чание; наконец опять послышался низкий голос:
- Когда он найдет эту рукопись, на голову его ляжет моя тяжелая десница и повергнет его в прах... Моше! а что он делал после ужина?
- Он пошел в дом ребе Янкеля и долго разговаривал с кантором Элиазаром; я проходил там мимо и видел в окно.
- Моше! А кто там был еще?
- Там были: Хаим, Мендель, Арнель и Бер, зять Саула...
- А о чем они разговаривали друг с другом?
- Насси! Душа моя вошла в ухо мое, когда я стоял под окном... Они сильно жаловались, что их держат в большой темноте и что истинная вера Израиля загрязнилась, как вода, если в нее бросить горсть грязи... А Элиазар говорил, что он возносит на это к господу великие жалобы с пением и плачем. А Меир говорил, что недостаточно петь и плакать, а надо громким голосом крикнуть народу и что-то сделать, чтобы он стал другим, чем теперь...
- Отродье ехидны! - пробормотал голос из глубины хижины.
- Насси! Кто это отродье ехидны? - покорно спросил Моше. После минутного молчания в темноте раздался ответ:
- Род Эзофовичей!
Прошло несколько месяцев. Теплый майский день заканчивался благоухающим тихим вечером.
Незадолго до захода солнца вдоль узкой улички, застроенной самыми бедными в городе домишками, медленно двигались два существа: белая, как снег, коза и стройная худая девушка. Коза бежала впереди, то и дело, подскакивая, чтобы дотянуться до веток растущих здесь и там деревьев, - ловкая, резвая, счастливая. Шедшая за ней девушка была серьезна и задумчива. Возраст ее было бы трудно определить. Ей могло быть и лет тринадцать и лет семнадцать. Хотя она и была высока, - формы ее тела, с угловатыми, сухими линиями, быть может, задержанные в своем развитии, казались еще детскими. Но в походке ее и в выражении лица чувствовалась серьезность и грусть преждевременной зрелости. На первый взгляд она казалась некрасивой. Ее бедный наряд нисколько не украшал ее и не подчеркивал ее прелесть, если даже она и была ей свойственна. Он состоял из выцветшего ситцевого платья, из-под узких складок которого виднелись ноги в грубых туфлях. Лиф у платья висел и был широк; с шеи свисало несколько ниток мелких кораллов. От красного цвета этого единственного на ней украшения ее худые и несколько впалые щеки казались еще смуглее; под густыми бровями большие, глубоко посаженные глаза смотрели черными, как бархат, зрачками, а над узким темным лбом вились спутанными кольцами черные, как смоль, волосы.
Во всем облике этого ребенка или женщины было что-то гордое и вместе с тем дикое. Шла она, выпрямившись, серьезная, смело, глядя задумчивым взором куда-то вдаль; однако при каждом доносившемся до нее более громком звуке людских голосов она останавливалась и, прижимаясь к забору или к стене, опускала глаза, не тревожно, нет, а скорее мрачно и недовольно, как будто всякая встреча с людьми была ей неприятна. Только одна белая коза своим присутствием не причиняла ей никакого неудовольствия. Наоборот, время от времени девушка бросала на нее зоркий взгляд, и если ловкое создание слишком удалялось от нее, то она подзывала его к себе тихими короткими возгласами. Коза, по-видимому, хорошо понимала ее и, послушная зову, возвращалась к ней с каким-то вопрошающим блеянием. В конце тесной, бедной улички заблестела свежая майская, осыпанная росой и позолоченная солнцем зелень. Это была небольшая лужайка, находившаяся тут же за местечком, с одной стороны окруженная березовой рощей, с другой - примыкавшая к огромным пространствам полей, за которыми в бесконечной дали синела длинная полоса больших сосновых лесов.
При виде лужайки девушка не ускорила шагов, наоборот, замедлила их и через минуту, подозвав к себе козу и ухватив ее за маленькие рога, остановилась. Она стояла и смотрела на оживленную сцену, происходившую на лужайке, откуда к ней доносились шум и смех детей, и блеяние животных. На первый взгляд эта сцена казалась только хаотичным мельканием на зеленом фоне множества белых, как снег, животных и пестрых детских фигур. Только всмотревшись пристальнее, можно было понять, что десяток с лишним маленьких девочек гонят с пастбища несколько десятков коз.
Девочки были шаловливы и спешили домой. Козы упрямились и хотели остаться на лугу. Между ними завязалась упорная борьба, в которой животные по большей части одерживали победу над детьми. Они вырывались из рук пастушек и, подпрыгивая, бежали к растущим кое-где на лугу кустам орешника. Девочки гнались за ними, а, догнавши и ухватившись обеими руками за длинные космы жесткой шерсти, не знали, что делать дальше. Одни звали к себе на помощь своих подруг, занятых и озабоченных тем же, что и они; другие перебегали дорогу своим непослушным воспитанницам и, остановившись против них, вытягивали перед собой обе руки как бы защищаясь; были и такие, которые, вцепившись руками в свои кудрявые волосы, испускали громкие крики отчаяния или же падали на землю и. катаясь по мягкой мураве, заливались резвым смехом. Теплый ветер подхватывал эти крики, смех и возгласы, соединенные с непрерывным блеянием коз, и уносил их через унылые улицы местечка в широкие золотые поля и в далекую глубь леса. А на лужайке продолжали мелькать, быстрые маленькие ножки девочек, топчущие зеленую траву, и мелькали маленькие головы, покрытые волосами всех оттенков - от черного цвета воронова крыла до ярко-красного, как медь, и бледно-желтого, как лен.
Стройная серьезная девушка, проходившая вместе со своей резвой, но послушной козой по тесной уличке, ведущей к лужку, стояла теперь и равнодушно присматривалась к оживленной и шумной сцене. Видно было, что веселье это не манило ее к себе и не вызывало в ней любопытства. Как и раньше, когда она шла, она стояла теперь спокойная и серьезная. Казалось, она ждала чего-то, быть может, исчезновения с зеленого куска земли мелькавших там голов и звенящих детских криков.
Минуту спустя эти крики слились в один единодушный возглас. Он выражал радость и всеобщее торжество. Наконец-то, после продолжительной борьбы и усиленных преследований девочки справились с козами; ни одной козы не было уже возле заманчивых кустов орешника, все оказались во власти своих пастушек, которые теперь собрались в одну тесную кучку. Одни изо всех сил тащили за собой упрямых и всегда готовых взбунтоваться питомиц за их короткие рога, наклоняя им головы почти до самой земли; другие, обхватив обеими руками их шеи, торопливо бежали рядом, подпрыгивая вместе с ними на ходу; самые же смелые и сильные взобрались им на спины и, уносимые необыкновенными скакунами, крепко держась сжатыми ручонками за длинную шерсть, мчались к местечку. Вся эта кавалькада, многочисленная и крикливая, влетела в одну из улиц пошире и скрылась в клубах пыли.
Зеленый лужок теперь опустел и затих; только легкий ветер шелестел в ветвях берез и орешника, а от заходящего солнца опускалось на него прозрачное розовое сияние.
Смуглая девушка выпустила козу и, ускорив шаги, через минуту очутилась на краю лужайки.
Тут она остановилась и устремила свой взор в одну точку, как будто вдруг оцепенев от радости.
Она пристально глядела на толстый ствол березы, поваленной вихрями и находившейся у самой опушки рощи; на нем сидел молодой мужчина с большой раскрытой книгой.
Оцепенение девушки продолжалось недолго. С глазами, устремленными на склонившееся над книгой лицо юноши, прямая и легкая, она прошла всю ширину лужайки, остановилась возле ствола, на котором он сидел, нагнувшись, схватила его руку своими смуглыми руками и поднесла к губам.
Погруженный в чтение юноша быстро поднял голову, изумленным взглядом окинул девушку, стремительно выдернул у нее руку и вспыхнул горячим румянцем.
- Ты не знаешь меня? - произнесла девушка несколько глухо, но без дрожи в голосе.
- Нет, не знаю! - ответил юноша.
- Откуда же тебе и знать меня? Но я знаю тебя. Ты Меир Эзофович, внук богатого Саула. Я часто вижу тебя, когда ты сидишь на крыльце твоего красивого дома или когда ты проходишь с этой книгой мимо Караимского холма...
Все это она проговорила уверенным тоном, выпрямившись и серьезно. На лице ее не было заметно ни малейшего следа смущения или робости, не показалось даже слабой тени румянца. Только черные глаза ее как будто стали еще больше и загорелись горячим светом, а бледные губы приняли нежное и мягкое выражение.
- А ты кто такая? - тихо спросил Меир.
- Я Голда, внучка Абеля Караима, презираемого и преследуемого всеми твоими...
Теперь только ее голос дрогнул, и в нем прозвучало несколько мрачных нот.
- Все твои преследуют Абеля Караима и внучку его, Голду, а ты их защищаешь. Я давно уже хотела поблагодарить тебя!
Меир опустил глаза. Бледное лицо его все еще было покрыто румянцем.
- Живите с миром, ты и твой дед Абель, - тихо произнес он, - пусть над бедным домом вашим простирается десница Предвечного, который любит и защищает тех, кто страдает...
- Благодарю тебя за твои добрые слова! - уже тихо прошептала девушка. Говоря это, она опустилась на траву, у ног юноши, и, слегка приподняв сплетенные руки, шептала дальше:
- Ты, Меир, добрый, умный и прекрасный. Имя твое значит "свет", и мне становится светло каждый раз, как я вижу тебя. Я давно хотела найти тебя и поговорить с тобой, и сказать, что хотя ты и внук богатого купца, а я внучка бедного караима, плетущего корзины, мы оба все же равны перед лицом Предвечного, и я вправе подымать на тебя глаза и, созерцая твой свет, быть счастливой! . .
И действительно она казалась счастливой. Смуглые впалые щеки ее теперь покрылись заревом пламенного румянца, губы покраснели и вздрагивали, а в черных глазах, поднятых к лицу юноши и полных страстного обожания, стояли две серебряные слезинки.
Меир слушал ее с опущенным взором, а когда она замолчала, поднял глаза, минуту посмотрел на нее и тихо прошептал:
- Какая у тебя признательная душа, Голда, и... какая ты красивая!
В первый раз в продолжение всего разговора с Меиром Голда опустила глаза и начала машинально собирать возле себя растущую вокруг высокую траву с пушистыми метелками.
Меир молча и долго смотрел на нее. Удивительная невинность его сердца проявлялась в смущении, которое заставляло вспыхивать его лицо румянцем, и в робкой радости, от которой удвоенным блеском светились его серые глаза, все время опущенные к земле.
- Сядь рядом со мной, - сказал он, наконец, тихим голосом.
Девушка поднялась с земли и села на указанное ей место. К ней вернулась уже вся ее смелость и серьезность. Молча, она смотрела на юношу, который сидел, не глядя на нее. Они долго молчали. И кругом также царило молчание, только над головами их тихо шелестели стройные березы, а возле находящегося поблизости прудика, заросшего ивами, болотные птицы перекликались редким, отрывистым кряканьем и свистом.
Меир, все еще продолжавший смотреть на росшую у ног его густую траву, заговорил первый:
- Почему ты так поздно выгоняешь на пастбище свою козу?
Голда ответила:
- Потому что я не хочу приходить тогда, когда здесь находятся другие девочки со своими козами.
- Разве и они тоже преследуют тебя?
- Они смеются надо мной, когда меня видят, называют меня разными скверными именами и прогоняют, меня, чтобы я не подходила к ним близко.
Меир поднял на девушку взор, в котором светилось сострадание.
- Ты боишься, Голда, этих девочек?
Голда отрицательно покачала головой и серьезно ответила:
- Я выросла вместе со страхом, он мой брат, и я свыклась с ним. Но когда я возвращаюсь домой, старый зейде спрашивает меня: "Не встретила ли ты там кого-нибудь? Не причинил ли тебе кто-нибудь зла?" Я же не могу лгать перед ним, а когда я говорю ему правду, старый зейде сильно огорчается и плачет...
- Зейде сам воспитал тебя?
Девушка кивнула утвердительно головой.
- Отец мой умер и мать моя умерла, когда я не выросла еще от земли даже настолько, насколько поднялся этот маленький кустик. У зейде не было других детей, он взял меня к себе и ходил за мной, и укачивал меня, когда я была больна, и носил меня по комнате на руках, и сильно целовал меня. А когда я подросла, он научил меня прясть и читать Библию и всем этим прекрасным историям, которые караимы принесли с собой из далеких стран... Зейде добрый, зейде милый и такой старый, такой старый... и такой бедный. .. Волосы у него, как снег, от старости, а глаза от слез, как кораллы... Я часто лежу у его ног и, когда он плетет корзины, кладу ему голову на колени, а он своей старой трясущейся рукой гладит меня по волосам, вздыхает и говорит : "Иоссейма! Иоссейма!" (сирота).
Она говорила это сидя и наклонившись несколько вперед. Подперев лицо руками и слегка покачиваясь, она упорно глядела вдаль.
Меир смотрел теперь на ее лицо, не отрывая глаз, а когда она произнесла последние слова, повторил вслед за ней мягким, полным сострадания голосом:
- Иоссейма!
В туже минуту сзади, в нескольких десятках шагов от них, в глубине рощи раздалось блеяние козы. Меир оглянулся.
- Твоя коза не заблудится в лесу? - спросил он.
- Нет, - ответила спокойно девушка; - она не уйдет далеко от меня, а когда я ее позову, сейчас же вернется назад. Это моя сестра.
- Страх - твой брат, а коза - твоя сестра! - с усмешкой сказал юноша.
Девушка не спеша, повернула голову в сторону рощи и испустила несколько коротких отрывистых возгласов. Сейчас же в чаще зашумело от быстрого бега, а среди зелени березовых ветвей показалось млечно-белое животное с длинной шерстью; оно остановилось и стало смотреть черными глазами на двух сидящих рядом людей.
- Иди сюда! - позвала Голда.
Коза приблизилась и стала тут же перед ней. Темнооливковой рукой своей Голда провела по ее вытянутой шее; Меир также погладил ее, улыбаясь. Коза издала короткое блеяние, затем подскочила и в мгновение ока уцепилась за ветку разросшегося орешника.
- Как она послушна! - сказал Меир.
- Она меня очень любит, - серьезно ответила Голда; - как зейде меня, так и я выходила ее. Она была маленьким козленком, когда зейде принес ее однажды домой и подарил мне; я носила ее на руках и кормила из собственных рук, а когда она была больна, пела над ней так, как зейде пел когда-то надо мной.
Говоря это, она улыбалась; у нее был вид ребенка, она казалась не старше четырнадцати лет.
- А хотела бы ты опять иметь маленькую козочку? - спросил Меир.
-- Почему же нет? - ответила девушка, - очень бы хотела. Если зейде продаст когда-нибудь много корзин, а я напряду много шерсти, мы опять купим себе на рынке такую белую козочку...
- А для кого же ты прядешь шерсть?
- Есть такие добрые женщины, что дают мне. Гана, жена Витебского, тетка твоя Сара, жена Бера, дают мне прясть шерсть, а потом платят мне медными, иногда же и серебряными деньгами...
- Голда, значит, ты приходишь иногда в наш дом к Саре, жене Бера, за шерстью для пряжи?
- Да, прихожу.
- А почему же я никогда не видел тебя?
- Потому что они тайно впускают меня и дают мне работу. Бер и жена его Сара очень сострадательные люди, но они не хотят, чтоб кто-нибудь, проведал, что они знают зейде и меня и что они нам помогают. Я прихожу к ним, когда никого нет дома, кроме разве одной Лии, твоей двоюродной сестры, Меир, и всегда иду так, чтобы меня не увидел черный человек...
- Черный человек? Что это за черный человек? - с удивлением опросил Меир.
- Раввин Исаак Тодрос! - очень тихим, таинственным шопотом ответила Голда.
При звуках этого произнесенного Голдой имени лицо Меира, проникнутое состраданием и рдевшее от возбуждения, нервно вздрогнуло. Он вдруг замолчал, в глазах его вспыхнули мрачные огоньки, а взгляд устремился куда-то вдаль. Так сильно задумался он, что на белом лбу его появилась глубокая морщина. Казалось, что он вдруг забыл о своей собеседнице.
- Меир! - послышался у его плеча ласковый шопот, - о чем ты так задумался, и почему глаза твои стали такими грустными? Имя твое означает "свет". Разве тебе не всегда светит солнце радости и счастья?
Юноша, не изменяя направления своего взгляда, задумчиво и медленно покачал головой.
- Нет! - шопотом ответил он. - У меня на сердце лежит большая печаль!
Девушка совсем близко наклонилась к нему.
- Меир! - воскликнула она, - а отчего у тебя эта печаль на сердце?
Юноша помолчал немного, потом медленно ответил:
- Оттого, что у нас есть черные люди и что у нас так темно, так темно!..
Девушка опустила голову на руки и, как печальное эхо, повторила:
- Ох, темно!
Меир задумчивыми глазами продолжал смотреть вдаль, в ту сторону, где длинная полоса леса отделяла золотую равнину от лилового небосклона.
- Голда! - проговорил он вполголоса.
- Что, Меир?
- Тебе никогда не хотелось знать и видеть, что делается там, за тем густым и высоким лесом, далеко-далеко на широком свете?
Девушка молчала. По ее фигуре, наклонившейся к юноше, и по ее глазам, широко раскрытым и горящим, можно было узнать, что ей, когда она смотрит на него, ничего уже больше на всем широком свете не хотелось видеть.
Меир продолжал:
- Я бы взял крылья у птицы, чтобы полететь туда, за тот лес, далеко...
- Разве тебе не мил красивый дом богатого Саула? Разве тебе не милы лица твоих братьев, родных и приятелей, что ты бы хотел улететь на крыльях птицы? - подавляя порыв грусти или испуга, прошептала девушка.
- Мне мил дом деда моего Саула, - задумчиво прошептал в ответ юноша, - и мне милы лица всех братьев и родных моих... Но я хотел бы улететь за тот лес, чтобы все узнать и стать очень умным, а потом вернуться сюда и рассказать всем, кто сидит в темноте и ходит в оковах, как им сделать, чтобы выйти из темноты и сбросить свои оковы...
- И мне очень интересно, - продолжал он дальше после минутного молчания, - я бы очень хотел знать, как ходят звезды по небу, и как растет трава из земли... и как живут все народы на земле, и какие есть у них умные и святые книги. И я бы хотел прочесть все эти умные и святые книги и познать из них мысль божию и человеческие судьбы, чтобы душа моя стала так полна знанием, как полны водою великие пучины морские. Мне так интересно... Я бы так хотел...
Внезапно он остановился, потому что вздох, вырвавшийся из его взволнованной груди, охваченной неугасимым желанием и несказанной тоской, прервал его речь.
Минуту помолчав, он прибавил тише:
- Я бы хотел быть таким счастливым, как равви Акиба...
- А кто такой равви Акиба? - робко спросила Голда.
Задумчивые глаза Меира просияли.
- Это был великий человек, Голда! Я часто читаю историю его жизни и теперь читал ее, когда ты подошла ко мне...
- И я знаю много прекрасных историй, - сказала Голда, - они вырастают в моей душе, как пунцовые душистые розы! Дай мне, Меир, еще одну такую розу; пусть она цветет передо мною, когда я не буду видеть тебя.
Взгляды их встретились. Мягкая усмешка пробежала по губам Меира.
- Ты знаешь древнееврейский язык? - спросил он.
Она поспешно кивнула ему головой.
- Знаю; зейде научил...
Меир перевернул несколько страниц большой книги, лежавшей у него на коленях, и начал громко читать:
- "Кольба Сабуа был очень богатым человеком. Дворцы у него были такие высокие, как горы; платья его блестели золотом, а в садах его росли благоуханные кедры, пальмы с широкими листьями и цвели душистые саронские розы.
"Но прекраснее его высоких дворцов, его благоуханных кедров и пунцовых роз, прекраснее всех девушек Израиля была его дочь, молодая Рахиль.
"У Кольба Сабуа было столько стад, сколько звезд на небе, а стада эти пас бедный юноша, высокий, как молодой кедр, и с таким бледным и печальным лицом, какое бывает у человека, который хочет душу свою освободить из темницы и не может.
"Юноша этот назывался Иосифом Акиба и жил на высокой горе, по которой паслись стада его господина.
"И случилось однажды, что прекрасная Рахиль пришла к своему отцу, упала перед ним на землю, целовала его ноги, сильно плакала и говорила: - Я хочу пойти за Акибу и жить в той низкой черной избушке, которая стоит там, на вершине горы и в которой он живет!
"Кольба Сабуа был человек гордый и черствого сердца. Великим гневом обрушился он на свою дочь, прекрасную Рахиль, и запретил ей думать о молодом пастухе.
"Но прекрасная Рахиль ушла из высокого дворца, не взяв с собой ничего, кроме черных глаз своих, блестевших слезами, как большие бриллианты, и черных волос своих, поднимавшихся над ее лбом, как большая корона. И пошла она на высокую гору, вошла в черную избушку и сказала: - Акиба! Вот жена твоя входит в дом твой.
"Акиба сильно обрадовался, выпил из глаз Рахили ее бриллиантовые слезы, а потом начал говорить ей прекрасные слова. Умные слова, как мед, лились из его уст, а она слушала и была счастлива; наконец она сказала: - Акиба! Ты будешь великой звездой, которая засияет над путями Израиля!
"Кольба Сабуа был человек гордый и жестокого сердца. Он не послал своей дочери на высокую гору никакой пищи и никакого платья и сказал: - Пусть она узнает голод и увидит нужду.
"Прекрасная Рахиль узнала голод и увидела нужду. Был такой день, когда ей нечем было даже накормить Акибу, и сильно задумалась она над тем, что ее муж голоден.
"Акиба сказал: - Ничего, что я голоден! - И начал ей опять рассказывать мудрые вещи, но она встала, сбежала с высокой горы, вошла в местечко и воскликнула: - Кто даст мне меру проса за эту черную корону, которую я ношу на моей голове! - И дали ей меру проса, а черную корону, которая была прекраснее бриллиантов и жемчуга, сняли у нее с головы.
"Она воротилась на гору, вошла в маленькую избушку и сказала: - Акиба! Есть у меня, чем накормить уста твои, но душа твоя голодна, и для нее пищи я не могу достать! Иди в свет и накорми душу свою великою мудростью, что течет из уст ученых. Я же останусь тут, сяду перед порогом дома твоего, буду прясть шерсть и пасти стада и буду смотреть на ту дорогу, по которой ты вернешься когда-нибудь, как солнце, которое возвращается на небо, чтобы разогнать тьму ночи.
"Акиба ушел..."
Тут голос читавшего оборвался, и он поднял глаза от книжки, так как у плеча его раздался удивленный вопросительный шопот.
- Акиба ушел? - проговорила Голда с широко раскрытыми глазами, сдерживая дыхание в груди.
- Акиба ушел! - повторил Меир и снова начал читать:
- "Прекрасная Рахиль села перед порогом его дома, стала прясть шерсть, пасти стада и стала смотреть на ту дорогу, по которой он должен был вернуться, сияя великою мудростью.
"Семь лет прошло. И был такой вечер, когда луна льет на землю море серебряного света, а деревья и травы стоят тихо и неподвижно, словно на них повеяло дыхание Предвечного, несущего миру покой и тишину.
"В этот вечер из-за высокой горы вышел высокий и бледный человек. Ноги у него тряслись, как листья, когда их треплет ветер, а руки поднимались к небу. Когда же он увидел маленькую бедную хижину, слезы Шотоком потекли у него из глаз, потому что это был Акиба, муж прекрасной Рахили.
"Акиба остановился у окна своей хижины, которое было открыто, и стал слушать, какие люди разговаривают в ней.
"Разговаривала там жена его Рахиль с братом своим, которого прислал к ней отец. - Вернись в дом Кольбы Сабуа,- говорил ее брат. А она отвечала: - Я жду здесь Акибу и стерегу его дом. - Брат сказал: - Акиба никогда уже не вернется; он бросил тебя и покрыл тебя большим позором. - Она отвечала: - Акиба не бросил меня. Я сама послала его к источнику мудрости, чтобы он пил из него. - Он пьет из источника мудрости, а ты обливаешься слезами, и тело твое сохнет от нужды! - Пусть глаза мои изольются слезами и пусть тело мое изгложет нужда, я буду стеречь дом моего мужа. И если бы теперь передо мною стал тот, к которому я чувствую любовь в сердце моем, и сказал мне: "Рахиль! Я вернулся к тебе, чтобы ты не плакала больше, но мало пил я еще из источника мудрости!", то я сказала бы ему: "Иди и пей еще".
"Бледный странник, стоявший под открытым окном, как услышал то, что сказала Рахиль, побледнел еще больше, сильно задрожал, отошел от своей маленькой избушки и вернулся туда, откуда пришел.
"Снова прошло семь лет. И наступил такой день, когда солнце льет на землю потоки золотых лучей, а деревья шумят, и цветы цветут, и птицы поют, и люди смеются, словно повеяло на них дыхание Предвечного, несущего миру жизнь и радость.
"На дороге, подымавшейся по склонам высокой горы к низенькой избушке пастуха, шумела большая толпа людей. Посреди нее шел высокий человек, лицо его сияло, как солнце, великою мудростью, а из уст его падали слова сладкие, как мед, и душистые, как мирр. Народ низко склонялся перед ним, жадно схватывал его слова и с великою к нему любовью восклицал: - О, равви!
"Но сквозь толпу народа пробралась женщина и, упав на землю, обняла колени учителя. В руках она держала веретено, лохмотья покрывали ее тело, лицо ее было изнурено, так как в течение четырнадцати лет нужда грызла ее, и глаза у нее глубоко запали, так как в продолжение четырнадцати лет они исходили слезами!
"- Иди прочь! Нищая! - крикнула толпа на женщину. Но учитель поднял ее с земли и крепко прижал к груди своей, так как это был Иосиф Акиба, а женщина была жена его, Рахиль.
"- Вот родник, который поил мое грустное сердце надеждой, когда голова моя в тоске и в неустанном труде погружалась в источник мудрости.
"Так сказал учитель народу и хотел возложить на голову Рахили корону из золота и жемчугов. - Рахиль, - сказал он, - когда-то ты сняла с головы свои прекрасные волосы, чтобы накормить мои голодные уста; теперь я украшу голову твою богатым венцом!
"Но она задержала руку его и, подняв на него глаза, которые опять стали прекрасны, как раньше, много лет тому назад, сказала: - Равви! Слава твоя - мой венец!"
Окончив читать, юноша медленно перевел свой взгляд на сидевшую рядом девушку.
У Голды все лицо пылало и было в слезах.
- Это прекрасно, правда, Голда? - спросил Меир.
- Прекрасно! - ответила она и, опершись лицом на ладони, несколько минут покачивалась своим стройным станом, словно охваченная мечтами или восторгом! Вдруг слезы высохли на ее глазах. Девушка побледнела и выпрямилась.
- Меир! - воскликнула она, - если бы ты был Акибой, а я дочерью богатого Кольбы Сабуа, я то же самое сделала бы для тебя, что и прекрасная Рахиль!..
Медленным движением она взяла обеими руками свою пышную косу цвета воронова крыла, небрежно свисавшую ей на плечо, и, обвивая ею голову, сказала:
- И у меня есть такая же черная корона, как у Рахили!
Потом подняла на Меира свои глубокие пламенные глаза и смело, серьезно, без малейшей улыбки, без румянца и увлечения сказала:
- Для тебя, Меир, я бы и глаза мои вынула из головы! И на что бы мне глаза, если б я не могла смотреть на тебя!
Сильный румянец разлился по лицу юноши, но это был уже не стыд, а волнение. Девушка была так наивна, так дика и вместе с тем так прекрасна со своей огромной растрепанной косой и со страстными словами на смелых серьезных губах!
- Голда! - сказал Меир, - я приду когда-нибудь в ваш дом и навещу твоего старого деда!
- Приходи! - ответила девушка, - вместе с тобой в наш дом войдет великий свет!
Солнце почти зашло уже за высокое пурпурно-фиолетовое облако. Маленький пруд блестел вдали лиловой поверхностью из-за чащи высоких ив. В ту сторону упал взгляд Голды и остановился на воде и на растущей вокруг нее зелени.
- Голда, почему ты так смотришь на этот пруд? - спросил Меир, который не мог уже больше оторвать глаз от ее лица.
- Мне бы хотелось нарезать много лоз, что растут там! - ответила девушка.
- А на что тебе эти лозы? Что ты будешь с ними делать?
- Я бы снесла их домой. 3ейде плетет из них корзины и кузовки, а потом продает их крестьянам на базаре и на эти деньги покупает хлеб, а иногда и рыбу. Теперь зейде давно уже не из чего делать корзины, и он сильно огорчается...
- А почему же ты не берешь их, если они тебе нужны?
- Мне нельзя их брать.
- Почему нельзя? Все в местечке могут пасти тут стада и срезать себе ветки. Эта лужайка и эта роща принадлежат Шибовской общине.
- Что из того, что принадлежат? Мне нельзя. Мы в Талмуд не верим, в субботу не зажигаем огня... нам ничего нельзя!
Меир резким движением поднялся с своего места.
- Идем! - сказал он Голде. - Нарежь себе, сколько хочешь этих веток. Я буду стоять возле тебя... и ты уж ничего не бойся!
Лицо Голды засветилось радостью. Она взяла из рук Меира складной нож, который он ей подал, и побежала к пруду. Теперь, когда она чувствовала себя в безопасности под охраной сильного и дорогого человека, когда ей улыбалась надежда доставить радость старому деду, движения ее утратили степенность, которая придавала ей вид взрослой женщины. Она бежала, все время, оглядываясь на Меира, который шел за ней, и призывая свою козу, бежавшую с противоположного конца лужайки.
Они остановились возле воды. Самые гибкие лозы росли уже в воде, в нескольких шагах от мокрого берега. Во мгновение ока Голда сбросила с ног свои туфли и, подоткнув немного свою длинную юбку за пояс фартука, чтобы сделать ее короче, вбежала в воду. Меир, оставшись на берегу, смотрел на девушку, которая, подняв свои темные руки, быстро срезала гибкие ветки. При этом она смеялась, открывая в улыбке ряд белых, как жемчуг, зубов; отблески ярких облаков обливали темное лицо ее розовым заревом и золотили обвитую вокруг головы черную корону.
Меир, не спуская с нее глаз, также улыбался. Белая коза стояла поблизости в зеленых кустах и, вытянув шею, смотрела на госпожу свою, стоявшую в лиловой воде. Вдруг Голда радостно вскрикнула и нагнулась.
- Что там? - спросил Меир.
Из зеленой чащи, в которой совершенно скрылась фигура девушки, отозвался веселый голос.
- Тут красивые цветы, Меир!
- Что это за цветы?
Стройная фигура наполовину высунулась из зелени, нагнулась к берегу и, вытянув худую руку, протянула стоявшему на берегу юноше широколиственную желтую кувшинку. Меир наклонился, чтобы достать протянутый цветок, но вдруг рука Голды дрогнула, розовое лицо ее побледнело, глаза широко открылись с выражением ужаса.
- Черный человек! - шепнула девушка, уронив в воду кувшинку, и с тихим тревожным криком скрылась в прибрежной зелени.
Меир обернулся. Шагах в десяти от них выходила из рощи и быстро подвигалась по лугу какая-то странная фигура. Это был человек среднего роста, очень худой, с очень темным лицом, с черными, несколько седеющими волосами и с черной седеющей бородой, спускавшейся до пояса. Одет он был в длинное узкое платье из грубого потертого сукна; шея его, голая и желтая, высовывалась из-под расстегнутой грубой рубашки. Сильно сгорбившись, он шел очень быстро. Шаги его не производили ни малейшего шума, так как на ногах у него были поношенные туфли. В обеих руках он нес огромные связки разноцветных диких трав; над его головой и за ним летело множество птиц, которые, по-видимому, хорошо знали его, так как время от времени пробовали садиться на его черные волосы и сгорбленные плечи.
Когда человек этот, не глядя на Меира, проходил мимо него в нескольких шагах, юноша машинально низко склонил перед ним голову в знак покорности и уважения. Однако тотчас же поднял ее. Лицо его было бледно, брови сдвинуты с затаенной болью. Сумрачным взглядом он посмотрел вслед сгорбленной фигуре, не спеша двигавшейся по лугу, и сквозь стиснутые от боли или гнева зубы проговорил:
- Равви Исаак Тодрос!
На наружности раввина Исаака Тодроса, а может быть, и в духовном его укладе были заметны следы многовекового пребывания его предков под палящим небом Испании.
Скитальческий народ, удивительно стойкий в сохранении своих черт, выделяющих его из среды других племен, в силу непреоборимого влияния природы все-таки почерпнул кое-что там и сям из чужих кладезей, среди которых рассеивала его доля изгнанника.
Поэтому, кроме общего сходства, здесь существуют и крупные различия. С одной стороны, здесь встречаются люди, сравнительно недавно прибывшие с юга или востока, с другой - те, над которыми целые века уже простирается бледное небо, и веют морозные вихри; души покорные и страстные, мистические и погруженные в действительность; волосы черные, как самое черное перо ворона, - и голубые глаза, как ясное небо; лица белые и смуглые; организмы сильные, закаленные, - и тела худые, сухие, нервные, страстно вздрагивающие, поглощенные мечтами, преследуемые фантазиями.
У Исаака Тодроса было самое смуглое из всех наиболее смуглых лиц, самые черные волосы и глаза из всех наиболее черных, самая страстная и мечтательная душа из всех пламенных душ.
Какое, собственно, положение занимал он в своей общине и на чем оно основывалось? Священнослужителем он не был: раввины не бывают священнослужителями, и, быть может, ни один народ не стоит так далеко, как израильский, от теократического управления и теократических степеней. Администратором в своей общине он также не был, потому что гражданскими делами в ней занимались должностные лица кагала; раввины же в организации кагальной играют только роль хранителей религии, ее постановлений и обрядов. Однако он обладал более высоким достоинством, чем все упомянутые выше. Происходил он из старинного княжеского рода, среди своих предков в отдаленном прошлом насчитывал много мудрецов, а в более близком - много праведных и почитаемых раввинов, был истинно благочестивым, следовательно, цадиком и хахамом, был аскетом, почти чудотворцем, а также необыкновенно глубоким ученым.
Ученость его была исключительно религиозная, но в глазах Шибовской общины это как раз и была единственная достойная признания ученость.
Ученость эта состояла в несравненном знании святых книг: Торы или Библии меньше всего, Талмуда больше, а больше всего Каббалы.
Исаак Тодрос был наиболее сведущим каббалистом новейших времен, и это составляло краеугольный камень, на котором зиждилось здание его величия.
Кто-нибудь, совершенно незнакомый с обстоятельствами, касающимися веры израильского простонародья, наверное, предположил бы, что шибовское население являлось остатком многочисленной и мрачной секты хасидов, которая ставит во главе всех духовных и светских наук Каббалу.
Нет. Жители Шибова не считают себя отщепенцами, наоборот, гордятся тем, что они правоверные талмудисты и раввиниты. Но принадлежат они к тем талмудистам, впрочем, довольно многочисленным в наиболее низких общественных слоях, которые к Торе и Талмуду присоединили Каббалу, признали ее за святую книгу и с такой страстностью полюбили ее, что первые две книги оказались отодвинутыми в тень.
Впрочем, над шибовским населением пролетел также и хасидизм, близко столкнулся с ним и оставил в среде его многочисленные следы. Значительная часть этого населения и в самом деле была хасидской, сама не зная об этом. А молва передавала, будто дед Исаака Тодроса, тот самый реб Нохим, который вел борьбу за идею с Гершем Эзофовичем, был некоторое время учеником Бешта, основателя этой удивительной секты, часто виделся с ним и, хотя и не присоединился к ней вполне, внес в общину, духовным руководителем которой он был, многие из основных ее элементов.
Главными этими элементами являлись: безграничное почитание Каббалы, почти идолопоклонническое преклонение перед цадиками и благочестивое отвращение, глубокое, непреодолимое, к эдомитам (чужим народам) и их наукам.
Элементы эти укреплялись и все более разрастались под влиянием сына Нохима, Баруха. Внук же его, Исаак, принял сан, принадлежащий предкам, в период наибольшего расцвета этих элементов.
Таким образом религия шибовских обитателей не была ни мозаизмом, ни талмудизмом, ни хасидизмом, но хаотическим смешением всего этого, - смешением, которое господствовало на протяжении многих десятков миль вокруг Шибова, а наивысшее выражение свое находило в лице шибовского раввина.
У равви Исаака был темный лоб, весь изборожденный глубокими морщинами, которые появлялись на нем в то время, когда он напряженной мыслью старался проникнуть в тайны неба и земли с помощью соответственного расположения букв, составляющих имена бога и ангелов. В его черных, как угли, глазах пробегали мрачные или восторженные огоньки, которые разгорались при размышлении о безмерных ужасах и несравненных радостях сверхъестественного мира. Плечи его были сгорблены от сидения над книгами, руки дрожали от непрерывного возбуждения духа, борющегося с видениями, тело высохло, и щеки глубоко впали от духовных мук и физических лишений.
Безбрачие, пост и бессонные ночи оставили свои следы на лице этого человека, наряду с мистическим экстазом, тайным ужасом и не знающей прощения ненавистью ко всему, что жило, верило и чувствовало иначе, чем он.
Смолоду он был женат или, вернее, его женили в то время, когда на лице его еще не показалось ни единого волоска мужской зрелости. Вскоре он развелся с женой, которая своей суетливостью нарушала его набожную сосредоточенность и мешала ему возноситься душой; трое детей его росли в доме его брата, а он сам, уединившись, как отшельник, в своей низкой черной избенке, жил жизнью, напряженной до последних пределов, жизнью фантазии, страстных молений и бездонных мистических размышлений.
Существовал он приношениями, которые доставляли ему его ревностные почитатели. Приношения эти, впрочем, были невелики и состояли из предметов первой необходимости. Больших ценных подарков равви Исаак не принимал и даже не брал никакой платы с приходящих к нему верующих за свои советы, лекарства и предсказания.
Но ежедневно перед восходом солнца через двор молитвенного дома проскальзывали какие-то робкие фигуры и без малейшего шороха ставили на деревянную скамью, находившуюся у окна избушки, глиняные сосуды, наполненные пищей, и клали куски хлеба или праздничных печений.
Обыкновенно в это время равви произносил утренние молитвы, так как это был тот час, когда можно было уже отличить белый цвет от светло-голубого и когда всякий правоверный израильтянин должен был произносить утренние шемы и тефили.
Потом он отворял окно и долго смотрел огненным взглядом своих черных глаз с покрасневшими от напряжения белками на розовые отблески утренней зари. Там, в той стороне, был далекий Восток, Иерусалим, уже исчезнувшие развалины соломоновой святыни, Палестина, плачущая по сынам своим, и вянущие от печали пальмы Сиона...
Время от времени огонь, горевший в глазах раввина, погасал в слезах, которые, стекая, охлаждали сожженные внутренним пламенем щеки. Иногда их охлаждали также морозные ветры и сырые туманы, но Исаак Тодрос, несмотря на туманы, дождь или снег, каждое утро долго смотрел на восток. Потом наклонялся и брал со скамьи пищу, приготовленную для него набожной рукой. Никогда не съедал всего, так как хлеб и печения он ломал на мелкие кусочки и полными горстями бросал их птицам, которые большими стаями слетались тогда с соседних крыш, с улиц, отовсюду, заслоняя прозрачной сеткой проворных крыльев маленькое открытое оконце. Некоторые из птиц схватывали крошки и с радостным щебетанием уносили их в свои гнезда; другие, насытившись, влетали в оконце и усаживались на черных сгорбленных плечах своего кормильца. Многочисленные ласточки, гнездившиеся под низкой крышей избушки, также выглядывали из своих гнезд и, протягивая к нему клювы, смотрели на него смелыми глазами. Тогда темное лицо раввина, заросшее густыми волосами, несколько прояснялось, а порою, хоть и редко, на его сжатых губах играла ласковая усмешка.
Его хорошо знали птицы, - не только те, которые находились в местечке, но и те также, которыми была полна густая березовая роща.
Исаак Тодрос часто уходил в рощу и даже углублялся иногда в смежную с ней огромную сосновую пущу. Что делал он там? Кормил птиц, которые, заметив его, тотчас же слетались со всех сторон и сопровождали его в продолжение всей его прогулки. Иногда молился, поднимая вверх трясущиеся руки и вызывая своими страстными криками, отголоски лесного эха, искал различные дикие травы