из человека мёртвый кирпич для здания, цель которого - благо этого человека...
Иоахим со своих носилок, которые несли дюжие нубийцы, смотрел на все это обнищание и запустение глазами большого и умного хозяина, и в глазах этих было презрение. Бахвальство римлян перед "варварами" решительно ни на чем не основано: все, что они теперь умеют, это грабить и уничтожать. Они не понимают даже такой простой истины, что корни их процветания и богатства лежат в процветании и богатстве подвластных им народов.
Он смотрел вокруг на эти опустевшие земли, которые уже не находили рук, чтобы обрабатывать их. Среди землевладельцев были люди, которых ужасало это запустение родной страны, которые готовы были отдавать свои земли в аренду не только даром, но даже приплачивать за них арендаторам, но и при этих условиях рабочих рук уже не было. Запустение это вторгалось даже за городские стены. Гимназия Мегары была превращена в пашню. Статуи Геркулеса и других богов стояли теперь среди волнующихся нив, а на рынке пасся чей-то скот. Много домов в городе пустовало и без присмотра разрушалось. В них жили только одичавшие собаки да летучие мыши. Ступени храмов порастали травой... Бедные люди заботились только о завтрашнем дне, и все разговоры их вращались только вокруг постоянного вздорожания продуктов. Это было неудивительно: золото и серебро Рима уходили беспрерывно за границы на покупку предметов роскоши и - мира у варваров, которые все назойливее и назойливее тревожили рубежи великой империи. Рост её уже остановился, а внутри она беднела - от невежества землевладельцев, которые истощали свои земли, от грабительства чиновников и богачей, от нехватки рабочих рук и от той общей усталости, которая чувствовалась уже во всем... И Иоахим опять начинал мечтать о том времени, когда он за спиной Маленького Бога заставит эту обеспложенную безумцами землю зацвести опять. И человечество обоготворит сына его за довольство и мир, ибо толпам человеческим прежде всего нужен кусок хлеба, уверенность в завтрашнем дне да те грубоватые радости земли, которыми они украшают, как поддельными цветами, алтарь божества жизни...
Маленький Бог ехал на прекрасном белом арабском скакуне, и в душе его при виде всего этого запустения пели грустные строфы, которых не услышит никто... А солнце так радостно сияло над лазурной гладью моря, в голубых туманах которого таяли красные паруса рыбаков, и над прекрасными, в перламутровых тонах горами, над лугами, над виноградниками, над убогими деревушками. И, как всегда, девушки, бросив работы, смотрели восхищёнными глазами на Маленького Бога, и когда караван скрывался в солнечной дали, они все ещё стояли, все ещё смотрели ему вслед, и в душах их грустным облачком стояла нежная тоска...
Караван подходил уже к Элензису, как вдруг из придорожных зарослей олеандра раздалось радостное восклицание:
- Маленький Бог!..
Язон вздрогнул, в одно мгновение соскочил с коня и бросился на шею Филету. Иоахим почувствовал укол в сердце: так к нему сын не бросался никогда.
- Но как это с твоей стороны мило, что ты вышел встретить меня! - сказал Язон, ещё раз обнимая любимого учителя. - Я ужасно рад, что мы поедем с тобой в это далёкое путешествие... А ты?
- И я очень рад. Но подожди: я должен сперва приветствовать отца. Добрый день, господин... Надеюсь, ты в добром здоровье?
Иоахим, оставив носилки, ласково приветствовал философа, тонкий ум которого ему так нравился. Но в особенности любил он его за его глубокую привязанность в Язону.
- Ну что же, забрал в Иерусалиме все мои свитки? - спросил он.
Он дал ему поручение собрать в его иерусалимской библиотеке разные старинные списки и привезти их в Афины: они будут украшением его огромной сицилийской библиотеки.
- Как же, - сказал Филет. - Там действительно оказалось много интересного и редкого. Я тщательно уложил все в прочные ящики, и все это уже ждёт в Пирее твоих распоряжений.
- Сердечно благодарю...
Блестящий многочисленный караван снова двинулся в путь: в близком уже Элевзисе был назначен отдых. Филет с Язоном шли пешком пыльной обочиной дороги. Элевзинцы останавливались и глазели на блестящее шествие подобострастными глазами: слава о несметных богатствах знаменитого иудея дошла и до них.
Справа от дороги, среди чёрных, торжественных кипарисов, показалось величественное, строгого вида здание, окружённое дорической колоннадой, в котором с древности отправлялись знаменитые элевзинские мистерии.
- Ты напрасно смотришь так на это святилище, - усмехнулся Филет, взглянув на Язона. - Это только один из памятников бездонного человеческого невежества...
- Но слава об этих мистериях гремит во всех концах земли, - возразил Язон, усаживаясь рядом с учителем на разостланный рабами ковёр в тени старой смоковницы.
- Не все, что гремит, достойно нашего удивления, - сказал Филет. - Чаще наоборот. И ты слишком преувеличиваешь славу их. Далеко не все преклонялись перед ними. Платон совершенно справедливо указывал, что плохо, когда человек ищет спасения во внешнем обряде, а не в самом себе. Мифы, воспроизводимые в здешних мистериях, он считал безнравственными. А киники никогда не скрывали своего презрения к этой жалкой выдумке ума человеческого. Когда Диогена стали убеждать принять участие в мистериях, уверяя его, что он этим путём получит за гробом блаженство, он усмехнулся и отвечал: "Смешно предполагать, что Эпаминонд и Агезилай, как непосвящённые, валяются на том свете в грязи, а известный вор Петакион, как посвящённый, наслаждается блаженством... И если посвящённым за гробом так хорошо, как ты говоришь, так почему же ты не торопишься умирать?.." И заметь, милый, - с тихой улыбкой добавил он, - Диогену хочется, несмотря ни на что, верить, что хотя за гробом вор Петакион будет наказан, а Эпаминонд и Агезилай возрадуются. Но никаких оснований для такой веры у нас нет. Напротив, если вор Петакион почему-то блаженствует здесь, то, вероятно, будет он блаженствовать и там, а если праведникам солоно приходится на земле, то нет никакого основания думать, что им будет лучше в Тартаре. Правда, поэты нас уверяют, что "рядом с Зевсом восседают на небе Справедливость и Милость", но я хотел бы иметь хоть некоторые доказательства этому. Напротив, из биографии самого Зевса слишком ясно видно, как мало заботится он о милости и справедливости...
Как всегда, Язон жадно пил слова учителя, в которых он всегда находил какую-то особую отраду. Филет умел давать ему ни с чем не сравнимое чувство свободы. Он делал его жизнь похожей на вольный полет облака в бездонном и бездорожном небе...
- Да, это так, - сказал Язон. - Но, с другой стороны, не говорит ли в пользу мистерий то, что они существуют и в Афинах, и в Коринфе, и в Эгине, и в Фивах, и на Лемносе, и в Египте? И если против них говорил Платон, то Пифагор, как говорит предание, был их участником, а когда иерофанты разрешили вступать в мистерии и иноземцам, то в них приняли участие и Сулла, и Варрон, и Красс, и Август, и многие другие видные люди. Ты знаешь, мой отец тоже участвовал в них...
- Ни распространение мистерий повсюду, ни участие в них людей замечательных никак не говорят в их пользу. Скорее наоборот, - отвечал Филет. - Заметь одно, милый: там, где толпа, всегда есть опасность попасть в... какую-нибудь ненужность, говоря мягко. Помни Горация: "Odi profanum vulgus et arceo" - "Я ненавижу пошлую толпу и удаляюсь". А что касается до великих, будто бы освящающих своим присутствием всякое дело, ты должен помнить одно: все великое очень относительно. Что сегодня велико, завтра будет мало. Наш Гомер превознесён до небес, не так ли, а Гераклит Эфесский говорит, что его следовало бы за низменные представления о богах выгнать с Олимпийских игр и надавать ему пощёчин. Что велико и что мало, никто не знает. Не верь приговорам толпы, милый, и не верь величию великих. Ты знаешь, что Элевзис родина Эсхила, но вон тот пастух, что пасёт на холме коз, не знает не только этого, но и самого Эсхила. Но мне было бы интересно спросить о мистериях мнение твоего отца - его суждения полны здравого смысла. Вот кстати и он...
Иоахим в сопровождении Мнефа вышел как раз из разбитого для него большого белого шатра и, отдав на ходу секретарю последние распоряжения, с улыбкой обратился к сыну:
- Что, уже философствуете?.. И прекрасно делаете... Но нам надо подкрепиться немного с дороги: все уже готово...
- А мы только что хотели спросить тебя, отец, о том, что ты думаешь о здешних мистериях? - сказал Язон, любуясь пышной, величавой фигурой отца. - И вообще, что там такое делается...
- Если ты хочешь, иерофанты теперь же посвятят тебя во все, мальчик, - сказал Иоахим.
- А разве это так просто?
- Ты помнишь хор у Софокла:
Где уста у посвящённых
Строгим замкнуты обетом,
Элевзинского молчанья
Золотым ключом...
Но раз они замкнуты золотым ключом, то золотым ключом можно и отпереть их... Но... я не знаю, стоит ли терять тебе на это время? Ну, сначала блуждает посвящённый по разным закоулкам, переносит всякие труды и утомления, ищет чего-то в темноте, потом появляются всякие ужасы, трепет, содрогания, выступает холодный пот, замирает сердце... И вдруг загорается удивительный свет, ты вступаешь в очаровательную местность, на роскошные луга. Ты слышишь приятные голоса, торжественные слова, тебе показывают священные видения... И после всех мрачных впечатлений все это вызывает чувство довольства и даже неги... если ты можешь забыть, что все это дело рук человеческих...
- Только и всего? - спросил Язон.
- А чего бы тебе ещё хотелось? - засмеялся Иоахим, любуясь красавцем-сыном. - Но пока все же пойдём подкрепимся: я решительно проголодался и даже походный обед предпочту всем мистериям на свете. Идём, Филет...
- Но что же так влечёт людей к этим таинствам? - пропуская отца и учителя в шатёр первыми, спросил Язон. - Ведь вот после разговора с Филетом и с тобой я большой охоты принимать участие в этих забавах не имею. Почему же другие так ищут этого?
- Кто знает? - пожал плечами отец. - Может быть, привлекает непонятное, тайна. Может быть, отличиться хочется: не угодно ли, я вот посвящён в Элевзинские мистерии, а вы нет! А некоторых притягивают, вероятно, сладострастные картины, которые тебя так отталкивают. Толпа готова смотреть на все новое... Ну, возляжем...
Среди огромного шатра был разостлан ковёр, а на нем был собран походный обед. Прислуживало несколько красивых девушек: Иоахим не любил мужской прислуги. А Язона эти молодые красавицы смущали.
- Ты прав в своём скептическом отношении к толпе, - сказал Филет, набирая себе крупных, сочных и горячих ракушек. - Я только что говорил об этом твоему сыну. Раз ты видишь, что путь по жизни, который привлекает тебя, занят толпой, иди в противоположную сторону: может быть, действуя так, иногда ты и ошибёшься, но, идя за толпой, ошибёшься всегда. Нет ничего страшнее толпы. Посмотри внимательно пожелтевшие страницы истории Эллады: то попадает она под иго какого-нибудь жадного и смелого человека, то кричит о свободе и попадает вследствие этого под иго своё, иногда более страшное, чем иго тирана. Крик о свободе в мире не перестаёт, но нигде тем не менее нет так мало свободы, как в так называемых народных республиках. Не только философские преступления, как отрицание богов, например, но самое лёгкое, в мелочах, оскорбление местных культов были преступлениями, которые влекли за собой смерть. Боги толпы, которых Аристофан высмеивал на сцене, в жизни убивали. Это они убили Сократа и чуть было не убили Алкивиада. Анаксагор, Протагор, Аспазия, Еврипид были в опасности от них. Если цезари готовы каждую минуту изгнать из пределов империи философов, то ещё более готовы на это люди ареопага или Пникса. Выхода для человека нет - кроме одного разве...
- Какого? - спросил Иоахим, с аппетитом обгладывая косточку молодой зайчихи.
- В затруднениях дверь всегда отворяется на себя, - отвечал Филет. - Внутренним ходом идёт путь если не к спасению, как любят говорить напыщенно некоторые ораторы, то к довольству, покою и даже, пожалуй, к свободе. Благостный Эпикур ближе других подошёл к делу... Но увы: и его толпа извратила и заставила говорить вещи, о которых он никогда и не думал...
Иоахим, выбиравший глазами, что бы ему съесть ещё, засмеялся.
- А не думаешь ли ты, друг мой, что все задачи жизни много проще, - проговорил он, - и что вы, эллины, говорите о них... слишком много?
- Прежде всего, - с мягкой улыбкой возразил Филет, - я никак не думаю, что вы, иудеи, говорили бы меньше. Я достаточно насмотрелся и наслушался вас и в Иерусалиме, да и по всей диаспоре. А во-вторых, и главное... да, ты, пожалуй, немного прав: мы говорим - и думаем, - может быть, и слишком много... О нас, эллинах, составилось совершенно ложное представление. Нас очень охотно представляют себе все какими-то весёлыми "олимпийцами", которые только и думают, что о вакханалиях, вине, женщинах и всяких радостях жизни. Никто не хочет заметить, что эллины первые почувствовали страшную силу Рока, мойр над человеком, никто не заметил их мрачных предчувствий, жутких привидений, которые витают у нас вокруг могил и мест казни, никто не отметил нашего страха перед будущим, наших сивилл с жуткими глазами. Если Эллада пляшет в пёстром хороводе вакханалий, то, может быть, и пляшет-то она из желания забыться. Но у неё есть и другое лицо, лицо дельфийской пифии, посредницы между Аполлоном и людьми. Охваченная смутной тревогой, она готовится к своему служению постом, обливаниями из Кастальского источника, окуриваниями дымом из лавровых листьев, а потом поднимается на свой треножник над пропастью, откуда поднимаются одуряющие испарения, и бормочет бессвязные, тяжкие слова. Где же тут "светлый эллинский дух"? Нам не дают покоя таинственные силы жизни более, чем какому другому народу под солнцем. Да, мы много думаем и много говорим. Но иначе мы не можем...
Обед кончился. И когда Филет выходил с учеником своим из богатого шатра Иоахима, он, следуя череде печальных мыслей, которые он сам же неосторожно разбудил в себе, вдруг тихонько проговорил:
Ныне кончено все. Тише, дитя:
Больше стонов не надо... Свершилось!..
- Что ты говоришь? - ласково спросил Язон.
- Нет, это я так, один стих из Софокла вспомнил, из "Эдипа в Колоне"...
Он любил своего ученика и потому говорил ему не все, что знал.
И скоро вдали, в розовом мареве, проступили знакомые очертания огромной глыбы Ликабета и храмов Акрополя...
Возбуждая всеобщее любопытство, караван втянулся в узкие, кривые и пыльные улочки Афин. Дворец Иоахима стоял как раз напротив вот уже бесконечные годы строившегося огромного храма Зевса Олимпийского - его начали строить ещё при Перикле, - и с плоской, по восточному обычаю, кровли его открывался несравненный вид: справа высился на голой скале Акрополь со своими храмами, за ним взмывала в голубое небо скала Ликабета, а слева, за зеленой долиной Иллисуса, мрело море и протянулся туманный издали Саламин. Вокруг в огромном саду Иоахима дремали пальмы, плескали фонтаны и огромный пруд вдоль берегов был весь заткан лотосами, среди которых беззвучно двигались лебеди. Белые статуи прекрасных богов и богинь блистали красотой среди сказочной роскоши цветов и листвы.
Иоахим, отдохнув после трудностей далёкого пути, взялся за дела. В Пирее теснились его караваны, пришедшие и отходящие во все концы земли, начиная с Индии и Египта и кончая светлым Борисфеном [4] - Днепр.] в степях скифских, откуда Иоахиму была впервые доставлена пшеница и великолепные меха... Язон в сопровождении Филета сразу погрузился в афинскую жизнь: как и вся образованная молодёжь того времени, он считал Афины своей настоящей родиной. Тут каждый шаг был овеян историческими воспоминаниями, тут среди прекрасных храмов бродили тени тех, имена которых были уже вписаны на страницы истории, тут на каждом шагу вставала бессмертная, казалось, красота. И было жутко попирать ногой пыль улиц, по которым, наверное, проходил Сократ. И вся эта красота и величие производили тем более сильное впечатление, что и тут - в Афинах! - уже чувствовался едва уловимый запах тления, и тут пыль, тягчайшая из всех могильных плит, постепенно прикрывала славное былое... На каждом шагу чувствовалась грабительская рука завоевателей, римлян, которые многое вывезли из прекрасного города в своё волчье гнездо. Тут разгул их был, однако, далеко не так широк, как в других местах: перед славным умирающим городом в невольном почтении останавливались даже самые беззастенчивые из грабителей...
На первый взгляд Афины казались скорее бедным городом. Здесь не было пышных римских колоннад, гигантских построек, перед которыми, разинув рот, стоят провинциалы, не было прущего из каждой щели наглого чванства недавно разбогатевшего вольноотпущенника. Тут все было скромно. Только над городом, на скале, несравненным золотым цветком сиял Акрополь, оживлён и ещё свеж был славный портик афинский ???? ??????? {Sto'a Po'ixilh - греч.} и всюду, как по городу, так и по окрестностям, виднелись частью уже полуразрушенные алтари. Были среди них и алтари с надписью "????????? ?????" {AGNOSTO'IS THEO'IS - греч.}, - "Богам Неведомым".
В духовном отношении Афины были уже далеко не тем, чем были они в течении веков. Звезда этой колыбели философии и искусства закатывалась, но все ещё велико было обаяние старого города на современников. И хотя посредственные статуи консулов, проконсулов, римских чиновников и членов императорской семьи упорно штурмовали величавый Акрополь и внедрялись там, хотя храмов и жрецов в городе было великое множество, все же жив был в народе ещё дух независимой мысли и эпикуреец-атомист жил там довольно мирно бок о бок со жрецом. Императорский Рим подозрительно косился на город: Афины явно были в немилости или, в лучшем случае, под подозрением.
И постепенно философы, художники, ваятели, все, что было даровитого и выдающегося, отливало за море, в Рим, привлекаемое блеском золота и славой: средоточие мира было теперь там.
Миновав громаду театра Ирода и театр Диониса, Язон с Филетом направились в Акрополь. У самого входа в несравненные Пропилеи они остановились около небольшой кучки афинян, которые о чем-то живо разговаривали и смеялись. Живые, остроумные, любопытные, говоруны, афиняне вообще проводили много времени на чистом воздухе, под улыбающимся небом Аттики, в беседах: они непременно хотели быть в курсе всего, что говорилось и делалось во вселенной.
- Так где же он, этот ваш иудей? - спросил высокий, статный старик с белой бородой в мелких кольцах.
- Не знаю... - отвечал стройный и красивый юноша. - Он только что выступал на агоре. Но мы не поняли, в чем, собственно, дело. По-эллински он говорит, как варвар, а кроме того, что-то странное хотел он вложить в уши наши. Одни поняли, что он говорит о каком-то иудейском боге, который был распят и воскрес, а другие - что он проповедует двух богов, из которых одного зовут... постой, как он это говорил? Да: Иисусос, а подругу его Анастасис. Путаница, вообще, невероятная!..
- Я запретил бы людям, не имеющим никакого образования, бесплодно баламутить людей, - сказал старик.
- Да его, говорят, уже взяли и повели будто бы в ареопаг, чтобы он прежде всего изложил своё учение перед старейшинами...
- Это, вероятно, тот иудей, который ехал со мной вместе на "Нептуне", - отходя, проговорил Филет. - Это один из тех бродячих проповедников, которые, вполне справедливо отвергая отжившие вероучения, стремятся установить что-то новое, странно убеждённые, что именно им удастся осчастливить человечество истиной полной и вечной... Пойдём, Язон...
Не без волнения поднялись они ступенями Пропилей и свернули к Парфенону, царившему над всей, казалось, Элладой. Не обращая внимания на снующую вокруг толпу, они постояли на его ступенях, потом Священной дорогой, по которой следовали обыкновенно религиозные процессии, пошли в глубь Акрополя. Вот знаменитая Афина Промахос, изваянная Фидием, вот Эрехтейон, строгие кариатиды, безмолвные стражи покоя Кекропса...
Красивый, величественный голос пробудил их от дум. То был Аполлоний Тианский среди своих почитателей.
- Конечно, лучшие произведения греческого резца - это Зевс Олимпийский, Афина Паллада, Афродита Книдская и Гера Аргивская, - говорил знаменитый мудрец. - Слава их гремит по всему миру. Их создала фантазия. Она мудрее подражания. Подражание изображает то, что видит, а фантазия то, чего не видят. Подражание может быть остановлено смущением, но ничто не остановит фантазию: она смело приступает к предмету своего творчества. Хочешь создать образ Зевса? Представь его себе на высоте небес, среди звёзд и вечного течения времени, как представил его себе Фидий. Творишь ли ты Афину - вообрази себе полное вооружение, олицетвори мудрость, окружи её всеми атрибутами искусства и представь себе тот миг, когда она исходит из самого Зевса...
- Должно быть, надо быть великим философом, чтобы спокойно изрекать такие пошлости, - сказал Филет и обратился к Язону: - Не думаешь ли ты, милый, что создать Афродиту Книдскую лучше, чем говорить о том, как её надо создавать? Ну, а теперь пойдём, посмотрим, что делается в ареопаге и на Пниксе. Это превосходные школы: я никогда ещё не заходил туда без того, чтобы не принести домой большой добычи для размышлений...
Около театра Диониса они увидали большую и пышную толпу иноземцев, которые, весело переговариваясь, проходили куда-то. Это был Агриппа II и его красавица-сестра Береника с их свитой, направлявшиеся в Рим и по пути остановившиеся в Афинах. Агриппа, с чуть приплюснутым носом, чувственными губами, большими, яркими глазами, слегка подмазанный и пышный, был очень хорош собой, но несравненно краше и тоньше была Береника, о красоте и лёгких нравах которой шёл слух по всей тогдашней вселенной. Теперь упорно говорили, что она жила с братом своим Агриппой в непозволительной близости. Но безмятежно было это прекрасное, слегка подведённое лицо, и слегка презрительно, как-то поверх голов, смотрели на толпу простых смертных её чёрные, полные огня глаза, так необыкновенно сочетавшиеся с её пышными золотистыми волосами. У неё было достаточно вкуса, чтобы заменить для Афин пышно-тяжёлые одеяния иудейской царевны прекрасно-простым одеянием гречанки. И не было на ней никаких драгоценностей, кроме золотых обручей, которые сдерживали золотой поток её волос... Язон издали смотрел на неё, не отрывая глаз, и в глазах этих был и невольный восторг, и глубокое смущение, которое поднималось в нем всегда при близости прекрасной женщины, и тот ничем непередаваемый ужас, который вызывали в нем слухи о ней... Береника издали заметила и смущение прекрасного юноши, и его сдержанный восторг, и, узнав от близких, что это и есть знаменитый Маленький Бог, призывно улыбнулась ему. Для неё не было в жизни иного содержания, как красота, любовь, блеск - только жизнь-праздник, жизнь-торжество признавала эта жрица Афродиты пенорожденной... И ещё больше смутился Язон от этой улыбки её...
- Ну, идём, - тронув его за руку, проговорил Филет. - Смотри, какая толпа направляется к ареопагу... А, да это ведут того самого проповедника-иудея, о котором я рассказывал тебе! Пойдём и мы послушаем его...
В самом деле, то был Павел, окружённый немногими верными, - в Афинах, несмотря на настойчивость его проповеди и в синагоге, и на агоре, и на углах улиц, он не имел никакого успеха. Насмешники афиняне смеялись и над жалкой наружностью его, и над бедной, спотыкающейся фразой, и в особенности над теми явными нелепостями, с которыми он осмеливался выступать перед духовной столицей мира. И он все более и более робел...
Толпа задержала Язона и Филета у входа, и когда они вошли в ареопаг, Павел стоял уже перед старейшинами афинскими и, некрасиво и неуверенно разводя руками, говорил. Как для Язона, так и для Филета все в Афинах было своим, каждый камень говорил им, каждое имя было родным. Для Павла же все было тут чуждо и враждебно, и в Афинах он прежде всего видел город, полный идолов, на которых он смотрел с ненавистью и отвращением. И в Антиохии, и в Эфесе, и в Фессалониках он встречал вражду, - тут он наткнулся на снисходительную усмешку. И он сразу почувствовал, что для его дела это много страшнее...
- Афиняне, - услышали среди шума толпы Язон и Филет крикливый, задыхающийся голос, - я по всему вижу, что вы как-то особенно набожны. Проходя городом вашим, я видел изобра