ю. В углу образа -
прокопченные, сухие, скучные, без лампадок - за отсутствием гарного масла.
Бутылку керосина мы привезли с собой, захватили на случай и огарок свечи, -
думали, лампы у старика не случится. Нашлась лампа; зарядили, зажгли,
засамоварили. Загуторили. И так до свету. А чуть забрезжило - по утреннему насту
лазали с карабинами, револьверами, ружьями... Чего искали, какой дичи - кто же
это мог знать?
Просто лазали, авось что-нибудь и попадет.
Разумеется, ничего не попало. Даже никто и выстрела не дал. Скоро
простились со стариком. Ехали обратно. И хоть бессонная была ночь, хоть не было
отдыха и дорогой качало туда-сюда, а в то же время не было дня работоспособней,
никогда так весело и легко не работалось, как после этих горных поездок.
О том, что собою представляет ревком, чем он занят, в каком
направлении ведет работу, мы хоть малое представление, но имели. О комитете
партии - тоже.
Что же представляла собою семиреченская Красная Армия, как создалась
она, как жила и боролась, какие выработала навыки и традиции, чем дорожит и на
что до сих пор щетинится? Кто руководители у ней прежде и теперь? На что годна
она, что может дать и чего не даст?
Оглянуться в прошлое, осмотреть ее с разных сторон, выщупать, выстукать
в нездоровых местах, чтобы знать, как и чем ее лечить, - о, эта задача много
времени потребует, и сил, и уменья! А работа необходима: выследить в прошлом
надобно каждый шаг. Потом, через долгое время, на руки мне попал доклад: он
собрал и повторял то самое, что говорилось и писалось тогда про Красную Армию
Семиречья.
От восемнадцатого года. От той самой поры, когда началось горячее дело,
когда здесь открылась борьба, возникли фронты. Все перепуталось. Не разобрать,
не понять было, где злейший враг и где товарищ.
Местами даже таранчинская трудовая масса объединялась с казаками,
боялась красных повстанцев-крестьян. А в иных местах, кругом наоборот, по-иному.
Киргизы - не баи, не манапы, рядовая масса - то с казаками, то с повстанцами.
Крестьянские отряды переходят к казакам, казачьи части идут, сдаются добровольно
на волю красного командования. Запуталось все - не разобрать. Полыхало Семиречье
кострами жестокой, изнурительной гражданской войны.
В половине восемнадцатого года прискакали вдруг недобрые вести: на
севере, в Семипалатье, от Колчака идут на Семиречье белые войска. Идут в два
отряда. Отряды отлично вооружены, вдосталь орудий, патронов, пулеметов,
снарядов.
Немало броневиков, ходят слухи про танки. Во главе - офицеры, опытные
командиры, два капитана: Виноградов и Ушаков.
Советская власть в Семипалатье пала, ее свергли восставшие казаки, как
только почуяли, что с севера к ним идет колчаковская подмога.
И теперь - шаром покати по Семипалатью: все выбито, выжжено, вырезано,
расстреляно; бандитская ватага снижается на Семиречье, опустошает, губит,
разоряет все на своем вредоносном пути. И нет никакой силы, чтобы остановить эту
быстро идущую ватагу. Но остановить необходимо. Надо остановить теперь, и какою
бы то ни было ценой. Здесь промедление грозит бедами неисчислимыми: по
Копальскому, Лепсинскому районам с новой силой закипит казацкое повстанчество,
раз прослышит о том, что с севера идут колчаковские войска - победоносно,
неудержимо, быстроходом... Надо сдержать... Но чем же? Какими силами? Вот они,
красные войска, наперечет. Неоткуда взять, отрядить, перебросить. Взволновались
областные центры. Одно заседание сменяется другим, одни погибают за другими
предложения, советы, указания: выхода нет, ибо нет той силы, которую можно было
бы двинуть навстречу врагу и на нее целиком положиться. И выбрав совсем
невзрачного, ледащего командиришку, по годам - мальчугана, по уму - отрока, а по
опыту военному - малое дитя, - послали его (лучше в ту минуту не подобрали),
наказали строго-настрого: "Патронов и винтовок бери по людям, орудий одно, а
народу соберешь по дороге; пока же вот тебе небольшой отрядец, с ним и
отправляйся". Командир этот - парень был шустрый, особенно в тылу, особенно пока
опасности и видом не видать: храбро продефилировал со своими "молодцами" во
всеоружии перед начальством, нацелил путь, разметил, что надо, по карте - и
ходом!
Идут день. Идут два-три. Долго идут. Летним зноем. Горячими песками.
Холодными росными ночами, в горах, по долинам, путями и беспутицей.
Достигли Сергиополя. И бойцы, совершившие этот путь, как будто давали
право надеяться, что в минуты испытанья не объявятся они жалкими трусами. Так
бы, верно, оно и было, если б командир был не мальчик, не дитя, если бы в
помощники не брал себе сподвижников по уму, по плечу. Как только заняли
Сергиополь - поползли будоражные, тревожные слухи, что близки белые войска с
бронеотрядами, грузовыми автомашинами, до зубов вооруженные.
И командир сдрейфил. Забил отбой. Отступил из только что занятого
города, оставив гарнизон на произвол судьбы. А сам ушел на Копал и дорогой сеял
детские, глупые страхи.
А эти слухи о мощи белых войск ободряли казаков, и они подымались на
борьбу с красными. Но вот уже Сергиополь осажден колчаковскими капитанами. Он не
сдается без боя, он дорого хочет отдать себя и до последней минуты, до последней
возможности стоит, крепится, обороняется. Но где же было равняться, меряться
силами - силы были неравные: офицерская ватага густыми лавами прорвалась на
кривые полутемные улицы глухого городка и - по обычаю, по привычке - ножом и
дубиной, кулаками и плетью усмирила сдавшихся, не успевших разбежаться,
оставшихся во власти победителя. Триста человек выскочили дальними переулками за
город, отбивались от преследователей, забились в горную глушь и создали здесь
отряд, - отряд, о котором все еще живы легенды, героический отряд, воевавший
целых два года, оторванный от своих, без помощи и поддержки, в глубоком вражьем
тылу, воевавший и питавшийся за счет добычи, которую с боя брал лихими налетами.
Это отряд "горных орлов". Все Семиречье помнило, помнит, долго будет помнить,
как в мучительные годы безвестные "горные орлы" больно клевали генеральские
войска, терзали их, не давали им завершить разоренье полуразоренного выжженного
края.
Отряд "горных орлов" пополнялся повстанцами сел и деревень. Но бойцы
принимались туда со строгим отбором, после испытания. Когда пропадали сомнения в
храбрости, ловкости, мужестве новичка, готовности его на самое отчаянное, почти
невероятное дело, - только тогда принимали в семейство "горных орлов". Эта
горстка бойцов прорвалась из Сергиополя, ускакав из-под нагайки, из-под
расстрела, от расправы. Потому и сами "орлы" были жестоки, беспощадны в расправе
с пленниками-врагами. Сергиополь пал. Из Сергиополя капитан Виноградов шел в
предгорьях Тарбагатайского хребта на Бахты, на Чугучак.
Перед Бахтами, в Маканчи, остановился. В Бахтах стоял красный отряд
партизана Мамонтова - окруженного, потерявшего надежду на уход; позади, в
Копальском районе, уже буянило, громило восставшее казачество. Выхода нет.
Только находчивость, решительность могут спасти. Мамонтов ловко включается в
провод и отдает грозный приказ белым повстанцам очистить Копал, грозя в
противном случае всякими карами, жестокой расправой.
А в Маканчи Виноградову по проводу:
"Завтра жди меня с отрядом".
И только сказал, посадил свой отряд на коней, марш на Маканчи!
К вечеру был на месте. С ординарцем заскочил к штабу, вызвал
капитана.
- Ты капитан Виноградов?
- Я...
- А я Мамонтов, командир красного отряда! Н-на! - и нагановской пулей
раздробил ему череп.
Но сам не ускакал. Окруженный, бился долго, тщетно отбивался, - не смог
прорваться, не осилил кучу врагов: растерзали, раскромсали, изрубили красного
партизана Мамонтова.
Ускакал только его ординарец, привез отряду траурную весть.
Некогда впадать в уныние:
- Атака на Маканчи!.. Месть беспощадная за растерзанного командира!
На улицах поселка была густая жестокая рубка... Казаки выбиты,
выскочили, спасались в панике кто куда.
От Маканчи ходили на Сарканд - казачью станицу; обложили, назначили час
и ударили дружно, - так дружно и крепко ударили, что прорвались на середину
станицы. Но дальше площади не пошли. Так и стояли: половину станицы заняли
партизаны, другую половину - казаки. И так и этак пытались, - не выходит ничего.
Тогда решили выйти вон, обложить наглухо, взять измором. Но для измора надо
иметь в запасе время, а на время надо иметь патроны. Уж какой тут мог получиться
измор, когда на бойца оставалось по три патрона? Того и гляди, что "изморщиков"
переколотят, сомнут, и нечем будет обороняться! Нет, надо уходить, так не
выморишь осажденных. И отошли. На Аббакумовскую. Тем временем из Верного в
Копальский район шел отряд Петренко, - он налетом захватил самый Копал,
перебросился на Арасан, и из Арасана - на Аббакумовскую. Здесь и соединился с
мамонтовцами. Соединенный отряд покружил у Сарканда. Петренко ходил по
Лепсинскому уезду, пока не спустился снова в Копальский район и не расположился
здесь на зимовье.
Мамонтовцев отозвали на Верный.
Была глухая осень 1918 года. Пустынный Лепсинский уезд оставался без
поддержки красных войск. Колчаковские части подымали здесь казачество.
Готовились спешно белые войска. Девятнадцатый год грозился ожесточенной войной.
По крестьянским поселкам стон стоял неумолчный: белые части вели себя
победителями, чинили расправы, издевались, мстили, изгоняли крамолу...
Тридцать тысяч крестьян, с детьми, женщинами, целым табором направились
на селенье Черкасское. Закрепились. Обрылись. Окопались. Огородились,
упрятались, как могли.
И понимали ясно, что так и этак - конец один, так уж лучше погибнуть в
бою. И бились. Да как бились! История черкасской обороны - это удивительная
страница героического сопротивления обреченных на гибель десятков тысяч бойцов,
наполовину безоружных, больных, вынужденных дорожить каждым ударом, каждой
пулей, которую назавтра будет негде раздобыть.
Осажденные держались целых полтора года и устроили за это время
мастерские, где готовили пули-самоделки, холодное оружие, даже готовили порох.
Долго и мужественно держались черкассцы. И когда обессилели, когда ворвался
неприятель, - свирепа была его угарная, хмельная расправа, рубленым мясом и
грязной кровью, кровью и влажным от крови песком багровели узкие улички
Черкасска.
Отряды Мамонтова, Иванова, Петренко проявляли порою в боях чудеса
героизма, мужества, отваги. Но это не были отряды сознательных, стойких
революционеров. Это были крестьянские партизанские отряды, построенные по
принципу полной независимости не только одного отряда от другого, но
независимости и между отдельными частями одного и того же отряда, если только он
еще дробился на части. Независимость эта, вольность партизанская родила,
конечно, самоуправство, бесконтрольность в действиях и поступках, безотчетность,
безответственность. А раз не перед кем держать ответ, раз нет налицо силы,
которая призвала бы к ответу своим авторитетом, своим могуществом, - неизбежно
в т а к и х партизанских отрядах должно жить, расти и быстро развиваться
своеволие, хулиганство, включительно до бандитизма. Не избегли этой участи в те
годы и эти три отряда. Своим вызывающим, недисциплинированным поведением, своим
неосмысленным, неосторожным отношением к националам, главным образом киргизам,
они сделали то, что киргизы массами начали переходить в белый стан.
Они, конечно, и там подвергались грабежам, насилию, издевательствам, и
тогда переметывались снова к крестьянским отрядам, и так мучились целые годы,
пока "вольные" партизанские отряды не отжили положенный свой срок и не
заменились организованными частями Красной Армии. Хулиганство мамонтовского
отряда дошло, например, до того, что из домашней церкви пьяною ватагой был
выхвачен архиерей и за городом расстрелян - без суда, без предъявления должных
обвинений. Такие выходки, конечно, настраивали жителей и робко и злобно;
хулиганствующие отряды отталкивали население от Советской власти, бросали его в
объятия белогвардейщины. Так было в конце восемнадцатого. Нечто подобное
продолжалось и в девятнадцатом году.
Особенно прославился из хулиганских бандитских командиров Николай
Калашников. Семиреченсхая крестьянская армия вообще не имела в среде своей
пролетарских элементов, в ней был преимущественно крестьянин-середняк. Но отряд
Калашникова по своему составу отличался даже от этой середняцкой массы и включал
огромную массу кулачья, свирепо, насмерть боровшегося против продовольственной
разверстки, которую пытались проводить советские органы; он боролся и против
мобилизации крестьянских подвод, боролся жесточайше против малейшего
вмешательства в мирный крестьянский быт хотя бы и ради острых военных нужд.
Калашников был отличным выразителем этой кулацкой стихии, он был весьма
подходящим "начальником" той банде, которая гроша ломаного не даст на общее дело
и в то же время, как липку, может ободрать какой-нибудь киргизский кишлак, может
пьянствовать непробудно, безответственно, буйно хулиганствовать и прикрывать это
подлое безобразничанье завываниями о свободе, о новой жизни, о борьбе,
победах... Калашников банду свою гладил всегда по шерстке, и сам не только
никому не уступал - наоборот, являлся первейшим зачинщиком всяких пьяных
дебошей. Банда его не то чтобы любила - какая тут любовь, и до любви ли было? -
но они все отлично чувствовали, что за таким командиром им "настоящая воля",
именно за таким командиром они будут безнаказанно зверски расправляться с
продовольственными агентами, за таким командиром всегда они будут бражной,
хмельной ватагой обсуждать:
- Надо или не надо завтра утром выступать? Надо или не надо идти по заре
в бой, чтобы поддержать истекающий кровью, изнемогающий в неравной борьбе
какой-нибудь красный отряд на левом, на правом фланге? Это ли не раздолье; сам
себе во всем хозяин, никому нет до меня никакого дела, творю, что сам хочу, и
ответ держу только перед собою.
Т а к о й массе нужен был во главе только образцовый бандит, и эта
масса недаром выдвинула, терпела, по-своему оберегала и защищала командира
своего, Николая Калашникова.
Но как же быть? И слева и справа - другие отряды, не такие, как этот,
калашниковский, более выдержанные, не махрово-кулацкие, спаянные хоть какой-то
первоначальной дисциплиной. И эти отряды ходят в бой. Они ждут помощи от
калашниковского отряда, они ждут и верят, что назавтра вместе с ними где-то
слева ударит и он, - облегчит им положение, снимет гирю на левом фланге. Но идут
они раз, идут два, три: нет подмоги, бандитский отряд в бой не пошел, отзвонил
митингами, отболтался обещаньями, а в результате: жертвы, жертвы, жертвы...
И на калашниковский пакостный отряд стали потачивать ножи. Но еще
слишком темна, непонятлива, доверчива была партизанская масса, - ведра пролитой
крови она готова была забыть и простить за звонкий красочный лозунг, за
обещание, за мишурную ложь.
Калашников по всему фронту бил в набат, клялся и уверял, что он истинный
борец за крестьянскую волю, и за этот гром-звон ему прощались все его
предательства и измены и лишения, которые выносили другие по милости его
пакостного отряда. Надо было что-то делать. Калашников - язва на фронте, и эта
гнойная язва грозит сгноить, уничтожить весь фронт. Надо бить в сердце отряда, а
первым делом в самую макушку - в бандита Калашникова. Но из Верного, из центра,
он был недосягаем. Не было силы, которую смогли бы противопоставить силе
калашниковцев. Так проходили дни, недели, месяцы...
Подошла и уж проходила весна девятнадцатого года. Этой весной прилетел в
Семиречье летчик Шавров. Он прилетел из Ташкента. Летел над Курдаем, торопился
скорее в центр области, был наслышан о грозных опасностях, о трудном положении;
не хватало терпения гнать на почтовых, - летел, горел нетерпеливым, страстным
ожиданьем окунуться в кипящую, бурную семиреченскую действительность. И как
только прилетел, увидел разнобой, первым делом заключил (умный был человек), что
объединить в одно целое части можно только в живом, быстром действии. Общее дело
- видимое, чувствуемое, решаемое совместно - может спаять стальными узами
единства. Это понял Шавров. И потому решил привести в движение разорванный
фронт, здесь и там нащупав слабые места, щелкнув казачьи заслоны, ободрить,
окрылить верою своих, заставить их встрепенуться, почувствовать свою силу, а там
- марш на Черкасское, марш освобождать осажденных своих товарищей!
Создал Шавров реввоенсовет фронта.
Перестроил Шавров отряды в полки, придал частям законченную стройность,
привел в единый вид, торопился вышибить самостийный хулиганский дух, заменить
его сознательным отношением к делу, суровой, крепкой дисциплиной. Начал смело,
уверенно, проявляя повсюду свежую мысль, обнажая крутую железную волю. Да не
рассчитал. Забылся. Не учел того, что не с рабочими, не с беднотой крестьянской
имеет дело, а с крепкими, сытыми мужичками, которые все еще держатся за таких
подлецов, как Николай Калашников, которые в трудную минуту скорей его поддержат,
а не тебя, железный летчик Шавров.
В самом деле - Калашников взбунтовал:
- Что за ревсоветы? Долой их, к черту! Что за полки? Не позволю отряд
мой перестраивать в полк. Мы сами здесь боролись - сами будем бороться и
наперед, не надо нам никаких ташкентских, московских учителей и командиров. А
хлеба своего не дадим, так и знайте: пуда не дадим. Проваливай, наезжий! У нас
обойдутся без тебя... Какой-то там Шавров нашелся... Сволочь, поди... Сам,
говорят, из генералов и думает передать казакам наши молодецкие отряды... Что же
это такое, братцы?.. За что же мы боролись, кровь свою за что проливали? Да
разве допустим, чтобы какой-то приезжий негодяй разорял наш край и продавал нас
нашим врагам? Никогда! Ни за что! Да здравствуют наши свободные отряды! Долой
ревсоветы! Долой Шавровых, долой, долой!
Такие речи держал Калашников своему отряду. Такие речи
держали-передавали калашниковцы по другим отрядам, по деревням и селам, где
останавливались, где кочевали... и возбуждали ненависть, недоверие к приехавшему
летчику, недружелюбно настраивали к нему стара и мала, в отрядах и на селе. Но
трудно было сломить железную волю Шаврова, - он продолжал неутомимо намеченное
дело, крутой умелой рукой делал, что ему казалось нужным, полезным. Когда узнал
про гнусную калашниковскую агитацию, живо, раз-два, послал конвой, арестовал
Калашникова, посадил его под замок. Дело сделал, но не доделал до конца: надо
было этого молодца немедленно переправить в центр. Ошибся летчик, не отправил. И
нажил неминучую, тяжелую беду. Банда Калашникова освободила, дала ему
возможность бежать в Аббакумовское, а здесь, на просторе, среди своей братвы, он
в разгоряченную, взволнованную толпу бросал раздражающие крики:
- Неужели и дальше будете терпеть? У вас выхватывают любимых, лучших
командиров, сажают в тюрьму. А назавтра, не убеги я - расстреляли бы... И это
ничего? Значит, молчать будете, так ли? Эх, подлецы! А я бы, на вашем месте,
самого его привел сюда, Шаврова, поставил бы его перед народом да заставил бы
отвечать: кто позволил тебе, негодяю, сажать народных избранников? Долго ли
будешь предавать нас врагам нашим? Показать ему силу - вот что надо делать!
Арестовать, привести... судить его!..
- Судить его... судить!.. Арестовать! - ревела очумелая толпа.
И через несколько минут конная ватага скакала на Копал, где в ту пору
остановился Шавров. Домчалась. Ворвалась нежданная. Захватила летчика, поволокла
с собою в Аббакумовку*.
_______________
* Аббакумовкой звали в просторечье Аббакумовское.
И когда поставили его перед озверелой тысячной толпой, нарядили суд,
- издевались, кляли за измены, за неведомые ему самому предательства. Тут же
судили, тут же решили, постановили:
"Признать врагом и изменщиком народным, а потому уничтожить..."
И здесь же, на площади, кинулся зверем Калашников, первый разбил ударом
бледное суровое лицо Шаврова.
Дальше было, что бывает всегда: сначала колотилось в судорогах о камни
мостовой, извивалось в предсмертных конвульсиях окровавленное, избитое тело, а
когда было смято в комок и уж пропала зверская охота бить его, пинать, колотить
прикладом, - оттащили в сторону, к колодцу, спихнули туда, словно падаль в
зловонную яму, и долго еще бросали вниз каменья, видимо боясь, чтобы не ожило
это с землей перемешанное человеческое тело.
Так погиб летчик Шавров.
Мужественный, смелый строитель.
По его стопам шли дальше другие и добивались своего - осуществили то,
что хотел в свое время осуществить дорогой покойник.
Вздрогнула область. Насторожилась чутко. Почуяла недоброе. Над трупом
мученика Шаврова впервые был осознан, понят ясно тот ужас, который гуляет вольно
по Семиречью. Еще долго-долго не удавалось прикончить хулиганский разгул, но
погибель его начинается от шавровской могилы.
По всем уездам после тех жутких дней провели внеочередную
двадцатипятипроцентную партийную мобилизацию. Отослали ребят по частям.
Это была первая мера, которую направили в сердце партизанщине.
Верно, что сами коммунисты семиреченские в ту пору большинством своим
мало на что годились путное, однако же и они, хоть на вершок, сумели осадить
разгул Николая Калашникова. Июльское наступление на Аксу. К нему готовились.
Ждали, верили в удачный исход. И в самую трудную минуту отряд Калашникова (в
который раз!) отказался идти. Дело было сорвано. Части отошли на Аббакумовку.
Через месяц повторили удар - и снова все та же знакомая, старая подлость: отряд
Калашникова открыл правый фланг наступавших красных частей, а сам не пошел.
Части отступили с тяжелыми потерями. Раненый комвойск области, товарищ Емелев,
скоро умер от ран. Надо было с Калашниковым действовать решительно. Против него
теперь крепко настроен был целый Павловский (впоследствии 25-й) стрелковый полк.
Из Ташкента пришел отдельный батальон и разом попал в калашниковскую переделку;
он тоже озлобился до предела.
Тогда решили трое безвестных серошинельников: пришли в хату, где
бражничал пьяный бандит, и по-собачьи его пристрелили. Был шум. Были угрозы,
волненье, иные опасались даже крестьянского восстания, как мести за Калашникова.
Но обошлось все проще: грозная и отважная в тылу, в безопасности, бандитская
ватага калашниковская живо примолкла, лишь почуяла против себя Павловский полк и
Ташкентский батальон. Ша! - и больше не волновалась.
Так окончил свои дни побунтовавший всласть, похулиганивший вдоволь
командир бандитской ватаги Николай Калашников.
Ранней осенью того же девятнадцатого года сделали новую попытку
совладать с казаками: решили ударить на Черкасск, объединиться с осажденными и
вместе навалиться на врага.
К Черкасску пробились. Но были битвы, потому что казачье командование до
последней запятой узнало заранее планы красных командиров: было
предательство.
Пытались потом ударить на Сарканд - и снова, по той же причине, тяжкая
неудача. От черкассцев оторвались. А те не выдержали, не вынесли новых испытаний
- сдались. В эти дни Черкасск оборвал свое героическое сопротивление, потеряв
последнюю надежду на выручку, истощив остатки сил в долгой неравной борьбе.
В половине января двадцатого года казаки повели наступление, но
ударились о Павловский 25-й полк и откатились, замкнулись в Копале. В белом
стане с тех пор стало неладно: как-то вскоре в бою, под огнем, целый батальон
перебежал на сторону красных, а потом каждый день - три-четыре перебежчика. И
все в один голос утверждали, что насчет перебежки не прочь бы и младшие
командиры, да зорок за ними полковничий глаз.
Дело близилось к развязке. Надо было лишь улучить момент, надо было
крепким ударом довершить то разложение, что идет в белом лагере самотеком.
Январь - февраль готовились. Боев почти что и не было вовсе - только
мелкая казенная перестрелка. Подступил март. На десятое дан был приказ красным
частям идти в решительное наступление на Копал. Взять его. Отрезать прежде от
Саркандской и Арасанской станиц, лишить возможности подкрепляться резервами,
отсечь кругом препоны и угрозы - тогда овладеть. Копал силен: у него несколько
тысяч гарнизона, сто тридцать пулеметов; сколько орудий - неясно. Сам город
зимой - неприступная крепость: в снежных непроходимых горах, весь в буранных
метелях, вьюжных перевалах, засыпанных намертво ущельях, в гигантских сугробах,
снежных заносах, отрезавших его от живого мира. Трудно идти на Копал. Вся
надежда, пожалуй, на то, что под крепким, под здоровым ударом дрогнет гарнизон,
уже и без того потерявший былую стойкость. Дрогнет, сдастся. Но если бой - о,
какой это ужас! - с копальских высот, из ста тридцати пулеметов!! Этот бой не
сулит успеха.
На рассвете, в сырых колючих туманах, тронулись полки. Шли в утренней
мути - незаметные, невидимые окоченелым вражеским дозором. Прошли глухое,
мрачное ущелье, пришли на равнину, за которой горы и в горах - Копал. Пропадали,
рассеивались ранние туманы, и было ясно одно: через час по равнине, где красные
полки, будет видно с гор движенье, пулеметы скосят идущих до единого. Так
немедленно на приступ! Но окоченелые члены отказывались служить. В полуверсте от
города застыли полки. Крепчал с минутами горный мороз, рвавшийся дико с ущелий
ледяными ветрами. Они все острей, колючей, глубже пронизывают тело, - ишь, как
раскричались, взвыли в горах! Налетела внезапно горная буря, черный, вьюжный,
грозный буран грозил бойцов обернуть в ледяные сосульки. Бессильные, потеряв
последнюю возможность держаться, дрогшие до вечерних сумерек, стали отступать в
Чумбулакское ущелье, где тише, где нет пронизывающего в равнине ледяного
дыхания. Наступленье не удалось. Подымались было в иных местах на равнине те,
которые одним ударом торопились порешить судьбу Копала. Но их было мало. И,
видя, что вокруг тянут назад, в Чумбулак, - остывали, уходили и они.
Срочно примчал Белов. Приказал отходить на исходные пункты. Видел, что
гибель иначе - неминуемая. Отошли. И тем спаслись: на утро следующего дня все
тропы-дороги глухо, глубоко засыпаны были снегом.
Готовилось новое наступленье. Было назначено оно на двадцатое марта.
Теперь уж были предусмотрительней, осторожней: теплей укутались красноармейцы,
захватили на случай бурь-буранов полсотни широких, просторных юрт, толковали о
лыжах, но лыж не достали. Было все-таки ясно, что в лоб, фронтовым ударом Копала
не взять: сто тридцать пулеметов грозились убедительно с копальских гор на
пригородные равнины. Надо было город обложить, взять в кольцо, затомить измором.
К тому же были слухи, что продовольствия у копальцев немного, на пять-шесть
дней. Надо проложить себе обходные пути, забросить в тыл Копалу кавалерийские
полки, которые приковали бы на себя внимание Анненкова, Дутова, Щербакова,
стоявших со своими войсками в Саркандской и Арасане. И вот, ценой тяжелых
испытаний, сурового напряженья, три красных кавполка очутились за Копалом. И
сразу столкнулись с казачьими частями, которые вел Щербаков на подмогу Копалу.
Выхода не было: неизбежно, настойчиво, окончательно надо было схватиться: пан
или пропал!
Красноармейцы понимали, что дальше тянуть борьбу немыслимо, что
разорение достигло предела, что скоро, может быть, вовсе не станет хлеба, и
уезды вымрут с голодухи, - надо напрячь последние силы, выиграть дело. И вот
Щербаков остановлен. Вот его сжали, стиснули, взяли в кольцо: тут ему неминучий
конец. Но как раз в эту ночь, когда хотели кончать Щербакова, разыгралась горная
метель, и белый генерал сумел незамеченным прорваться сквозь кольцо
красноармейцев, с частью войск пробрался на Сарканд, а из Сарканда - горными
перевалами - в Китай. Застряли белые войска и в Арасанской. Сюда подступали цепи
красноармейцев. Они готовились приступом захватить Арасан. И когда были совсем
уж близко - взвился белый флаг: осажденные сдавались на милость победителя. Не
верилось. Опасались. Предполагали, что враг заводит в коварную ловушку.
Осторожно, через парламентеров, завязали разговоры. Произвели предварительный
осмотр станицы: где что спрятано, как обстоит дело с орудиями, пулеметами,
снарядами, патронами... Когда все было высмотрено, обезврежено, а оружье сложено
и установлено в козлы, тогда вступили в Арасанскую красные части. И вспомнили
командиры, красноармейцы то, что говорил им Белов:
- Когда белые, сами уставшие в борьбе, утерявшие веру в своих генералов,
когда они станут перебегать или сдаваться, - помните, что все будет тогда
зависеть от вас самих: или вы поможете прикончить фронт, или вы его разожжете,
обострите отношения, подтолкнете казачьи части на новые жестокости, на
дальнейшую борьбу. Если вы серьезно хотите, чтобы фронт теперь же, весной, был
прикончен, - встречайте по-братски переходящие и сдающиеся нам казачьи войска.
Не насилуйте. Не издевайтесь. Не глумитесь над ними, - они теперь слишком чутки
ко всякой мелочи, крайне болезненно воспринимают всякую насмешку и самую малую
обиду. Бойтесь ожесточать их понапрасну. Когда же товарищеским отношением вы
дадите им понять, что к пленникам у вас злобы-ненависти нет, что вы принимаете
их как представителей трудящихся масс, что вы их скорей-скорей пропустите к
труду, к работе, к станицам, о которых и они ведь скорбят, товарищи, - ну, тогда
поверьте мне, что эта молва о добром, дружеском приеме промчится по всем
казачьим войскам, домчится и в Китай и там разложит остатки войск и их приведет
к нам с повинной головой. Относитесь же по-братски к пленникам, дайте им понять,
почувствовать, поверить, что вы им больше не враги, а товарищи...
Эти слова помнили. И здесь, в Арасанской, когда вступили, не было
насилья, грабежей, расправ. Казаки и жители дивились. Не верили глазам, ушам
своим. Они ждали жестокостей - этими жестокостями все время пугали их генералы.
Арасанцы радовались.
Сами предложили снарядить из своей среды делегацию, отправить ее в
Копал, рассказать копальцам, убедить их, что ей-же-ей красноармейцы не звери,
что они сдавшихся арасанцев пальцем не тронули.
Отлично. Делегация отправилась в Копал. И скоро оттуда примчалась весть,
что копальцы без боя слагают оружие.
Копальцы выслали встречную делегацию для переговоров, для подписания
договора, который обеспечивал бы их от неожиданности. Тоже боялись. Тоже не
верили. Даже когда подписали договор, находились такие, что уверяли,
предупреждали:
- Что им бумажка, красным? Такие ли они рвали бумажки. Такие ли обещанья
нарушали. Вспомните учредительное - они ведь тоже обещали хранить-охранять его,
а что сделали? Все порвали, все нарушили. Так нарушат и здесь, у нас. Бойтесь.
Не верьте, не верьте...
Но эти опасливые голоса заглушались криками тысяч голосов, требовавших
немедленного прекращения войны, немедленной сдачи:
- Будет. Навоевались. Толку все одно нет никакого. Сдаваться теперь же.
И больше никаких!!
Волей-неволей казачьи офицеры, вся руководящая головка, были вынуждены
идти на мировую, видя, что иного исхода нет.
И вот подписали договор. Были тут разные пункты, в этом договоре, но
главным, конечно, стоял пункт о жизни и смерти, о гарантиях, о клятвенном
обещании победителей не чинить расправ...
И вот сошлись две стороны: красная и белая. В глухом горном городке, в
Копале. Кругом спокойные стояли гигантские котлы серебряных снежных гор, тех
гор, по которым, хищно, по-звериному, прорывали в снегах себе дорогу и белые и
красные. Налетали вдруг, ураганом. Хитрились, состязались в ловкости обмана,
внезапного удара, уничтожения, расправы... Там много в горах братских могил. Еще
больше там безмогильных мертвецов, брошенных в сугробы, на съедение зверью.
Разъяренные, до нынешнего дня стояли одна против другой две живые стенки;
красная и белая. А вот пришел этот удивительный час: когда враги побеждены,
когда поверилось, что не будет больше по горам хищной охоты полка за полком,
роты за ротой, зоркой стайки разведчиков за другой такою же стайкой. Не надо
каждую минуту дрожать и ждать, что откуда-то внезапно, из ущелья или с гор,
вынесется нежданный враг и отымет жизнь.
- Теперь - братья.
Стояли две шеренги, красных и белых, одна против другой; белая - с
пустыми руками, побежденная; красная - вооруженная, победительница. Одна на
другую смотрела и все еще не верила, все ждала неожиданного, какого-то
внезапного испытания.
По рядам прокатился шепот:
- Командиры едут... командиры!
Верхами на середину выехали. И стали говорить такие речи, такие слова,
которые жгли до сердца, от которых плакали бойцы, закоченевшие, озверелые в
дикой горной войне.
А слова, казалось бы, такие были простые, такие обыкновенные, что в
другой раз никто на них и не посмотрел бы, не заметил, не почувствовал их:
- Отвоевали... хватит!.. Теперь Семиречье больше не будет знать войны,
фронтов, разоренья... Мы вернемся к селам-деревням, к кишлакам и станицам...
Каждый возьмется за свое - за то, что он оплакивает вот уж несколько лет кряду,
о чем затомился, к чему рвется все эти мучительно трудные годы... Хватит
воевать, товарищи! Теперь давайте жить мирной жизнью: кто уйдет к земле - пахать
ее, продолжать заброшенное привычное, любимое дело, кто к стадам уйдет - пасти
их по горам. У всякого свое дело. И мы вперед не только не станем друг другу
мешать в труде - помогать будем, вместе станем работать; так дружнее, так
ладнее, на то и Советская трудовая власть устоялась... Ну, так на работу,
товарищи! Забудем свою вражду, раздоры недавних дней. Пойдем к семьям, к земле,
к труду...
Эти простые слова взмывали до основания, потрясали переболевшие
человеческие сердца. Радость - непередаваема. Кричали разом все восторженным
криком, потрясали оружием одни и обезоруженными руками - другие, клялись, что
больше не станут воевать, что от труда не оторвутся...
Надо было разъяснить. Надо было предупредить, сказать теперь же, здесь,
на месте, в Копале, отчего и за что воевали, где причины, как обстоит дело в
Советской республике, к чему надо быть готовыми.
- Мы здесь, в Семиречье, кончаем, кончили борьбу, - говорили дальше
после первых восторженных приветствий. - Белые генералы и полковники, увлекшие
казачество на эту борьбу, оказались бессильны, увидели, что казаческая масса
больше не хочет сражаться, идет к земле. Щербаков ушел в Китай... Анненков и
Дутов, виноградовские остатки, которых с севера теснят теперь красные полки, - и
они уходят в Китай... Мы с вами не хотим войны, но ее могут снова разжечь эти
белые генералы. Увлекли же они теперь целые тысячи с собою в недосягаемые для
нас пределы китайские. И они каждую минуту могут снова ворваться оттуда к нам, -
что тогда?
- Клянемся, что не дадим, не допустим войны! - кричали красные и казаки.
- Не дадим!.. Не допустим!!!
- Значит, надо будет снова под ружье, - об этом мы и предупреждаем.
Идите, трудитесь, но знайте, что вы можете быть еще и еще раз встревожены
вражеским налетом. Это знайте, не забывайте. Потом еще одно: враг не сломлен
повсюду, как здесь. Он еще остался и в Туркестане - в Фергане хотя бы, где
бесчинствуют басмаческие банды... Враг в Советской России, на польском фронте,
на южном, у Врангеля... Когда позовут нас, потребуют помощь, неужели не
пойдем?
И здесь, разгоряченные радостью, может, не отдавая во многом себе
отчета, кричали:
- Пойдем!.. Поможем!.. Отстоим вместе!..
Настроение было высочайшее, торжественное, потрясающее по глубине, по
искренности, по силе переживаний...
Так встретились в Копале недавние враги. Так сдавались тысячи
осажденных. Так закончился фактически Семиреченский фронт, осталась только
нависшая из Китая угроза внезапного налета скрывшихся там казачьих полководцев.
Сколько было, ускакало с ними войска? Этого точно не знал никто. Но когда потом
стали подсчитывать вместе с офицерами казачьими, выходило что-то слишком опасно
и грозно: до десятка тысяч человек.
Такая сила продолжала оставаться для области, постоянной мучительной
угрозой. Надо было как можно скорей и ее обезвредить, ослабить, распылить.
Над этим задумались. Эта задача для красного командования встала теперь
как одна из самых главных задач.
Ну, а с пленниками - как полагается: перекличка, переписка, сортировка
по различным категориям. Потом партиями - на Верный для окончательного
распределения, назначения, использования.
Эта часть работы уже проводилась в апреле - мае. Тут были и мы, в ней
участвовали. А что было до того, про самую ликвидацию фронта - узнали по
рассказам товарищей, по докладам, которыми отчитывались они перед центром. Белов
мне не раз говорил:
- Хоть он, фронт здешний, и окончен, закрыт, а все-таки на дело смотрю я
с тревогой. Подумай: осталась вооруженная семиреченская армия - из здешних
мужичков, в немалой доле из кулачья. В Копале покричали, порадовались,
пообещали, даже клялись кое в чем, самом наилучшем... Но разве же мы на этом
сможем построить все свои расчеты? Ухнем. Провалимся, если будем строить. Делу
надо смотреть в корень. И когда я в корень посмотрю - вижу: радости - радостями,
обещанья - обещаньями, а сама жизнь, действительность семиреченская говорит за
то, что семиреки отсюда никуда доброй волей не уйдут. Хоть мы тут пропадай со
всей Ферганой, хоть тебе там польские гетманы по самой Москве скачи - клянусь,
ей-ей, никуда они не тронутся, семиреки. Теперь что? Теперь они победили. Врага
нет - врага повергли во прах. Это где-то кто-то там, в Китае... Ну, раз его,
китайского врага, не видят, тут у них большой тревоги нет, не будет пока. А что
касается других мест - до Польши, до Врангеля, что ли, - ничего тут не выйдет.
Для такого размаха, для такой борьбы - в любую минуту и на любом участке - тут
нужна сознательность, большая, серьезная, глубокая сознательность, убежденность.
А у них здесь, что ты думаешь, также была глубокая убежденность? Черта два!
Просто с казаками состязались: кто кого, чья возьмет? Кому считать себя головой,
господином в области? У кого в руках будет настоящая, подлинная сила, кто будет
командовать, руководить и кто - слушаться? Вот что - и только это: дорогу себе
расчищали к сытости, к тому, чтобы можно было киргизов к рукам прибрать,
по-своему ими управлять, отдаивать их, как вздумается... Так что, поверь мне,
всего можно от бражки этой ожидать. Тут такие трюки могут разыграться - только
ахнешь...
Фронт прикрыт. Что делать армии?
Распустить - это, конечно, самое любое дело, об этом она только и
вздыхает и шумит, напоминает своими требованиями, угрозами, посылкой пространных
посланий, категорических телеграмм и живых ходоков.
- Баста! Разбили казака. Теперь, фью-фью, ищи-свищи его по Китаю!
Шалишь, брат, не на того напоролся - мы те вихры взбучим, переказачим чуб!
- Так ведь не всех побили, - пробует силы какая-нибудь благоразумная
голова. - Это тоже не шутка, что по Китаю они бродят, казаки. Что Китай? Китай -
вот он, рядом. Скакнут два скока - и снова здесь. Оно того, браток, пожалуй,
чуть-чуть и опасно...
- Кому опасно, кому - нет, - гремит непоколебимый победитель. - А нам:
тьфу! Как нажарили в хвост - эк тебе, копыта сверкают...
- А все опасно. Вдруг - беда?
- И нет никакой. А што беда - мы тому всегда наготове, штоб встретить
ее, потому - оружие навсегда при себе.
- То есть как?
- А так: по деревням.
- И пулеметы?
- И пулеметы.
- И орудия?
- Они самые, а що? Поставим под колокольню, пущай стоит. Как он самый
этот казак на деревню, - тут она, пушка, готовенькая, ему по пузу - храп!..
- Да где это видно, чтобы армия с оружием по домам расходилась! Что вы,
ребята? Ни к чему это.
- То армия, а то и другая... Мы свое оружие сами добыли, наше оно, с бою
у казака вышибли, а потому и отдавать не хотим... Кой черт! Тут, можно сказать,
кровь проливали, а потом, пожалуйте, оружие, - мы его себе приберем... Да-с,
голыми ручками... Нет, выкуси, на!.. Отдадим, того и гляди!
- Так, братцы, да разве ж можно этак рассуждать? Вы же тут одну дивизию
составляете, а разве их мало, других дивизий?
- Нам какое дело?..
- Да не "нам какое дело", а все они, наши дивизии, одно дело делают, все
за одно идут.
- Мы казака посшибали.
- Ну и ладно, посшибали - и ладно. А в других местах еще не побили
врагов советских, там тоже дивизии. И у многих, быть может, вовсе мало оружия.
Тут оно будет у вас под колокольнями стоять, а там...
- Там свое... Нечего тут: одним словом, что мы его тут навоевали, себе
его и оставим, потому солдат без ружья - гусь бесхвостый.
- Да, пока он в строю, - упирается собеседник, - в строю ему нужна
винтовка, а когда в деревне, при пахоте, тут не винтовкой надо работать.
- Знаем, чем работать, - и угрюмые взгляды досказывают недосказанное:
"Отвяжись ты, сатана, все равно не дадим, чего пристал?"
Но как же можно отцепиться?
- Надо оставаться под ружьем, дивизию распускать немыслимо, враг под
самым боком, близко враг...
- Ну, мы сами охраним себя. Больно нужны вы тут, понаехали,
разные...
- Ребята, что вы?
- А то мы, что отчепись, и все тут... Сами воевали, сами и дальше будем
воевать, коли надо, а вас тут никто не звал - сами наехали.
- Но дивизию, дивизию-то - нельзя же просто так по домам распустить?
- Нечего пускать, и сами уйдем...
- Да враг же тут! Он под носом. Он у самой границы. Как тогда, коли силы
не будет никакой, когда разойдутся?
- А так и будем, прогоним - и все...
- Нет. Этак, братцы, не годится. Это не разрешение вопроса. К делу надо
подходить, осмотрев его со всех сторон, а тут "ура", да и только, - это не дело.
И потом, армия может быть использована теперь на разные хозяйственные нужды.
Вон, к примеру, на Урале или в Сибири как использованы красноармейцы: они там
пашут, крестьянам помогают, рубят лес, сплавляют его, постройками разными
заняты, дороги чинят, - это вот дело. Это действительно дело. И главное,
потребуйся армия в бой - да вот она, вся тут под ружьем: час работает и строит,
а на другой час палит и колет штыком. Вот что значит перевести армию на
хозяйственный фронт: одной рукой за соху, а другой за винтовку. И мы здесь
получили задачу - семиреченскую Красную Армию сделать трудовой...
Вы стоите в ожидании. Вам нужен ответ. А ответа нет. Отвечают только
насмешливые да озлобленные взгляды, потом кто-нибудь прошипит язвительно:
- Неча учить - работать сами умеем!
Этак встречала масса красноармейская новую весть о переходе на трудовое
положение. Командный состав, за исключением пяти-шести человек, смотрел на дело
глазами массы. Коммунисты армейские слабо или вовсе не восставали против этих
настроений, а многие даже крепко их поддерживали, оправдывали, присоединяли свои
голоса.
- Беда, Панфилыч, - говорю Белову, - никакой тут у нас трудовой дивизии
не выйдет...
- А ты еще только теперь очухался, - усмехнулся он, окусывая рыжий
колючий ус. - Погоди-ка, они еще митинговать начнут: пахать сегодня али не
пахать, рубить али не рубить; они тебе такую т р у д о в у ю покажут - не
обрадуешься. На мой взгляд, - сказал он серьезно и крепко, - ничего из этого не
выйдет, ровно ничего. Разве только отдельные части малые, где и командир хорош,
да и то на время - разбегутся...
- Но ведь делать же надо что-то. И делать теперь вот, не откладывая,
иначе и того хуже может выйти...
- Надо. Я не про то. Только надо так сделать, чтобы без ошибки. Я,
знаешь ли, до твоего еще приезда вот что Ташкенту предлагал: всю нашу армию по
домам - марш... Пущай идут отпущенные, чем ждать, как сами побегут. Раз только
станем отпускать, тут и условие можно ставить, например: чтобы оружие в полку
оставалось, чтобы на случай собрать можно было всех снова... А тем временем сюда
чтобы подоспела надежная, хорошая дивизия. Вон, слышно, наши с севера идут, из
Семипалатья... Ну, как подойдет - отчего тогда и мобилизацию не заявить? Год за
годом, так и пошло, тут не откричаться, коли у нас дивизия будет верная под
руками...
- Ну, и что тебе центр ответил?
- Отказали...
Я знаю, что Панфилыч всегда обдумывает разом несколько планов: сорвется
один - другой наготове, другой не удастся - третий в запасе.
- Надо попытаться, - говорю ему, - осуществить вот то самое, о чем мы
толковали в ревкоме: лес сплавлять на Алматинку да на Чуйскую долину, на
орошенье.
Панфилыч будто впервые слышит эти планы - в глазах у него не то
недоверие, не то изумление: ничего, мол, из этого не выйдет.
А на самом деле он уже не первый день наводит справки, узнает о размерах
хозяйственных нужд и на Алматинке и на Чу, узнает, где какой имеется инструмент,
сколько его и насколько он пригоден сразу к делу, куда и сколько потребно
народу, - словом, проводит всю ту черновую работу, с которой начинается
организация дела. И тем временем по полкам выяснялось: сколько где плотников,
каменщиков, слесарей, прикидывались примерные цифры и людского специального
состава и инструментов, что были по инженерным ротам, у саперов или просто в
хозяйственных командах, у каптенармусов и даже у рядовых бойцов; выяснялось
наличие и перевозочных средств - и у жителей и по дивизии: тут работали
совместно некоторые дивизионные ребята с представителями "власти на местах" от
уездных ревкомов и военкоматов.
Черновая начальная работа не дремала - работа по выяснению и подготовке.
Было лишь окончательно ясно одно: как только затеем переброску из уезда в уезд,
как только задвижутся полки, оставшиеся без дела и страстно рвущиеся по селам и
деревням, лишь только узнают они, что распускать не предполагается, а закрепляют
их на хозяйственную работу, - каюк: разбегутся. А то и похуже что-нибудь. Уж
если и давать какую работу, так только на месте, там, где стоят они теперь,
полки. Обождать хоть некоторое время, хоть месяца два продержать в труде,
который, быть может, ослабит малость это стихийное рвенье по деревням, - тогда
можно будет затеять и переброску. Втянутся, вработаются, приучатся считать это
трудовое состояние дивизии столько же естественным, как естественным считалось
доселе ее боевое состояние. Словом, на худой конец, требуется месяц-два для
изживания демобилизованного порыва. А ежели и тронут, так лишь те незначительные
части, в которых можно быть уверенными, - этих можно слать и на Чу и на
Алматинку.
В докладе реввоенсовету писалось:
"Красная Армия освободилась от своих обязанностей, и с нею надо
делать что-то теперь же, не откладывая дела в долгий ящик. Я уже вам сообщал о
ее специальном составе, о военных ее качествах и о преобладающих среди нее
настроениях. Прорвавшись к своим селам, она охвачена единым и страстным желанием
осесть на месте и никуда не двигаться, распуститься. Она при данном положении
никоим образом не может подняться до сознания задач более глубоких и более
широкого масштаба, нежели масштаб семиреченского фронта. Ни политической работой
никудышных работников, ни потакающим комсоставом - ничем невозможно ее
переродить, переубедить и заставить ее действовать вопреки узко местным,
свойским интересам. Она до поры до времени неподвижна, а если и двинется, то
стихийно, вразброд, по домикам, да к тому же и с оружием в руках. Остановить это
возможное разбегание некем и нечем. При таких условиях переход ее на трудовое
положение почти невозможен. Он возможен лишь частично и в местах
расквартирования войск..."
И несколько ниже по другому поводу сообщалось предостерегающе:
"...Рекомендую вам принять внеочередные меры, иначе не получилось бы
крупной неприятности. Мы не чувствуем под собой фундамента, не имеем силы, на
которую могли бы надеяться, а при случае - опереться. А пора бы разоружать
кулаков и казаков, припрятавших оружие по селам и станицам. Необходимо сменить
пограничников, но заменить их некем..."
Так сообщалось Ташкенту в половине апреля. Предостережения, опасения
эти оказались пророческими. Нам ясно было уже в те дни, что вся перетасовка
дивизионная даром не пройдет. Положение было до конца очевидное: дивизия
настроена бунтовщически и самостийно, из Семиречья уходить никуда не согласна,
рвется теперь, по окончании фронта, по деревням и чувствует, знает, что удержать
ее никакая иная сила не может: Семиречье за горами, далеко, за сотни верст. Да и
откуда, мыслилось семиреками, возьм