ь свои действия.
Так сообразили и так второпях набросали мы план своих действий.
Надо было применить политику лавирования, надо было до последней степени
напрячься силами, изощриться, испытать себя во всех ролях зараз: и
парламентером, и дипломатом, оратором, командиром, рядовым бойцом.
Надо было ко всему быть готовым.
Но до последней минуты держаться на посту, ни на один миг не спускать с
глаз того, что грозит столь ужасающей катастрофой. Конечно, тут два выхода, и
один из них очень уж прост: пожалеть свою шкуру, особенно же теперь, когда
выяснилось, что силы неравны, а удар близок - пожалеть шкуру, поседлать коней и
горами проскакать, положим, на Пишпек.
Это простой и безопасный ход: спасались-де от верной смерти - и баста:
кто осудит, коли бежали от верной смерти?
А дальше? Дальше власть берут мятежники, дальше что-то непредставимое:
сплошная черная ночь, а в ней полыхающие кровавые языки.
И есть другой выход: не выпускать вожжей, как бы ни мчались бешено кони,
верить до последнего дыханья, что утомят, собьют их кочки и рытвины, что по
пути, а если, вдобавок, ты еще и сколько-нибудь умело станешь дергать вожжами, в
нужную минуту рвать им, коням, пенные, мыльные губы, сбивая на дорогу, которая
нужна тебе, - о, поверь: и бешеные кони утомятся, останешься жив, с честью
спасешь коней и себя!
Ни одного мгновенья не колебались: крепко решили держаться на месте, а
там - будь что будет!
Около четырех утра прямым проводом связываюсь с Ташкентом. К аппарату
подошел заместитель Фрунзе, командовавшего тогда Туркестанским фронтом, Федор
Федорович Новицкий. Объясняю ему все происшедшее*, спрашиваю, с одной стороны,
мнение фронта о нашем плане действия, с другой стороны, ставлю вопрос о реальной
нам помощи из Ташкента вооруженной силой. Не помню точно, что мы с ним говорили,
но только, посовещавшись наспех по телефону с Фрунзе, Новицкий сообщил, что
пошлют бронеотряд и фронтовую роту. Заикнулся я было про аэроплан - о нем оттуда
промолчали: ни да, ни нет. В заключение было нам приказано провозгласить - ввиду
исключительной обстановки - свою военную диктатуру.
_______________
* Этого первого разговора у меня не сохранилось, и в делах я его
не нашел.
О нет, диктатуру провозгласить в тот момент было чрезвычайно опасно.
Диктатура действительно провозглашается в исключительнейшие моменты, но для
осуществления ее на деле нужно все-таки обладать хоть какими-то надежными
силами, иначе - что ж это будет за диктатура: тут ведь не пугать надо, а
непременно быстро, решительно делать то, о чем сказал. И если только раз-два не
выполнил обещанного, не осуществил того, чем угрожал, - провалилась твоя
диктатура, никто серьезно считаться с нею не станет, она превратится в карточный
домик и разлетится от малейшего дуновения ветерка. У нас сил для проведения
диктатуры не было: имевшиеся - каждую минуту могли обернуться против нас же
самих, в лучшем случае они бросят нас, исчезнут, рассосутся. Методы диктатуры
всегда жестки, и осуществлять их пригодны лишь верные, крепкие, глубоко
преданные...
А эти? Наши? Нет, нет, немыслимая затея: только озлобим крепостников,
вызовем их прежде времени на решительные и, может быть, решающие шаги. Наоборот,
нам придется, видимо, действовать мерами диаметрально противоположными, бить на
утишение страстей, на разжижение сконцентрированного ныне гнева мятежников,
придется охлаждать пыл и всячески умерять у них размах действий... Именно с этой
целью мы уже вскоре и отослали партийную школу в крепость для тайной агитации.
Пусть мы этим отдирали от себя последнюю силу. Но так было необходимо. Крепость
сгоряча мало разбиралась в приходящих, всех привечала, всем была рада, всех
зачисляла своими сторонниками и, если было оружие, тут же вооружала. Мы были
уверены, что не узнают, приветят там и наших посланцев.
Так оно и было. Они там рассыпались среди крепостников и повели
разрушительную работу. А нам то и дело приносили свежейшие новости. Но так было
недолго: перебежчики разных верненских команд вскоре начали их опознавать, и
пришлось партшкольцам утекать восвояси.
Как это ни удивительно, а телефонное сообщение с крепостью сохранилось,
и от времени до времени затевались у нас даже разные безответственные разговоры.
Мы нащупывали почву. Говорили о том, к примеру, что для обеих сторон было бы
очень выгодно сойтись и поговорить о создавшемся положении, - может быть, будут
найдены, дескать, точки соприкосновения, может быть, все уладится наилучшим
образом.
И по ответам крепостников можно было заключить, что там колеблются,
раздумывают над этим предложением, во всяком случае, наотрез не отказываются.
Наконец согласились:
- Пришлите сначала к нам в крепость несколько человек, здесь и
поговорим.
Ну что ж, дело хотя и опасное, но предложение надо принять: на два-три
человека больше или меньше - это положения все равно не спасет. А из попытки,
может, что и выйдет. Только бы начать - там уж само пойдет. Мы снарядили
делегацию: Шегабутдинов, Муратов и помначснабдива Ефимов. Кажется, там, в
крепости, присоединился к ним и Агидуллин, помощник и близкий товарищ
Шегабутдинова, впоследствии все время служивший нам связью с ним, когда
обстановка заставила Шегабутдинова играть трудную и опасную роль.
Делегация уехала. Мы нервно ждали результатов: то верили, то не верили в
благополучный исход. Ловили каждый звук, долетавший от крепости. Кто-то уверял,
что встретили дружно. Кто-то говорил, что избили при первой же встрече. Уверяли,
что делегацию, обезоруженную в воротах, увели на расстрел в глубь крепости.
Наконец прибежали партшкольцы и сообщили достоверное: крепостники говорили с
делегацией мало, грубо, угрожающе, затем арестовали и посадили в крепостную
тюрьму. В крепости усиленное брожение, - верно, к чему-то готовятся
решительному...
Впрочем, что ж тут нового - мы и без того каждую минуту ждем удара.
Весть об аресте делегации вырвалась на волю, побежала по городу, в
ближние деревни, в кишлаки.
Всякие вести и слухи переносились тогда с изумляющей скоростью.
Буквально через минуту все значительные новости узнавала сразу широкая округа -
тут помогал и телефон и живая связь, прежде всего крепостная конница.
В делегации арестовали Шегабутдинова. Об этом живо узнало киргизское
население. И помчалась роковая весть: брошен-де вызов, подан сигнал, наших
хватают, сажают в тюрьмы. Готовьтесь к бою. Живей, живей, подымайтесь живей!
Масанчи в штадиве встревоженно докладывал:
- Только что прибежала партия киргизов. Они у меня требовали оружия,
чтобы идти на крепость освобождать Шегабутдинова... Хотели скакать в горы,
подымать кишлаки. Уверяли, что быстро поставят на ноги целое войско. Но оружия у
меня нет, они вернулись ни с чем... Мусульманство перепугано и взволновано до
крайности. Многие попрятались, боятся резни... многие убежали в горы, молятся,
спасаются кто куда...
Мы приказали Масанчи принять сейчас же меры через близких ребят и
оповестить туземное население, что ничего особенного не случилось, что слухи о
грозной опасности преувеличены и в большей части ложны, что Шегабутдинов в
крепости вовсе не арестован, а остался лишь для переговоров.
В это время доложили, что человек двенадцать крепостников подошли к
воротам штадива и хотят вести с нами переговоры. Их впустили. Провели сюда, в
штадив, в главную комнату, где собирался и заседал непрерывно наш военный
совет.
- Мы, делегаты крепости и восставшего гарнизона, - объявили они нам, -
пришли поговорить с вами о разных важных вопросах.
Мы, конечно, сразу про наших арестованных: почему посажены, где сейчас,
будут ли выпущены и как скоро?
Крепостники заявили, что наши товарищи уже на свободе, сейчас приедут
сами, а "арестованы они были по ошибке и неизвестно кем".
Явная чепуха, но мы не возражаем, сносим молча.
Мы наблюдаем зорко их поведение, замечаем, как стараются они распылиться
по одному, заглянуть сюда и туда, понюхать, увидеть, узнать, в каком положении
наши дела, какими средствами и силами располагаем. А мы как будто случайно
прихлопываем наглухо одну дверь за другой, не выпускаем их из тесного кольца, в
пустой комнате ведем пустые разговоры. Уж сразу видно по уклончивым ответам
делегатов, что толку от них никакого не будет, что пришли они сюда единственно
как сыщики и всем их словам и завереньям грош цена.
- Так почему же, говорите, задержали наших представителей?
- А не знаем, - уклоняются они, - мы этого не знаем. Мы на это не
уполномочены...
Говорят и все переглядываются: дескать, не обмолвились ли чем
опасным?
- Мы только присланы сообщить вам, что крепость настроена очень
миролюбиво... (Миролюбиво... миролюбиво... - прогудели в поддержку три-четыре
голоса...) и так же не хочет проливать кровь, как вы. Ваши делегаты об этом
говорили нам в крепости, вот мы и пришли уверить вас, что тоже настроены
мирно... (Мирно... мирно... - прогудели снова голоса.)
- Тогда в чем же дело, товарищи? Из-за чего, собственно, выступил
гарнизон, какие вопросы вас особенно встревожили, - давайте попробуем
договориться.
- Нет, мы этого не можем...
- Да, не можем, совсем не можем... никак не можем... - поддерживали
крепостники говорившего.
- Почему же нет? Ну, хоть только предварительно...
- И предварительно не можем, на это нас не уполномочили, мы
всего-навсего пришли успокоить вас...
- Но почему бы вам не вывести войска из крепости и не начать с нами
настоящие, серьезные переговоры...
- А вот двадцать шестой полк придет...
- Что двадцать шестой?
- Когда придет, тогда поговорим... Без него мы говорить не можем, надо
сразу за всех объяснить...
Так мялись уклончиво добрых полчаса.
Мы хотели было повести протокол этого "совещания" и подписаться под тем,
что заявляют обе стороны. Но крепостники наотрез отказались и никак не хотели
даже назвать свои фамилии.
Дело не клеилось. Они держались двусмысленно, ни слова не сказали
путного, долбили одно:
- Мы только успокоить... Мы пришли вас только успокоить...
Нет уж, спасибо за этакое "успокоенье": ишь, как выглядывают, сквозь
стены стараются рассмотреть - что там укрыто.
Сидим, полные взаимного недоверья, ловим друг друга на каждом слове,
прощупываем, выпытываем, один другого сбиваем и путаем, выстукиваем-определяем
слабые места.
С крепостной делегацией пришел и Сараев, верненский комендант, которого
крепостники арестовали, держали долго где-то под запором, а теперь решили
использовать:
- Если не воротишься, - заявили ему, - знай, что и Муратова и
Шегабутдинова прикончим...
Мне все хотелось поговорить с Сараевым с глазу на глаз, узнать у него
точно, что там творится, в крепости, но сделать этого никак было нельзя, мы
сидим у всех на глазах, и за ним, за Сараевым, крепостники усиленно следят. Мы
только встретимся глазами, - и вижу я по его серьезному, тревожному взгляду, что
неладно дело. Он в ответ на вопросительный мой взгляд только медленно,
значительно покачивал головой:
- Плохо, дескать, очень плохо.
Но поговорить так и не удалось.
Пока сидели мы и толковали, крепость по телефону запросила прислать
новую - полномочную делегацию, с которой могли бы там срочно обсудить все
"наболевшие вопросы красноармейцев".
Делать нечего, надо слать, и слать именно теперь, пока крепостная
делегация у нас. Мы ее не выпустим до тех пор, пока наши ребята не вернутся
обратно...
Собрали четверку, послали: начподива Кравчука, Павла Береснева и двух
курсантов - Копылова и Седых. Задачу им дали - не договариваться окончательно, а
только пощупать почву, осмотреться, уловить крепостные настроения, приглядеться
к главарям, прикинуть силы крепости, узнать, чего она определенно хочет, как
будет этого добиваться и до какого предела нам необходимо уступать...
Снарядили, послали. А мы тут, в штадиве, продолжали с этой невинной
делегацией вести целомудренную болтовню.
Пару слов надо сказать о делегате нашем, Павле Бересневе. Его накануне
восстания за какие-то старинные, а может быть, и новые грехи собирался
арестовать особотдел. Поздно вечером, когда закончилось заседание конференции,
часов в десять Береснев пришел искать защиты в штаб дивизии и обратился к
начдиву Белову, а тот отложил дело до утра. Береснева пока оставил у себя, в
штадиве, а рано утром хотел выяснить все лично с Масарским. Но утром - вот оно
что случилось. Тут, разумеется, было не до Береснева. Иные из наших товарищей
уверяли, что Береснев и есть главный вождь мятежа, что он это все лишь подстроил
и с целью толкается в штадиве, чтобы знать все самому непосредственно и в нужную
минуту, когда все ему станет ясно, даст приказ о нашей кончине!
- Остерегайтесь Береснева, - говорили они, - это известный бандит. Он
такие тут по Семиречью штуки выкидывал, что давно повесить надо... Арестовать
его следует немедленно и держать до конца...
Надо сказать, что в свое время Береснев командовал всеми войсками
Семиречья, считался отличным партизанским командиром, отличался отвагой,
безумной личной храбростью и железной волей. Среди своих бойцов он имел большую
популярность, но у командования числился на худом счету за попустительства своей
братве, которая была так охоча до грабежей и хулиганства. Этому Береснев никогда
не поперечил, хотя сам, по-видимому, и был неповинен: просто гладил "бражку" по
шерсти, своеобразно охранял свой "авторитет".
К начдиву Береснев имел какое-то исключительное доверие и уважением
проникнут был необыкновенным, почему и обратился теперь именно к нему за
помощью.
Мы с Панфилычем советовались:
- Посадить не штука, но будет ли толк? Во-первых, крепость разъярится,
узнав, что Береснева арестовали, и черт знает чем кончится этот взрыв протеста.
Затем, не лучше ли вообще попытаться использовать его в своих делах?
Мы отозвали Береснева в отдельную комнату и сказали примерно
следующее:
- Ты, Береснев, человек умный. Ты, конечно, видишь, что эта глупейшая
затея, эта каша, что заварили крепостники, дорого им обойдется. Ну, что у них
может выйти путного? Ровно ничего. Из Ташкента уж двинуты броневики и пехота, -
скоро будет жаркая баня. Они ведь по дури на ура вышли, они и сами не знают,
чего хотят. Они думают, что Верный далеко, что раз они за горами - значит, и
достать нельзя. Вот погоди-ка, что будет, если только не захотят угомониться.
Жарко будет, жестоко будет. Но, знаешь, мы все силы приложим к тому, чтобы
обошлось без капли крови. И ты нам помоги. А там, быть может, и мы тебе окажемся
полезны... Крепость тебя знает, хорошо знает и даже любит. Ты там - авторитет.
Вот мы посылаем делегацию для переговоров, - иди с ними. Поговори и ты - у
крепости больше будет доверия к твоим словам, чем к нашим.
И Береснев согласился. Чем руководствовался он - кто знает. Но
согласился.
Мы умышленно ставили ему так круто и откровенно вопрос: пусть, думали,
перейдет к крепостникам. Зато будет знать, что подмога нам из Ташкента уже идет,
а это будет действовать устрашающе, это, может быть, удержит кой от каких шагов.
Потом мы сказали ему, что дело хотим ликвидировать бескровно. Это сказали
искренно, это и есть основная линия наших действий, - пусть в соответствии с ней
и свои строит планы. Затем - и это для него главное - дано понять, что в случае
оказания нам помощи мы возьмем его под свою опеку и поможем, добьемся, чтобы за
эту заслугу простили ему старые грехи.
Так приручили мы Павла Береснева.
Держали на глазах, полной веры к нему, разумеется, не имели, но в дело
пустили.
Тем временем в 26-й полк с секретным пакетом послали верного хлопца
Лысова.
- Запомни, Лысов, - наказывали ему, - если мятежники прочитают письмо -
всему конец. Дальше ждать не станут... Не давайся в руки... и письмо не
давай...
Вскакивая на коня, пихая за пазуху пакет, ухмыльнулся Лысов:
- Будет справлено. Будьте в надежде. Если станут отымать пакет - я его в
клочья, а сам... эх!
И крепко ударил ладонью по рукоятке нагана.
- Ну, айда-айда, Лысов, скачи!
Конь заиграл, взметнул тучу пыли, - пропал по улице Лысов.
Потом узнали, что доскакал он благополучно: переулками пустых окраин
выбрался в горы, а там пробирался глухими, неезжими тропинками. Эти места ему
близко были знакомы: горное бездорожье служило ему самым близким и верным
путем.
В пакете командиру полка описывалось происшедшее и указывалось, как надо
поступать со своим полком и как нам помочь в нужную минуту. Сам комполка
опасений не внушал, но братва в полку была столь разнузданной, что смахнуть его
могла в единый миг: это же были почти одни семиреки...
Тем временем и крепость в 26-й полк послала своих представителей.
Но Лысов прискакал первым, насторожил, ко всему приготовил командира
полка. Крепостную делегацию, как только она показалась, похватали и посадили в
каталажку.
Напрасно крепостники шумели, протестовали, ссылаясь на свои полномочия,
потрясали мандатами, требовали разговоров со всем полком. Их к полку,
разумеется, не пустили, а страсти утишили тем, что показали дула винтовок и не
шуткой пригрозили. Полк ничего не знал про мятежную делегацию.
А делегация именно к полку и рвалась, требовала, чтобы пустили ее
поговорить на открытом собрании зараз "со всеми братьями-красноармейцами". Это
было для нас самое опасное. Тут бы непременно "своя своих познаша". Весь полк
согласился бы не с нами, - с мятежниками: это ведь были все те же семиреки!
В нашем пакете указывалось на необходимость полк удержать на месте во
что бы то ни стало; крепостников ни под каким видом к бойцам не пропускать;
осветить должным образом верненские события, как начало белогвардейского
восстания, стремящегося свергнуть в области Советскую власть. И затем - вынести
постановление, закрепить в резолюции готовность полка защищать Советскую власть
с оружием в руках, осуждая восставших, угрожая им расправой.
Такие же сведения дали мы и 4-му кавалерийскому. Эти сведения попали и в
Кара-Булак. Вскоре из всех этих мест действительно примчались в Верный
резолюции:
"Советскую власть в обиду не дадим!"
Это была нам серьезная поддержка. Этими резолюциями потом мы немало
козыряли, хотя и знали, что грош им цена, что приди назавтра в город 26-й полк -
и через десять минут он будет в крепости, а через двадцать - снимет нам
головы.
Да и крепость не без оснований заявляла:
- Какие это резолюции, какая им цена, кто их принимал? Полки-то,
наверное, о них и не знают; одни командиры да коммунисты принимали... А ты нам
самый полк подавай - мы с ним сами начистоту поговорим.
И уж совершенно очевидно, что, поговорив с полками "начистоту", крепость
имела, бы их в своих рядах. Мы это знали и потому в своей среде резолюциям цены
большой не придавали, хоть и использовали их широко, раздули и нашумели,
разгласили, опубликовали, где можно, грозили ими налево и направо.
А силы наши, жалкие наши силы, все таяли и таяли.
Уж давно к крепостникам перебежала комендантская команда, перебежали и
остатки караульного батальона, приведенные Масанчи: не то что сочувствовали они
мятежникам, а просто боялись оставаться маленькою кучкой против такого сонмища
врагов. По этим же соображениям и партшкола начала поговаривать об уходе в
крепость; из особовской и трибунальской команд то и дело исчезали отдельные
перебежчики, а один даже утащил с собою пулеметный замок.
Рассыпались, пропадали наши силы, скоро они и вовсе нас оставили. Ушли
партийная школа и рота интернационалистов.
Всего-навсего осталось нас человек пятнадцать - двадцать партийцев.
Теперь о вооруженном сопротивлении и думать было бы смешно: исход дела - мы это
понимали - будет зависеть исключительно от нашего умения лавировать, от
спокойствия и выдержки, от крепких нервов и неутомимой, несдающейся энергии.
Двадцать человек против пятитысячной разъяренной толпы! Теперь в
крепость набежало даже больше пяти тысяч. Вооруженных только - было полторы!
Население пригнало лошадей, - там создаются свои конные части.
Словом, растет и крепнет крепость по часам и минутам, а мы, мы силами
высохли до дна, остались крошечной кучкой, - мы предоставлены только себе
самим.
Из особого отдела сюда же, в штадив, перевезли все ценности, все
важнейшие бумаги и дела. Заботливый Мамелюк настоял на том, чтобы и из банка
ценности перебросить сюда же. И их перевезли.
Все сгрудились в штадиве, словно на крошечном островке, осажденном
ревущей, бушующей, гневной стихией.
Наши делегаты из крепости воротились ни с чем, крепостников мы тоже
отпустили "голодных", только разожгли им аппетиты намеками на вооруженную
подмогу из Ташкента, на наши скрытые силы здесь, в Верном, нашу технику и т. д.
и т. д.
Крепость просила новую делегацию. И на этот раз определенно указывала,
кого хочет видеть: начдива, военкомдива, двух комбригов, завподивом и т. д.
Нет, довольно, пока не надо показывать, что мы исполняем немедленно их
любое желание! Надо повременить, иначе сразу поймут, что мы бессильны и на все
немедленно согласны. И, кроме того, почему же это нужны им такие "именитые"
делегаты - начдив, два комбрига... Нет, нет, дело ясное: это они хотят снять у
нас самый цвет, нашу военную головку. Такую жертву принести мы не можем.
Мы отказали. Заявили, что в крепости совещаться не хотим, а предлагаем у
себя в штадиве. От штадива они отказались. Тогда предложили мы им нейтральное
место, не крепость и не штадив - штаб киргизской бригады. Крепость помялась,
покочевряжилась, но согласилась. Было условлено, что сойдемся там в четыре часа
дня и с каждой стороны будет по десять представителей. Готовились к заседанию,
собирали материал, совещались.
Я около этого времени дал Ташкенту телеграмму:
Ташкент, Реввоенсовет Туркфронта тов. Новицкому
Сообщаю новые сведения. К батальону присоединились следующие части:
караульный батальон, батальон 25-го полка, нештатный артвзвод, милиция,
Интернациональная рота за исключением 70 человек*, и, кроме всего этого, к
н и м н е п р е р ы в н о с т е к а е т с я н а с е л е н и е. В крепости
создан руководящий орган, так называемый Боевой совет. Он намеревается
провозгласить свою диктатуру, о ц е п и т ь г о р о д, р а з о г н а т ь
О с о б о т д е л и Р е в т р и б у н а л. Это, безусловно, найдет и уже
находит широкое сочувствие у населения, которое к данному моменту снабдило
восставших лошадьми. И м е ю т с я с в е д е н и я, ч т о в о с с т а в ш и е
н а д н я х с о з ы в а ю т к а к о й-т о с ъ е з д. Ночью восставшими
послана делегация в Илийское к 26-му полку, но наказ этой делегации узнать не
удается. Двенадцатого в десять часов утра получено сообщение от комполка 26-го
по проводу о том, что он делегацию арестовал, но это действие мы считаем
проявлением дисциплинированности самого командира, но отнюдь не полка, вероятно,
солидарного во всем с восставшими, так как эти последние решили не принимать
никаких решительных мер до прихода 26-го полка, который ими ошибочно ожидается с
часу на час. При создавшейся обстановке и впредь до подкрепления мы считаем
преждевременным объявлять свою диктатуру, так как наша слабость реальной силой
не позволяет нам диктовать. Одно название диктатуры не придает нам сил, а с
другой стороны, оно озлобит крепостников и вынудит их открыто заявить о своем
военном превосходстве. Не регламентируя своей диктатуры и не раздражая этим
крепостников, мы в то же время продолжаем издавать свои приказы и
распоряжения.
_______________
* Вскоре ушли и эти семьдесят. - Д. Ф.
Вам необходимо уяснить, что наши силы далеко не равные и всякий
резкий шаг может родить нежелательные осложнения. До прихода новых сил мы с
неизбежностью держимся выжидательно и завязали с ними переговоры. Была их
делегация у нас и сообщила, что крепостники не будут предпринимать против нас
никаких мер, но в их словах была отмечена неточность и противоречие. Мы в свою
очередь посылали к ним делегацию из четырех товарищей, но переговоры ни к чему
не привели, так как крепостники решение крупных вопросов, например вопросов об
оружии, очищении крепости, подчинении нашим приказам и прочее, откладывают до
прихода 26-го полка. Они предложили прислать в крепость для переговоров начдива,
военкомдива, двух комбригов и завполитотделом.
Это нам показалось подозрительным. Выходило так, что они у нас могли
снять разом всю военную головку, и поэтому мы предложили им заседание устроить в
нейтральном доме, пригласив туда по равному количеству представителей от обеих
сторон.
Ответа пока нет.
Сообщите, что и когда выслано вами в подкрепление.
Уполреввоенсовета Д м. Ф у р м а н о в.
Эту телеграмму шифровал неизменный Рубанчик, помогал ему Никитченко,
а что надо было печатать - на посту стояла Лидочка Отмарштейн. Мы Рубанчику
изумлялись, - шифры он запоминал с быстротой необыкновенной, выдалбливал их
наизусть и чужую шифровку нам читал по памяти, как простую писаную бумажку.
Город давно уж был на ногах. Встревоженное население еще с ночи, в
первые же минуты восстания, узнало о переходе войск из казарм в крепость.
Тут-то и поползли и поскакали разные слухи и измышления:
- Сдавшиеся казаки захватили город.
- Щербаков наскочил из Китая, и весь город занят белыми...
- "Власти" перевешаны...
- Красноармейцы сдались "казакам"...
Болтали что кому приходило на ум. Один другого вперегонку обвирали и
перевирали, наслаивали на слухи свои "факты" и соображения. Слухи тучами
носились над городом, рассыпались брызгами в живом человеческом потоке, в нем
пропадали и из него вырывались вновь, мчались дальше неузнаваемо-странные,
совсем иные, на себя непохожие: уж такова доля летучего слуха.
По учреждениям, разумеется, тоже работа на ум не шла - никто ничего не
делал, слонялись без толку в коридорах, шушукались за столами, за углами, в
нишах окон, иные настораживались робко, иные мужественно сплетничали,
подхихикивали или поматывали головами и молча отходили, покусывая ус, почесывая
затылок, - все в зависимости от того, рады или не рады были услышанному.
Не объявляя своей диктатуры официально, мы все же пытались в каждом
своем выступлении сохранять крепкий, уверенный тон, чтобы хоть он прикрывал до
известной степени наше вопиющее бессилие. Отпечатали и по городу пустили мы
листовку:
ВСЕМ, ВСЕМ, ВСЕМ...
По городу распускаются провокационные слухи о том, что местная
крепость занята белогвардейцами.
Военный совет, Областной военно-революционный комитет, Областной комитет
партии коммунистов-большевиков самым решительным образом заявляют, что подобные
слухи носят характер самой черной, неприкрытой провокации, и вместе с тем
предупреждают, что с распространителями подобных слухов они будут бороться самым
решительным способом.
То печальное недоразумение, которое случайно имеет ныне место среди
части Верненского гарнизона, несомненно будет улажено в самом непродолжительном
времени.
Военный совет, Военно-революционный комитет и Областной комитет партии
предлагают всем учреждениям и должностным лицам спокойно продолжать свою
повседневную работу.
Никакой паники, никаким колебаниям не может быть места в эти дни среди
партийных и советских работников и всех граждан Семиреченской области.
За председателя Военного совета Д м. Ф у р м а н о в.
За председателя Областного военного революционного
комитета П а ц ы н к о.
Член Областного комитета партии В е р н и ч е в.
12 июня 1920 г.
11 часов утра.
Писали, но уж, конечно, знали, что "спокойно продолжать повседневную
работу" никто не будет, да и не сможет до тех пор, пока не будет ликвидирован
самый мятеж. Листовку выпустили мы больше для того, чтобы напомнить о себе,
заявить, что живы, что нас еще не укокошили и что мы еще сохранили немало
бодрости и даже дерзости: пугаем "самым решительным способом", который... и
осуществить-то нечем.
Но этого требовали обстоятельства: листовка чуть-чуть придала нам
бодрости, осадила заносчивость наших противников, - большего мы от нее и не
ждали.
Кое-какая техническая сила, разумеется, с нами оставалась: были
работники в штадиве, телеграфисты, машинистка, остался даже кой-кто из команд,
но все эти силишки были так ничтожны и ненадежны, что и их мы опасались утерять
ежеминутно, - что тогда делать, если и телеграфисты нас оставят вдруг?
Но они оставались: может быть, потому, что сознательно были с нами, а
может, и потому, что мы глаз с них не спускали. Неизвестно. Но оставались и
работали.
Вот, не странное ли дело: телеграф мятежники повредили только на Пишпек,
да и то несущественно, а рвать его не рвали - для себя, видимо, хранили.
Связь телефонную оставили по всему городу, а с нами, со штадивом, то и
дело даже переговаривали любезно о разных делах.
Они ждали. Они, безусловно, выжидали и были уверены, что с часу на час
подойдет в Верный 26-й стрелковый. В этом они твердо были уверены. А одни, без
его подмоги, начинать окончательное дело не хотели. И, кроме того, у них было
совершенно неверное представление о наших реальных силах, - в особом и в
трибунале они считали не меньше... 800 отборных бойцов и до десятка пулеметов!
Откуда были у них эти сведения - неизвестно, но такое заблуждение крепости было
нам очень на руку, и, ухватившись за него, мы сами раздували и рьяно
распространяли слухи об имеющихся в резерве наших значительных силах. Слухи эти
имели свое безусловное действие: они породили в крепости неуверенность,
медлительность, робость, встали поперек активному выступлению. Тут случилось
вскоре одно небольшое происшествие: это происшествие могло ускорить ход дела и
обернуть его против нас драматическим образом.
В инженерную часть дивизии везли из Талгара четыре бочки спирту.
Крепостники это добро перехватили и угнали подводы за собой, а там, в крепости,
на манер вольницы запорожской окружили виночерпиев и требовали по чарке "зелена
вина", приспособив на роль этой чарки... грязную, ржавую консервную банку.
И часть уже успела недурно налакаться.
Но тут вмешались вожаки и остановили пьянство: опасаясь, что наши "10
пулеметов и 800 штыков" их, перепившихся, положат на месте. Понапугали толпу,
пригрозили опасностями - переломили охоту: страх смерти был выше жажды полакать
из консервной банки.
А нам и это было на руку, иначе можно представить себе, что делалось бы
вечером, ночью...
Надо сказать, что попавшие в крепость - Сараев, Шегабутдинов и Стрельцов
- одни из лучших наших товарищей, тоже, но по-своему и в других целях, боролись
в крепости с пьяным разгулом. Они знали, что в пьяном, буйном море прежде всего
утопят военный совет и штаб дивизии. Так каждый по-своему и в своих интересах
оберегал крепость от повального пьянства.
Шумно бушевала крепость. Она собой напоминала встревоженный табор,
когда он под близкой опасностью наспех готовится к бою, в звонком зуде второпях
оттачивает тонкие кинжалы, жирокоперые шашки, недосягаемой, высочайшей напрягся
нотой и дрожмя дрожит в предчувствии неминуемой близкой сечи. Эта лихорадочная
беготня, этот ревущий, неумолчный гомон, воспламеняющие крики, чьи-то кому-то
обрывочные, безнадежные, бессвязные приказы охрипшей глоткой, раздраженные
вопросы, дикие, но бессильные угрозы - звериным ревом дрожит над крепостью
мятежный гул. Никакого начальства. Никакого управления. Долой все к черту! -
крепостная масса сама разрешит все свои вопросы. О том говорили дикие крики и
сумасшедшая суета.
Но уже просвечивали первые признаки организации. Чутьем чуяли мятежники,
что без организации ничего не поделать. Долго еще не уходиться разгульному
самовольству, еще долго крепость станет сама, гулом и воем своих собраний,
обсуждать вопросы, но к тому идет, и придет время (пришло бы оно!), когда зажмет
железная рука разбушевавшиеся толпы, заклешит их недвижимо дисциплиной плети,
шашки, свинцовой пули и поведет, прикажет идти.
И пойдут - покорные, безвольные, не видя, не понимая своего нежданного
пути.
Ночью у казарм, когда только выступали, раскололись мнения: одни
говорили, что надо тотчас идти на штаб дивизии, захватить его и арестовать или
тут же прикончить все начальство.
Другие урезонивали и до подхода 26-го полка не решались на этот шаг,
зато крепость захватить считали весьма полезным:
во-первых - прибрать в ней к рукам оружие;
во-вторых - укрепиться, приготовиться к встрече;
в-третьих - подогреть на выступление остальные части;
наконец - разбудить деревни, привлечь и вовлечь сразу в дело массу
крестьянства.
Со своей точки, правы были, конечно, первые. В интересах восставших надо
было действовать решительно уже с первого момента. Что-нибудь одно: или у
штадива есть силы - и тогда от сил этих не укроешься в крепости, ожидая 26-й
полк; или у штадива нет достаточных сил - и тогда зачем ждать подхода новых сил,
когда управишься легко и теми, что есть налицо? Правы были первые: быстрым
ударом надо было грохнуть на штадив, нас всех арестовать, а может быть, и
расстрелять. Власть захватить немедля и полностью, произвести массовые аресты,
заявить о единой собственной власти, - словом, всем и во всем показать, что за
тобой победа! А мятежники - так они сделали? Ничего подобного: они только
наполовину заявили о своей победе, а дальше - открыли с нами целую серию
переговоров и совещаний, как в тину, затянули себя в споры и обсужденья, в этой
тине сами и увязли. Мы их в эту тину усиленно тащили, ибо при данных
обстоятельствах только здесь было наше спасение, спасение нашего дела. Мятежники
выступили с грозными словами, но грозных дел совершить не сумели. Их сбивало с
толку предположение, что в особом, у нас и в трибунале - много сил: недаром
после того как вооружились они награбленным из транспорта оружием и готовы были
идти из казарм в крепость, выслали сначала сильные дозоры к особому и трибуналу
- ждали оттуда удара.
Но удара не было. Тихо, без криков, без песен походных, чуть позванивая
оружием - проходили они в густом мраке ночи, рота за ротой, в крепость. Там
разбили склады, растащили из них оружие. Стража крепостная и не подумала
сопротивляться - посторонилась, дала дорогу, а потом и сама присоединилась к
восставшим.
Как только вошли - эх, забегали, шныряя по всем углам, загалдели, вверх
дном кувырнули тихую жизнь крепости, врезали в глухое безмолвие ночи лязг, и
свист, и ржанье коней, и крикливую обжигающую брань. Взвыла, заржала, застонала,
зазвенела июльская ночь. Во взбаламученной крепости один за другим все быстрей
нарастали, все грозней завывали пенные, мятежные валы.
В крепости, в центре людского потока, - Петров и Караваев.
Петров - коренаст, крутобок, детина атлетический. Небольшая голова,
стриженная накругло, посажена глубоко и плотно в мускулистые, тяжелые плечи.
Ладонь - как лопата: широченная. Ноги коротки, но крепки и жилисты, легко
бросают корпус на ходу. Вся фигура, как слитая, словно осаженная в землю,
ядреная, выносливая. В сощуренных хитрых зеленых глазках - мысль, а за мыслью
дрожит и бьется беспощадная звериная жестокость. Фронтовик. В бою - боец,
неустрашимый рубака. В кругу товарищей - скандалист, забияка, выпить не дурак,
охотник пображничать.
Во всем под стать ему Караваев - забулдыжная, лихая голова: этому ничто
нипочем. Недаром из песни самое у него любимое:
"Все отдам - не пожалею".
И это верно. В бою - и храбр, и находчив, и выручит в беде, и жизнь
отдаст вгорячах - не пожалеет.
А вот тихую, без грома боевого жизнь и любит и не отдаст без слез,
станет просить, как просил потом на суде:
- Пощадите. Простите. Исправлюсь. Смою пятно. Клянусь...
Ростом низок, крепко скроен Караваев, как барсук. Широкоплеч. Жилист и
гибок, в движенье ловок, словно джигит. И на коне, как джигит, - ему конь с
седлом, что мяснику табуретка: верное место. Черные волосы сухи, густы и жестки.
Низкий лоб не сулит добра. Хищные зубы из-под багровых обветренных губ - так
сверкнут за лукавой улыбкой, аж жуть берет: глотку прогрызет и кровь всю
высосет. Вампир. Над губами - словно зола понасыпана, приютились короткие темные
усики; под ними, как бык в стену лбом, уперся в грудь непокорный, крутой
подбородок. В черных хитрецких глазах - и забубенная радость жизни, ухарский
пляс под рыдающую гармошку, и безумная, грани не знающая удаль, всепожирающая,
страстная отвага. Говор караваевский - чистый, трескучий, торопливый говорок.
Лукавая, насмешливая улыбка все сбивает с толку, и не знаешь: правду говорит или
глумится, свое держит на уме Караваев. Он с Петровым подымал казармы, это они
строили ночью в строй красноармейцев, подбрасывали винтовки, отсчитывали
патроны, слали дозоры в разные стороны и вели на крепость, подвели, ввели и там
всю суматоху кружили вокруг себя.
К ним в батальон приходил Чеусов, из "коммунистов", работал в милиции,
был начальством. Не боялись его восставшие, знали, что за "коммунист": с
т а к и м и коммунистами можно...
Чеусов говорил про свои нужды, про несчастия милиции, про пакостное
начальство, что наехало из центра, поддакивал насчет "страдающих без вины
красноармейцев", которых-де притесняют и насилуют, и загоняют, охал и ахал
вместе с казармами, проклинал и крыл на чем свет стоит разные "верхи". Словом,
был у них "свой человек". И нужный человек.
Годов ему тридцать пять - тридцать восемь. На желтом сухом лице свинцом
отливают карие остывшие глаза. Темно-русые негустые волосы над высоким,
просторным лбом. Темно-русые, пышно-пуховые усы - он их ладонью то и дело
вздыбливает из-под губ. В движениях медлителен и раздумчив, не быстр и в
решениях, но может вскипеть негодованием - тогда ударит сплеча. Грамотность
небольшая, о ней не беспокоится, живет не ученьем, а больше своими мыслями и
тем, что видит-слышит кругом: это запоминает и понимает быстро. Чеусов приходил
в казармы, знал, куда идут красноармейцы, но с ними не пошел - пришел прямо в
крепость. И как пришел - за дело: речи, речи, речи, разговоры разные, советы,
указанья, - вошел в дело плотно, учуял, обсмаковал, взялся за вожжи.
В батальоне 27-го, в Джаркентском, когда он выступал, было много чужого
народу - вооружали всех набежавших: тут были одиночки комендантской команды
штадива, были из батальона 25-го полка, что здесь стоял, было много ребят из
караульного батальона. Из караульного же были Вуйчич и Букин. Оба играли потом
немалую роль.
В Туркестане по местам, иссохшим от зноя, растет корявое, сучковатое,
изгорбленное дерево: с а к с а у л.
Вуйчич напоминал саксаул: так был неуклюж, тощ и высок и согнут-перегнут
в разные стороны, словно кто-то ломал его и не сломал вовсе, а только перекрутил
как железный прут.
Красноармейские иссаленные, во все цвета заштопанные штаны, как на шесте
мешок, болтались на худых долгих ногах, сползая, словно хвостиками, двумя
подвязками на босые широкие грязные ступни с черными и, верно уж, вонючими,
пропотелыми пальцами. Рубашка коротка ему, долговязому: чуть прикрыла пуп и
влезла рукавами на самые локти тонких, сухих, нездоровых рук. Руками на ходу
бестолково болтает, как плетьми. Голова, словно птичья головка: шустрая, мелкая,
беспокойная. Волосенки жидкие - то ли русы, то ли рыжи - видно, что голову
наспех у забора обдергивали-стригли полковые ножницы. Лицо у Вуйчича в густых,
заплесневелых веснушках, желто-буры впалые, иссохшие щеки, нос - разваренной
картошкой, длинна по-гусиному сальная потная шея: верно, чахоточный. Глаза
мертвы, тусклы, невеселы, никогда не веселы, и никогда им не сверкнуть, как
сверкнут волчьи караваевские, - у Вуйчича словно налили под веки мутную густую
влагу, и глаза в ней беспомощно завязли, затонули, обессилели и чуть ворочаются
в глубоких орбитах: медленно, зловеще, налиты злобой и непокорностью, буйволиным
упрямством.
Неотлучно с Вуйчичем - Тегнеряднов. Молодой парень, лет что-нибудь под
двадцать пять. Лицо как лицо: средних качеств, сразу не бросается, ничем не
выделяется из тысячи других. Быстрые движенья, быстрая речь, настойчивая
жестикуляция - все говорит о молодой, неизрасходованной силе. Молодость - это
первое, чем веяло от Тегнеряднова. От молодости и его энергия: прет наружу
свежая силища, здоровье не тронуто жизненным искусом. Тегнеряднов равнялся по
Вуйчичу: тот надумывал и говорил, Тегнеряднов делал, исполнял. Они все время
вместе. Один был нужен другому.
Из карбатальона был и Букин.
Страшилище. Чудище. Пугало. Росту голиафского. Широты в плечах -
соответственной. Рыжие густущие усищи - словно крылья мельницы: размашистые,
большущие, шевелятся, как живые. Это не пышные чеусовские игрушки, а настоящие
голиафские, серьезные усы, на которых легко провисеть полчаса трехлетнему
ребенку. И где-то в деревне у Букина в самом деле был такой Алешка-сынишка,
которого так любил он брать в неуклюжие могучие руки, когда цеплялся тот за
отцовские усы, вздымал над головой и дико ревел пьяной октавой - под беспомощный
плач сухощавой, малокровной, перепуганной жены.
- Алешка, Алешка, сукин сын... Возьму вот тебя, мать твою раскроши, как
шмякну об пол - ничего не останется... У... у... гу... подлец...
И он ласкал его рыжими крыльями-усами, а Алешка плакал навзрыд от боли и
со смертельного перепуга от ласковых отцовских слов.
Возле Букина всегда было стоять как будто страшновато: хватит вот сверху
кулачищем по башке и - конец. Тут и поляжешь бесславно костьми. Его большущая
круглая голова, все черты его здоровенного буро-матового лица, каждое движение
увесистой коряги-руки так тебе и говорили:
"Лучше не тронь. Не тронь, говорю, а то вот кокну - и дух вон, лапти
кверху".
На плоском, тупом лице - мясист и крепок обрубок-нос! Под самым носом
густые усищи разжелтил табачищем: ежеминутно нюхает, прорва. Зубы - крокодильи:
куда тут караваевские, - у того зубишки перед букинскими, словно перед волчьими
у малого хорька: Букин сожрет и Караваева со всеми потрохами. И с зубами сожрет.
Все переварит этакое пугало. Глаза букинские как будто темно-зеленые, но цвет их
менялся от настроений: в ладном настроении они рассиропливаются в бледно-серые,
а когда гневен Букин - темнеют глаза, грозовеют, как тучи, становятся
мрачно-черны, наливаются страстной, звериной жадностью. В разговоре краток и
крут. Не голос у Букина - рычанье хрипучее, а речь у него такая всегда
увесистая, окончательная:
- Уб...б...бью св...в...в...вол...л...лчь.
- Рр...р...рас...с...стерзаю, под...длец...ц...ца...
От Букина все время пахло могилой.
Был с крепостниками Александр Щукин. Из офицеров. Но из сереньких
офицеров, из тех, которые несли на себе "империалистическую"... Одно званье -
что офицер, душком гнилым только чуть-чуть попахивал, а на деле остался
сиволапым, заскорузлым, от земли. Он все хорохорился, гоношился, как петух, -
всем и всеми был недоволен, в том числе и крепостными соратниками, все ему
казалось, что везде и всякие дела идут и плохо, и медленно, и ведут-то их
неумело:
- Эх, кабы мне всю волю, я бы...
Но всей воли ему не давали, а сам взять не умел: мелко плавал. Ростом
Щукин мал, лицом серо-желт, глазами постоянно взволнованно-тороплив, движеньями
непоседлив и суетлив, речью бессвязен, умом недалеко ушел: середняк, одно
слово.
В крепости был потом комендантом, а брат его, Вася - так В а с я и
есть: Хренок-топорик, назвали мы его, когда попался потом в руки; толку
незначительного, хотя и секретарствовал у восставших в боевом совете; трусок,
мещанчик, мечтает о тихой жизни - в крепость попал за компанию с братом.
Затем явился, - не сейчас, не в этот час восстания, а позже, - Чернов:
Федька Чернов, как его звали в крепости. Чернов черен, как чернила, весь черный:
лицом, волосами, бровями, усами, бритой густой щетиной бороды. Годов немного,
под тридцать; не ходит - бегает, и не бегает, а катится, как шар: круглый,
упругий, подвижный. Служил он прежде сам в дивизионном особотделе, чекистом себя
называл горделиво, но от особого же и пострадал за пакостные разные делишки.
Теперь готов был в разнуздавшейся мести все перебить в особом, а заодно и все,
что с ним и около, - мстить так мстить: по-черновски! Был Федька "комиссаром"
крепости. Специальностью избрал погром особого отдела и трибунала. Потом, когда
по приговору вели расстреливать, - плакал, как девочка слабонервная, молил о
пощаде, не выдержал пути.
Хулиган-скандалист по натуре - Федька и в крепости со всеми
перебранился. Бунтовал-шебуршил, подбивать на "штучки" большой был мастер и
охотник.
Кроме названных, были и другие в руководителях. Но про них не теперь -
упомянем в своем месте. Это про них сказано - первые главари. И самые к тому же
колоритные. Это - вожди, но лучше сказать, не вожди - зачинщики. Так точнее,
правильнее. У вождя - большие горизонты, у вождя - широкие планы, он знает, что
делает, что надо и что будет делать. Он видит вперед.
А эти просто были зачинщики. Они зачинали сегодня то, что завтра
взорвалось бы все равно и без них. Они только более красочно и бурно отражали в
себе подлинное настроенье взбунтовавшихся - и в этом смысле олицетворяли общие
интересы. Но их хватало только на бунт. Встать, рвануться, оглушить, - это их
дело, это по плечу. А дальше не хватало ни мысли, ни опыта, ни знанья: путь был
глух и неясен. Они знали, из-за чего поднялись, но вовсе не знали - как что
устранять, что надо собирать и создавать заново. Их на дорогу - н а с в о ю
д о р о г у - вывел бы кто-то другой, всего верней - Щербаков и Анненков. Но тем
и значительно было восстание, что в о ж д е й оно не имело, что вырвалось из
берегов само собою, что оно отражало в вихре своем интересы целого слоя:
кулацкого крестьянства, не желающего над собой ничьей опеки, стремящегося
размахнуться вволю.
Зачинщики-главари только стояли впереди, но ведь надо же кому-то и
впереди стоять, не всем сзади. И те из красноармейцев, что были "покулачистей" -
эх, как охотно шли они за ними. А крепкие мужички? Да эти в один миг все
распознали и унюхали: недаром и лошадей в крепость нагнали, и фуражу, и хлеба
навезли, и сами винтовки брали с собой, - или по селам увозили или тут с ними
оставались, в крепости.
За сутки в крепость народу набралось... пять тысяч! Целое войско. И гнев
и протест у них тут у всех, и желанья - общие.
Как только Петров с Караваевым привели восставших в крепость - ясно
стало, что надо спешить разрабатывать какой-то план каких-то действий. Пока они
возились около оружия, бегали, осматривали крепость и окрестности, прикидывали,
как обороняться "в случае, ежели что"... облюбовывали лучшие места, советовались
и готовились к решительным делам, - в крепости открылось собрание, и на этом
собрании сразу же встал вопрос о власти.
Какую власть - временную или постоянную? Как ее назвать? Кого избрать?
Что ей делать? И что делать с той властью, что теперь осталась в городе?
Шуму было, шуму - как полагается. Чеусов держал речи - одну за другой.
Выступали Вуйчич, Букин, Щукин, другие. Столковались на том, что постоянную
власть сразу создавать нельзя, надо временную.
Потом - и срочно - созвать областной съезд и уж тогда - постоянную.
Назвать... Как власть назвать? О, тут миллион проектов и
предложений:
Революционный штаб... Штаб революции... Штаб горных орлов... Комитет
свободы и равенства... Всеобщий совет революции... Боевой комитет
революции...
Бузили-бузили и выбрали:
"Боевой революционный комитет", а сокращенно: боеревком.
Но многие звали: "боевой совет", боесовет. Нам неизвестно, может, и
изменили когда-нибудь позже это на заседаниях, но за все время звали и так и
этак, на первом же собранье крепко окрести