Главная » Книги

Ожешко Элиза - Меир Эзофович, Страница 15

Ожешко Элиза - Меир Эзофович


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16

раиля и позорно изгнан из дома Израиля. Вы же все, чтущие своего бога и закон его, живите спокойно и счастливо вместе со всеми братьями израильтянами!"
   Шамес окончил читать, положил бумагу за пазуху, низко поклонился и быстро покинул комнату.
   Несколько минут царило гробовое молчание; народ, черной стеной стоявший за окнами, не прерывал его ни малейшим звуком и тоже хранил молчание.
   Вдруг Меир, до тех пор стоявший неподвижно, устремив взгляд на то место, где минуту тому назад стоял шамес, поднял вверх обе руки, схватился ими за голову и крикнул:
   - Отвергнут от лона Израиля! Из дома Израиля позорно изгнан!
   Судорожные рыдания, вырвавшиеся у него из груди, прервали голос его. Порывистым движением он отвернулся от присутствующих, закрыл лицо руками, лбом прислонился к стене и заплакал громким, страстным, раздирающим душу плачем. Достаточно было одну минуту слышать это рыдание, чтобы понять, что удар поразил его в самое сердце, что ожидающий его разрыв с народом терзал и рвал в нем самые сильные, самые глубокие струны сердца.
   Тогда к нему приблизились его дяди, их жены и дочери и различными голосами, полными гнева и сострадания, угроз и просьб, начали требовать от него, чтобы он образумился, смирился и отдал рукопись Сениора на всенародное сожжение: может быть, тогда старейшины умилостивятся, и приговор, произнесенный ими, будет отменен. Мужчины теснились около него, женщины обнимали его, а к упрекам и порицаниям примешивались также и поцелуи.
   Он не переставал плакать, не поворачивал лица и не отрывал головы от стены, а на раздававшиеся вокруг него крики и просьбы отвечал, отрицательно качая головой и повторяя только одно слово.
   - Нет! Нет! Нет!
   Это слово, вырывавшееся у него из груди, судорожно сжатой рыданием, было красноречивее всяких длинных речей; в нем слышались всевозможные оттенки человеческого чувства - отчаяние, сожаление, гнев, мольба и любовь.
   - Тате! - сказал Рафаил, обращаясь к Саулу, неподвижно сидевшему в стороне на стуле, - Тате! Почему ты не скажешь ему, почему не прикажешь ему, чтобы он смирился и образумился, чтобы он отдал эту несчастную рукопись в наши руки; мы отнесем ее раввину и попросим смиловаться над ним!..
   При этих словах Рафаила Меир открыл, лицо и посмотрел на деда.
   Саул поднял голову, вытянул руку, словно желал найти перед собой точку опоры, и встал со стула. Его тусклый взгляд, ставший вдруг странно тревожным и подвижным, наконец, встретился с устремленным на него взглядом внука. Старик открыл рот, но ничего не сказал.
   - Говори, тате, говори! Прикажи ему! - восклицало несколько голосов.
   Старик зашатался на ногах. На его вздрагивавшем лице отразилась какая-то ужасная борьба, мучительное колебание души, которую тянут в двух различных направлениях. Несколько раз он пробовал говорить, но не мог и, наконец, тяжелым шопотом воскликнул:
   - Он не проклят еще... Мне еще можно... Во имя бога Авраама, Исаака и Иакова, благословляю тебя, сын сына моего!
   И весь, дрожа, с взъерошенными бровями, полными слез глазами, он опустился на стул.
   Присутствующие обменялись взглядами, полными изумления и почтения. Меир подбежал, упал перед дедом на землю и принялся целовать ему ноги и колени, торопливо, горячо, шепотом говоря ему что-то о своей любви к нему, о рукописи Сениора, о том, что он уйдет отсюда и что когда-нибудь вернется обратно... Потом он поднялся с колен и выбежал из комнаты.
   В эту минуту перед окнами дома не было уже никого. Черная масса людей отхлынула к середине площади и стояла там, почти неподвижная, только тихонько перешептываясь.
   Удивительная вещь! Едва шамес прочитал слова сурового приговора, как волна почти бешеной ярости, вздымавшая у всех грудь, вдруг опала. Что-то произошло в толпе. Впечатлительная, всегда готовая, наподобие многострунной арфы, ответить звуком на всякое прикосновение, она дрогнула под влиянием какого-то нового чувства. Было ли это уважение к несчастию и позору, постигшим старинную, влиятельную и щедрую семью? Было ли это спокойствие, наступающее после удовлетворенной мести? Ужас или сострадание? Или все это вместе?
   Толпа, которая только минуту назад вся кипела, проклинала, угрожала и готова была ниспровергнуть все, что стояло на пути ее гнева, вдруг умолкла, отодвинулась и стала печальной. Кое-где только еще раздавался смех мстительной радости или произносились слова оскорбления и осуждения, но в группах, рассеявшихся по площади и удалявшихся в боковые улички, слышался тихий отрывистый шопот:
   - Однако он был добрый и сострадательный...
   - Он не был горд...
   - Он кормил и целовал моего глупого ребенка...
   - Он старого отца моего вытащил своими руками из-под воза, который опрокинулся на него...
   - Он, как простой рабочий, помогал нам пилить дрова...
   - Лицо его сияло красотой и умом...
   - И радовались наши глаза, глядя на его юность...
   - Херем! Херем! Херем! - повторяло множество голосов, и при этом головы качались от удивления, лица бледнели от ужаса, и из грудей вырывались вздохи...
  

***

  
   По пустырям, отделявшим местечко от Караимского холма, под серебряным лунным светом быстро подвигались тени трех людей. Один из них был, по-видимому, высокий стройный юноша, другой - ребенок, засунувший руки в рукава одежды; и эти две тени находились так близко одна к другой, что по временам почти сливались, а третий был, как видно, низкорослый, коренастый человек, шедший вдали от первых двух; временами он останавливался, съеживался, а минутами совсем исчезал за каким-нибудь забором, кустом или деревом. Остановки эти и исчезновения свидетельствовали об осторожности человека, не желавшего быть замеченным. Он подсматривал, подслушивал, выслеживал что-то или кого-то.
   У открытого окна караимской избушки раздался тихий зов:
   - Голда! Голда!
   Из окна выглянуло лицо, освещенное луной и окружённое волнами черных волос. В тихом воздухе послышался страстный шопот: - Меир! Меир! Я слышала ужасный шум и отчаянные крики! Мое сердце дрожало от страха! Но это ничего! Ты пришел!
   Две руки, покрытые рукавами грубой сорочки, вытянулись к подошедшему жестом, полным тревоги и радости; кораллы зазвенели на ее груди, в которой рыдания смешивались со смехом.
   Вдруг у девушки вырвался протяжный крик.
   Меир стоял теперь как раз перед ней. Она увидела его порванную одежду и кровавый шрам, рассекший ему лоб.
   - Ох! - вздохнула Голда из глубины груди и подняла обе руки к лицу, но потом опустила их и, нагнувшись к юноше, который сел на лавку под окном, она, задерживая дыхание и что-то прерывисто и торопливо шепча, начала водить рукой по его запыленным волосам и израненному лбу. В этой страстной ласке было какое-то материнское чувство, желание успокоить, исцелить и утешить.
   Он сидел некоторое время в позе человека, отдыхающего от смертельной усталости. Прислонился головой к раме окна и полуоткрыл губы, с трудом втягивая в себя воздух холодной ночи; а лунный свет отражался в его сухих глазах, которые с выражением мрачного вопроса остановились на посеребренных облаках.
   Через минуту он выпрямился и торопливо, вполголоса проговорил:
   - Голда! Быть может, меня станут искать, а если найдут, то отнимут у меня мое сокровище. Тебе, Голда, я отдам это сокровище, а сам на всю ночь пойду в поля и леса, чтобы громко взывать там к Иегове о милосердии.
   Девушка, которая стояла, теперь выпрямившись, серьезная и внимательная, ответила:
   - Дай!
   В руках Меира зашелестели листы бумаги. Он подал их девушке, говоря:
   - Спрячь их у себя на груди и береги мое сокровище, как зеницу ока. Это предсмертная рукопись моего предка, которая окончательно помогла мне прозреть. Это мой паспорт, с которым я пойду в свет и который откроет предо мной двери и сердца мудрых людей. Тут тихо и безопасно... никто не видит и не догадывается... Когда я буду отправляться в свет, тогда возьму у тебя эту рукопись.
   Голда взяла поданный им сверток.
   - Будь спокоен за свое сокровище! - ответила она. - Скорее я расстанусь с жизнью, чем отдам его в чужие руки. У меня оно в безопасности. Здесь тихо и никто не догадается...
   Меир встал с лавки.
   - Спи спокойно! - сказал он. - Я пойду... во мне шумит такая буря слез... что я должен идти... идти... Пойду... среди лесных деревьев я упаду лицом на землю и вместе с ветром, шумящим там, буду громко взывать к Иегове. .. Я буду ему жаловаться... буду умолять его. .. о многом спрашивать его... Грудь моя полна рвущихся из сердца воплей, .. мне надо излить их... они сжимают мне горло и душат меня...
   Юноша хотел уйти, но Голда схватила его за рукав одежды.
   - Меир! - прошептала она, - скажи мне еще, что произошло там?.. За что тебя били и увечили? Для чего тебе нужно идти в свет?
   Меир ответил с мрачным огнем в глазах:
   - Меня били и увечили за то, что я не хотел идти против своей правды, не хотел сказать "согласен!" на все то, с чем соглашается народ. В свет я должен идти потому, что завтра на меня обрушится ужасное проклятие, и я буду постыдно изгнан из дома Израиля!
   - Xерем! - крикнула девушка и в ужасе схватилась руками за голову. Так стояла она несколько минут. Потом по лицу ее разлилась задумчивая, тихая улыбка.
   - Меир! - прошептала она, - зейде мой проклят... и я проклята... Но милосердие господа больше самого великого ужаса, а справедливость его глубже самого глубокого моря. Так сказано в Писании. Когда зейде мой читает это, он перестает печалиться и говорит: "Проклятый счастливее проклинающего... ибо придет час, когда справедливость божия войдет в сердца людей, и благословлять они будут именно проклятых..."
   Меир долго смотрел на девушку, произносившую эти слова с огнем увлечения в запавших глазах, с лицом, светившимся воодушевлением.
   - Голда!- тихо сказал Меир, - ты часть души моей... пойдем со мной в свет... я возьму тебя в жены, и рука об руку мы вместе будем переносить проклятие людей и стараться, чтобы когда-нибудь на наши имена снизошло благословение.
   Голда стояла вся в огне, в лучах невыразимого счастья.
   - О Меир! - крикнула она, потом хотела сказать что-то еще и не могла. В безумной радости, с грудью, дрожащей от плача, смеха, вздохов и невысказанной благодарности, она низко наклонилась и всей своей стройной, гибкой фигурой повисла на его плечах.
   Он обнял ее, прижал ее голову к своей груди и прильнул губами к ее густым шелковистым волосам.
   Это продолжалось минуту... один миг. Девушка быстро выпрямилась и, вся красная, с дрожащими губами, с глубоко дышащей грудью, тихонько произнесла:
   - А зейде?
   Меир смотрел на нее как человек, внезапно разбуженный от сна. Она продолжала шептать:
   - Его ноги слишком слабы, чтобы он мог пойти с нами! И он не захочет уйти от своих отцов! Как же я брошу его? Как он будет жить без меня? Он укачивал меня на своих руках, учил прясть и читать Библию, он душу мою освещал и сердце мое радовал теми прекрасными историями, которые он мне постоянно, постоянно рассказывает. Если я уйду, кто же будет кормить его и поить? Кто в темную зимнюю дочь ляжет у его ног, чтобы своим телом согреть их? А когда душа его будет расставаться с телом, кто на руках своих укачает его седую голову для вечного сна? Меир, Меир! И у тебя есть дед е белыми, как снег, волосами, который в горе по тебе разорвет свои одежды. Но у твоего зейде есть сыновья и дочери, снохи и зятья, внуки и правнуки, есть богатый дом, и у людей он пользуется большим уважением... У моего зейде на всем свете только бедная мазанка, старая Библия и его внучка Голда...
   Меир вздохнул.
   - Ты права, Голда! - сказал он. - Но что же ты будешь делать? Что станется с тобой, когда глаза твоего деда закроются навеки и ты останешься тут одна, окруженная презрением людей, среди бедности?
   Голда села, потому что ноги подкашивались у нее. Обеими руками провела по горящему лицу, а через минуту, подняв глаза вверх, ответила:
   - Я сяду перед дверями этой хаты, буду прясть шерсть, пасти моих коз и смотреть на ту дорогу, по которой ты когда-нибудь вернешься...
   Это был отрывок из истории Акибы и прекрасной Рахили.
   В мечтательной задумчивости Меир снова спросил:
   - А что же ты сделаешь, когда придут люди, будут смеяться над тобой и скажут: "Акиба пьет из источника мудрости, а твое тело пожирает нужда и глаза твои гаснут от слез?"
   Тихий от страстного волнения, но серьезный голос сказал:
   - Я отвечу им: "Пусть нужда пожирает мое тело, а глаза изойдут слезами, я буду хранить верность мужу моему... И если б он стал теперь передо мной и сказал: "Я вернулся, потому что не хочу, чтобы ты плакала больше, но я еще мало пил из источника мудрости", то я сказала бы ему: иди и пей еще!"
   Меир встал. Не отчаяние, а сила и отвага выражались теперь на его лице и во всей его фигуре.
   - Я вернусь, Рахиль! - воскликнул он. - Иегова заступится за меня, и подадут мне руку помощи люди, которым я открою свое сердце, жаждущее познания, и покажу рукопись моего предка, связывающую народ израильский с другими народами союзом примирения... Я долго, долго и жадно буду пить из источника мудрости, а потом вернусь сюда и буду учить бедный народ мой, а на твою голову возложу золотую корону за всю ту нужду и презрение, которые ты перенесешь для меня...
   Голда тряхнула головой. По ее лицу заметно было, что она видит какой-то чудный сон. Ей снилось, будто она прекрасная Рахиль, встречающая после долгого пути своего мужа Акибу. С мечтательной улыбкой на губах, с огнем страсти в глазах, она шепнула:
   - Я обниму тогда твои колени, взгляну глазами, которые снова станут такими же прекрасными, как много лет назад, на твое сияние и скажу: "Учитель! Слава твоя - моя корона!"
   Долго смотрели они друг на друга сквозь слезы. Любовь, светившаяся в глубине их глаз, была такой же чистой и героической, как и их сердца.
   Вдруг до слуха их долетел тихий, но звонкий смех ребенка. Удивленные, они оба взглянули в ту сторону, в которой он зазвучал. На пороге открытых дверей сидел Лейбеле и держал в объятиях маленького, белого, как снег, козленка. Козленок этот был куплен на ярмарке на деньги, собранные Голдой от продажи корзин. Ребенок увидел его в глубине сеней, освещенных луной, и, взяв его на руки, вынес на порог избушки, а теперь, пряча лицо свое в его мягкой шерсти, смеялся весело и шаловливо.
   - Ребенок этот всегда приходит сюда за тобой, - сказала Голда.
   - Сегодня он целовал меня, когда все меня били, и я заслонил им от сильных рук мое сокровище, - ответил Меир.
   Голда исчезла из окна и тотчас же появилась у порога мазанки. Она так низко наклонилась над ребенком, что распущенные волосы ее спустились ему на голову и плечи, и прильнула губами к его лбу. Лейбеле нисколько не испугался. Видно, он чувствовал себя здесь в безопасности. Не раз уже видел он эту женщину, огненные глаза которой смотрели теперь на него с выражением несказанной нежности. Он поднял на нее взгляд, ясный, благодарный и почти осмысленный.
   - Позволь мне поиграть с козленком, - прошептал Лейбеле.
   - Хочешь молока? - спросила девушка.
   - Хочу, - ответил ребенок, - дай!
   Она вынесла из сеней глиняную кружку, наполненную молоком, и сама напоила им ребенка. Потом села рядом с ним на пороге и спросила:
   - Почему ты покидаешь отца и мать и идешь за Меиром?
   Ребенок покачал головой и ответил:
   - Он лучше, чем тателе, и лучше, чем мамеле. Он кормил меня и гладил меня по голове и вырвал меня из рук ребе Моше...
   - Чей ты сын? - спросила Голда.
   Лейбеле молчал минуту, смотрел вверх и качал головой. Видно было, что он борется со своей непослушной, подавленной мыслью. Вдруг вытянул палец по тому направлению, куда удалялся Меир, и громко воскликнул:
   - Его!
   При этом засмеялся, но это не был смех, идиота, это было проявление радости, которую почувствовала бедная душа ребенка, когда с громадным усилием ей удалось, наконец, выразить словами свою любовь и свои горячие неясные желания.
   Голда посмотрела в ту сторону, куда пошел Меир, и тяжело вздохнула. Потом встала, закуталась в какой-то старый платок и, взойдя до половины на холм, села там под низкорослой сосной. Быть может, ей хотелось с этого возвышения охватить взглядом более широкое пространство, чтобы увидеть, как он будет возвращаться из далеких полей и лесов. Она оперлась локтями на колени, закрыла лицо руками и сидела неподвижно, как статуя печали; а по черным волосам ее, закрывавшим ее всю будто плащом, спустившимся на влажную траву, месяц рассыпал миллионы мерцающих искр.
   А в дверях избушки вскоре уснул Лейбеле, все еще прижимая к своей груди белого козленка, тоже заснувшего.
  

***

  
   Почти в это же время в хату раввина тихонько отворились низкие двери, и в них вошел реб Моше, сгорбленный, пристыженный, измученный. Он опустился на землю у камина и стал боязливо смотреть на Тодроса, который, сидя у открытого окна, устремил взгляд на луну.
   - Равви! - шепнул меламед несмело. - Равви! - повторил он несколько громче, - твой слуга виноват в глазах твоих... он не принес тебе, равви, этой отвратительной рукописи! Буря была сильная, но его защищали приятели, потом он сам стал защищать себя, а потом его защитил маленький ребенок. Глупый народ рвал, бил, бранил его, бросал в него камнями, но омерзительной рукописи не вырвал у него из рук. Насси! Слуга твой полон стыда и боязни, но ты смилуйся над ним и не наказывай его молнией твоего взгляда...
   Тодрос, не спуская глаз, устремленных на луну, произнес:
   - Рукопись эту надо вырвать из его рук и отдать в мои руки...
   - Насси! Рукопись эта уже не находится в его руках!.
   . - А где же она? - не поворачивая лица, но повышенным голосом спросил Тодрос.
   - Равви! Я не смел бы показаться пред лицо твое, если б не знал, что с ней стало... Я шел за ним... Вся душа моя вошла в глаза и уши мои... Я видел, как он отдал рукопись эту караимской девушке на хранение, и слышал, как он называл ее своим сокровищем... Он говорил, что это его паспорт, с которым он пойдет в свет и который будет открывать перед ним сердца людей...
   Тодрос вздрогнул.
   - Это правда! Это правда! - зашептал он порывисто. - Рукопись эта будет ему щитом и оружием, о которые затупится острие нашей мести.
   - Моше, - прибавил он, повысив голос, - эту мерзость надо вырвать из рук караимской девушки.
   Меламед подполз к самым ногам учителя и, подняв к нему лицо, тихо произнес:
   - Равви! Девушка эта сказала, что скорее позволит отнять у себя жизнь, нежели эту рукопись.
   Тодрос молчал минуту, потом проговорил:
   - Рукопись эту надо вырвать из рук ее.
   Меламед долго молчал и думал.
   - Равви! - отозвался он потом очень тихим шопотом, - а если с ней случится что-нибудь очень дурное?
   Тодрос минуту не отвечал, потом сказал:
   - Благословенна рука, выметающая из дома Израиля сор...
   Меламед жадно выслушал эти краткие слова и долго вдумывался в тайный смысл их. Наконец улыбнулся.
   - Равви! - сказал он, - я понимаю волю твою. Положись на слугу твоего. Он найдет людей, руки которых будут вооружены силой, а сердца будут непоколебимы. Равви! - прибавил он умоляющим голосом, - брось на мою голову ласковый луч твоего взгляда... Пусть я увижу, что ты далек от гнева на слугу твоего... Душа моя без твоей милости и любви все равно, что колодец без воды или темница, над которой не светит солнце.
   Тодрос ответил:
   - Ласковый луч не появится в глазах моих, а гнев и печаль не уйдут из сердца моего, пока мерзкая рукопись будет находиться в руках проклятых...
   Моше простонал.
   - Равви! Рукопись эта завтра же ночью будет в твоих руках.
   Месяц освещал лица этих людей, из которых один смотрел в небо, а другой в лицо своего учителя. Учитель искал в небе пламенным взглядом светящиеся полосы, которые обозначают пути ангелов, ведущих звезды в их вечном странствовании среди небесных пространств. Ученик искал отражения этих сверхъестественных сияний в глазах своего учителя.
   В ушах у обоих шумело имя ангела смерти, которого они призывали к себе на помощь, а сердца обоих были полны безграничной любви и благоговения.
  

III

   Необычайное волнение царило среди населения местечка. Со всех сторон шли толпами и тянулись вереницами люди, направляясь к большой темной синагоге, под трехъярусной заплесневевшей крышей которой, в окнах, похожих на древние бойницы, начали показываться длинные узкие полосы света. На небе появлялись уже звезды, но они бледнели при ярком блеске восходящей полной луны.
   Внутри храма находилась огромная зала, в которой могло поместиться несколько тысяч народу; по вышине своей она равнялась большому двухэтажному зданию. Ее стены, составлявшие правильный четырехугольник, совершенно гладкие, белые, как снег, пересекались наверху тяжелой галереей с глубокими сводообразными нишами, нечто вроде лож, загороженных прозрачной, но высокой решеткой. Внизу густо стояли одна за другой деревянные скамьи, занимавшие все пространство - от самого входа до места, возвышавшегося над полом на несколько ступеней и тоже окруженного красивой .деревянной решеткой. На этом возвышении находился стол, назначенный для того, чтобы разворачивать на нем огромный лист Торы (пятикнижия) в те дни, когда полагалось читать народу отрывки из нее. Возвышение это служило и кафедрой, с которой в торжественные дни раздавались религиозные речи и поучения. Тут же располагался и хор, состоявший из подростков и взрослых юношей, которые присоединяли свои голоса к голосу кантора, запевающего молитвы. Возвышение это только несколькими шагами было отделено от главного места синагоги, которое поражало величественностью своих форм и яркостью красок; это был алтарь, если только можно употребить это название для места, где хранятся святыни из святынь, к которому направляются самые благочестивые взгляды и вздохи верующих. Верхушка этого алтаря доходила до потолка и состояла из двух огромных скрижалей, чистый лазурный фон которых был зачерчен извилистыми белыми слогами, похожими на восточные арабески богатого и фантастического рисунка, в которых опытный глаз мог прочесть десять заповедей синайских. Лазоревые скрижали, покрытые белыми извилистыми письменами, поддерживались двумя огромных размеров львами из позолоченной бронзы, сидевшими в величественных позах на двух толстых тяжелых колоннах, блиставших самым ярким сапфиром и обвитых белоснежными художественно вырезанными венками из листьев и. виноградных гроздьев. Колонны эти грузно опирались на широкий каменный пьедестал, поверхность которого была исписана уже до самой земли многими отрывками из Писания. Как могучие и сильные стражи, колонны эти стояли с обеих сторон глубокой ниши, сверху донизу прикрытой занавесью из ярко-красного шелка, украшенного с ослепительным богатством золотыми вышивками. За этой завесой, обыкновенно спущенной и подымавшейся только при соответствующих обстоятельствах, хранилась святыня из святынь, Тора - огромный свиток пергамента, завернутый в ценную материю и завязанный лентой, тяжелой, негнущейся от серебряного и золотого шитья.
   Судя по серому и жалкому виду местечка, никто не мог бы представить себе того великолепия, каким отличалась внутренность древней, целыми веками набожно украшаемой святыни, особенно в тот момент, когда она в довольно поздний час вечера вся запылала яркими огнями и из конца в конец наполнилась народом.
   Семь стосвечных люстр, спускаясь с потолка на серебряных цепях, заливали потоками света сводчатую галерею, из-за прозрачных решеток которой виднелась настоящая мозаика женских лиц и платьев и густые ряды стоящих внизу скамеек, на которых помещались зрелые, бородатые мужи, покрытые мягкими шерстяными белыми покрывалами (талесами); как бы в знак вечного трогательного траура по утраченной когда-то отчизне, края их были обведены черными полосками; там и сям на шеях богачей и достойнейших лиц общины блестели широкие серебряные тесьмы выпуклого густого рисунка. Но самая большая люстра, богатые подвески которой время от времени издавали серебристый звон, горела перед нишей, находившейся между двумя могучими колоннами. Там сверкали золотые вышивки и золотая бахрома ярко-красной завесы; из-под ног величественных львов словно сыпались нежные листья и тяжелые гроздья винограда; там, на самом верху, отчетливо выделялись на лазоревом фоне белые черточки извилистых надписей; а внизу, спереди каменного пьедестала, сплошь покрытого неровными линиями надписей, стоял кантор, покрытый с головой белым талесом, и пел эти старые псалмы, безбрежная мелодия которых словно плывет полной гаммой людских восторгов, восхвалений, желаний, молений и мук.
   Но никогда еще прекрасный голос Элиазара не выражал всех этих чувств с такой силой и глубиной, как в этот вечер; никогда еще в нем не было таких могучих порывов, такой торжественной звучности и такой глубокой дрожи, которая, постепенно понижаясь и затихая, словно угасала и тонула в море каких-то безбрежных страданий и молений. Казалось, что в этот вечер в его грудь вошла почти нечеловеческая сила жалобы и мольбы, что за плечами у него вырастали крылья, на которых он стремился подняться к самым стопам Царя Царей, чтобы там принести в жертву свое тело и душу ради спасения чего-то или кого-то. Огромная зала - от одного конца до другого, от пола до потолка - была полна звуков, непрерывным потоком льющихся из его груди; хор, стоявший на возвышении, время от времени присоединял к ним могучие аккорды, а вся толпа, охваченная восторгом, хранила гробовое молчание, устремив взоры на блистающую золотом ярко-красную завесу. Только изредка то тот, то другой, указывая головой на увлеченного и увлекающего певца, шептал: "Это ангел Сандалфон, который подает господу венки, сплетенные из всех людских молитв". Кое-кто грустно покачивал головой и вздыхал: "Он так молится за своего друга, на голову которого должно упасть сегодня проклятие!"
   Вдруг среди чудного пения кантора и торжественного молчания народа раздался глухой, но сильный стук, повторившийся несколько раз. Голос Элиазара оборвался, как золотая струна, которую рванула грубая рука; глаза присутствующих, перенеслись от алтаря к тому месту, где раздался сильный стук.
   С возвышения, окруженного деревянной решеткой, молодой хор певцов исчез, и там стоял теперь только один человек, тщедушный, сгорбленный, с длинной желтой шеей, вытянутой вперед, с темным лицом, заросшим черными, как ночь, волосами, и с мрачно горевшими, как угли, глазами. В обеих руках он держал огромную книгу и изо всех сил ударял ею о стол; это означало приказание, чтобы все замолчали. Полное молчание водворилось тотчас же по всей зале; только в преддверии слышен был какой-то шум и сдержанные возгласы. Несколько десятков лиц различного возраста и положения окружили там человека с очень бледным лицом, крепко сжатыми губами и сухими горящими глазами, который стоял, прислонившись плечами к дверному косяку синагоги. Это был Mеир. В ушах его раздавался шопот голосов:
   - Еще не поздно! Еще есть время! Сжалься над собой и над своей семьей! Смирись! Беги скорей, скорей и упади к ногам раввина! О! Xерем! Xерем! Xерем!
   Меир, казалось, ничего не слышал. Он крепко прижимал к груди сложенные руки. Сдвинутые брови придавали его лицу с красным шрамом на лбу выражение мрачной скорби и непреклонной воли.
   - Во имя бога отцов наших! - раздался сильный бас Исаака Тодроса.
   По всему собранию пронесся сдержанный шопот, словно дрожь пробежала по этому многоголовому телу, и тотчас же все замерло в глубокой тишине.
   Исаак Тодрос заговорил медленно, выразительно, отделяя слово от слова:
   - Силой и могуществом мира, во имя святого закона нашего и шестисот тринадцати повелений, заключающихся в законе этом, херемом, которым Иисус Навин проклял город Иерихон, проклятием, которым Елисей проклял преследовавших его мальчиков, шамтой, которой пользовались великие синедрионы и соборы наши, всеми херемами, проклятиями, изгнаниями, истреблениями, которые применялись от времени Моисея до нынешнего дня, - во имя бога предвечного, владыки мира и творца его великолепия, во имя Мататрона, ангела-хранителя и защитника Израиля, во имя ангела Сандалфона, сплетающего из людских молитв венки для трона господнего, во имя архангела Михаила, могучего вождя небесных войск, во имя ангелов огня, вихрей и молний, силой имен всех ангелов, направляющих звезды и разъезжающих на колесницах небесных, во имя всех архангелов, простирающих свои крылья над троном всемогущего, - тем именем, которое показалось в горящем кусту, и тем, которым Моисей разделил воды на две части, именем руки, которая начертала скрижали святого закона - мы искореняем, изгоняем, позорим, повергаем в прах и проклинаем самонадеянного, дерзкого и непокорного Меира Эзофовича, сына Вениамина...
   На минуту он остановился и порывистым движением поднял над головой руки. Потом среди такой тишины, что в ней был бы слышен шелест пролетевшей мухи, он начал говорить, скорее, взывать все быстрее и быстрее голосом, все более протяжным и певучим:
   - Да будет он проклят богом Израиля! Да будет он проклят могучим и страшным богом, имя которого с трепетом произносится в день Судный! Да будет он проклят небом и землей! Да будет он проклят Мататроном, Сандалфоном, Михаилом, архангелами и всеми небесными обитателями! Да будет он проклят всеми чистыми и святыми, которые служат богу. Да будет он проклят всякой высшей силой на небе и на земле! Боже, творец! Порази и уничтожь его навеки! Боже великий, покарай его! Гнев твой, боже, да разразится над его головой! Пусть дьяволы идут навстречу к нему! Проклятия и стоны пусть окружат его всюду, куда бы он ни обернулся! Пусть он собственным мечом своим пронзит себе грудь, пусть сокрушатся все стрелы его, а ангелы божий пусть гонят его, не переставая, с места на место, чтобы нигде не могла остановиться для отдыха нога его! Пусть будут дороги его опасны и погружены в глубокую тьму, а беспредельное отчаяние пусть будет ему спутником! Пусть преследуют его постоянно несчастия и печали, и собственными глазами пусть он смотрит на постигающие его удары и пусть насыщается огнем божьего гнева! Да не простит ему господь! Нет! Гнев и месть господа да изольются на этого человека, да вопьются в него и проникнут до мозга его костей! Пусть он покроется весь, как плащом, проклятием этим, чтобы исчезнуть с лица земли, а имя его пусть будет стерто с поднебесного пространства.
   Тут Тодрос на минуту умолк и вдохнул воздух в грудь, измученную криками, становившимися все более отрывистыми, глухими и тяжелыми. Лицо его пылало, а руки метались над головой в резких движениях.
   - С того мгновения, - снова закричал Тодрос, - как обрушилось на его голову проклятие, пусть он не дерзает подходить ни к одной израильской святыне ближе, чем на расстояние четырех локтей! Под страхом проклятия и отлучения от лона Израиля, пусть ни один еврей не приближается к нему ближе, чем на расстояние четырех локтей, и пусть не осмеливается открывать перед ним своего дома или подавать ему хлеба, воды и огня, хотя бы и видел его ослабевшим, падающим и согнутым в дугу от скитаний, голода, болезни и нужды! Пусть каждый, кто встретит его, плюет ему в лицо слюной своего рта и бросает ему под ноги камни, чтобы он спотыкался и падал. Пусть у него не будет никакого имущества. Все, что полагается ему по наследству от отца и матери его, и все, что он собрал себе собственными руками, пусть будет отдано в распоряжение кагала, чтобы из неправедного имущества этого создать утешение и опору для слабых!
   О мщении этом и проклятии, которое поразило его, пусть узнает весь народ!
   Вы же, собственными ушами слышавшие слова проклятия и эти повеления, разглашайте их всюду, куда бы вас ни занесли ваши ноги; а мы разошлем уведомления об этом по всем городам и общинам, где живут наши братья, по всему свету из конца в конец.
   Да будет так! А вы все, которые остались верны господу вашему и закону его, живите счастливо!
   Тодрос окончил, и в ту же минуту, посредством искусно устроенного механизма, яркие огни, горевшие в семи огромных люстрах, померкли, а в четырех углах залы громко зазвучали и завыли трубы. К этому то прерывистому, то протяжному и мрачному завыванию медных инструментов присоединился исполинский хор человеческих рыданий, стонов и криков. Необыкновенно громкий крик донесся из преддверия, и был он тем ужаснее, что исходил из мужской и сильной груди. Там же, в преддверии, произошло какое-то большое движение; послышалась суматоха, словно кого-то выгоняли или призывали обратно. Меир исчез с порога синагоги. Ближе к алтарю, между скамейками, несколько взрослых людей упали лицами на землю, с шумом разодрав свои одежды.
   - В прахе лежат сильные Эзофовичи! - говорили в разных местах, указывая на них пальцами.
   Наверху, по всей галерее, раздавались рыдания и слезные причитания женщин, а в глубине залы кучка людей, бедно одетых, без серебряных тесемок на талесах, заламывала над головами твердые черные мозолистые руки.
   Тодрос вытер рваным рукавом крупные капли пота, стекавшие у него со лба, потом обеими руками оперся на деревянную решетку и, наклонившись вперед, глубоко дыша, с дрожащими губами, стал смотреть на кантора. Раввин не уходил с возвышения и смотрел на кантора в ожидании, так как по обряду после слов страшного проклятия, брошенных на человека, должны были последовать слова благословения, обращенные ко всему народу. Слова эти, благословляющие народ, должен был провозгласить кантор. Тодрос ждал этого заключения обряда. Почему кантор так медлил и не исполнял своей обязанности? Почему он не подхватил последних слов его: "Живите счастливо!" и не продолжил их благословляющей молитвой?
   Элиазар стоял, повернувшись лицом к алтарю. Когда раввин выкрикивал проклятия, видно было, как плечи его дрожали под покрывавшим их талесом. Скоро, однако, он перестал дрожать, но стоял неподвижно, подняв голову и устремив свой взор куда-то высоко. Наконец вытянул вверх обе руки. Это был знак, что он призывает народ к молчанию и . к молитве. Трубы, которые до тех пор все время звучали и выли, замолкли, крики и стоны людей также прекратились. Притушенные огни снова запылали, и среди яркого света и тишины, прерываемой только кое-где слышавшимися тихими рыданиями, зазвучал звонкий, как серебро, и чистый, как кристалл, голос, который начал говорить медленно, с великой торжественностью, с внутренними слезами, придававшими ему бессмертную силу мольбы:
   - Тот, кто благословил праотцев наших - Авраама, Исаака, Иакова, Моисея, Аарона, Давида, пророков Израиля и всех праведников мира... да снизошлет он свою милость и свое благословение на человека, которого поразил несправедливый этот херем! Да спасет его бог своим милосердием и да защитит его от всякого зла и несчастия, да продлит ему дни и часы его жизни, да благословит всякое дело его рук и да освободит его вместе со всеми братьями-израильтянами от мрака и цепей! Да будет такова воля его! . . Взывайте: аминь!
   Элиазар умолк; все остолбенели, несколько секунд в зале царила глубокая тишина, потом раздался громкий, вырвавшийся из нескольких сотен грудей возглас:- Аминь!
   - Аминь! - воскликнули Эзофовичи, вставая с земли и отряхивая пыль со своих разорванных одежд.
   - Аминь! - крикнула кучка бедно одетых людей, заламывавших над головой мозолистые руки.
   - Аминь! - разнеслось по галерее, полной плачущих женщин.
   - Аминь! - повторил, наконец, вблизи от алтаря хор юношеских голосов.
   Раввин снял руки с перил решетки, выпрямился, изумленными глазами обвел вокруг и крикнул:
   - Что такое? Что это значит?
   Тогда Элиазар повернулся лицом к нему и ко всем собравшимся. Талес спустился у него с головы на плечи. Бледное лицо его было покрыто румянцем воодушевления, а голубые глаза светились гневом и отвагой. Он поднял руку и громко воскликнул:
   - Равви! Это значит, что уши и сердца наши не хотят больше слышать таких проклятий!
   Слова эти послужили как бы военным сигналом. Едва произнес их Элиазар, как по обе стороны его плотной стеной стало несколько десятков молодых людей и подростков. Среди них были все ближайшие товарищи и приятели проклятого, но были также и такие, которые только редко и очень издалека видели его, и даже такие, которые всего несколько дней тому назад удивлялись его упорству и дерзости, совершенно не понимая их.
   - Равви! - раздались крики. - Мы проклятий таких больше слушать не хотим.
   - Равви! Твое проклятие породило в нашей душе любовь к проклятому!
   - Равви! Ты поразил этим херемом человека, который был приятен людям и богу.
   Тодрос усилием воли вышел из состояния окаменелости, в которое его сразу повергло изумление.
   - Чего вы хотите? - крикнул он. - Что вы говорите? Не сатана ли опутал ваши души? Или вы не знаете, что законы наши наказывают местью и проклятием дерзких, восстающих против веры?
   Уже не из толпы молодежи, а из середины зала раздался чей-то степенный голос, который произнес:
   - Равви! Неужели ты не знаешь, что когда в древнем нашем синедрионе велся горячий спор о том, должен ли Израиль признать своей науку Шамая или Гиллела, то над собравшимися бат-кол раздался таинственный голос, посланный самим господом, который сказал: "Слушайте предписания Гиллела, ибо в них есть кротость и милосердие!"
   Все подняли головы и вытягивались на цыпочках, чтобы увидеть, кто произнес эти слова. Их произнес Рафаил, дядя проклятого.
   В ту же минуту сквозь толпу протискался Бер и, стоя среди молодежи, воскликнул:
   - Равви! Считал ли ты когда-нибудь все те умы, которые были погублены твоею строгостью и строгостью отцов твоих, Тодросов... и все те души, которые были преисполнены великих желаний и которые вашей твердою рукой были ввергнуты навсегда в область мрака и тайных страданий?
   - Равви! - воскликнул какой-то юношеский, почти еще детский голос, - неужели ты и все те, которые стоят с тобой, будут всегда отталкивать нас от чужих огней, без света которых сохнут от печали сердца наши, а руки пачкаются в презренной пыли?
   - Почему ты, равви, не научишь народ, чтобы он из своего разума сделал такое сито, которым можно было бы отделять зерно от плевел, а жемчуг от песка?
   - Равви! Ты и все те, что стоят за тобой, едите и нам велите есть гранатовый плод вместе с твердой и горькой кожурой. Но наступил уже такой час, когда мы почувствовали у себя во рту горечь, а в желудке у нас появилась сильная боль....
   - Несчастные! Одержимые бесом и погибшие! - изо всех сил начал кричать Тодрос. - Разве вы не видели собственными глазами, что весь народ ненавидел человека этого, гнал его по дорогам, клал ему на спину свои сильные руки, побивал его камнями и отметил его лоб красным шрамом?
   Там и сям раздался смех, гордый, негодующий и презрительный.
   - Не говори: "согласен!" на все то, на что народ говорит: "согласен!" - воскликнуло множество голосов, а один из них продолжал:
   - Проклятие, которое ты произнес, равви, смягчило не одно сердце и сняло слепоту с многих глаз!
   - Злобные уста раздули в сердцах наших гнев против невинного, но сегодня из глаз наших текут слезы жалости к нему, ибо ты, равви, проклятием своим обрек на смерть юность!
   - Хуже смерти, равви, то проклятие, которое ты бросил в него, ибо с ним он будет среди живых как умерший!
   - А разве не написано в постановлениях великих синедрионов наших: "Суд, в течение семидесяти лет, произнесший один раз смертный приговор, будет назван судом убийц!".
   - В синедрионах не заседали люди бездетные и жестокосердные!
   - Кто сеет ненависть, пожнет скорбь!
   Эти восклицания и множество им подобных раздавались им кучки людей, столпившихся у алтаря. Там раздавались голоса, поднимались лица, блестели разгоревшиеся глаза, а разгоряченные руки бросали раввину и всему собранию вызывающие, дерзкие угрозы.
   Тодрос не отвечал уже. Он совершенно окаменел. Он стоял с разинутым ртом и широко раскрытыми глазами, у него был вид человека, переставшего понимать то, что делается вокруг него.
   Но из толпы выскочил и стал перед решеткой прямо против взбунтовавшейся кучки людей меламед. Весь, дрожа, разъяренный, он распростер свои неуклюжие руки, словно желая заслонить ими стоявшего на возвышении учителя, и крикнул:
   - Горе! Горе! Горе наглецам, не отдающим должного почтения тому, кто занят служением миру!
   Элиазар ответил:
   - Между нами и господом нашим не должно быть никакой стены! Мы назначили из своей среды таких людей, которые должны изучать закон и объяснять его незнающим. Но мы не сказали им: отдаем вам в неволю души наши! Каждый сын Израиля имеет право искать господа в

Другие авторы
  • Юшкевич Семен Соломонович
  • Баженов Александр Николаевич
  • Дриянский Егор Эдуардович
  • Малиновский Василий Федорович
  • Губер Эдуард Иванович
  • Гей Л.
  • Соколов Николай Афанасьевич
  • Пушкарев Николай Лукич
  • Готовцева Анна Ивановна
  • Гринвуд Джеймс
  • Другие произведения
  • Елпатьевский Сергей Яковлевич - Служащий
  • Тургенев Иван Сергеевич - Произведения и переводы Тургенева, не вошедшие в издание. Приписываемое Тургеневу и коллективное. Неосуществленные замыслы
  • Раевский Николай Алексеевич - Джафар и Джан
  • Минский Николай Максимович - Иегуда Галеви. "Орел, воспылавший любовью к горлице..."
  • Некрасов Николай Алексеевич - Заметки о журналах за декабрь 1855 и январь 1856 года
  • Ломан Николай Логинович - Н. Л Ломан.: биографическая справка
  • Андерсен Ганс Христиан - Побратимы
  • Баратынский Евгений Абрамович - Эпиграммы на Е. А. Баратынского
  • Кукольник Павел Васильевич - П. В. Кукольник: биографическая справка
  • Скиталец - Огарки
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
    Просмотров: 428 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа