ут такую силу, которая направилась бы на
них?.. Да и станут ли это делать вообще, не махнут ли рукой, не скажут ли:
- Семиреки свое дело сделали - пусть рассыпаются по деревням!
Поэтому самоуверенности - хоть отбавляй.
Полки и слушать не хотели в эти переходные недели о каких-то дальних
перебросках, о каком-то длительном закреплении на хозяйственном фронте. Мы
сообщили центру. Но, сообщая, знали отлично, что центр живой силы дать нам не
сумеет, не сможет, ибо нет ее у него самого, - вся она до конца использована в
других местах. Получалось безвыходное положение. И распускать нельзя, и без
движения оставлять нельзя дивизию, нельзя и перебрасывать: куда ни кинь - все
клин. Шли мы по наименее опасному пути: теперь же стремились немедля вовлечь
полки в трудовые процессы на местах, не выходя из своего района, оттягивая под
разными предлогами окончательные разговоры о возможном или невозможном роспуске
по деревням; тем временем распустить наиболее старые года - осторожно,
постепенно, растягивая, разоружая; усилить до предела политическую работу теми
немногими силами, которые могут оказаться полезными; торопить всячески северную
дивизию или вообще какую-нибудь надежную силу, которая своим появлением в
Семиречье укрепила бы наши позиции, дала бы нам возможность использовать и нашу
дивизию не в интересах только семиреченского крестьянина или казака, а в
интересах всей республики, как использованы какие-нибудь батальоны рабочих
Питера, Москвы, Иваново-Вознесенска, как использованы где-нибудь на Беломорье
тульские мужички или поволжские крестьяне по ледяным сибирским тундрам... Но это
возможно сделать лишь тогда, когда почувствуем себя твердо, а до тех пор - о, до
тех пор держаться выжидательно и вести подготовительную оборонительную работу,
отражая наиболее опасные натиски отдельных неспокойных частей.
А тем временем будили и звали всю область на борьбу с хозяйственной
разрухой, - изо дня в день об этом писали в газетах, разбросали по армии и
области десятки тысяч воззваний, охрипли по митингам и заседаниям, напрягались
до предела.
- Товарищи, - звали и разъясняли мы, - фронт прихлопнут, но враг еще
жив, не пропала опасность. Не ослепляйтесь победами, но и не теряйте ни часа, -
используем эту короткую передышку для борьбы с хозяйственной разрухой. Тыл у
фронта просит подмоги: и людей, и опыта, и материальных средств. Чем можем -
айда на помощь! Будем бережно, заботливо относиться к народному хозяйству. Будем
помнить, что наше оно, не господское, что сами должны мы его теперь оберегать, и
укреплять, и растить. Помните это в повседневной своей борьбе, и пусть каждый
ваш шаг, каждое ваше действие будет пронизано сознательной этой заботой о
народном хозяйстве.
Не век мы будем воевать. Уж близко время, когда разойдется по домам
Красная Армия, разбив врага на последних участках. Останется только охрана
республики. Мы вернемся с вами к труду, к мирному труду, которым жить хотим, - к
пахоте, к заводу и фабрике, ко всякой иной работе. Ведь не вечно же будем мы
воевать, - мы воюем лишь для того, чтобы начать скорее трудиться. Для труда
воюем, для мирной жизни. И когда вернемся, как дорог нам будет каждый поломанный
винтик, как пожалеем мы, что он поломан: все пригодится, все потребуется, обо
всем станем горевать, когда вернемся к труду. Пока война, где тут охранять и
заботиться об этих винтиках, - тут, конечно, многое гибнет неизбежно и даже с
пользой для конечной цели. Там над винтиками думать некогда, а теперь -
проникнитесь теперь, товарищи, этой заботливостью, этой бережностью, которая
поможет нам преодолеть трудные времена. Помогайте ревкомам, советам, гражданским
работникам: поймите, что у них и у нас интересы одни, что работать надо сообща.
Надо нам срастить фронт и тыл, так срастить, чтобы поняли мы друг друга и чтобы
дальше не было тех непримиримых разногласий, что были до сих пор, в боевую
страду, когда подчас тянули каждый к себе, один с другим не считался, один
другого слушать не хотел, смотрел на дело только с своей колокольни. Ближе друг
к другу. Сращивайте фронт и тыл, красноармейца с крестьянином, киргизом,
казаком, с городским работником. Объединимся. Используем эту, быть может,
кратчайшую передышку с пользой для дела, отдадим свои силы на хозяйственный
фронт. Дружескими усилиями - вперед, товарищи, к труду!
Такими элементарными разъяснениями старались мы бередить армию и
область. И не без пользы. Особенно там, где имелись надежные ребята. Никаких
перебросок пока не затевали. Торопились на местах стоянок найти работу и
поставить на нее бездельничавшие, разлагавшиеся от безделья полки и батальоны. С
ропотом, с протестами, нехотя, бранясь и проклиная порядки и непорядки,
заворочалась семиреченская армия, зашевелилась, полегоньку стала внюхиваться в
то, к чему ее, ленивую и ворчливую, подводили.
- А слышь, браток, на ерманский фронт, надо быть, отсылать станут.
- Каво?
- Вот те каво - всех, а нас с тобой первым делом.
И красноармеец ухмыльнулся, сощурив лукаво глаза, высматривая - какое
впечатление на собеседника произведут его хитрецкие слова.
Развалившиеся около, дремавшие товарищи приподняли головы:
- Брешешь, гад!
- А и не брешешь! Приказ на дивизию получен, будто поработать немного, а
там и в дорогу собирать, на ермакскую...
- Какой там ерманский, - нет его вовсе...
- То-то есть, - уверял зачинщик разговора, - мы тут живем - ничего не
знаем, ан и есть он, ерманский-то, да, надо быть, поляки все...
- Поляки?
- Поляки. И всю силу гонют туда. И нас туда. Из Ташкенту прибег земляк
на Косую горку, сказывал, что силы гонют туда видимо-невидимо, потому -
поляк...
- Гм... Ето што-то, тово... Только мы свое дело, братцы, сделали -
баста!
- Знамо... Вот ищо!.. Ну, так уж...
- Тоись во как сделали, а?
Вздернулись задорно носы, носищи и носишки на самодовольных загорелых,
обветренных лицах.
- Вон она, поляк-то, - пишут из деревни, что ни на што не похоже,
развалилось все: чинить некому, покупать не на что, а и жрать нечего
подходит...
- Так зато - разверстка, - ввернул кто-то ядовито.
- От она, ета разверстка, все кишки наружу вывернула, последний, можно
сказать, хлеб начисто отбирают... Сукккины дети!..
- Тоись грабеж один - и удержу нету никакого. Вот придем, мы им покажем
разверстку, мы им...
Говоривший скрежетнул зубами и глазами досказал давно перезревшую
мысль.
- Алешка, подь-ка сюда, - окликнул он стоявшего поодаль паренька, - ты
вот в партию записался, подлец, ну, а как ты нащот разверстки, - што же, так
грабить и будут?
Алешка в партию недавно попал за компанию с другими, а насчет разверстки
и сам думал заодно с ними.
- Так вот уж скоро по домам - мы там сами распорядимся...
- Да, вот, сами, а пошто теперь без нас все у семейства отымають?
- Так это уж распоряженье такое, - сопротивляется чуть-чуть
Алешка...
- Черт его подери, это распоряженье, а нам надо, чтобы вовсе изменить
его. Так ли говорю?
Беседовавшие красноармейцы бурно выражали говорившему свое одобрение и
согласие...
- И нечего нас тут держать.
- Потому окончили все, - вставил угрюмо сосед, - а раз окончили, нету
казака, - значит, и по домам. Что тут мокнуть?
- Все одно, братцы, на дому будем, да, может, оно нескоро, а бы надо
теперь... Теперь надо, потому - весна, вон она, пахота, пришла, а кто там пахать
без нас обойдется?
- Верно... Известно дело... Правильно, робя...
- Потому и требовать надо, - продолжает ободренный оратор, - чтобы
окончили разом всю канитель да отпустили, а не отпустят, мы и сами уйдем...
- Айда, ребята, до командира...
Все вдруг зашевелились, повскакали на ноги. Кучка давно уже обросла
слушателями, превратилась в густую толпу.
- И нечего там рассусоливать, - сказать ему натвердо, что идти, мол,
никуда не хотим, а делать нам тут нечего, потому, мол, в деревне дело
есть...
- Да остановить киргизу! - крикнул резко голос из толпы.
- Чегой-то?
- А киргизу собирают... из киргизы целую, говорят, дивизию создавать
хотят - это, чтобы нам воли никакой не было...
- И все оружие будто им отдают, - ввернулся новый голос.
Лица оживлялись нехорошими, злыми желаниями. Наливались гневные глаза. В
голосах - слепая, дикая угроза, буйное возмущение, в порывах - готовность
заявить сейчас же делом, оружием, кулаками о своем бедовом недовольстве.
Толпа уже неумолчно шумела, не было в ней отдельно выступавших, которых
слушали бы остальные, - каждый стремился и торопился перекричать другого,
приводил ему бурно свои доводы, повторял чуть иными словами то, что за минуту
сам услышал от соседа. Какой-нибудь летучий слух, какое-нибудь отдельное, вдруг
подхваченное сообщенье, фраза, слово перевирались, спутывались, видоизменялись
моментально... Толпа кипела все растущим негодованием и протестом, - теперь ее
особенно подогревали сообщения о формировавшейся в Верном отдельной киргизской
бригаде. Она, бригада, действительно формировалась; было уже созвано не одно
заседание по этому делу, были строго распределены все обязанности между разными
лицами и учреждениями, - бригада росла у нас на глазах. Командир ее, Сизухин, то
и дело сообщал о новых пополнениях: область была оповещена широко, посланы были
в разные концы по кишлакам агитаторы, они звали киргизов вступать добровольцами
в первую кавалерийскую бригаду, и со всех сторон обширного Семиречья стекались
они на конях, иные мало, иные крепко вооруженные. Бригада росла у нас на глазах.
Сначала только добровольцы. А позже и мобилизацию объявили. Это был
серьезнейший, рискованнейший шаг. Очень свеж еще был у всех в памяти 1916 год:
тогда царское правительство пыталось провести мобилизацию националов и встретило
в ответ поголовное восстание.
А ну, как и теперь муллы, баи, разные провокаторы разбередят население,
подымут его отозваться и на эту мобилизацию так же, как отозвались они четыре
года назад?
Но этого не совершилось. Мобилизация была принята так, как мы и сами
хотели: без протеста, без осложнений, без признаков восстания...
И как только слухи эти о мобилизации туземцев и о создании Кирбригады*
попали в семиреченскую армию, - всполошилась она, затревожилась, запротестовала,
заугрожала:
- Нам - оружие отдай, а киргизу - получи, пожалуйста... Чтобы он нами
правил? Чтобы он нам за тысяча девятьсот шестнадцатый баню устроил? Нет, наше
вам почтение, а оружие мы не отдадим...
_______________
* Киргизской бригады. (Прим. ред.)
- Так ведь, товарищи, среди вас, в армии, разве мало киргиз?
- Ето другая статья - етот киргиз обвык, рядом с нами.
- И эти обвыкнут, которых собираем.
- Э, нет, не обманешь, - хватит, брат, и так натерпелись мы от вашего
обману... А киргиза не вооружай... потому - не надо ему оружия. Нашто? Кого тут
стрелять? Опоздали, - мы уж сами закончили, а надо будет, так и опять... Без
помощников управимся.
Армия волновалась всеми этими слухами - и об ожидаемой переброске "На
ерманский... поляка бить...", и о хлебной монополии, о вооружении киргизов, о
создании киргизской бригады. Кучками, толпами, целыми батальонами и полками
заявляли свое негодование, подступали к своим командирам, предъявляли им разные
требования, ставили ультиматумы. Они, командиры и комиссары, присылали нам
убийственные телеграммы, по прямому проводу сулили всякие беды, характеризовали
свои части как обреченные на восстание...
Положение поистине принимало угрожающую форму.
Но что же мы могли поделать, кроме того, что делали, отдав борьбе с этой
грозно надвигающейся опасностью свои силы, использовав до последней возможности
каждого мало-мальски пригодного работника?
Мутаров уж скоро ушел с головой в работу областного военкомата; Верчев
сел в политотдел, там была и Ная; Рубанчик и Иона работали со мною; Гарфункель
уезжал в Пржевальск, Алеша Колосов бурлил у себя в партийной школе, а Палин с
Альвиным задержаны были в Пидшеке, где заварилось большое дело вокруг
Джиназакова. На этом деле тоже можно было сломать себе голову, - оно,
развернувшись, могло утопить нас в восстании, только с другой стороны, оно могло
послужить началом новой национальной резни.
Так-то сложна, грозна была обстановка!
- Кто у аппарата?
- Я, Альтшуллер. Слушаю.
- Ленту оборви, захвати с собою. Тебе поручается вместе с Палиным
ответственное дело. Оставайся в Пишпеке и оттуда руководи. В случае нужды
сносись со мною в Верный. Получено распоряжение из центра - присмотреться ближе
к работам комиссии Турцика по оказанию помощи киргизам-беженцам шестнадцатого
года в Китай. Эту комиссию возглавляет Джиназаков. Есть основания полагать, что
он работу ведет ошибочно, а может быть, и преступно. Соблюдай предельную
осторожность, помни остроту национальных отношений, прояви максимальную
тактичность, - твоя малейшая оплошность может иметь значительные и тяжкие
последствия. О переменах обстановки сообщай немедленно, информируй о ходе работ,
передавай добытый материал. Подробные инструкции высылаются дополнительно...
Примерно в этих словах сообщили мы Альтшуллеру о новой его работе, на
которую повернули его с полпути обратно в Пишпек. В этот час я подробно и сам не
знал еще об этом деле. А дело было в следующем: получив широчайшие полномочия от
Турцика, Джиназаков тронулся в Семиречье совершенно без всякого организационного
плана в отношении помощи беженцам-киргизам. Он не постарался даже показаться в
областной центр, в Верный, где было бы полезно связаться, столковаться со всеми
руководящими органами, прежде чем браться за такое ответственное, наболевшее
трудное дело, как водворение нескольких десятков тысяч перемученных,
изголодавшихся беженцев в места их прежнего поселения. Эти места ведь были уже
заняты или сравнены с землей - разорены, сожжены во время кровавой схватки
шестнадцатого года. Надо было их, эти десятки тысяч, не только посадить на
землю, на жилое место, - надо было помочь им сразу же повести какое-то
хозяйство, чем-то им всем заняться, снабдить каким-то, хотя бы дрянненьким,
инвентарем, не дать умереть с голоду, - поставить, словом, на труд. Чтобы все
это сделать, необходимо было ему, Джиназакову, ехать в Верный. Он этого не
сделал. Работу повел сразу с Пишпекского уезда, - кружился там по кишлакам,
проезжал на Токмак, а в центр областной не заглядывал больше месяца. И, вполне
понятно, помощи от области не знал никакой... Кому же стали бы и чем помогать,
когда не знали путем, зачем он приехал и как делает дело?
А дело шло у него так.
Приезжает в становище беженцев или куда-нибудь в кишлак, созывает общий
сход, держит речь:
- Я вот приехал сюда помогать вам... Я, Тиракул Джиназаков, могу вам
дать и мату, и хлеб, и на старые места вас всех посадить... Где ваши кишлаки?
Где ваша скотина, ваши горные стада? Нет ничего: все отнял русский крестьянин.
Он прогнал вас, киргизы, с земли, он издевался над вами в тысяча девятьсот
шестнадцатом году и теперь не хочет отдать вам украденное добро. Но я, Тиракул
Джиназаков, помогу вам все это вернуть, потому что имею я такое право и такую
силу, - я заставлю их это сделать. Вам теперь, киргизы, пришла свобода. Вам,
киргизы, надо теперь создавать свое правительство, потому что область
Семиреченская - это ваша земля. Понаехало тут всякого народу видимо-невидимо, но
земля эта - только киргизская, а потому вон отсюда всех, и пусть одни киргизы
управляют своей землей... Я уже отдал такой приказ, чтобы за четыре недели все
крестьяне освободили землю, которую отняли они в шестнадцатом году. Это все
равно - запахали ее или нет. Раз приказ такой отдал я, Тиракул Джиназаков, - это
должны исполнять. Теперь подходите все, кто в чем нуждается, мы составим списки
и будем вам раздавать, - я все вам раздам, что имею. Тиракул Джиназаков сделает
для вас хорошее дело!
Когда переводчики сообщали Альвину этакие провокационные речи
Джиназакова, у него волосы ворочались на голове, и первое время, не доверяя
переводчикам, он даже не сообщал мне этих речей джиназаковских. Только
убедившись снова и снова, что это так, он все рассказал, как есть. Получалась в
самом деле грозная картина.
С одной стороны, областные центры всяко стремились охранить в этом году
возможно большую площадь запаханной земли, с другой стороны - Джиназаков теперь
же, через двадцать - тридцать дней, гнал с этих земель землепашцев.
Затем горючий национальный материал готов был и без того ежечасно
воспламениться, - так горячо накаливалась атмосфера, а тут еще глава целой
комиссии ведет этакую безрассудную, смертельно опасную пропаганду.
А кто он сам, Тиракул Джиназаков?
Верить ли, нет ли, но все рассказы о нем сводились к одному: отец
Тиракула - богатейший манап, который и по настоящее время пребывал где-то в
пределах Аулие-Атинского района. У него были огромные стада овец, крупнейшие
косяки коней, и жил он так, как подобает настоящему манапу: окруженный
богатством, раболепием, тунеядной и подленькой своркой всяких любителей пожить
на чужой счет.
В такой-то атмосфере вырос и Тиракул. В памяти народной не изгладилось,
конечно, представление о нем как об отпрыске богатого, знатного, могущественного
рода. И когда теперь Тиракул, раздавая всякое советское добро, ни словом не
упоминал про Советскую власть, а подчеркивал лишь то, что он вот, Тиракул
Джиназаков, дарит им все, что нужно, - в темной, невежественной массе
укреплялась уверенность:
"Ага, вот они, манапы, и на помощь к нам идут. Вот кто - манапы помогают
нам в тяжелую минуту жизни. - А посему: - Да здравствуют манапы, наши
покровители и защитники!"
Это так было. И эту роковую, дичайшую уверенность Тиракул не только не
рассеивал - наоборот, он укреплял ее каждым новым своим выступлением. Масса
киргизская волновалась, кипела негодованьем... Против кого? О, если бы только
против кулачья, против своих поработителей, против захватчиков и
грабителей!..
Нет, масса киргизская разжигалась ненавистью и гневом вообще ко всякому
не киргизу. Это было очень грозно. Это было зловеще. И сулило беды в близком
будущем. Мы тогда еще никакого понятия не имели о конечных целях Джиназакова. Мы
кое-что чуяли, кое-что предполагали, но уверенно сказать не могли ничего: сбивал
с толку его ответственный высокий пост. Сомневались, но и колебались в своих
сомнениях. И лишь потом, когда раскрыл он карты, впоследствии, да оглянулись
назад - все стало ясным. И каждый шаг его приобрел свой смысл.
Но теперь - только уши навострились да глаза просветлели; зорко стали
наблюдать за каждым его движением.
Телеграммы из Пишпека все грознее.
Шовинистическая пропаганда Джиназакова превосходит всякие пределы - она
обостряет национальную вражду до последней степени. Близит восстание и новую
резню.
Вся работа комиссии только видимость: Джиназаков беззастенчиво ведет
подготовительную работу, - он готовит восстание...
Джиназаков добивается того, что целые кишлаки вступают в
коммунистическую партию, но эти "коммунисты", конечно, одна только видимость,
ему необходимо повсюду (легально и нелегально) установить национальное
большинство, - с этой целью он и добивается записи в партию целыми кишлаками,
единственно для отвода глаз, и по-своему, разумеется, объясняя "коммунизм": у
вас, дескать, будут огромные стада, косяки коней, вы будете жить сытно, жирно,
спокойно, везде будут только "свои", - это была новая, джиназаковская,
"коммуна"...
Где только можно, он снимает с постов всех работников-ненационалов без
достаточных к тому оснований, а иных арестовывает в административном
порядке.
Узнав, что Альтшуллеру с Палеесом поручена контрольная работа, почуяв
опасность, Джиназаков принял всякие предохранительные меры, - до фактического
контроля старается не допустить, наводит туман на все свои действия,
организовав, наконец, за нашими товарищами постоянную слежку...
Эти телеграммы настраивали нервно, заставляли, вполне естественно,
предполагать самые сложные, неожиданные обороты: в таких глухих дебрях, как
семиреченские, тут всего можно ждать.
Крутясь по Токмакскому и Пишпекскому районам, тщательно избегая
областного центра, Джиназаков, наконец, прислал сюда некоего представителя.
Он было, этот присланный, повел себя вызывающе, рассорился с областным
ревкомом и земотделом, наставил всем целую груду ультиматумов.
Пришлось созывать специально и экстренно заседания и в ревкоме и в
земотделе, тушить разногласия, мирить враждующие стороны, обставить дело так,
чтобы этот спор, скандалы и ультиматумы нисколько не отражались на несчастных
сорока тысячах беженцев, которые ждали помощи. С большими трудностями, путем
всяких взаимных уступок, путем скрупулезных комментариев к каждому пункту, к
каждому шагу той и другой стороны, добились того, что стерты были, - может, и по
видимости только, - самые острые углы разногласий. Вскоре ждали сюда и
Джиназакова.
Другой представитель, даже целая подкомиссия работала от его имени в
Пржевальске. Долетали сведения, что работа у нее проходила в тех же самых
формах. Помнится, велась работа и в Джаркенте, - словом, некое подобие работы
как будто и имелось налицо, но все это шло вразнобой, случайно, совершенно
несогласованно ни между собою, ни с действиями областных и даже уездных органов
власти. Наугад. Так казалось, если смотреть на дело его как на помощь
беженцам-киргизам.
Но н е н а у г а д и не вслепую шла вся эта работа, если верить
сообщениям, что изо дня в день прилетали к нам от пишпекских товарищей.
Я все еще не видал в глаза областного военного комиссара Шегабутдинова.
Он с отрядом киргизов человек в шестьдесят уехал в Пржевальск. Там теперь
работал представитель Джиназакова; товарищи из Пишпека доносят, что у
Шегабутдинова с ним установлены теснейшие отношения.
И вдруг такое совпадение - Шегабутдинов присылает телеграмму:
"Высылайте срочно в мое распоряжение мусульманский батальон III
Интернационала".
В этом батальоне семьсот пятьдесят - восемьсот стрелков. При умелом
руководстве - это сила.
Советуемся: что представляет собою Шегабутдинов? Зачем ему э т о т
батальон?
Знающие его старожилы высказываются в том смысле, что парень он хороший,
но слабоватый и политически не ахти как развит, - при ловком, умелом нажиме
может и покачнуться. Зачем ему может понадобиться батальон? Может быть, и в
самом деле для важной, нужной цели. А может... Черт его знает что там творится.
И все эти вот тревожные телеграммы из Пишпека заставляют нас быть особо
настороженными:
- А ну, как это - мобилизация сил? Может, там, в районе Пржевальска и
Токмака (куда доезжал ведь и сам Джиназаков!), собирается ударный кулак?
- Нет, нет. Лучше воздержаться.
И мы отвечали:
"Соображения стратегического характера не позволяют в данное время
перебросить батальон мусульманский в Пржевальский район".
Скоро прискакал сам Шегабутдинов; загорелый, пыльный, прямо с дороги
явился, он ко мне. Детина - косая сажень, с высоченной грудью, длинными,
здоровенными руками, весь тугой и мускулистый, одет в защитное. Круглая голова
крепко посажена на багровой жилистой шее. Черноволос, чернобров, черноус, бреет
густую бороду. Годов ему около тридцати. Типичные восточные глаза: густо
насыщены страстным блеском, быстро сменяют обворожительную улыбку на гневное
сверканье. Он смотрел открыто и прямо в глаза, - это настораживало. Но уже через
полчаса можно было заключить, что это по существу "рубаха-парень", у которого за
крепкими и непокорными по внешности словами, движеньями и решеньями кроется
бездна сомнений, нерешительности, внутреннего слабосилия, неуверенности,
колебаний... Стоило ему по любому вопросу, хотя бы просто для испытания, задать
пару-тройку встречных вопросов или возражений, и он начинал колебаться,
сомневаться, пятиться назад, выискивать хоть какую-нибудь щелочку, через которую
можно было бы с достоинством и незаметно отползти, отказаться от высказанного
мнения, но так, чтобы это было незаметно! В его масленистых глазах густым
оловянным слоем то и дело проливалась растерянность, туманила их, топила в
смущении, прыгали только нервно и торопливо испуганные зрачки, показывая, что в
мозгу так же торопливо прыгали теперь у него противоречивые мысли.
Шегабутдинов поддавался воздействию, влиянию чужих слов, особенно ежели
эти слова говорились авторитетно и внушительно. Первое, что его в таких случаях
охватывало, - это недоверие к своим собственным словам: он поспешно начинал
сомневаться и отказываться. Первая беседа убедила в одном: если и может он быть
опасен, то единственно по недоразумению; его необходимо взять под организованное
руководство, не спускать с глаз, - тогда он будет одним из лучших. Так
впоследствии и было.
Шегабутдинов развивал невероятную энергию в работе, относился честно,
серьезно, заботливо к каждому поручению, к любой очередной задаче - болел ее
неудачами, радовался, как ребенок, ее успехам. И как товарищ - был один из
милейших, один из сердечнейших, с которыми приходилось сталкиваться когда-либо в
жизни. Но все это потом.
А в первое время и Шегабутдинов у нас был на подозрении. Особенно после
того, как сразу заявил о своем неудовольствии по поводу отказа нашего и перевел
разговор на киргизскую бригаду.
- Вы формируете бригаду?
- Формируем.
- Вам, значит, нужны туземцы? Агитацию надо среди них вести, звать, -
так ли?
- Ну, конечно...
- А кто у вас во главе стоит? Сизухин! Кто такой Сизухин? И почему
Сизухин? Я вам непременно рекомендую поставить моего близкого знакомого -
Бикчурова. Этот вот действительно сделает дело!
Предложение пока мы отклонили.
Черт его знает, какими он руководствуется мыслями: но, может быть, и в
самом деле предполагает делу помочь. Если так - отлично. И даже есть большой
смысл во всем том, что он предлагает, - это и в самом деле удобнее было бы и
удачнее, об этом надо подумать, кой с кем можно посоветоваться, кой-кого следует
запросить, но... Но встают снова и снова эти тревожные телеграммы из Пишпека,
живо рисуется Пржевальск, где вместе с джиназаковским представителем был и
Шегабутдинов, куда он вызывал мусульманский батальон... И теперь он настаивает
во главе целой бригады поставить своего ближайшего сотрудника и сотоварища!
Нет, нет, лучше повременить, осмотреться внимательнее, тщательнее
взвесить...
В Белоусовских номерах, где все мы живем, занимает отдельный номер
начальник охраны города. Вхожу по какому-то срочному делу, открываю неожиданно
дверь: ба! И на полу, и на диванах, на кровати во всевозможных позах возлежат
незнакомые люди в прекрасных цветных халатах, с откормленными, породистыми
лицами, осанистые, с жирными, толстыми шеями, заплывшими глазами и чавкают
губами или взвизгивают странно непонятные слова. Чувствуется всеобщее
возбуждение. Видно, что публика не из "простых", по всей вероятности именитая,
богатая киргизская макушка - баи, манапы.
Среди них - Юсупов. Он лежал на кушетке, вздернув кверху ноги, попыхивая
папироской, слушая визжавшую из угла порывистую, нервную речь. Увидев меня, живо
вскочил, смущенно засеменил навстречу. Взял под руку и вывел из номера,
нашептывая какую-то торопливую несуразицу.
Одно к одному; это обстоятельство наводило опять на сомнения. Кругом
что-то происходит непонятное. То и дело слышишь и видишь неожиданные картины,
только больше и крепче убеждающие в основном предположении и подозрении:
происходит внутренняя глубокая организационная работа, про которую одни знают
отлично, а другие участвуют, может быть и бессознательно, сами того не понимая,
не зная, не догадываясь про основные, конечные цели...
Ну, черт его знает что творится! Грызли сомнения. И потом узнал еще, что
у этого начальника охраны города, кроме наших Белоусовских номеров, в городе
целая квартира. Зачем ему и здесь и там?
Сегодня в комитете партии в кругу других вопросов сообщили:
- Отмечен ужасающий рост национальных обострений. Атмосфера накаляется с
чрезвычайной быстротой. Можно ожидать внезапных осложнений. В одном из поселков
Пржевальского района крестьяне крупно столкнулись с мусульманским населением и в
результате разоружили всю мусульманскую милицию. Необходимо принять срочные
меры: вести оттуда тревожные. И ничего не могли придумать нового: насторожили
только все уездные комитеты, приказывали не ослаблять, - наоборот, усиливать
пропагандистскую и агитационную работу по кишлакам, станицам и деревням;
предупреждать своим вмешательством возможные осложнения, воздействовать всякими
способами на особо беспокойные районы и отдельные элементы... Сил у нас нет
никаких. Помочь районам не можем. И все-таки во главе с Гарфункелем отрядили
туда, в Пржевальский район, небольшую комиссию.
Через несколько дней получили сведения, что все обошлось без
вооруженного столкновения, хотя крестьяне и настроены были чрезвычайно
воинственно, хотя и очевидно было, что кто-то их настойчиво, упорно подстрекает
на кровавую баню. Забегая вперед, можно сказать: через малый сравнительно срок
после этой поездки, тотчас после верненского мятежа, в этом самом районе
Пржевальского уезда, где работала теперь наша комиссия, вспыхнуло восстание. Его
возглавлял Меньшов. За какие-то преступления он был посажен трибуналом, но во
время верненского мятежа бежал, укрылся в Пржевальский район и поднял здесь
вооруженное крестьянство, натравливая его на киргизов, придумывая разные поводы
и причины: то засилье киргизское, то мнимые разбои, угон скота...
И сам в одном районе, в знак отместки, угнал у киргизов весь скот. Это
было позже. Но и теперь чувствовалось большое беспокойство. Зрели события.
Душило жаркое дыхание надвигавшейся грозы.
Областные центры работали полным ходом. Не было, правда, широко
развернутого, строго продуманного плана, не было отчетливых перспектив, не знали
путем, что и как надо строить, не было должной экономии ни в силах, ни в
средствах. Семиречье переживало еще какую-то начальную стадию - примерно то, что
центр оставил позади в конце восемнадцатого или начале девятнадцатого года.
Работа шла самотеком. Нужды выскакивали одна за другой - и одна другой важней,
сложней, срочней.
Небольшая кучка ответственных партийцев решительно изматывалась в
непосильной, головокружительной работе. И не было даже строгого отграничения
функций: в партийном комитете зачастую решали то, что, "по правилу", надо было
бы решать в ревкоме. И у нас, в управлении уполномоченного, обсуждалось и
решалось иной раз то, что заскочило каким-то образом из партийного комитета. И
наоборот. Но работники все одни и те же - они в ревкоме, они в партийном органе,
они повсюду. Где соберутся, там и решают. Зараз. К спеху. Дело не ждет. И другой
за нас никто не сделает. Работа переплеталась до того, что трудно бывало
разобрать, кому что принадлежит, кому что надлежит делать.
А дела уйма. Тут еще подоспела новая грандиозная кампания: на август
назначался всетуркестанский партийный съезд, а на сентябрь - советский. Надо
было срочно создавать свои областные съездовские комиссии, всколыхнуть глухое,
сонное болото провинции, растолкать дремлющих и в то же время - ох, как зорко
следить, как бы они спросонья не наделали чепухи, а то и непоправимой беды.
Комиссия областная, комиссия по уездам, волостям, объезды необъятной
Семиреченской области, непосредственное, на месте, проведение подготовительной
работы. Полетели инструкции, распоряжения, советы, секретные и несекретные,
открылась новая и обильная серия заседаний, совещаний, всяческих собраний.
В областном комитете партии не осталось почти никого. Как-то сидели и
думали:
"Кого бы это посадить, чтобы хоть чуть работал постоянно?"
Предложили одного, подсчитали - оказалось, что на нем три дела.
Прощупали другого - на этом четыре. Всех перебрали по пальцам, точно установили
даже, кому сколько времени остается на чай, на обед, расщепали день по часам и
убедились, что и по часам каждый нагружен. Нет человека! Хоть бы одного - и
одного не нашли! На чем же порешили? Прижали "непротивленца" Горячева и впрягли
его, сердешного, бывать ежедневно в обкоме по два-три часа. Промолчал. Принял. А
на деле получилось, что и ему не каждый день удалось бывать. Постоянного
работника не было. Все дела обкомовские решали скопом, сообща. И пока обдумывали
и решали - дело шло. А как только надо было проводить решение в жизнь - некому,
некогда.
Тем временем двигалась из Китая голодная, нагая, бесприютная армия
беженцев-киргизов. Оседала где придется, волновалась, не получала и не видела,
все пока не видела того желанного, ради чего торопилась сюда: приюта, жилья,
поддержки. Того, что делали для этой вымирающей армии бедняков, было
недостаточно. Требовались какие-то еще подсобные меры. Надумали и организовали
неделю добровольных сборов. И на это отрядили людей - то есть подгрузили работы
все тем же, перегруженным и без того. Открыли широкую кампанию в прессе,
разволновали, растревожили семиреков. И, надо сказать, результаты были не плохи:
неделя дала себя чувствовать ощутительно. Это уже близко было к июньским дням. И
вскоре, во время мятежа, эту самую неделю сборов крепко навинтили нам
семиреченские кулачки:
- Вот, дескать, о киргизах-то заботитесь, и так и этак помогаете, а с
нас только и дела, что дерут продразверстку!
Но об этом потом. Это только к слову.
Когда выплывало и выскакивало дело погорячее, вполне понятно, что мы
свои взоры обращали на свой боевой орган - семиреченскую "Правду". И газета в
этих случаях неизменно прихрамывала на обе ноги: раскачать ее стоило больших
трудов, - она никогда не поспевала за повседневной горячей нашей работой,
преподносила разные общие, расплывчатые статейки, перепечатывала кой-что из
"Правды" московской, кой-что из "Бедноты". Решили нажать и в этом пункте.
Постановили в обкоме: передать ее в ведение политическому отделу дивизии. И
удивительное дело: ожила газета, посвежела, тот же самый обком заметил и отметил
это не больше как через неделю. Только не удалось нам, не успели, да и сил вовсе
не имели для того, чтобы освежить прессу "провинциальную". А вот там так уж
воистину положение было вопиющее. Где-то, не то в Джаркенте, не то в
Пржевальске, в местной газете писака писал:
"Вышеуказанный декрет самолично написал сам гражданин Ленин..."
Мы так и ахнули, что в советской-то газете, у нас-то - даже Ленина не
осмелились назвать "товарищем"!
А то и покрепче был случай, посолонее: в Пишпеке "к светлому Христову
воскресению" некая организация выпустила листовку, посвященную, надо быть,
беспризорным детям. И там значилось:
"К такому большому празднику мы должны подарить детям красное яичко -
позаботиться о них..." и т. д. и т. д.
Листовочка, так сказать, самая воспитательная!
Всего не охватишь, - не охватили мы и эту полосу работы - печатное дело.
Все, что смогли сделать, - это начали сами больше писать. И пусть это писанье
шло второпях и между делом, - некая польза все ж была и от него.
Удручало особенно то обстоятельство, что в практической работе наши
советские органы со всякими делами непростительно опаздывали. Бесплановость
сказывалась, давала знать себя каждый день и на каждом шагу. Перебороть ее,
победить за столь небольшой срок мы не были в состоянии. Как только зачинать
какое дело - ан сроки-то ему все и миновали. Взять хотя бы то вот самое дело с
переделами земли - эка выбрали времечко! Надумали переделять в апреле, когда
люди добрые (да и недобрые) в поле на работу повыехали!
И еще тут одно крупное дело пощекотало нас ощутительно. В Семиречье,
особенно в уездах, близких к Китаю, как известно, засевают массу опийного маку.
Злоупотреблений, спекуляции в этом деле - тьма тьмущая. Опий обычно скупают
китайские купцы и увозят через границу к себе. Теперь вот, поздней весной, поля
опийные давно и обильно были засеяны. Все кинулись на доходную статью. Был
случай в Джаркенте: один "коммунист" в своем собственном хозяйстве под опий
угораздил ни много ни мало, как... пятнадцать десятин! Со всех сторон в то же
время неслись протесты: требовали опийные поля перепахать под хлеб, ибо с осени
опием-де не прокормишься. Было немало и таких случаев, когда поля такие
самочинно разносились впрах и на месте опия "победившие" самолично возились с
пшеницей. Надо было и тут что-то делать и делать спешно, - опийные поля надо
было сохранить, а в то же время и не дать опию утечь в Китай.
Отрядили людей и на это дело, иных отослали в уезды. Создали там
полномочные комиссии, которые брали на учет весь засев и собирали его
организованно в пользу государства, лишь небольшой процент оставляя
спекулянтам-предпринимателям. Опийная кампания тоже задала жару. Сколько только
одной переписки и разговоров с Ташкентом выдержали! С опием опять-таки едва не
проспали все сроки. Вспоминается и такой случай - все на ту же самую тему.
Как-то раз, во время заседания ревкома, шум, гром, визг, брань.
- Что такое, в чем дело?
- Подошла к ревкому толпа возбужденных женщин - члены "общества
вдов".
- Чего бранятся?
- Инвалиды землю у них отымают...
- Как отымают? Какую землю?
Оказалось, что это самое общество вдов где-то за городом имело свои
участки земли. Разделало их, распахало. Все честь честью. А тем временем
соответствующие органы эти же самые участки подарили инвалидам; те навалились на
вдов со всей энергией, которая свойственна была семирекам-инвалидам (к слову
сказать, во время мятежа они с восторгом поддерживали мятежников и обрушились с
проклятьем на Советскую власть). Поднялась суматоха. Вдовы - в ревком. Инвалиды
следом за ними.
Оказалось, и тут вовремя дела сделать не успели и не сумели, дотянули до
последнего момента. А когда уж все сроки отошли, громыхнуло распоряженьице: от
вдов оторвать часть земли в пользу инвалидов!
Такая каша заварилась - насилу расхлебали!
Это все случаи. Отдельные штрихи. Ясное было дело, что спешно, ни дня не
откладывая, надо строить работу по строгому, наперед продуманному плану. Тут-то
мы и открыли серию так называемых "зимних совещаний": созывали не раз и не два
все областные комиссариаты, заслушивали их доклады о текущей работе, требовали
от них разработанных планов на будущее, взвешивали свои силы и возможности,
учитывали особенности Семиречья, возможную степень помощи центра, согласовали
все эти отдельные планы, - с весны так строили дело, чтобы не сесть на бобы
зимой. Потому и совещания свои называли "зимними", - больше думали о зиме. Все
эти совещания дали результат: в конце концов прояснился и наметился некий общий
план, начинали изживаться случайности, упразднялась система самотека, работа от
случая к случаю. И наряду с этой всею работой шла по области переброска воинских
частей.
Прежде всего отдирали полки от "родных" мест, где они быстрейше
разлагались, - перебрасывали из уезда в уезд; кроме того, было уже известно, что
дивизию (всю или нет) придется вообще перебрасывать из пределов Семиречья. По
путям движения строили питательные пункты, пункты медицинской помощи: в
некоторых полках свирепствовал тиф и грозил охватить всю дивизию, всю область.
Да иные уезды уже и теперь вповалку лежали в тифу, - взять хотя бы Лепсинский и
Копальский. В этих местах населению, разоренному двухлетней гражданской войной,
надо было оказывать срочную помощь. Там работала наша специальная комиссия во
главе с Кравчуком. Но, несмотря ни на что, крестьяне часто сгружали на повозки
жалкое свое добро и двигались сюда, к Верному, в центр, с отдаленной надеждой
получить необходимую помощь. Эти беженцы вместе со своим горем и нуждой везли и
тиф. Надо было приостановить этот стихийный бег к центру и, следовательно, еще
напряженней и быстрей усилить помощь на местах; одних голых воспрещений тут
мало, это ясно было всем. И снова, снова отдирали работников от центра, гнали их
в Копало-Лепсинский район. Мобилизовали все, что могли. Верненский поток
сократился, притих. Но, сталкиваясь в пути с полками, беженцы насыщали и их
своим отчаянием, своими несчастиями, возбуждали, ополчали... На кого? Так на
кого же можно было ополчать, как не на Советскую власть! Атмосфера накалялась. И
раскалялась с каждым, днем. И не было возможности охладить ее. Красноармейцы
сами рвались к родному жилью. Весна тянула к земле.
- Где ты, выход? - звали и спрашивали мы. И отвечали: он только в одном,
- еще дружней, сосредоточенней работать; еще строже приучить себя дорожить
каждой минутой и так ее использовать, чтобы лучше было нельзя: зорко следить за
областью, не спускать с нее взора ни на единый миг! Так много подступило
опасностей, так тяжко замкнули нас в кольцо тревоги и опасности, угрозы близкой
грозы, и дела, и нужды, и делишки, и нуждишки - все, и большое, и малое, так
сомкнулось кольцо, что разорвать его можно только величайшими усилиями.
Так дружней за работу!
И работали бодро.
Шесть тысяч человек пленной белой армии сгрудились в Верном. Под
боком держать этот горючий материал было опасно. Прижимал к стене жилищный
кризис, - негде было размещать. Отдали приказ по области: новым поселенцам
воспретили въезд в город без крайних нужд. Жителям Верного, связанным с городом
случайно, имеющим хозяйства по селам и станицам, было указано, чтобы собирались
восвояси и выезжали в места постоянного жительства. Но и это не помогло.
Среди пленников тоже свирепствовала тифозная эпидемия. Вырастала угроза.
Припомнился Актюбинский фронт, где белая армия подарила нам в свое время тысячи
тифозных и ускорила ход тифозной драмы приволжских губерний. Положили все силы
на то, чтобы захлопнуть двери надвигавшемуся бедствию. Подняли на ноги и военные
и гражданские учреждения, на общих заседаниях вырабатывали общие планы борьбы,
подсчитывали вновь и вновь свои силы и объединили в спаянную ударную группу весь
медицинский персонал. Не хватало народу, не хватало лечебных, медицинских
средств, - бились в нужде, как рыба об лед. Когда невероятным напряжением сил
удалось ослабить опасность, особым приказом по дивизии и области отметили
напряженную работу медицинского персонала. И было за что, работали воистину не
покладая рук.
Среди пленных, по казармам, в то же время вели политическую работу.
Помнится одно многолюднейшее собрание, где мы выступали с докладом о создавшемся
положении, о гражданской войне, ее причинах, о ложном положении трудового
казачества, увлеченного на борьбу своим офицерством, выступавшего против
крестьян, против киргизского населения. Белые офицеры стояли в стороне, слушали
жадно все, что говорилось, и по желтым нервным лицам можно было видеть, что
боялись они в те минуты казацкого самосуда.
Стоявшая огромная толпа пленных казаков ревела от бешеных восторгов,
бурно выливала свой протест, кляла-проклинала обманщиков - недавних своих
вождей, - за то проклинала, что никогда они не говорили настоящую правду,
кричала приветственные советские клики, бросала шапки вверх, клялась, что
никогда не даст наперед обмануть себя, что готова теперь, когда все стало ясно и
понятно, готова теперь с оружием в руках защищать Советскую власть. Выступил
старый казак:
- Мы ничего этого не знали, братья-казаки, что нам говорят теперь
большевики. Знали вы али нет?
И толпа заклокотала, заухала:
- Нет!.. Ничего не знали! Знали, да не то... Обманывали!.. Все врали!..
А... а... ааа... га...
Настроение грозило разразиться стихийным взрывом.
- И я не знал ничего, старый дурак, - молвил старик, почесывая
затылок.
Стоявшие рядом рассмеялись, и за громким их смехом остальные ничего не
расслышали.
Загудели. Хотелось им знать, отчего смех.
- Как сказал? Что сказал? - кричали с задних рядов.
- Дурак, говорю, - выкрикнул старик.
- Кто дурак? - еще громче ухнули оттуда.
- Я...
Тут уж расхохотались все. Настроение быстро переменилось. Разрядилась
напряженность. В этой атмосфере установившегося доверия к нам, повышенно
сочувственного настроения как бы пропадали последние остатки недавней острой
вражды.
- Нам што говорили? - продолжал старик, когда улеглись движение и хохот.
- Нам говорили, что все станицы наши разорены дотла, что земли наши все
поотобраны, а семьи казаков перебиты али разогнаны по черным работам...
- Все говорили! Верно! - откликнулась ему толпа.
- И опять не дело, - продолжал казак, - опять обман, потому наши семьи
понаезжали ныне к Верному и сказывают, что живут, как жили. (Узнав, что в Верном
масса пленных, казацкие семьи, особенно ближних станиц, действительно спешили
тогда к Верному и всячески пытались проникнуть в казармы, передавали записки и
т. д. Мы этому особенно не мешали, хотя и установили строгий контроль всем
запискам и разговорам.)
- Наши семьи, - говорил старик, - нечего бога гневить, жалостью большой
не горят, а только нас к себе ожидают, чтобы работать, значит... Вот што!
При вести о работе толпа заволновалась, зарокотала оживленно, -
прорвалась давняя приглушенная тоска по земле, по семье, по труду...
- И теперь нам говорят, что отпущать будут по станицам... Да...
Отпущать... Чтобы работали мы, а не воевали... Так где же разбой, про который
нам говорили? Разве так разбойники поступают, чтобы отпущать нас по
станицам?
Снова взрыв восторгов, оглушающие крики, буйно разорвавшееся радостное
волнение.
Было у нас постановлено действительно, чтобы пленных свыше тридцати лет
распустить по домам. Когда им об этом сообщили - можно представить, как
встретили казаки эту давно жданную весть!
За стариком говорили мы:
- Товарищи казаки! Уж будем теперь звать вас своими т о в а р и щ а м и,
потому что - какие же вы нам враги? Будем товарищами по работе, по общей тяжелой
работе, на которую зовет нас Советское государство. Довольно войны, довольно
вражды. Вы поняли теперь, куда и к кому попали. У вас нет больше к нам
недоверия, что было до сих пор. Этот старик казак вам рассказал свои мысли, -
нам лучше того не сказать. Тридцатилетних и выше мы отпустим по станицам...
Дальше не дали говорить. Быстро сомкнулась, кинулась к центру, к ящику,
где мы стояли, многотысячная толпа. Чуть не повалила, не подмяла под себя в
каком-то диком, совершенно исключительном, исступленном порыве. Несколько минут,
как в вихре, кружилось человеческое море голов.
- А... вва!.. Ура, ура!.. О... о... у... у... у!..
- Этих отпустим, - говорили мы дальше, - а других частью пошлем на
орошение Чуйской долины, других возьмем к себе в Красную Армию: служили вы белым
генералам, послужите теперь трудовому народу, послужите Советской власти...
- В армию! В армию! В Красную Армию!
И надо здесь же сказать: когда стали потом записывать их
красноармейцами, осталось добровольцами немало и таких, которые имели право
теперь же идти по станицам, - они на деле хотели доказать, что послужат
Советской власти...
Выступил с речью представитель офицерства. Ему сначала не разрешали
говорить, крики глушили слабый его голос.
Когда притихло, он говорил:
- Мы воевали - это верно. Но воевало ведь все казачество, - так ясно
дело, что воевали и офицеры. Мы видим теперь и сами, что здесь приняли нас
хорошо: не ждали, сказать по правде, мы такого приема. Все думали, что идем на
расправу. А расправы нет. Никаких нет случаев, чтобы над нами издевались. И
потом - всем офицерам дали амнистию. Мы и этого не ожидали... Вы вот говорите,
что офицеры обманывали...
- Обманывали! Обманывали! - закричала толпа.
- Может, и верно, - продолжал офицер, - да мало ли, что там было...
- А как расстреливали?
- А как пороли?..
- А как допрашивали да пытали - говори!
Множились угрожающие крики-вопросы, бешено перескакивали один через
другой. Снова близка была минута взрыва, в эту минуту казацкий гнев перехлестнул
бы через край, были бы неизбежные жертвы.
Мы снова вскакивали на ящик:
- Товарищи казаки! Не время сводить нам старые счеты. Верно все, что
говорите вы про обман офицерский, но ва