я... Но она привыкла не давать себе воли в мечтаниях и, встряхнувшись, снова прекрасными глазами своими искала по горизонтам жизни, к каким берегам направить бег своей ладьи...
- А кипит у нас в Иерусалиме все больше и больше, - проговорил Агриппа. - Зелоты чинят невероятные безумства. Так нам, пожалуй, далеко и не упрыгать...
- Дело, конечно, прошлое, царь, - усмехнулся Анания, - но когда я поднял карающую руку против этого старого болтуна Иакова, который возбуждал народ против богатых, не ты ли первый бросил в меня молнию? Я понимаю: твоё положение перед римлянами обязывает тебя часто действовать против воли. Но все же скажу: только железной рукой можно править нашим народом. Кипит вся страна. Везде разбой, везде кровь и богатые бегут под защиту римлян или совсем покидают страну. Раньше, говорят, тут был Сион, а теперь стал Содом. Да, мы живём накануне больших... Ты что? - обратился он к старому слуге.
- Иосиф бен-Матафия, только что вернувшись из Рима, желал бы приветствовать господина, - склонился старик.
- А, это очень интересно! - воскликнул Агриппа.
- Проведи его сюда, - распорядился Анания.
Несколько молоденьких, красивых рабынь несли уже подносы с самым разнообразным угощением. И пока они под плотоядным взглядом чёрных жарких глаз Агриппы расставляли все на низком столе, старый слуга уже ввёл Иосифа. Тот был одет с римским шиком и надушён, но лицо его было, как всегда, тревожно и глазки бегали: не успел он и вдохнуть воздуха отчизны, как почувствовал, что почва у него под ногами горит. Пусть силён и непобедим Рим, но эти безумцы могут погубить тут все! Он почтительно приветствовал Ананию, Агриппу и Беренику.
- Вот и прекрасно, - ласково сказал Анания. - Садись и отдохни: перед тобою есть все, чтобы освежиться... Ну, что слышно в нашем Вавилоне? - иронически подчеркнул он, подражая ревностным иудеям, которые Рим иначе и не звали. - Как здоровье божественного цезаря? Как его божественное горло? Принцесса, вот виноград, воистину достойный уст твоих! Из Иерихона. Прошу тебя, - сказал он и изнеженной рукой подвинул Беренике золотое блюдо с янтарным виноградом. - А тут холодное хиосское...
Иосиф начал рассказывать римские новости. Все то комически ужасались, то хохотали.
- А что слышно о нашем Иоахиме? - равнодушно проговорила Береника, ощипывая большую и сочную гроздь.
- Все богатеет, - отвечал Иосиф, отводя глаза в сторону: она просто слепила его. - И мне все чуется, что в голове его гнездятся какие-то большие планы...
- Что же, свергнуть божественного, что ли, хочет и воссесть на престол владыки мира? - засмеялся Агриппа. - Это там в моде.
- Ну, иудей-то!.. - усмехнулся Иосиф. - Разве римляне потерпят это?
- А почему же нет? - засмеялся Агриппа. - Раз они терпели и терпят таких обезьян, как божественный или Калигула, они вытерпят решительно все. Все зависит, как поставить дело.
- Все может быть, - пожал плечами Иосиф. - Но пока Иоахим неудержимо расширяет свои дела - точно хочет все золото мира собрать в свои карманы.
- Ну, а что же сын его? Как его звали? - притворилась Береника. - Все чудачествует?
- Язон по-прежнему ничем не занимается и все время проводит в чтении и разговорах с самыми разнообразными людьми. Теперь, говорят, увлёкся этими нашими мессианами. Из него толка не будет никакого. Но Иоахим и Эринна точно ничего не видят и предоставляют ему делать все, что угодно. Оба боготворят его.
Агриппе захотелось показать свою солидность и он продекламировал:
Умную лошадь, пока её нежен затылок, наездник
Учит ходить по желанию всадника...
Прекрасная голова Береники опустилась. Точёные пальцы небрежно щипали янтарную гроздь. И далеко-далеко куда-то ушли тёмные, полные огня глаза... В сердце запела привычная тоска... Но она только досадливо встряхнула своими золотыми кудрями...
Агриппа не хотел говорить перед Иосифом о своих опасениях касательно внутреннего состояния страны и разговор продолжал вертеться вокруг Рима, а в особенности вокруг Палатинского дворца. Береника едва делала вид, что слушает. Тоска нарастала: стоит ли отказывать себе в несомненных радостях ради грёз о каком-то необыкновенном могуществе и славе? Оба они достаточно богаты, чтобы жить, как им только вздумается. В том, что она сможет взять Язона в сладкий плен, прекрасная царевна не сомневалась ни секунды... А вдруг - мелькнула мысль - он принадлежит уже другой женщине? И все для неё померкло. Она удивлялась на себя: никогда в жизни с ней ничего подобного не было... И вспомнила слухи: он держится от женщин далеко. И сразу стало ей легче.
Агриппа встал. Поднялась и Береника. Оба очень любезно простились с бывшим первосвященником и его гостем, и, удаляясь, Агриппа снова блеснул своим знанием Лукреция:
В тёмные дебри, в поля Пиерид ухожу я, где раньше
Не был никто... Я источников девственных первый достигну,
Первый из них зачерпну и нарву там цветов себе новых,
Чтобы связать для своей головы тот венок знаменитый,
Коим ещё до меня никого не украсили музы...
- Мактэ, мактэ! - крикнул ему вслед первосвященник, но глаза его были полны презрения.
А Иосиф, склонившись к нему, тихо, с испуганным лицом говорил уже о тех ужасах, которые зрели в Иерусалиме, за этими стройными пальмами. Анания отзывался весьма слабо: там видно будет, что будет. В душе Иосифа поднялась досада: нет, сговориться с ними нельзя! И сразу в нем созрело решение: надо пока как бы примкнуть к зелотам, которые уже верховодят всем, но одновременно поторопить и наместника Цестия с его легионами. Сердце сжалось: недаром, недаром, споткнувшись, упал под ним осел, когда он, возвращаясь, въезжал уже в городские ворота, недаром!..
И когда, озабоченный, вышел он от первосвященника, на углу улицы, в синей тени, он услышал вдруг слабый старческий голос:
- Господин, сотвори святую милостыню...
Он недовольно взглянул на нищую. Это была сморщенная старуха в жалких лохмотьях, которая робко смотрела на него снизу вверх воспалёнными глазами. Он бросил ей медяк и пошёл своей дорогой.
Иоахим выехал в дальнее путешествие, в Галлию, где у него паслись несчётные стада овец - галльская шерсть славилась - и где он по пути заехал побеседовать с Виндексом. Горячий и властный, Виндекс, слушая рассказы гостя о римских делах, выходил из себя: Нерон не император, а просто паршивый кифарист. В то смутное время всякий честолюбец мечтал о захвате власти и потихоньку готовил себе пути.
Из Галлии Иоахим проехал в Испанию, где у него были серебряные рудники и где он по пути, кстати, имел свидание с Гальбой, командовавшим там римскими войсками. Гальба был прямой противоположностью Виндекса: практичный, скупой, совершенно свободный от болезни века, декламации по всякому поводу, он умел держать язык за зубами. Но Иоахим заставил его задуматься: в самом деле, эдак все вверх ногами полетит. Старик знал, что он нелюбим, никуда, по-видимому, не порывался и думал свои думы втихомолку...
В лагере Гальбы Иоахим встретил знаменитого Аполлония из Тианы, который вошёл во вкус политики и намекал на возможность больших перемен в Риме. Его репутация провидца, человека богам близкого, придавала его словам особый вес. Иоахим захватил его с собой: он ехал смотреть огромные земли, которые продавались в Лузитании, а Аполлонию хотелось, во-первых, попроповедывать там, а во-вторых, посмотреть прилив и отлив океана, которого он никогда не видывал... Он всюду производил величавым видом своим и словом большое впечатление, и за ним ходили более или менее долгое время его новые ученики. Дамид, как всегда, сопровождал его и старался записать каждое слово его в назидание потомству. Но он запоминал плохо, все путал, все обесцвечивал, все преувеличивал, и из его записей, как он и сам чувствовал, толка не получалось...
В Риме всеми делами в отсутствии владыки правил Мнеф. Язон не вникал ни во что. Христиане заинтересовали его, и он несколько раз видался с их старцами. Многое в них претило ему: и невежество, и основанное на этом невежестве самомнение, и ссоры из-за слов, наследованные от синагоги, и суеверия, неприемлемые для трезвого ума Язона, прошедшего школу Филета. Но все-таки они старались жить почище, все-таки они хоть говорили о том, что это нужно. И он все надеялся узнать через них о судьбе Миррены: по-видимому, они сносились со своими единоверцами по всему свету.
Филет всегда сопровождал его к христианам и, иногда встречаясь там с Еленой, издали обменивался с ней тёплой и печальной улыбкой: он понимал, что все это для него подходит к концу и не хотел тешить себя миражами. Елена становилась все более и более печальной, но эти редкие встречи все же утешали её. Жизнь христиан Филет наблюдал ненасытимо. Ему казалось, что жизнь вообще и человека в частности он знал-таки достаточно; но вот перед ним встало явление, в котором он пока ничего разобрать не мог. На его глазах бедный галилейский рабби, человеколюбец с цветущим сердцем, постепенно превращался в какого-то грозного олимпийца, призванного судить весь мир. Он никак не мог ухватить, кто и зачем творит эту пёструю и нескладную сказку. Самое поразительное во всем этом было то, что со дня смерти бедного рабби едва прошло тридцать лет, и вот уже факты рассеивались, как сказка, а сказки становились твёрдыми фактами. И если, с одной стороны, маленькие островки верных, рассеянные по всему океану человечества, постоянно между собою ссорящиеся и враждующие, все больше и больше делали тихого галилеянина Богом богов, то, с другой стороны, Филет явно чувствовал над неведомой могилой галилеянина веяние каких-то враждебных сил. В Риме давно уже было распространено мнение, что эти отвратительные христиане, поедающие детей, ненавидящие храмы богов и весь род человеческий, поклоняются богу с ослиной головой, как египтяне поклоняются богам с головой кошачьей, ястребиной или собачьей... Эта издёвка была придумана давно уже, чтобы изводить ненавистных иудеев, но с иудеев её легко перенесли на христиан, которых иудеи ненавидели всеми силами души. Раз утром, выйдя из дворца, чтобы просмотреть в Палатинской библиотеке одну нужную ему книгу, Филет увидел толпу, которая чему-то смеялась. Оказалось, что какой-то озорник нарисовал на стене человека с ослиной головой, распятого на кресте. Толпу больше всего смешило то, что у распятого с особым тщанием выписаны были интимные подробности его телосложения. И все острили и грубо хохотали...
В библиотеке Филет заниматься не мог. Он все размышлял над загадками жизни. Было непонятно, как из слов галилеянина, поэта с солнечной душой, могла вырасти вся эта бессмыслица, эта борьба за какую-то ненужную власть над душами, эта ненависть. И все закончилось бесстыдным рисунком на стене Палатина... Что жизнь человеческая - это длинный ряд неожиданностей, несвязная игра случая, это Филет узнал давно, но раньше ему все же казалось, что какие-то границы этой игре случая есть. Теперь он узнал, что границ таких нет: возможно все.
Мнеф скоро пронюхал, что Язон вошёл в сношения с христианами. Он боялся, как бы Язон не встретился у них с Мирреной, которая очень захватила сердце египтянина. Но Миррена вдруг исчезла из Палатинского дворца без следа. Он не знал, что и думать. Он не догадывался, что это была работа маленькой Актэ: как в своё время из кровавого вертепа этого она удалила осторожно хорошенькую Эпихариду, так и теперь, заметив, что редкая красота Миррены возбуждает во дворце все больше и больше толков, она поторопилась убрать и её. Актэ была и осталась простой отпущенницей - каприз Нерона сделать её Августой скоро прошёл, - но все же власть имущие очень учитывали её близость к цезарю и, когда можно, помогали маленькой гречанке в её делах. Миррену она поместила у Эпихариды, на берегу моря, в Байи.
Рим глухо волновался. От цезаря доносились в столицу самые дикие слухи, и чем более невероятен был слух, тем охотнее ему верили. Владыка вселенной дрожал от волнения перед своим выступлением в театре Неаполя, города греческой культуры. Он ненавидел Рим и все римское и говорил, что только эллины одни способны понять его душу артиста и его искусство. Во время спектакля его чрезвычайно поразили рукоплескания греков: его слушатели не просто хлопали в ладоши, а издавали рукоплескания ритмические, на александрийский манер, похожие на жужжание пчёл. Он набрал несколько тысяч молодых людей из всадников и черни, одел всех их в роскошные одежды, каждому дал драгоценный перстень на левую руку и сам стал их обучать этим утончённым рукоплесканиям. Выступления в театрах сменялись оргиями, а оргий новыми выступлениями на сцене, и одни смеялись, а другие начали пугливо озираться: империя превращалась в огромный сумасшедший дом. И когда люди осторожные из бесчисленной свиты его намекали ему об опасности такого рода деятельности для императора, он гордо бросал:
- Клянусь бородой Анубиса, мне это безразлично! Меня всегда прокормит моё искусство. А после меня вселенная может хоть сгореть. Но последняя моя эпиталама-то какова?! - горделиво добавлял он. - Вот будем опять женить тебя, Тит, - обратился он к только что приехавшему к нему из Германии Титу, сыну Веспасиана, - так непременно на твоей свадьбе пусть певцы споют нам её.
Тит, красивый и, несмотря на свою молодость, какой-то величественный, почтительно склонился перед владыкой:
- Ты слишком милостив, божественный цезарь...
После тяжёлой лагерной жизни среди лесов и болот, среди постоянных опасностей, в холоде - зимой германские легионы жили в меховых палатках, sub pellibus, - эта роскошная жизнь среди сияющей природы и непозволительной роскоши казалась молодому воину каким-то сновидением, от которого жалко проснуться. И впервые шевельнулась в нем к этим избранникам судьбы тайная зависть...
Нагруженный бесчисленными венками, торжествующий так, как будто он наделал самых невероятных подвигов, цезарь вернулся в Рим и сейчас же, в сиянии молодой славы своей как певца и кифариста выступил и в столице. Преторианские префекты в восторге поднесли ему дорогую кифару. Он выступил снова - даром от восхищённых слушателей был миллион сестерций. Он выступил на состязании квадриг в Большом цирке, мастерски, как ему казалось, завершил вокруг "спины" семь обязательных "миссов" [73], и снова громовая победа отуманила эту свихнувшуюся голову. Рим чувствовал, как он чумеет. Все точно в пропасть какую под пение и звон кифар валилось... А Нерон только и бредил, что поездкой в славную Ахайю, к эллинам - там, там вплетут эти удивительные эллины, народ-артист, лучшие лавры в победный венок его!
[73] - Заездов.
Народ, для которого он не щадил ни хлеба, ни пышных зрелищ, восторженно приветствовал его при всяком появлении, но тем не менее в кварталах бедняков шло глухое брожение: безумные богатства избранников и вечный праздник их жизни раздражали многих, и в низах, в народе, в ужасных эргастулах [74] шли тёмные, злые речи, которые туманили головы, как вино...
[74] - Казарма для рабов.
Собранные со всех концов мира, озверевшие и огрубевшие от постоянных побоев, от работы в оковах, под ударами бичей, озлобленные, полные желания мстить, рабы всегда были готовы восстать. Но силы их ослабляло разделение в их рядах: в то время как одни были низведены на уровень рабочего скота, другие - и их были тысячи - жили при владыках своих часто в неслыханной роскоши. Им с рабами-рабочими было, конечно, не по пути. Но зато естественными союзниками рабов-рабочих была бесчисленная городская беднота, которая питалась крохами, падающими со стола "оптиматов". "Дикие звери имеют свои пещеры и пристанища, - сказал за двести лет до этого времени Тиверий Гракх, - а люди, которые боролись и умирали за господство и величие Италии, имеют только воздух и свет, которых у них нельзя отнять. Без крова и пристанища блуждают они с жёнами и детьми по всей стране..."
И из душных эргастулов, в которых не переставал звон цепей, речи об освобождении и мести перекидывались и в город, и в казармы легионов: "Зачем повинуетесь вы, словно рабы, немногим центурионам и ещё меньшему числу трибунов? В ваших руках сила - в ваших руках должна быть и власть... Опомнитесь!.. Что ждёт вас за вашу тяжкую службу? Нищета, одиночество, страдания... А в ваших руках - все..."
Но нигде не находили такие речи столь пламенного отзвука, как в иудейских кварталах Рима, главным образом, по ту сторону Тибра, на Марсовом поле, за Капенскими воротами, в грязной Субуре... Еврейская беднота занималась переноской тяжестей, мелкой торговлей, меняла спички на разбитые стаканы, просила милостыню, выделывала струны из кишок, дубила кожи и прочее. Ни один порядочный римлянин не входил никогда в эти смрадные кварталы, в которых, как головешки, тлели всегда пламенные грёзы о гигантских переворотах...
И что всего характернее для данного времени, так это то, что и на верхах это горячее брожение мысли находило иногда неожиданный отклик. Среди многих пресыщенных аристократов и богачей бродило сознание, что не все благополучно в их жизни, что их роскошь покоится на муках рабов на полях, в рудниках и повсюду. Рождалось чувство стыда. Но... "божественный" цезарь был озабочен только одним: как бы смягчить то горе, которое причинит его дорогому народу уже близкий отъезд его - и, увы, надолго! - в Ахайю...
Цезарь решил ещё раз проехать по Италии, чтобы дать своему народу случай ещё раз насладиться его высоким искусством. Время стояло нестерпимо жаркое: только что прошли Малые Квинкватры, большой праздник в честь Минервы. Все, что могло, уехало из Рима на воды, на море, в горы... Вигилы по вечерам то и дело разгоняли кучки каких-то оборванцев, которые низкими голосами все совещались о чем-то и при виде манипулы преторианцев или турмы на разъезде, охранявших наполовину пустой город, торопились разойтись, чтобы, когда солдаты пройдут, снова сойтись и о чем-то шептаться...
И вдруг раз заполдни - жара стояла невыносимая - в долине, где расположен Большой цирк и где было много всяких лавок, вспыхнул пожар. Огонь с чрезвычайной быстротой пополз долиной и в сторону Капенских ворот и дороги Аппия, и в сторону реки, к древнему мосту Сублиция... Пожар распространялся с такой силой, что Анней Серенус, только что прибывший в город с моря, от Эпихариды, бросился поднимать на ноги всех своих вигилов, чтобы оцепить ими место пожара. Но едва успел он сделать это, как огонь уже перекинулся за цепи и, точно масляное пятно по папирусу, пополз по огромному городу во все стороны. Жители забегали, как встревоженные муравьи. Власти всполошились. Для тушении пожара были двинуты все находившиеся в Риме войска с таранами, чтобы по пути пламени разрушать многоэтажные дома, населённые беднотой [75], и тем отнимать у огня пищу. Но ничего не помогало: огонь быстро распространялся по скученному городу. Воздух был горяч и полон горькой мути, и несметные рои искр носились в багровом небе огненной вьюгой, садились на постройки и распространяли пожар неудержимо. Снизу, из долины, Серенусу было видно, как полки пляшущих золотых и красных языков с шипением и треском, точно рати каких-то злых духов, идут на приступ Авентинского и Палатинского холмов, и, человек совсем неробкий, он почувствовал, что страх сковывает его душу. Вокруг него метались люди с бледными обезумевшими лицами. Голуби огромными стаями поднялись с площадей и от храмов и испуганно носились над городом, то скрываясь в едких облаках дыма, то вновь появляясь. В цирках слышался жуткий рык встревоженных львов...
[75] - Дома в Риме строились до семи этажей. Это было при высокой наёмной плате чрезвычайно доходным делом. Многие наживали на этом большие состояния.
К Аннею вдруг подошёл один из старых вигилов, Кварт.
- Я сейчас застал в одном дворе поджигателей, - сурово отрубил он. - Я бросился на них с мечем, но они сперва оказали мне сопротивление, а потом, перепрыгнув через забор, снова стали разбрасывать головешки и кричали, чтобы мы, если нам дороги головы, не мешались бы в дело...
Анней во все глаза смотрел на старого служаку.
- Ты рехнулся, старик, - усмехнулся он. - Так что же: мятеж это, что ли? Как же мы его проспали?
- Я и сам своим глазам не верю, - развёл тот руками. - Пойди, удостоверься. Если это мятеж, то надо немедля двинуть войска. Вон идёт какая-то турма...
- Коня! - крикнул Анней, и когда вигилы подвели ему его храпевшую, встревоженную лошадь, он вскочил и поскакал навстречу кавалерии. - Стой!.. За мной!
Во главе турмы он поскакал к указанному старым Квартом месту и, действительно, сразу увидел поджигателей за работой.
- Оцепляй! - крикнул он всадникам. - Рысью!.. И постарайтесь взять мне этих молодчиков живьём.
Турма, растянувшись цепью в дыму, на рысях охватывала загоравшийся квартал, населённый беднотой. Анней налетел вдруг на старого Сенеку, который с Галлионом, наместником Ахайи, и Пизоном мрачно стояли среди колонн какого-то храма. Сенека был хмур.
- Куда ты? - остановил он Аннея. - Брось! Тигеллин со своими молодцами делает все это по приказу свыше.
У Аннея опустились руки. Он слышал о таких замыслах Нерона, но все это было так нелепо, что он отнёс это к обычной болтовне, которая в Риме процветала всегда.
- Но голытьба, конечно, воспользуется таким прекрасным случаем, чтобы пограбить, - сказал Галлион.
- Да они уже грабят и местами с оружием в руках встречают вигилов и солдат, - сказал Пизон. - Я только что сам видел такую стычку.
- Так что же нам теперь делать? - уронил сумрачно Анней.
- Если ещё можно, то... спасаться, - сказал Галлион.
В узком соседнем переулке вдруг поднялся клуб густого дыма. Началась сумасшедшая беготня, вопли, крики. Где-то за углом тяжело ухал таран. И вдруг кучка исступлённых оборванцев пронеслась мимо храма.
- Не смейте тушить! - кричали они. - В ответе будете!
Дышать становилось трудно. Палил зной приближающегося огня. Центурия бегом провезла мимо уже дымившиеся тараны. Обгорелая кошка с вытекшими от огня глазами крутилась в пыли улицы, не видя, куда бежать, и страшно мяукала. Матери тащили за руки плачущих детей и боязливо оглядывались назад, в жаркую дымную тьму, которая настигала их. И опять бежали какие-то жуткие оборванцы.
- Во дворце многие рабы слышали, как цезарь, пьяный, похвалялся, что он спалит город и построит новый, в котором все во дворцах жить будут, - размахивая руками, громко говорил высокий одноглазый, весь в копоти ремесленник.
- Держи карман шире! - злобно захохотал старик с выкрошившимися зубами. - Твой дворец уж строить, сказывают, начали на Смердящих Ямах - из двух балок крест-накрест. Смотри, не опоздай!
- Почему? Что такое? - встряли другие. - Цезарю, понятно, зазорно жить среди всей этой нищеты. Посчитай-ка, что ему стоит хлеб для народа, подарки всякие, зрелища, - ничего удивительного нет, что он и кров захотел народу настоящий дать.
- У цезаря-то золота, небось, сколько!..
- В огне не пропало бы...
- А то и разворуют...
- Бежим, ребята, на Палатин! Посмотрим, что там люди думают... Да иди! Что ты глаза-то пялишь, как козёл на статую Меркурия...
Туча дыма, вся в багровых отсветах, с шумом надвигалась на храм.
- Ну, что же, друзья мои, - сказал Сенека. - Надо отступать к Тибру, а там через мост Сублиция перейдём на ту сторону и посмотрим, куда ещё можно пробраться. А тут огонь обходит нас со всех сторон...
Улицы вокруг пустели. Последние, застрявшие в ближайших, уже дымящихся домах люди тащили всякую дрянь: кто пуховик старый, кто рыболовные сети, кто щенка... Две седые растрёпанные бабы ругались на бегу визгливыми, надорванными голосами. "А, matello!" [76] - яростно вдруг взвизгнула одна и бросилась на другую с кулаками. Вигилы и легионеры, смешавшись, не знали, что делать, и вытирали слезившиеся от едкого дыма глаза.
[76] - Ночной горшок, распутная женщина.
Повесив голову, Анней пошёл сам не зная куда. В душе его была смута. Он любил свою Эпихариду по-прежнему, но в душе проснулись старые сомнения, старая тоска, старые вопросы, на которые ответа нет. Эпихарида бунтовала против унижения римлян. Он понимал её, но у него не было сил подняться против унижения: не все ли равно, кто будет издеваться над людьми и безобразничать в жизни? Все эти райские видения какого-то обновлённого будто бы человечества, может быть, на папирусе и хороши, но о каком обновлении могут мечтать все эти насильники, поджигатели, грабители, девки с сиплыми голосами, мимо которых он теперь, в дыму, проходил и которые провожали его злыми, насмешливыми взглядами? Пусть хоть сейчас всех их поглотит Тартар - он пальцем не шевельнёт! А вместе с ними и всех владык их, превративших жизнь в отвратительную свинарню...
Пожар шумел и рос вширь неудержимо. Горели и раскатывались, рушась, по улицам дома, падали храмы, полыхали дворцы богачей, театры, цирки, лавки, амбары с государственным зерном, падали мёртвыми животные и люди. Вечереющее небо было все в дыму. Непрерывными реками тёк народ во все ворота города, только бы спастись от огненного ужаса, который наступал со всех сторон. Шагали через обгоревшие трупы. По пути разбивали дома богатых людей и уносили с собой, что попадало под руку. Местами ожесточённо дрались из-за добычи. Какая-то беременная женщина, страшно крича, разрешалась у фонтана. Богачи на конях и на носилках плыли по этому морю чёрных голов. Злые взгляды и придушенная ругань летели им вслед. Пронесли испуганную Virgo Magna. Толстый банкир Рабириа тщетно старался пробиться против течения к своему дворцу, но его вертело, как щепку в море, и относило все дальше и дальше. Анней, хмурый, скрестив на груди руки, из своего дивного парка - он выходил на Фламиниеву дорогу - смотрел на этот людской поток, и в душе его поднималось отвращение ко всей жизни и ко всему, что в ней.
Вдруг раздался потрясающий крик ужаса и толпа шарахнулась кто куда: по уже задымившейся улице бежали опалённые и перепуганные львы и пантеры. Звери не обращали никакого внимания ни на людей, ни на животных: сзади шёл огонь. С ними вместе с жалким блеянием бежал козёл с длинной бородой, и вид его, несмотря на весь ужас положения, был необычайно смешен... За ним, волоча разбитую колесницу, опрокидывая людей, неслась четвёрка вороных. Возница, запутавшись в вожжах, волочился весь в крови по земле. И лошади на бегу грызлись, визжали и били одна другую копытами. Люди шарахались от них во все стороны и смеялись каким-то новым, страшным смехом, смехом последнего ужаса, которым смеются на пороге смерти, когда возврата уже нет. А от дымного неба ложились на все бронзовые отсветы...
Пожар усиливался. Уже нельзя было понять, где горит и где пожар ещё не начинался. Дышать было нечем. Иногда вдруг поднимался ветер, и тогда хлопающие лоскутья пламени, как огненные змеи, проносились над обезумевшим городом, вдруг садились на какую-нибудь крышу и дымившийся дом сразу занимался пламенем снизу до верху. Из огня неслись иногда хриплые крики, и никак нельзя было понять, кто или что это кричит. Поджигатели делали теперь своё дело совершенно открыто. Оставшиеся при дворце своего начальника вигилы не раз уже, обнажив оружие, отбивали наскоки этой рвани. Те, отступая, грозили кулаками и обещали вернуться опять...
День уже погас, наступила багровая ночь, со всех сторон гудел шум пожара, слышались редкие уже крики людей, пьяные песни. Гремя цепями, пробежали нестройной толпой не то преступники, не то рабы. С буро-золотого неба все сеялся золотой дождь, изредка слышались раскаты рушащихся зданий, но все меньше и меньше слышно было людей: горело точно в совсем вымершем городе. Окружённый садами - он был расположен недалеко от знаменитого парка Лукулла, - дворец Аннея был при охране вигилов от пламени вне опасности, и с кровли его страшен был вид на горящий город. Розовые и золотые, вставали из сумрака летней ночи храмы, виллы, статуи богов и снова тонули в дыму, и снова, как раскат отдалённого грома, нарушало тишину падение какого-нибудь здания... Силы оставляли Аннея. Он спустился опять в свой парк, лёг на землю лицом вниз и лежал, мрачно следя за тем кошмаром, который тяготил его душу - не то во сне страшном, не то наяву. Жить было гнусно. И не было наивной веры Эпихариды, что удар кинжалом может что-то тут поправить. Да и не было просто силы поднять кинжал... Хорошо только одно: Эпихарида, единственный дорогой ему человек, далеко от всех этих ужасов. А эти гады и зловонное логовище их пусть гибнут...
И он как будто забылся в тяжёлом сне, и дикие образы, как толпы злых духов, крутились вокруг него, переходя из яви в сон и из сна в явь, и он никак не мог оборвать этот мучительный кошмар и тихонько стонал...
Когда Анней очнулся от этого мучительного состояния, уже светало. Вокруг стлался горький дым пожара. Пламя бушевало вдали. Иногда слышалось уханье совершенно бессмысленных таранов и крики людей. По пустынной улице, усеянной всяким брошенным на бегу добром, растерянно бродил маленький сицилийский ослик. Прошла кучка каких-то бедняков, которые, думая, что никто их в этом опустевшем городе уже не слышит, громко говорили между собой. И один сказал как будто даже радостно:
- Гибнет, гибнет Вавилон трижды проклятый! Не знамение ли это скорого пришествия Господа? А они говорили: боги! Если они боги, то как же они гибнут так в пламени?
- Ей, гряди, Господи! - восторженно прорыдал чей-то голос. - Ей, гряди!
И корявые руки поднялись к дымному небу. Анней бессильно усмехнулся и между старых деревьев, среди которых белели прекрасные статуи, пошёл к дворцу. На большом пруду тревожно плавали белые лебеди. Вигилы, заметив приближение начальника, подтянулись. Он тусклым взглядом оглядел эти грубоватые лица и точно в первый раз в жизни догадался, что они совсем такие же люди, как и он сам.
- Спасибо, молодцы, что не покинули меня, - сказал он. - Но делать вам как будто теперь тут нечего. Кто хочет, может уйти. Когда мы опять понадобимся, я дам вам знать.
Старый Кварт усмехнулся.
- Да куда же нам идти, господин? - сказал он. - Я высылал дозоры во все концы города: пожар распространяется. Смотри, какой дым поднимается теперь за Тибром. Как видно, старому Риму конец...
- И продолжают поджигать?
- Продолжают. И совсем открыто.
- Кто?.. Да что ты мнёшься? Говори прямо, как прилично старому воину.
- Прежде всего поджигают люди Тигеллина, - решительным басом сказал Кварт. - А потом поджигают острожники, рабы и всякая босота: хочется пограбить, хочется насолить. А на берегу Тибра крестусов этих видел: стоят и радуются, дураки, а чему, сами не знают. До чего дожили! - усмехнулся он. - А мы, бывало, кровь свою за Рим проливали, - тяжело вздохнул он.
Лица вигилов были сумрачны.
Анней помылся, привёл себя в порядок, нехотя чего-то съел и, взяв с собой Кварта и ещё нескольких вигилов, пошёл в сторону Палатина. Страшные картины снова развернулись перед ним: он видел, как огонь захватывал все новые и новые кварталы, как грабители таскали чужое добро и часто вместе с ним, дымясь, валились на землю, загорались и превращались в какие-то чёрные тючки, от которых шёл нестерпимый смрад. Поджигатели открыто делали своё дело. По большим улицам стремительно текли реки людей, потерявших рассудок, - только скорее вырваться бы вон из проклятого, обречённого гибели города! Повозки, кое-как навьюченные кони, мулы и ослы, сенаторы в грязных тогах, пешком, несущие на руках плачущих детей, чья-то обезьяна в красном колпаке, хромой осел, богатые носилки с накрашенной женщиной, жрецы Изиды, стадо овец, дети-оборвыши, крадущиеся сторонкой, испуганная тигрица, всадники, лошади которых храпели и шарахались от угрожающих жестов и криков толпы, изуродованные рубцами жрецы Кибелы, нищие - все это слилось в одно страшное и противное месиво, источавшее вонь, страх и злобу.
Вдруг Кварт осторожно тронул его за руку и глазами указал на богатый особняк Петрония, из которого грабители через настежь открытые двери тащили все, что попадало под руку, нисколько не думая, что с муринской вазой, статуэткой Диониса, пышным ковром теперь просто-напросто некуда было деваться. И среди грабителей было несколько вооружённых вигилов. Завидев своего начальника, они в страхе побросали все и, прыгая через забор, скрылись в дыму. Но Анней только с отвращением отвернулся. Ему было решительно все равно. Самое лучшее было бы уехать теперь к Эпихариде - вероятно, тревожится там одна, бедняжка, - но ему не хватало сил, чтобы сделать соответствующие распоряжения...
Впереди, загораживая дорогу, потные легионеры с красными напряжёнными лицами, блестя шлемами, ухали тараном в стену огромного дома. Это было совершенно бессмысленно - горело все, - но машину, очевидно, кто-то завёл, и вот она с ожесточением делала бессмысленное дело. Анней пробился сквозь плывущую линию огня - одежда его дымилась, волосы трещали и остро пахли палёным - и очутился в совершенно сгоревшем чёрном квартале, где не было уже ни единой живой души, - только несколько чёрных трупов валялись там и сям. Делать было тут нечего... Он повернул к садам, к своему дворцу. Поперёк дороги валялся какой-то грузный труп в дорогой тоге, весь в запёкшейся крови. Аннею показалось в нем что-то знакомое, и он приказал вигилам повернуть его лицом вверх: то был богатый банкир Рабириа...
Повесив голову, дошли до дому. Анней приказал Кварту, чтобы вигилы не расходились. Чем все это кончится, было не ясно, но нужно было сохранить хоть какую-нибудь ячейку вооружённой и дисциплинированной силы. И, испытывая во всем теле тяжесть невыносимую, он скрылся в глубине своего дворца...
Вокруг становилось все тише и тише. Тяжкий смрад пожарища - вероятно, под развалинами осталось немало трупов - не давал дышать. Анней был точно на каком-то острове среди всего этого разрушения и безмолвия. Разосланные по городу дозоры, возвращаясь, - если они возвращались - доносили одно и то же: город жгут, город грабят и впереди ничего не видно.
Под вечер, когда сквозь дымные завесы местами показались звезды и опять точно растопились в багровом зареве вновь усилившегося пожара, мимо дворца Аннея опять прошли кучкой какие-то оборванцы с пением не то гимна какого-то, не то молитвы, и в голосах их было слышно торжество и точно сдержанная радость. Вигилы проводили их подозрительными и злыми взглядами.
- Крестусы, - сказал угрюмо один.
- А по-моему, просто иудеи из-за Тибра.
- А это не одно и то же? - презрительно смерил первый взглядом возражавшего. - Что иудеи, что крестусы - одна дрянь. Сколько раз их из Рима выгоняли, а они опять, как клопы, налезут...
- Говорят, сама Августа в их веру перешла.
Наступило долгое молчание. И низкий голос уронил осторожно:
- Ну, уж если Поппея за ними потянула, значит, хороши. Охо-хо-хо-хо...
И вдруг, уже на рассвете, со стороны парка Лукулла послышался быстрый поскок коней. Вигилы высыпали на улицу: кто это может быть? Всадников оказалось трое. Задний поражал даже издали своим ростом. И покрытые пеной кони разом встали у входа, и молоденький и тонкий юноша, едва коснувшись земли, бросил:
- Анней Серенус?
И сразу по звуку этого задыхающегося голоса вигилы поняли, что перед ним переодетая женщина. И, приглядевшись, узнали: Эпихарида! А это нубиец Салам скалит белые зубы. А третий... да и это женщина! И какая красавица!.. Кони тяжело носили боками.
- Ну, где же Анней Серенус?
Но у входа во дворец - там чётко виднелась из яркой мозаики собака и надпись: "Берегись!" - стоял уже Анней. Ещё мгновение - и Эпихарида, рыдая, была у него на груди.
- Но ты... ты... сумасшедшая, - говорил он, лаская её. - Как же можно было?
Он был очень тронут её преданностью и внутри него сразу все загорелось.
- Нет, это ты сумасшедший! - воскликнула, рыдая, гречанка. - Как можешь оставаться тут и не дать мне никакой весточки? Есть у тебя сердце или нет? Ты послушал бы, что у нас там на берегу о Риме-то рассказывают!
- Ну, ну, ну... Прости, - целовал он её. - Но от тебя пахнет дымом...
- Нет, это от тебя.
Анней с сердечной улыбкой протянул руку:
- Милости прошу...
Эпихарида подняла к нему голову.
- Ну, что, и теперь квириты, - в это слово она вылила целое море презрения, - будут колебаться?
Анней сделал ей знак глазами на вигилов.
- Ах перестань! - воскликнула она. - И они такие же люди... Вигилы! - вдруг обратилась она к ним. - Город сжёг ваш цезарь. Неужели и это римляне спустят ему?
И вдруг, к удивлению Аннея, старый Кварт решительно проговорил:
- Не за нами дело. Если большие не начинают, как лезть вперёд малым?
- Если большие забыли честь и совесть, пусть малые напомнят им об этом, - бросила Эпихарида. - Посмотрите, что вокруг города-то делается! Лагеря погорельцев - глазом не окинешь. Ни есть, ни пить, грязь... Дети плачут... Люди вы или нет?
- Ну, иди, иди, отдохни, - взяв её за руку, решительно проговорил Анней. - Пойдём. Нашуметь успеешь и потом... Иди, Миррена. Я рад видеть тебя... А ты, Салам, передай коней вигилам выводить, а сам иди, подкрепись. Благодарю тебя за верную службу... Идём, Эпихарида...
- Сейчас, милый, - прижалась она к нему, но не утерпела и снова громко обратилась к Кварту: - Я вижу, старик, что сердце у тебя на своём месте. Собирай вокруг себя храбрецов, верных сынов Рима. И если уже не стало вождей среди квиритов, мы с тобой поведём народ против шутов и безумцев!
- Идём, идём...
И когда переступили порог дома, Анней вдруг остановил свою милую.
- Я виноват перед тобой, Эпихарида, - с волнением сказал он. - Я давно должен был позаботиться о том, чтобы ты переступила этот порог... как следует. Но я думал, что жрецы и магистраты ничего не прибавят к тем узам, которые нас связывают и которые сегодня стали ещё крепче.
- Ничего мне, милый, не надо, - прижалась она к нему и вся от счастья зарделась. - Те слова, которые по дедовскому обычаю произносит невеста, садясь впервые у очага своего мужа, я повторяю в сердце своём каждый день сотни раз: ubi tu Gaius, ibi ego Gaia [77]. Ну, скажи: ты доволен, что твоя Кая около тебя?
[77] - Где ты Гаий, там я Гайя (формула, входившая в обряд бракосочетания в древнем Риме).
- И доволен, потому что люблю тебя, но и недоволен, потому что ты подвергла себя таким опасностям, - сказал он. - Да и тут - чем ещё все кончится? Вполне возможно, что на развалинах Рима встанет новый Спартак.
- В тысячу раз лучше Спартак, чем Нерон! - решительно тряхнула своими кудрями Эпихарида. - Идём, Миррена. Нам надо переодеться. Я знаю, что ты завидуешь теперь мне немножко, во подожди, придёт счастье и к тебе. Идём...
- Подожди, - остановил её Анней. - А где же вы проехали?
- От дороги Аппиа мы свернули в сторону и до самых Саларийских ворот ехали окраинами, - отвечала она. - А затем пробрались садами. Городом проехать никак нельзя. И если бы не Салам, думаю, что и вообще мне тебя сегодня не видать бы...
И она снова жарко обняла Аннея.
Рабы и рабыни уже сбегались со всех сторон, чтобы принять неожиданных гостей. В триклиниуме быстро собирали стол. А когда Анней вышел, чтобы отдать вигилам приказ идти снова в дозор, у входа он невольно остановился: наружные двери были обвиты зеленью из его парка. То постарался Кварт с вигилами. Они любили своего начальника за суровую справедливость, за блеск, за смелость, и Кварт, в восторге от слов Эпихариды, подал вигилам мысль сделать то, что сделать следовало давно: обвитый зеленью и цветами вход в дом был признаком, что в доме - брачный пир.
И опять с некоторым удивлением Серенус почувствовал, что есть какой-то другой мир помимо мирка Палатина и знати, в котором он вырос, что эти суровые вигилы настоящие люди, и почувствовал странное волнение.
- Спасибо вам, вигилы, - сказал он. - Я не забуду этого.
И, отдав приказания, он вернулся к себе. Он чувствовал, что снова воскресает к жизни. Пусть вокруг в необъятных тучах дыма погибает огромный город, по пожарищу его души уже пробивается зелёная молодая травка. Жить ещё можно...
XLIII. МЫСЛЬ СТАРЦА ИФРАИМА
Пожар продолжался. Теперь и слепые видели, что город жгут с желанием выжечь его. В сердцах, как ни были они расхлябаны ужасами последних лет, поднялись тёмные тучи. Анней Серенус в своих опасениях нового Спартака был прав: тень его незримо бродила среди чёрных, дымящихся развалин, но возможные сподвижники его были слишком заняты грабежом... А владыка мира тем временем распевал перед своими подданными и ждал рукоплесканий, венков, похвал, подарков. Ему было мало, что он властитель мира: он хотел быть и первым стихотворцем, и первым певцом, и первым кучером. Он хотел, чтобы мир восхищался только им, только им дышал, только ему поклонялся. Когда до него дошла весть - он был в Антиуме - о начавшемся пожаре Рима, он не стал торопиться с возвращением: прежде всего надо зако