также редкое сердце... и редкий ум, - невольно сорвалось с языка Алексея, хотевшего переменить предмет разговора.
Тут Поля невольно покраснела, вздрогнула и не могла перед взором Алексея скрыть впечатления, какое произвело на нее сказанное имя.
И что еще хуже, она не нашлась, что сказать в ответ, вскочила с места, не имея сил владеть собою, и убежала...
По-видимому, не обращая внимания на Полю и Алексея, Юлиан видел издали только их сближение, и чувство ревности сдавило его сердце. Он ходил взад и вперед, приближался, наконец сел рядом с Дробицким и спросил с беспокойством:
- О чем вы говорили с Полей?
- Наш разговор был такого рода, что нет возможности дать в нем отчета... она говорила тут многое... смеялась над чьим-то костюмом и описывала мне гостей, которых я вовсе не знаю...
- Но почему в конце разговора она так покраснела?
- Разве она покраснела? Я не заметил этого...
- Не заметил? - произнес Юлиан, кивая головою. - Обманывай кого угодно, только не меня...
В эту минуту ливрейный слуга подал Анне на серебряном подносе запечатанный пакет, внимание Юлиана и всех гостей обратилось на именинницу.
- От дядюшки Атаназия! - воскликнула Анна, взглянув на пакет...
- От Атаназия? Но почему он не приехал сам? - подхватил президент. - Вечный чудак!
Вместо ответа Анна проворно вскрыла пакет, обративший на себя внимание всех, и вместо какой-нибудь игрушки, обыкновенно даримой женщинам в день ангела, по подносу рассыпались огромные четки из черного дерева... На конце их белелась мертвая головка, превосходно выточенная из слоновой кости, и распятие с изображением Спасителя, окруженное большим терновым венцом...
Символы смерти и страданий... Все отворотили глаза свои, Юлиан вздрогнул, а президент не мог удержаться от восклицания:
- Ах, какой неисправимый чудак! Уместно ли это?
- Как можно подобные вещи присылать в именины? - повторили другие.
Но лицо Анны вовсе не выражало, что ее поразил и опечалил подарок, признанный всеми за какое-то зловещее предсказание-Улыбка не изгладилась на устах ее, глаза сверкали живою радостью и восторгом... Она долго всматривалась в изображение Христа и терновый венец. Наконец, видя, что четки производят неприятное впечатление на окружающих дам, вышла с подарками в свою комнату. Поля опять подошла к Алексею.
- Видели? - спросила она.
- Видел, но до тех пор не пойму столь необыкновенного подарка, пока вы не объясните мне его значение.
- Чтобы понять значение этого подарка, вам следует познакомиться с паном Атаназием, - отвечала Поля. - Долго пришлось бы говорить о нем, но он, в самом деле, человек замечательный... Видели, как Анна приняла терновый венец?.. О, это ангел, в полном смысле ангел! - воскликнула Поля в восторге.
Алексей стоял в задумчивости...
- Да, правда, - проговорил он, забывшись, - человек даже боится говорить с нею... такою представляется она святою и чистою!.. Дыхание и слово, мысль и взгляд наш могли бы осквернить ее.
- Ее ничто не осквернит! - с восторгом перебила Поля, хорошо заметив благоговение, выраженное Алексеем. - Я радуюсь, что хоть вы оценили и поняли ее, как я... Теперь мне есть с кем поделиться своим уважением и любовью к Анне!
Первый раз в жизни Алексей сбился с предназначенной себе дороги, поддавшись прелести дружбы, а может быть, и силе впечатления, произведенного на него Анной.
Не могу сказать, что он влюбился в нее, эта фраза недостаточно выражала бы редкое, необыкновенное, исключительное чувство, овладевшее Алексеем. В человеческом сердце заключаются тысячи оттенков привязанности, но его пробуждение зависит от искры пробуждающей. Почти каждая женщина заставляет любить себя по-своему, и встречаются женщины с такой огромной душевной силой, что способны даже самого чувственного человека увлечь в неземную сферу. Любят сердцем и головою, телом и душой, любят его смесью всего этого и в различных степенях. В отношении Анны Алексей стал испытывать такое чувство, которого определить невозможно: в нем заключалось и удивление красоте, и очарование прелестями, и предчувствие чистой души, и созерцание внутреннего ее величия, и уважение к самоотвержению - все благородное самыми яркими красками просвечивалось в этой девушке. Земная любовь - пламенная, прихотливая, безумная вовсе не имела здесь места... Равно в Алексее не возбуждалось и желание сблизиться, соединиться с нею каким бы то ни было узлом, который бы сравнял и уравновесил их. В его глазах Анна не касалась стопами земли, а была чем-то до такой степени возвышенным, чистым, почти эфирным, что он не смел бы коснуться края одежды ее и вечно лежал бы у ее ног собственно для того, чтобы согреваться лучами очей ее...
Алексей, забыв свою мать и обязанности, забыв свою дикость и унижение, желал подольше пожить в Карлине и наглядеться на картину, которая должна была навеки запечатлеться в душе его...
Может быть, только один глаз заметил, что творится в таинственной глубине человека... глаз Поли, одаренной необыкновенным инстинктом узнавать людей и понимать их чувства...
"Бедняжка! - воскликнула она про себя. - Подобно мне - он обречен на неизлечимую болезнь... Жаль мне его... знаю, что он сумел бы любить искренно, горячо... но Анна... что за мысль? Душа Анны обнимает мир, любит всех, но такая любовь, как понимаю я, никогда не родится в ней... Она сжалится, утешит, но спуститься со светлой высоты своей не решится... для кого бы то ни было!"
Задумалась бедная Поля, села к фортепиано и унеслась в другой мир, где мысль выражается звуками... там ей было лучше... Юлиан, забравшись в дальний угол, смотрел на прелестную девушку и все время сидел, точно мертвый, на одном месте, с устремленными на нее глазами... наконец их взгляды встретились, и оба они позабыли, что за ними наблюдают... Поля не спускала глаз, Юлиан не отворачивал своих, и красноречивым взглядом они высказали друг другу, что хотели. Потом вдруг Поля вздрогнула, опомнилась, проворно встала с места и убежала из салона... Юлиан, пожаловавшись на головную боль, взял с собою Дробинкого и вышел вон... Анна через несколько минут пошла к Поле посмотреть - не захворала ли она. Полковник также ускользнул на свою половину, и президент, пожелав бывшей своей невестке спокойной ночи, хотел было уйти, но вдруг полковница встала и попросила его остаться на минуту.
Президент принял официальную мину, впрочем, проворно и с вежливостью пододвинул ей стул и спросил:
- Что прикажете, пани полковница?
- Мне хотелось бы поговорить с паном президентом насчет детей моих, - произнесла полковница, не скрывая, чего стоил ей теперешний разговор с ненавистным человеком.
- Со всею охотою... будем говорить о них, ведь вам известно, что они для меня, точно родные дети...
- Извините, пане президент, что я вмешалась в это, мне хочется обратить ваше внимание на одно обстоятельство, кажется, не замеченное вами...
- Что же такое? - спросил несколько озадаченный президент, встав с места.
- Я никогда не воображала, чтобы Анна способна была привязаться и коротко подружиться с девочкой такого низкого происхождения, как Поля...
- Позвольте, пани полковница, - отозвался президент, - надеюсь, вы ни в чем не можете упрекнуть панну Аполлонию...
- Для этого ангела-Ануси не существует никакой опасности, - перебила пани Дельрио. - Но ужели вы не видите, что пребывание здесь такой молодой и с такими горячими чувствами девушки, как Поля, угрожает Юлиану большой опасностью... Он влюблен в нее!
Президент, кажется, знал это не хуже полковницы. Но, видя, что его предупредили, переменил тактику и рассмеялся с таким выражением, как будто не верил словам ее...
- Он - влюблен? О, ваши глаза, кажется, видят больше того, что есть на самом деле! Живая, смелая, остроумная, она, бесспорно, могла понравиться Юлиану, может быть, даже занимает и развлекает его, но...
- Но подобное развлечение может кончиться печально или скандалом.
- Мне кажется, что материнская заботливость ослепляет глаза ваши. Юлиан человек с большим тактом, знает свое и ее положение... видит, какая пропасть разделяет их... Притом, он человек благородный... следовательно, мы можем быть спокойны.
- Если угодно, вы будьте спокойны, но меня уж не успокоите. Видели, как во время музыки они смотрели друг на друга?
- Ну, если Юлиан немножко влюбился, - сказал президент, - это, может быть, развлечет, расшевелит и оживит его, последствий я не боюсь... подобная любовь легко вылетит из головы его... и, если уж мы начали рассуждать об этом, так я скажу вам, что нашел для него жену.
Полковница покраснела от досады, что судьбою сына ее располагают без ее ведома. Притворясь, будто не слышала последних слов, она живо обратила разговор к Поле, которой не любила и завидовала даже в том, что она приобрела себе сердце и привязанность Анны.
- Вы не боитесь последствий потому, что не хотите видеть их, но я, зная эту девочку с малолетства, может быть, имею справедливые причины опасаться их... Дай Бог, чтобы мы не согрели змеи у своего сердца... Живая, хорошенькая собою и коротко знакомая с Юлианом, - можем ли мы знать, что она воображает? Я вижу только то, что она самым коварным образом ласкается к нему... Он человек молодой... его легко поймать в сети, нельзя ручаться, что она не мечтает и выйти за него: в таких отчаянных головах все может родиться...
Президент опять рассмеялся.
- Вы слишком горячо принимаете это обстоятельство, - сказал он, - но я, право, не думаю о Поле так низко. Она девушка рассудительная и, верно, понимает, что мы не позволим состояться такой неприличной свадьбе... уж и так довольно было мезальянсов в нашей фамилии! - закончил президент с ударением и вздохом.
Полковница опять покраснела от гнева, зная, что последние слова относились прямо к ней. Президент продолжал:
- Притом оторвать ее от Анны, которая нуждается в ней, из-за каких-нибудь пустых грез, совершенно осиротить этого ангела... было бы жестоко!.. Анна любит ее!
- Правда, но не я же виновата, если она свою любовь направила к такой странной девочке.
- Будьте спокойны, мы не дремлем.
- Я считала обязанностью сказать вам об этом обстоятельстве, вы поступите, как вам угодно. Дай Бог, чтобы я была фальшивым пророком, но очень боюсь вредных последствий от их сближения... Теперь я сказала все, а вы действуйте, как знаете.
Сказав это, она самым церемониальным поклоном простилась с президентом, а он, с такой же вежливостью откланиваясь ей, прибавил шутливым тоном:
- Не бойтесь, пани полковница!.. Поля так горда, что даже для счастья не унизит себя... я хорошо знаю эту девушку: ее натура страстная, живая, но благородная. Наконец, если бы она не была такой, то сообщество Анны должно возвысить и облагородить ее... Теперь Юлиан мало будет дома... а хоть бы там и была между ними какая-нибудь детская легкомысленность.
- Вы - паны, привыкли человеческое сердце считать за нуль, - возразила пани Дельрио, - оно не входит в ваши расчеты... Дай Бог, чтобы впоследствии оно серьезно не напомнило о правах своих...
- Спокойной ночи! - сказал президент с улыбкой. - Спокойной ночи!.. Найдем средства и для сердца, если представится надобность...
На другой день Юлиан уговорил Алексея ехать с ним в Шуру, к пану Атаназию Карлинскому, едва известному нам только данным ему прозванием чудака и присылкою в день именин Анны четок и распятия с терновым венцом. Почти с самых молодых лет он жил в имении, расположенном в нескольких милях от Карлина, за рекой и среди дремучего леса. В нашем краю, сравнительно с другими землями, еще недавно очищенном от непроходимых лесов, находятся в некоторых местах случайно или нарочно оставленные вековые пространства, хоть бесполезные, но прекрасные, потому что среди них мы с удивлением встречаем почти американскую растительность. Самой великолепнейшей в этом роде, бесспорно, должна считаться пуща Беловежская, после нее Кобринская, украшенная огромными болотистыми пространствами и покрытая елями, наконец, леса Подлесьев Овручского, Пинского и Волынского. В таком-то именно углу, близ деревни Шуры, пан Атаназий Карлинский избрал себе резиденцию. Несколько столетий ни один из помещиков не жил в этом имении, принадлежавшем прежде Любомирским и потом взятом в приданое за женою Тимофеем Карлинским. Впрочем, один из Сренявитов для охоты или из одной фантазии иногда проживал здесь, на что указывали старый и огромный деревянный дом, огороды и сады, развалившаяся часовня, пустая сторожка и другие пристройки, найденные Атаназием, когда он получил это пространство по разделу отцовского имения. Атаназий Карлинский имел еще другой фольварк с хорошеньким домом, но поскольку он расположен был не в уединенном месте, то избрал своей резиденцией Шуру, этот дикий, тихий и спокойный угол больше всех пришелся по его вкусу. Он приказал немного поправить дом, дабы можно было жить в нем, огородить запущенный сад, отделать часовню и, поселившись здесь на всю жизнь, почти никогда не выходил за границы сада и лесов своих.
Пана Атаназия не без причины звали чудаком, потому что он не был похож на других людей. В первой молодости он на самое короткое время удалился из дому, будучи послан родителями вояжировать по Европе, потом, слушаясь также приказаний отца, немного времени провел в военной службе, но, сделавшись самовластным паном, оставил свет и добровольно скрылся в уединении. Никто положительно не знал всех происшествий его жизни и причин, образовавших в нем такой характер, какой обыкновенно производят тайные чувства, обманы и страдания. Отрекшись от всего, что люди называют счастьем, обществом, светом, пан Атаназий с небольшим количеством книг наглухо заперся в своей Шуре и проводил все время в молитве, беседах и размышлении. Не занимаясь ни хозяйством, ни другими делами, он свысока смотрел на все людские заботы и даже смеялся над ними, все мысли его устремлены были к вечности, к будущей жизни, к разрешению вопросов, касающихся другого, высшего мира. Снисходительный и кроткий к людям и чрезвычайно высокого характера, Атаназий, казалось, только ждал смерти и уже ничего не искал на земле.
Он любил родных своих так, как любил весь свет, но к земным нуждам их не был слишком чувствителен и не спешил с помощью, потому что пренебрегал жизнью и ее случайностями, как предметами преходящими. Любимейшим его чтением были Библия и мистические творения. Будучи католиком, Карлинский заходил в этом отношении так далеко, что не отвергал и протестантских откровений, видений и взглядов на будущую жизнь, в его глазах даже все заблуждения извинялись глубокою верою и заботливостью о духовном мире, он все прощал, кроме материализма и равнодушия к душевному спасению. Снисходительный к людям, неправильно судившим о предмете, Атаназий был неумолим к людям холодным и издевавшимся над важнейшими вопросами о другом мире. Подобное религиозное настроение подавило в нем всякое расположение к трудолюбию, отняло охоту к деятельности и сделало его аскетом, отшельником, существом, отрешенным от человеческого общества. Шура была истинною Фиваидой, где несколько человек, умевших жить с Атаназием Карлинским, составляли для него все общество. Он привык к этим товарищам, но охладевшее сердце его уже не нуждалось в них до такой степени, чтобы способно было скорбеть об их потере или решиться для них на какую-нибудь жертву. Понятие о жизни было у него свое собственное, неизменное, а вера столь глубокая, что даже на могиле друга он не мог плакать и говорил только: "До свидания!"
Но несмотря на такое мистически-религиозное направление, несмотря на самую глубокую веру и пламенную набожность, Атаназий Карлинский имел одну, общую всем людям слабость, так как нельзя назвать этого иначе, именно: он верил в аристократию, в ее особенное назначение на земле и плакал над ее упадком. Умерших предков он уважал почти наравне со святыми, а текущую в своих жилах кровь считал драгоценнейшим наследием. Когда домашний ксендз его, Мирейко - происхождением жмудин, опровергал подобное понятие, Атаназий, в оправдание свое, приводил места из Св. Писания, где говорится, что Бог всегда избирал известные роды для высших целей и управления народом, изливал на них особенные дары, награждал способностями, сообщал им яснейшее познание современных потребностей, вручал им кормило правления и назначал руководителями мыслей и духа народного... Из этого Атаназий выводил законность и пользу аристократии вообще, ее необходимое существование в каждом организованном обществе и приписывал ей, сообразно своим понятиям, как бы религиозное происхождение. Но подобные понятия не ослепляли его до того, чтобы он не сознавал упадка современной аристократии. Карлинский объяснял это обстоятельство только тем, что аристократия отверглась от своего назначения, уверовала в тело и употребила Божьи дары для себя и для собственных удовольствий - и Бог наказал ее унижением, потерей силы и влияния.
Он доказывал, что и шляхта была также чем-то вроде избранного сословия, богатство и значение, фамилия и соединенные с нею привилегии были как бы заветом доверенности со стороны Бога - не для собственной пользы людей, кому давались они, а для всеобщего блага. Коль скоро неверные приставники над сокровищами обратили их на самолюбивое удовлетворение своих потребностей, Дух Божий отступился от них, благословение перестало почивать на главах их - и люди, бывшие прежде честью народа, сделались его посмешищем.
Вся жизнь Карлинского основывалась на изложенных правилах, то есть на глубокой вере в бессмертие и на уважении себя, как потомка поколений, предназначенных промыслом для великих деяний. Теперь он как бы каялся и молился за грехи прадедов, сидя в уединении, оплакивая упадок не только своей фамилии, но и всех подобных ей, бесполезно гниющих в самолюбии, разврате и забывающих, что вожди народа обязаны главным образом жертвовать собою за ближних.
Юлиан, предвидя, каким странным должен показаться Алексею его дядя, старался приготовить друга к первой встрече с ним, рассказывая то, что мы повторяли здесь. Они оба не заметили, как по самым дурным дорогам миновали длинную цепь лесов и въехали в аллею из старых лип, за которой, впрочем, еще нельзя было видеть дома. По обеим сторонам аллеи лежали поля, пересекаемые лугами, кустарниками, болотами. Над Шурой царствовала глубокая, таинственная тишина пустыни, прерываемая только щебетанием птиц и далекими голосами стада. В аллее, под купами лип, лежали первые желтые листья - предвестники наступавшей осени, песчаная дорога прорезана была только двумя или тремя колеями. Юлиан и Алексей взглянули друг на друга и вышли из экипажа, дабы идти во двор пешком, потому что для прогулки было самое прекрасное время. Друзья шли в задумчивости до тех пор, пока не показались передний двор, дом и окружающие его ольхи, клены, пруды, зеленые тополя и пихты. Местность была печальная, чем-то могильным веяло от нее, но вместе с тем очень заметно было и господствовавшее там спокойствие. Перейдя по старому длинному мосту главный канал, друзья прежде всего увидели на правой стороне деревянную часовню древней архитектуры, черный крест которой возвышался над окружающими строениями и деревьями, снаружи не было никаких украшений, только две ивы росли у ее входа, а у пней их стояла большая и тяжелая дубовая скамейка, к которой вела дорожка, протоптанная через поросший травой двор, прямо стоял дом, хоть обширный, но запущенный. Несколько труб, одна перед другой, возвышались на кровле, но много лет небеленые они почернели от дыма. Массы деревьев за домом указывали на обширный, но запущенный сад.
Направо находились не оштукатуренные и довольно некрасивые конюшни, налево - длинный флигель, по-видимому, немного моложе самого дома. Войдя на двор, Юлиан и Алексей напрасно оглядывались во все стороны - не выйдет ли кто встретить их, везде и все было мертво - как в заколдованном замке. Они перешли передний двор, поднялись на крыльцо, вошли в сени - и никто не вышел навстречу, хотя сильно загремевшая на мосту повозка и конский топот, раздававшийся по двору, легко могли бы разбудить спавших или спрятавшихся по углам жителей.
Пройдя совершенно пустые сени, где, может быть, сто лет ничего не изменялось, где слышался только однообразный ход часов, где на стенах висело несколько огромных картин из священной истории, а на полу стояли окрашенные масляной краской сундуки, служившие складочным местом постелей и кроватей, - Юлиан и Алексей вошли наконец в огромную залу - довольно темную и угрюмую, но поражавшую величием, которое сообщали ей стены, увешанные бесчисленным множеством фамильных портретов. Очень немногие из них отличались достоинством кисти, но зато они были замечательны тем, что удачно изображали характеры, какими отличались эти молчаливые тени прадедов.
Вероятно, большая часть живописцев, запечатлевших черты их на полотне, вовсе не думали о сообщении им преднамеренного характера, он часто выражался не от их воли, всплывал наверх вследствие неспособности художника и увенчивал старания бездарного артиста. Мрачные лица и полустертые от пыли и сырости черты ясно показывали мужей, носивших на себе огромную тяжесть общественных обязанностей, и вместе выражали, что они не любили прихотей и бездействия, их лица говорили не об утонченной цивилизации, не о блестящих формах, но о важных заслугах и добродетели. Даже эмблемы портретов были не пустые безделушки, а булавы, сабли, епископские жезлы и посохи, как бы говорившие вам о подвигах и самоотвержении этих людей для общего блага... В руках женщин находились книги, четки, цветы, дети - все, что может и обязана носить женщина... Портреты древнейшей эпохи представляли людей полудиких, проводивших жизнь более на войнах, нежели в присутственных местах. По мере приближения к нашим временам, лица становятся веселее, одежды великолепнее, цвет тела яснее, на устах более веселая улыбка, а на самом конце - измененные костюмы, переродившиеся черты, пудра и парики ясно рассказывали историю фамилии и некоторым образом даже государства... От медвежьих епанчей и железных панцирей до кружев и бриллиантов - какое огромное расстояние!
- Пойдем к ксендзу Мирейко, - сказал Юлиан, - я немного знаю его, потому что он ездит к нам со святыми дарами... По крайней мере, он должен быть дома, сколько помню, его квартира в углу флигеля.
Затем они вышли из залы и через передний двор, где не было еще ни одной живой души, направились в угол флигеля. Здесь они в одно время услышали щебетание птиц в клетке и громкий напев, раздававшийся со стороны сада.
Юлиан узнал голос ксендза Мирейко, а переступив порог флигеля, оба друга расслышали даже, что ксендз пел священные песни в честь Пресвятой Девы. В коридоре голос указал двери, в которые следовало им войти. Юлиан постучался.
- Ну, кто же так церемонится со мной? Пожалуйте, пожалуйте!..
Отворив двери, гости вошли в чистую, маленькую и выходившую в сад комнатку, где мебели было не больше, чем в капуцинской келье: кровать, покрытая толстым сукном, около нее столик, на столике требник, коробочка с облатками и клетчатый платок с табакеркой, близ окна другой столик и на нем очки с календарем и святцами, на стене образ Иисуса Христа в дубовой раме, около дверей бутыль с водой и пивная бутылка... Ксендз сидел на самой середине и, устроив между двух стульев нечто вроде кросен, плел монашеский пояс... Это был человек с веселым лицом, темно-русый, с проседью, с редкой и короткой бородкой, с быстрыми серыми глазами, сильный, здоровый. Он был весь в поту, потому что день был жаркий: ксендз сидел с раскрасневшимся лицом, а на устах его блуждала невинная и чистосердечная улыбка. Довольно было взглянуть на этого монаха, чтобы полюбить его и убедиться, что сердце его дышит Евангельской любовью.
- Ого! - воскликнул он, бросив коклюшки, упавшие со стула. - Вот дорогой-то гость!.. Когда же вы прибыли, откуда, как?..
Юлиан представил ему Алексея.
- Прошу покорно, прошу покорно! - отвечал монах, обнимая того и другого. - Садитесь, если найдется на чем, потому что я здесь не рассчитываю на гостей... Ах, право, и сесть-то почти не на чем... Но откуда вы прибыли?
- Прямо из дому... Но у вас в здешнем монастыре нет ни одной живой души. Если бы вы, святой отец, не пели... и ваши птицы не щебетали, то мы не услыхали бы живого голоса.
- И пана Хорунжича вы не нашли еще?
- Нет, ни одной души не встретили, и первого вас имеем удовольствие видеть.
- Ну, видно, все разбрелись по разным местам, - сказал ксендз, подавая гостям стулья и убирая свои кресла, - пан Хорунжич, верно, в часовне, либо зачитался... Хоть бы пани Гончаревская взглянула на двор и послала кого-нибудь для встречи гостей... должно быть уснула - бедная... Ха, ха, ха! - рассмеялся ксендз Мирейко, - у нас всегда так: приди чужой - должен сперва досыта находиться, чтобы найти живого человека... Монастырь, ясновельможный пане, настоящий монастырь!.. Но зато вдали от света с его суетами мы живем здесь, точно у Христа за пазухой...
- Здоров ли дядюшка?
- Как рыба, скажу вам, да и с чего ему хворать? Он не грешит никаким излишеством, разве одной горячей ревностью к молитве, но это не вредит здоровью... Наша жизнь идет регулярно, как часы, ни в чем нет у нас недостатка, печали не заходят в Шуру - и мы все, благодаря Бога, здоровехоньки!
Договаривая эти слова, ксендз Мирейко потер руки и поднял их вверх, как бы радуясь своему положению и благодаря за него Бога. Но вдруг отворились двери, и в комнату вошла пани Гончаревская, служившая здесь экономкой. Это была уже очень немолодая женщина, сухая, желтая, одетая просто, с огромной связкой ключей у пояса, в белом чепце, обшитом свежими кружевами и сделанном на такой манер, который ясно говорил, что в Шуре вовсе не заботятся о моде. Важной и суровой миной она хотела показать себя очень хорошо воспитанной женщиной, ее обхождение было почти аристократическое и, несмотря на бедный костюм, она хотела даже играть здесь роль хозяйки. Под ледяной и суровой наружностью ее билось добрейшее сердце, но она так строго следовала понятиям и требованиям света, что никогда не обнаруживала своих чувств.
Ксендз Мирейко, вовсе не заботясь о приличиях, потому что главную цель его составляло духовное спокойствие, и несмотря на строгую взыскательность пани Гончаревской, встал с кровати, на которой сидел, и воскликнул:
- Horrendum! Пани Гончаревская у меня! Хорошее ли дело нападать на келью беззащитного капуцина?
Экономка бросила на него самый суровый взгляд.
- Ей-Богу, - прибавил ксендз Мирейко, - пожалуюсь пану Хорунжичу... Прекрасно! Вы компрометируете меня в глазах гостей и пришли сюда, верно, не зная о их приезде...
- Оставьте ваши неуместные шутки, святой отец! - сказала, уже не шутя, обиженная пани Гончаревская. - Пожалуйте в комнаты, дорогие гости!.. Может быть, вам угодно чего-нибудь с дороги?
- Признаюсь - мы довольно голодны, - сказал Юлиан.
- Пожалуйте же в залу, я сию минуту подам кофе и приготовлю обед...
- Очень приятно слышать о кофе, это прекрасный напиток! - произнес ксендз Мирейко, громко кашляя и давая тем понять, чтобы и на его долю не забыли приготовить.
Экономка сделала гостям поклон, бывший в моде во времена княгини предводительши, проворно простилась с ними, погрозила капуцину и вышла. Но за дверьми она громко вскрикнула... и вскоре вошел в комнату, с улыбкой на устах, весьма оригинальный молодой человек огромного роста, с густыми усами и бакенбардами темно-орехового цвета, с черными и блестящими глазами, с необыкновенными, хоть и не слишком красивыми чертами лица. Высокий лоб и орлиный нос сотворяли пришельцу одну из тех физиономий, какие мы чаще встречаем на картинах, чем в жизни. В ней отражались какая-то сила, смелость, независимость, разум и вместе вдохновение... Несмотря на бедный костюм, потому что он был одет в худой чепан серого цвета, брюки носил в сапогах и был без галстука, осанка и поднятая вверх голова обнаруживали в нем человека, не привыкшего подчиняться приказаниям и жившего в совершенной свободе. Белые руки и незагорелое лицо показывали, что он не имел нужды трудиться и вел жизнь независимую. Неглижируя наружностью, он резко похож был на пана, а уединенная жизнь в здешней пустыне, где не предстояло надобности приноравливаться к людям и нравиться посторонним, сообщила его жестам и выражению лица что-то дико свободное, так что в этом человеке живо отражалось каждое внутреннее движение.
Капуцин и Юлиан взглянули на новоприбывшего, и первый из них воскликнул:
- Вот, понемногу, и все мы сбираемся в кучу!
Юлиан фамильярно подал руку новому гостю, как хорошему знакомому, но гость, не сказав ни слова, проворно сел на узкую кровать ксендза Мирейко.
Алексей и незнакомец оглядывали друг друга... Капуцин, желая поправить рассеянность Юлиана, сказал им:
- Позвольте познакомить вас... пан Юстин Поддубинец... пан Алексей Дробицкий - друг нашего пана Юлиана.
Не привыкнув к вежливости, Юстин только протянул свою руку, крепко пожав поданную руку Алексея и устремив на него глаза, затем опять сел на кровать...
- А что, пане Юстин, кажется, вы испугали пани Гончаревскую? - спросил ксендз. - Несчастный день для нее сегодня... я взбесил ее шутками, а вы, по привычке ходить повеся нос, должно быть, изрядно толкнули ее.
- Как хорошо вы знаете людей и умеете по характеру угадывать, кто к чему способен!.. Именно мы в дверях ударились головами... и мне достался порядочный щелчок...
Капуцин ударил в ладоши.
- И, верно, пани Гончаревская порядком отделала вас?
- Да, нечего сказать. Если бы не ее воспитание, то, может быть, я получил бы даже оплеуху, - рассмеялся Поддубинец.
- Однако мы сидим здесь да толкуем, - прервал ксендз Мирейко, - а там, пожалуй, кофе совсем простынет. Пойдемте в барский дом... притом здесь тесно для такой компании... Не знаете ли, пане Юстин, где пан Хорунжич?
- Не знаю, он взял палку, соломенную шляпу, книгу под мышку и пошел себе в лес...
- Ну, так до сумерек не ждите его! - проговорил капуцин, махнув рукою. - Впрочем, кофе без него и он без кофе легко обойдутся...
С этими словами все вышли вон, и когда ксендз Мирейко запер на ключ свою квартиру, вероятно, заботясь о целости своего пояса и коклюшек, тихо направились к барскому дому.
Здесь не было еще ни малейшего движения, только из комнаты пани Гончаревской через отворенные двери слышались отчаянные восклицания:
- О, я несчастная, ни одной души! Ну, я наперед знала это! Ведь у нас всегда так бывает... когда нужно, все разбегутся! Уж не приведи Бог жить с такой прислугой... осрамят каждый благородный дом... посторонние люди подумают, что мы не умеем жить! Ни одного! И подать, и накрыть некому! Господи Боже! Что я терплю? Такая жизнь - истинное мучение!
Такое великое огорчение пани Гончаревской рассмешило капуцина, и он только пожал плечами. Между тем, все вошли в залу и сели вокруг стола, ожидая обещанного кофе. Все чувствовали необходимость развлечься пока разговором, но он, как на зло, не клеился.
Гости менялись с капуцином вопросами о разных предметах, а Юстин, развалившись на диване и опустив голову на руки, погрузился в глубокую задумчивость. Ксендз несколько раз прошелся мимо него, наконец пожав плечами, воскликнул:
- Позвольте разбудить вас...
Юстин рассмеялся, и если бы в это время не вошла пани Гончаревская, может быть, пустился бы в большие рассуждения с ксендзом. Но экономка в самую пору явилась на пороге с багдадским платком на шее, надетым, очевидно, для гостей, и в чепце меньшего размера и лучшей работы. За нею шел заспанный слуга, одетый совсем не по-барски: он нес в руках поднос, а под мышкой держал скатерть, и поспешность его ясно показывала, что ему досталось хорошее наставление.
Пройдя скорыми шагами через комнату, повеселевшая пани Гончаревская села близ гостей и, потирая руки, начала расспрашивать о Карлине и его обитателях.
- А кофе-то стынет, - заметил ксендз Мирейко, - и гости все еще голодны. Если Господь послал на стол такой милый напиток с хорошенькими сухарями, то, прошу вас, пани, не искушайте нашего терпения.
Пани Гончаревская принялась разливать кофе, все пододвинулись к столику, но в эту минуту со стороны сада послышались тихие шаги, направлявшиеся прямо в залу. Все оглянулись в ту сторону и увидели на пороге мужчину высокого роста, худощавого, в соломенной шляпе на голове, с суковатой палкой в руках и большой книгой под мышкой... Это был пан Атаназий Карлинский.
Представьте себе пуританина времен религиозных преобразований в Англии - сурового, с бледным лицом, с глазами, иногда погасшими, а иногда горевшими огнем аскетизма, и вообще с наружностью, на которой резко запечатлевается жизнь, проводимая в размышлениях и самоотвержении, жизнь духа, усиливающегося ослабить и покорить себе тело: именно таким был и Атаназий Карлинский. Важное величие его фигуры происходило из двух источников: оно порождалось набожностью и вместе с тем родословной гордостью, проглядывавшей даже сквозь власяницу кающегося грешника... Этот человек только одной слабостью оставался человеком: на развалинах страстей, на пепелище чувств его стояла одна гордость... Набожность все обратила у него в пепел, но гордости не могла поколебать, а тем более разрушить...
Его лицо - лицо преждевременно одряхлевшего старца, бесцветное, покрытое морщинами, суровое и задумчивое, носило на себе выражение мрачное, строгое, неумолимое, как у людей, привыкших углубляться в самих себя, даже приняло характер окаменелости... На нем ясно видно было, что ни одна земная горесть не возмущала спокойствия души, поднявшейся выше земной сферы, но и не позволяющей другой душе стать наравне с собою. Костюм пана Атаназия был самый простой, деревенский, только один железный крест, висевший на груди на черной ленте и окруженный терновым венцом - точь-в-точь такой, какой видели мы вместе с четками у Анны, бросался в глаза постороннему человеку.
Погруженный в задумчивость, хозяин вошел в комнату с таким выражением, как будто никого не застал здесь. Наконец пробудившись и увидя незнакомого Алексея и нежданного Юлиана, тихо снял с головы шляпу, открыл испещренную сединами голову, бросил палку и книгу на стол и довольно хладнокровно поздоровался со всеми.
При появлении его капуцин, находившийся в самом веселом расположении, в одно мгновение сделался серьезен, экономка выпрямилась как струна, а Юлиан проворно поцеловал его руку и представил Алексея.
Атаназий принял все это очень холодно, сел на поданный стул и, скрестив на груди руки, долго оставался безмолвным, как будто ему нужно было докончить прерванные размышления прежде, нежели он обратится к людям.
- Радуюсь, что вижу тебя, милый Юлиан, - сказал он, спустя несколько минут. - Ты часто приходил мне на память... нам нужно много поговорить... много... я чувствовал, что ты приедешь и готовился к твоей встрече... Отдохни... но я скоро не отпущу тебя... на мне строгие и важные обязанности в отношении тебя.
Юлиан покраснел. Старик замолчал и потупил голову. Все гости из уважения к задумчивости старца также молчали... Наконец Атаназий вздохнул, взял палку и книгу и, не взглянув на своих гостей, удалился в другие комнаты.
- Пан Хорунжич что-то печален, - произнес капуцин, - видно попал на какой-нибудь крепкий философский орех... Право, исключая катехизиса, требника и еще двух томов, я бы сжег у него все остальные книги, - прибавил он с простодушной улыбкой, - подобные книги, как бы ни были хороши, только кружат людям головы... Вот и пану Хорунжичу следовало бы только молиться да жить спокойно, вовсе не заботясь о том: кто, где и как именно провернул новую дыру своим разумом... так нет!..
- Вы любите порицать то, что должно хвалить! - отозвался Юстин. - Что же он стал бы делать? Охотиться или играть в карты, есть и пить? На подобные вещи и без него много охотников.
- Хвалить Господа Бога! - воскликнул монах.
Юстин пожал плечами и сказал:
- Святой отец, каждый человек имеет свое назначение: один хромает, но силен в руках, другой туг на ухо, зато быстрым взглядом видит далеко... одному Бог дает хороший желудок, другому - чувствительное сердце, в великом хоре один из нас рычит басом, другой поет дискантом... и это хорошо... Невозможно же всех запрячь в одну и ту же работу.
- Вот сказал мне новость! - сердито отвечал капуцин, взяв уже четвертый сухарик, на что пани Гончаревская смотрела со страхом. - По-человечески так, а по Божьему - все мы и руками, и ногами, и глазами, и носами должны делать одно: возноситься на небо!
- Против этого не спорю, но я надеюсь, что и наш пан стремится не в другое место.
- Правда! Только вместо того, чтобы избрать себе прямую дорогу, он блуждает по лабиринту, желая руководствоваться человеческим разумом, и похож в этом случае на человека, который, среди белого дня закрывшись от солнца, ходит с фонарем...
- Ого! - прервал вошедший пан Атаназий. - Верно, ксендз Мирейко рассуждает тут обо мне?
- Конечно, - возразил, нисколько не смешавшись, капуцин, - вы делаете свое, я говорю свое... а между тем, вот и муху поймал в кофе, одним дармоедом будет меньше на свете...
Старик, сделавшись как будто веселее, сел близ Юлиана и начал всматриваться в лицо его... потом тихо взял племянника за руку, слезы навернулись на глазах его - и он отвел Юлиана в портретную залу.
- Кого это ты привез мне с собою? - спросил Атаназий. - Лицо благородное, энергическое, но в нем есть что-то простонародное...
- Хороший мой товарищ и друг, - отвечал Юлиан, - такой же шляхтич, как и мы...
- Как и мы? - повторил старик с видом удивления. - Как и мы?
Юлиан улыбнулся.
- Ты еще молод! - проговорил будто про себя Атаназий. - Но если он удостоился чести быть твоим другом... мне довольно этого, чтобы счесть его за человека стоящего... Хоть сколько-нибудь вы оживите мое одиночество. Я не желаю людей, мало люблю их, но если Бог пошлет мне таких, каких вижу теперь, то иногда мне будет приятно поговорить с ними, потому что запертая внутри мысль делается слишком сильной и просится вон...
Старик молча поцеловал в голову Юлиана и благословил его... Слезы опять навернулись на глазах его.
Сидевшие в смежной комнате гости не смели прерывать разговора Атаназия с племянником. А так как в это время кофе был уже кончен, то пани Гончаревская немедленно отправилась к своим занятиям, почти вслед за нею вышел и ксендз Мирейко, для исполнения вечерних молитв, и остались только Алексей с Юстином.
Молодые люди скоро сошлись друг с другом, так как Дробицкий слишком интересовался новым товарищем, нечаянно найдя под самой простой его наружностью необыкновенного человека.
Юстин Поддубинец, никому положительно не известный своим происхождением, почти с малолетства взят был паном Атаназием на воспитание, на его счет кончил курс в университете и даже вояжировал за границей. Заботливость о его образовании не была напрасна, потому что Юстин учился усердно и приобрел много познаний. Но, к несчастью, вследствие ли влияния своего опекуна или по собственному настроению, способный ко всему - он не выбрал себе никакого занятия. Природа создала Юстина поэтом, он внял ее голосу и стал поэтом - только по-своему и оригинальным образом. Если бы он родился за тысячу лет раньше, то, по всей вероятности, с арфою в руках, ходил бы от хижины к хижине, воспевая древние деяния, мечтая, прислушиваясь к тысячеголосому хору мироздания, и умер бы где-нибудь на могиле, с последней песнью к заходящему солнцу... А теперь он жил немногим иначе: читал, писал, избегал людей, размышлял, мечтал и до такой степени был равнодушен к своей будущности, так мало заботился о славе, что как будто ни в чем больше не нуждался, кроме того, что получил от Бога.
Юстин не домогался даже сочувствия и похвал, какими живут обыкновенные писатели, читал только лишь по необходимости и ничем не хвалился. Впечатлительный, как дитя, он для прекрасной картины, для хорошей песни, из-за нового вида бросал и забывал всех, и не один раз приходилось отыскивать его по окрестностям - точно заблудившегося коня, и приводить назад в Шуру. Он никогда не жаловался на горести и отличался от обыкновенных поэтов, беспрестанно воспевающих свои несчастья и страдания, особенно тем, что, нисколько не тяготясь настоящим бытом, находил полное вознаграждение за все в божественном даре - этой искре святого огня, горевшего в груди его.
Сколько раз, найдя в книге или песне нарекание на свет и на людей, особенно на бедность и недостатки, молодой человек воспламенялся сильным гневом и восклицал в восторге:
- Это не поэты!.. Презирают мир, а желают благ его, попирают золото и, как нищие, просят его... жалуются и страдают, тогда как обязаны благодарственным гимном славословить Бога за светлый венец, возложенный на главу их. Они не поэты, а фарисеи, обезьяны! Иначе они не смели бы произносить таких нареканий, не требовали бы от мира того, что обязаны попирать ногами!.. Поэт ни в чем не может завидовать людям: он стоит несравненно выше их, несравненно больше их чувствует и видит... Вечная одежда его, сотканная из света, прекраснее всех нарядов человеческих, его венец прочнее корон... а мысль и чувство возвышают его на трон, приближающий его к Богу... Стоит ли плакать, роптать и страдать из-за детских игрушек, если они холодны, мертвы и рассыпаются в прах, лишь только возьмешь их в руки?..
Бедный Юстин! Он так еще мало знал себя и жизнь!
Подали самый скромный и простой ужин, потому что в Шуре вели жизнь не роскошную, а о прихотях никто даже и не думал. После ужина пан Атаназий с Юлианом, Алексеем, Юстином и ксендзом Мирейко опять вошли в портретную залу. Время было уже довольно позднее, но здесь часто проводили целые ночи в молитвах или разговорах, не ограничиваясь принятым распределением времени. Звездный, прекрасный и тихий вечер настраивал к необъяснимой тоске, а через отворенные двери в сад влетал шум старых деревьев вместе с холодом и благоуханием ночной росы. Пан Атаназий, погруженный в задумчивость, начал ходить по зале, изредка бросая взгляды на племянника. Юлиан молчал и с почтительным удивлением глядел на старца, который, несмотря на свои странности, по силе своей веры и образу мыслей представлялся