кантора, который совершенно равнодушен к делам, ничего в них не понимает, постоянно занят чтением или молитвами и ничего не слышит вокруг себя.
- Откуда я мог знать, что этот проклятый мальчишка был там? Каким образом он вошел? Разве через окно, как вор?
- Ну, - немного погодя, сказал Янкель, поразмыслив и ободрившись, - а что за беда, что он слышал? Он еврей... наш! Против своих он и слова сказать не посмеет!
- Он может выдать, - заметил Кальман. - Но мы будем следить за ним, и если хоть одно слово сорвется у него с языка, мы согнем его в дугу...
Абрам встал.
- Делайте, что хотите, - сказал он порывисто, - я не хочу участвовать в этом деле.
Янкель бросил на него ядовитый взгляд.
- Ну, что же, - сказал он, - и отлично. Для меня и для Кальмана заработок будет побольше... чей риск, того и выгода.
Абрам сел. Тяжелая борьба отражалась на его выразительном, нервном лице, изборожденном страстями.
Янкель, у которого в руке был кусочек мела, начал писать им на маленькой черной дощечке.
- Восемь тысяч ведер, - сказал он, - по четыре рубля ведро - тридцать две тысячи рублей. Разделить на троих тридцать две тысячи... получится десять тысяч шестьсот шестьдесят шесть рублей шестьдесят шесть с третью копеек... По шестисот рублей от каждого возьмут себе Иохель и Шмуль; ну, для нас останется по десять тысяч шестьдесят шесть рублей и шестьдесят шесть и одна треть копеек.
Абрам снова встал, но не сказал ничего. Он смотрел в землю и обеими руками мял платок. Через минуту, не поднимая глаз, спросил:
- А когда это будет?
- Очень скоро! - ответил Янкель.
Абрам, ничего уже больше не говоря и не прощаясь с товарищами, быстрым шагом вышел из комнаты.
На обширной площади начиналось движение, слышался говор людей и стук колес съезжавшихся на большой базар возов. Все население местечка было уже на ногах, готовясь устраивать в этот день свои разнообразные дела. В доме Эзофовичей тоже никто не спал; и там встали раньше обычного.
В той части дома, которую занимали со своими семьями Рафаил и Бер, были слышны голоса нескольких мужчин, оживленно, громко и весело разговаривавших друг с другом. Там называли различные предметы торговли и при этом упоминали длинные ряды цифр. В этот разговор время от времени вставлялся какой-нибудь эпизод, рассказываемый певучим голосом, а затем следовали удивленные возгласы, многочисленные вопросы или же веселый смех. Тут чувствовалось спокойствие и довольство людей, усердно работающих для своего благосостояния и для благосостояния своих семей и услаждающих заботы о житейских делах взаимной откровенностью, доверием и доброжелательством.
В большой светлой приемной комнате, пахнувшей елью, ветвями которой в этот день был усыпан пол, вычищенный и вымытый еще старательнее, чем обычно, на старом желтом диване, перед столом, покрытым цветной скатертью, сидел Саул в праздничной одежде из блестящего атласа, в бархатной шапочке на седых волосах и не спеша пил серебряной ложечкой прекрасный, душистый чай. Огромный блестящий, как золото, самовар не стоял в это утро, как обыкновенно, на шкафу, переполненном массой кухонной и столовой посуды, а пламенел углями и пыхтел клубами пара в соседней обширной чистой комнате, уставленной по стенам лавками и столами и ярко освещенной большим огнем, разведенным в огромной кухонной печи. Кипящий самовар, яркий огонь в кухонной печи, суета хозяек и довольно многочисленных слуг, праздничное одеяние Саула и безукоризненная белизна занавесок, украшавших окна приемной комнаты, - все это свидетельствовало о том, что в доме богатой купеческой семьи ожидаются в этот день многочисленные гости и что к приему их ведутся старательные приготовления.
Однако было еще слишком рано, и старый Саул сидел один, видимо, наслаждаясь окружавшей его атмосферой согласия и довольства, а также отзвуками разговоров и суеты, наполнявших сверху донизу обширный, и многолюдный дом. Это была одна из тех, впрочем, довольно частых минут, в которые почтенный патриарх старинного рода во всей полноте чувствовал все милости и все почести, обильно изливаемые Иеговой на его благословенную старость.
Но едва отворились двери из сеней и через них вошел в комнату Меир, как тотчас же все блаженство, освещавшее тусклые глаза Саула, улетучилось. Вид внука, очевидно, привел ему на память какой-то колючий терний, о котором он минуту перед этим забыл среди приятных размышлений о цветах своей жизни. Первый же взгляд на юношу произвел впечатление фальшивой или, вернее, печальной и тревожной ноты, вмешавшейся в гармонический и веселый аккорд. Тревога и скорбь отражались на побледневшем лице этого юноши, а в глазах его пылал огонь волновавших его чувств и мыслей. В комнату Меир вошел смело и быстро, но встретившись глазами со взглядом деда, опустил голову и слегка замедлил шаги. Когда-то он приближался к своему благодетелю и отцу с доверием и нежностью любимого ребенка. Теперь же чувствовал, что между ним и этим стариком, который заботился о нем в годы его детства и юности, подымалась все более высокая и твердая преграда. Знал также и то, что преграду эту он сам воздвигает своими словами и поступками; с тоской вспоминалось ему прежнее чувство, светившееся в этих блеклых глазах, которые теперь смотрели на него сурово и гневно. С грустно опущенными глазами он приблизился к деду, в робкой и просительной позе остановился перед ним и тихо сказал:
- 3ейде! Я хотел бы поговорить с тобой об одном важном деле!
При виде робко приближавшегося к нему когда-то любимого внука Саул стал менее суровым, но еще более печальным.
- Говори! - ответил он коротко, но ласково.
- 3ейде! Позволь мне закрыть двери и окна, чтобы никто не мог услышать наш разговор.
- Закрой! - ответил Саул и с некоторой тревогой стал ожидать дальнейшего разговора с внуком.
Меир закрыл двери и окна и, подойдя к деду, сказал:
- Зейде! Я знаю, что мои слова опять принесут тебе огорчение и беспокойство. Но к кому же мне обратиться? Ты был для меня отцом и благодетелем; и прежде всего к тебе рвется мое сердце при каждой моей печали...
Голос его задрожал. По лицу его было видно, что глубокая нежность влечет его в объятия этого старика, который, видимо, смягчившись, с внезапно просветлевшим лицом ответил:
- Говори все! Хотя у меня и есть причины сердиться на тебя, потому что ты не такой, каким бы хотела видеть тебя моя душа, все же я никогда не забуду, что ты сын моего сына, слишком быстро скрывшегося с моих глаз... Если у тебя есть какая-нибудь забота, я сниму ее с твоей головы, а если кто-нибудь обидел тебя, я встану против твоего обидчика и покараю его за тебя.
На Меира слова эти произвели ободряющее и утешительное впечатление.
- Зейде! - сказал он уже смелее, - у меня благодаря тебе нет никаких забот, и никто не нанес мне никакой обиды. Но я узнал об одной страшной тайне и не знаю, что с ней делать. Затаить ее в себе я не могу. И вот я подумал, что скажу об этой тайне тебе, зейде, чтобы ты со своими сединами своим влиянием на людские души помешал совершиться греху и стыду.
Теперь Саул всматривался уже в лицо внука с любопытством и недовольством.
- Ну, - сказал он, - гораздо лучше живется тем людям, которые ни в какие страшные тайны не проникают и никогда не открывают ради них рта. Но я боюсь, что если ты не откроешь своего сердца передо мной, то ты откроешь его перед другими людьми, и из этого опять выйдут какие-нибудь неприятности... Говори, что это за страшная тайна?
Меир ответил:
- Вот эта тайна: Янкель Камионкер держит в аренде у помещика Камионского его большой винокуренный завод. Он выгнал на этом винокуренном заводе шесть тысяч ведер водки, но все лето не продавал ее. Он не продавал ее потому, что цена была низка. Теперь цена поднялась, и он хочет водку продать, но заплатить акциз, который берет за нее казна, не хочет.
- Говори тише! - вдруг прервал его Саул, на лице которого отразилась все усиливающаяся тревога.
Меир понизил голос почти до шопота:
- Чтобы не заплатить акциз, Камионкер выкрал эту водку из подвала и прошлой ночью перевез ее под Караимский холм, где ее раскупали шинкари из разных мест. Но он подумал: а что будет, если чиновник приедет ревизовать подвал и не найдет водки? Придется отвечать перед судом... Подумав так, нанял двух людей... 3ейде! Он соблазнил деньгами двух бедняков...
- Ша! - вдруг воскликнул пониженным голосом Саул.- Молчи, и пусть ни одно слово больше не выйдет из твоих уст! Я уже обо всем догадался.
Руки старика дрожали, седые брови его сдвинулись и взъерошились.
Меир умолк и полными тревожного ожидания глазами смотрел на деда.
Саул долго молчал, потом, не поднимая опушенных глаз, неуверенным голосом сказал:
- Твой язык произнес ложь. Этого быть не может!
- 3ейде! - зашептал Меир, - это такая же правда, как-то, что солнце светит сегодня на небе. А почему же этого не может быть? Разве ты, зейде, не слышал, что такие случаи бывали уже в разных местах в позапрошлом и прошлом году?.. Такие случаи, зейде, происходят все чаще, а от них у каждого истинного еврея сердце сжимается от боли и лицо горит от стыда!
- Откуда можешь ты знать все это? Откуда можешь ты все это так хорошо понимать? Я не верю тебе!
- Откуда я могу все это знать и понимать? 3ейде! Я воспитывался в твоем доме. А к тебе приходило и приезжало всегда много людей - евреев и христиан, купцов и панов, богатых и бедных... Они разговаривали с тобой о разных делах, а я слушал и понимал. Почему же мне и теперь не понять?
Саул снова замолчал. Самые противоположные чувства отражались на его сильно встревоженном лице. Вдруг гнев на внука вспыхнул в его глазах.
- Ты слишком много понимаешь! - воскликнул он. - Ты слишком любопытен! Душа твоя полна беспокойства и всюду разносит это беспокойство! Ты отравляешь покой моей старости! Я был сегодня счастлив, пока глаза мои не увидели тебя! Как только ты вошел, вместе с тобой вошло и огорчение.
Меир опустил голову.
- 3ейде, - сказал он грустно, - за что ты бранишь меня? Я не со своим делом пришел к тебе...
- А для чего тебе вмешиваться в чужие дела? - с колебанием в голосе произнес старик.
- Это не чужое дело! - уже живее возразил Меир. - Камионкер еврей... он наш... а зачем он своими скверными поступками портит душу Израиля и пятнает славу его перед светом? 3ейде, и для тебя это дело не чужое! Сын твой Абрам участвует в этом деле!
Саул вдруг поднялся с дивана и снова упал на него.
- Сын мой Абрам! - воскликнул он.
Потом быстрым, проницательным взглядом посмотрел в лицо Меиру.
- Ты не лжешь?
- Я видел и слышал... - прошептал Меир.
Саул погрузился в глубокое раздумье.
- Ну, - сказал он медленно, - ты имеешь право жаловаться мне на своего дядю! Он брат твоего отца, и его поступок может навлечь большие несчастия и большой позор на тебя и на весь род наш. В семье Эзофовичей таких пакостных вещей никогда не бывало, и я запрещу моему сыну принимать участие в этом деле.
- 3ейде! Скажи также Камионкеру и Кальману, чтобы они этого не делали!
- Ты глуп! - сказал Саул. - Разве Камионкер и Кальман мои сыновья или мужья моих дочерей? Они меня не послушают!
- Если они не послушают, - воскликнул Меир, - то ты, зейде, донеси на них помещику Камионскому... донеси на них в суд!
Саул поднял на внука вдруг загоревшиеся глаза.
- Твои советы глупы! - воскликнул он, вспылив. - Твое сердце напитано желчью и горечью против собственного народа! Что это! Ты хочешь из деда своего сделать доносчика! Ты хочешь, чтобы дед твой подверг опасности головы своих братьев евреев!
Саул хотел сказать еще что-то, но в эту минуту двери отворились, и в комнату вошло несколько евреев, приехавших из соседних мест на шибовскую ярмарку. Это были почтенные и состоятельные купцы или арендаторы ближайших имений. Саул слегка приподнялся, чтобы приветствовать их, но они быстро подошли к нему, стали пожимать ему руки и, осыпая его приветствиями, заявили, что целью их приезда в Шибов были не столько дела, которые они думают устроить в эти дни, сколько желание увидеться с мудрым и высоко почитаемым ими ребе Саулом. На любезности гостей реб Саул отвечал любезностями; величественным жестом он указал им на стулья, стоявшие вокруг стола, а сам, не покидая почетного места на желтом диване, хлопнул в ладоши. На этот сигнал пришла из соседней комнаты красивая служанка, которая внесла на серебряном подносе несколько стаканов чаю и поставила их перед гостами. С улыбками и поклонами они поблагодарили престарелого хозяина за радушный прием, с видимым удовольствием принялись за чай, сильный запах которого разошелся по комнате, и тотчас же завели оживленный разговор о своих торговых и семейных делах.
Увидев, что деду теперь не до него, Меир вышел и отправился в большую кухню, где было очень людно. Здесь также находились гости, только совсем не похожие на тех, которых угощал в приемной комнате глава дома.
На скамейках, стоявших у стен, сидело человек десять в бедных, поношенных одеждах, а дочь Саула, Сара, и невестка его, жена Рафаила, приветливо разговаривая с ними, угощали их чарками меда, большими белыми халами и дымившейся в мисках похлебкой. Сидевшие на скамейках люди беседовали весело с радушными хозяйками дома, а за предложенное угощение благодарили очень почтительно. Они принадлежали к числу беднейших окрестных мелких арендаторов, шинкарей, факторов и перекупщиков, занимающихся мелкой торговлей. Их темные лица, тощие тела и огрубевшие руки свидетельствовали о жизни, полной лишений, забот и тяжелой борьбы за существование. Самая мелкая монета, истраченная за пределами дома на пропитание, была бы для них значительным расходом и убытком. Поэтому, приезжая на ярмарку в Шибов, они прямо направлялись к дому Эзофовичей, двери которого всегда открывались перед ними широко и гостеприимно и в котором угощать их обильно и радушно было обычаем, существовавшим уже несколько сот лет.
Итак, две женщины в шелковых юбках, с золотыми кольцами и в цветастых чепцах, улыбаясь румяными губами, деятельно суетились между кухонной печью, в которой пылал яркий огонь, и открытыми окнами, у которых сидели на скамейках кроткие и благодарные гости. Но и за окнами еще виднелись многочисленные, сбившиеся в кучу головы и протягивающиеся руки. Там собрались самые бедные, прибывшие на ярмарку не для торговли или заработков, а для того, чтобы пробудить милосердие в сердцах более счастливых своих единоверцев. По лохмотьям, покрывавшим их тело, можно было угадать в них нищих, доведенных всякими превратностями судьбы до последней степени бедности и оказавшихся в числе тех, которых не в силах была охватить общественная и достаточно широко развитая в шибовской общине благотворительность. Этим людям служанки раздавали из окна хлеб, простоквашу и мелкую медную монету. Их шумные благодарности и благословения проникали в комнату и, видимо, приятно отзывались в сердцах двух хозяйничавших женщин, так как они улыбались все веселее и горделивее, а из глубоких карманов своих вынимали все новые пригоршни медных денег.
И в другой части кухни также разыгрывались оживленные и шумные сцены. Кучка детворы - десять мальчуганов и девочек самого различного возраста, в праздничных одеждах и с праздничными лакомствами в руках, собралась там возле стены. Те, кто были постарше, молча присматривались к прибывшим и все еще прибывавшим чужим людям и с любопытством слушали их разговоры; девочки, напротив, казалось, ничего не видели вокруг себя, - так сильно были они заняты цветными юбочками, надетыми на них, шнурками бус, украшавших их шеи, и длинными лентами, которыми были завязаны их светлые или черные косы. А самые маленькие дети ползали по земле, визгливо смеясь или пронзительно плача, и жадно поедали золотистые баранки или большие куски хлеба, намазанные толстым слоем блестевшего меда.
Тут же возле этой кучки пра- и праправнуков сидела на скамейке прабабушка Фрейда. Дни, подобные этому, своим шумом и толкотней чужих людей встряхивали дремлющий ум ее и будили в нем воспоминания далекого прошлого. В такие дни в памяти престарелой женщины мелькали образы ее собственного прошлого, образы тех дней, когда она, став счастливой женой своего горячо любимого Герша, сочла своими все традиции и обычаи его дома и для поддержания их во всем блеске прилагала все силы своего сердца и ума. Вот почему и сегодня ее золотистые глаза смотрели вокруг сознательнее, чем обычно, а на едва заметных губах расцветала улыбка полного довольства. Внучки разбудили ее раньше, чем всегда, подняли с постели, надели на нее самое дорогое платье, а теперь довершали ее туалет, прежде чем ввести ее в приемную комнату, где она должна была занять свое обычное место у окна, в самом щегольском кресле дома. Черноокая Лийка укрепляла на голове прабабушки повязку с алмазной звездой; одна из младших сестер ее вдевала прабабке в уши исполинские серьги с бриллиантами; другая обвивала ее морщинистую шею нитками жемчуга и укладывала на груди ее тяжелую золотую цепочку так, чтобы она производила как можно лучшее впечатление на снежной белизне фартука. И при этом молодые девушки улыбались, слегка отклоняли головы, чтобы лучше видеть свою работу, иногда шаловливо заглядывали в золотистые глаза прабабушки или звонко целовали ее в морщинистый лоб. Арендаторы, шинкари, бедные торговцы поглядывали на эту группу и качали головами, удивляясь глубокой старости прабабушки Фрейды, богатству ее украшений и той любви, которая ее окружала; они причмокивали губами, у них вырывались слова восхищения, а глаза сияли уважением и восторгом.
Зато в другой части дома, в той, где четверть часа тому назад раздавались оживленные и веселые разговоры взрослых членов семьи, было теперь пусто и совершенно тихо.
Меир прошел узкий коридор и, отворив двери, ведущие в помещение его дяди Рафаила, встретился на пороге с бегущим оттуда двоюродным братом и приятелем своим Хаимом. Еще почти детское лицо Хаима, оттененное кудрявыми золотистыми волосами, было необычайно оживлено и сияло от удовольствия.
- Где дядя Рафаил? - быстро спросил его Меир.
- Где же ему быть? - с невероятной поспешностью ответил парнишка. - Пошел с Бером на рынок волов покупать!
- А ты, Хаим, куда идешь?
Мальчик даже не расслышал этого вопроса. Нетерпеливо оттолкнув брата и надев на голову шапку, он выбежал из дому, весело напевая. Шум и движение этого дня развеселили и его, а толкотня на городском рынке и торговая сутолока казались ему очень заманчивыми.
Меир вышел на крыльцо и окинул взором обширную площадь. Ярмарка едва только еще начиналась, но возле нескольких десятков возов, расположившихся на самой середине площади, он увидел Бера, уже горячо торговавшегося с кучкой крестьян, у которых он покупал несколько рослых волов, привязанных к телегам. Рафаила Меир также увидел. Он стоял на крыльце одного из домов, окружавших рынок, вместе с несколькими почтенными купцами, прибывшими из окрестных мест, и вел с ними оживленный разговор, о содержании которого можно было догадаться по быстрым жестам их рук, они как будто считали по пальцам предполагаемые на этот день траты и барыши.
Подходить к этим двум лицам, самым значительным в семье после Саула, и пробовать завязать с ними разговор, не имеющий непосредственного отношения к делам сегодняшнего дня, было бы совершенно бесполезно. Меир понимал это и не делал напрасных попыток. Весь мир, окружавший его сегодня, такой пестрый и шумный, мелькал перед ним точно во мгле. Удивительным казалось ему, что среди стольких людей никто не думал о том, о чем он не мог перестать думать, если бы даже и хотел.
"Что мне до того?" - говорил он себе мысленно. - "Что могу я сделать?" - прибавлял он и мутным взором смотрел вокруг себя. Если бы кто-нибудь взглянул тогда на Меира, то подумал бы, что он скучает или очень утомлен. А между тем в глубине его души бурлило и кипело. Он не отдавал себе отчета в своих переживаниях, но чувствовал, что молча ждать того времени, когда все в местечке успокоится и утихнет, а за местечком блеснет в небе красное зарево пожара, было для него невозможно.
"В чем провинился перед нами этот человек?" - говорил он себе.
Он думал о помещике Камионском.
Неуверенный, сомневающийся взор Меира, блуждая по рынку, упал на крыльцо, украшавшее дом купца Витебского. На этом крыльце стоял владелец дома в расходящемся спереди недлинном сюртуке с блестящей цепочкой на атласной жилетке. Куря сигару, он поглядывал на начинавшееся среди площади торговое движение со спокойным видом человека, который в движении этом никакого участия принимать не намеревается. И действительно, торгуя преимущественно лесом, который он скупал в огромных количествах у собственников нескольких уездов, Витебский не мог иметь никаких дел на шибовской ярмарке. К тому же он был слишком изысканным человеком, был слишком убежден в значительности тех дел, которые велись им, чтобы вмешиваться в эту пеструю толпу, занятую розничной продажей хлеба и скота.
Меир сбежал по ступенькам крыльца и быстро направился к Витебскому, который, увидев его, любезно улыбнулся и протянул ему руку, широко растопырив пальцы.
- Ай-ай! - воскликнул богатый купец, - редкий гость! милый гость! Ну, я знаю, что ты до сих пор не мог придти сюда, чтобы отдать поклон родителям своей невесты! Строгий зейде приказал тебе сидеть в бет-га-мидраше и читать Талмуд! Ну, это ничего не значит! 3ейде добрый, хороший старичок! Он не от злого сердца наказал тебя, и ты согрешил не от злого сердца! Ну, конечно, молод... подурачился немного... Ну, иди к нам в гостиную, а я сейчас скажу своей жене, чтобы она пришла и приняла тебя как дорогого зятя!
При этом светский купец весело улыбался, дружелюбно поглядывая на своего будущего зятя, и, держа его за руку, повел за собой в гостиную. Там, остановившись перед зеленым репсовым диваном, он шутливо посмотрел ему в глаза и прибавил:
- То, что ты, Меир, скромен и стыдишься своей невесты, это хорошо! Я это люблю! Я сам был такой, и все наши юноши должны быть такими! Но моя дочь образованная и жила в большом свете, где обычаи другие. Она очень удивляется и плачет, что не знает своего жениха, в то время как через месяц уже должна быть свадьба. Ну, я пойду приведу ее сюда! Окна закроем, чтобы никто не увидел, что вы здесь вместе. Поговорите, друг с другом немного... познакомьтесь...
Говоря это, он хотел уйти, но Меир придержал его за рукав сюртука.
- Ребе! - сказал юноша. - У меня теперь в голове не невеста и не свадьба! Я пришел к тебе по совершенно другому делу!
Витебский проницательно посмотрел в серьезное и побледневшее лицо молодого человека и несколько омрачился.
- Не со своим делом я пришел к тебе, ребе... - продолжал Меир, но Витебский перебил его:
- Если это не твое и не мое дело, то зачем нам говорить о нем?
- Бывают на свете такие дела, - возразил юноша, - которые всех касаются и о которых все должны говорить и думать.
Этим Меир, наверное, имел в виду то, что на культурном языке носит название общественных дел. Названия этого он не знал, но глубоко и горячо чувствовал то, что оно выражает.
- Я узнал сегодня об одной страшной тайне...
Витебский вскочил с кресла, в которое он, было, уселся минуту назад.
- Ни о какой страшной тайне я не желаю знать! - воскликнул он. - С какой стати ты хочешь говорить мне о ней? Я не любопытен!
- Я хочу, ребе, чтобы ты воспрепятствовал...
- А зачем мне препятствовать? Зачем ты пришел ко мне с такими разговорами?
- Потому, ребе, что ты богат, умеешь красиво говорить и живешь в согласии с целым светом, даже с самим великим раввином, который улыбается, как только видит тебя. Твое слово может многое сделать, и если бы ты хотел...
- Я не хочу! - решительным голосом перебил его Витебский, нахмурив лоб. - Я богат и живу со всеми в мире, это правда; но я кое-что скажу тебе, Меир...
Тут он понизил голос и прибавил:
- Если бы я вмешивался в тайны людей и являлся препятствием для чужих дел, я не был бы богат, не жил бы со всеми в согласии, и мне не было бы так хорошо на свете, как теперь.
- Ребе! - подумав немного,- сказал Меир, - мне очень приятно слышать, что тебе хорошо живется на свете; но я бы не хотел, чтобы мне было хорошо благодаря обидам, которые наносятся другим.
- Ну! А кто же говорит об обидах? - улыбаясь, сказал Эли. - Я никогда никого не обижаю; я торгую честно, и все, с кем я веду торговлю, довольны мною и относятся ко мне дружелюбно. Я, слава богу, всем людям могу смело смотреть в глаза, и на имуществе, которое я собираю для моих детей, нет ни чужих слез, ни чужих несчастий.
Меир с уважением склонил голову перед говорящим.
- Я знаю, ребе, что это так, как ты говоришь. Ты честно ведешь свои дела и своею честностью и тем умом, что тебе дал Предвечный, приносишь честь дому Израиля. Но мне кажется, что когда человек сам честен, то он не должен смотреть равнодушно на чужую подлость; ведь если он может воспрепятствовать гадкому поступку и не препятствует, то это все равно, что он сам совершит его. Я узнал, что один из наших братьев-евреев собирается нанести великую обиду невинному человеку. Сам я ничего не могу сделать, но ищу таких людей, которые могли бы спасти невинного от несчастья.
Туг самым неожиданным образом Меира прервал громкий и веселый смех Витебского, который встал с кресла и шутливо похлопал своего гостя по плечу.
- Ну-ну! - сказал он. - Я уже вижу, что у тебя, Меир, горячая голова! Ты хочешь переложить какую-то заботу со своей головы на мою. Ну, я очень тебе благодарен за этот подарок, но не возьму его от тебя! Чего ради мы будем отравлять себе жизнь, когда сегодняшний день может быть для нас очень веселым? Вот садись-ка на это кресло, а я пойду и приведу тебе твою невесту. Ты не слышал еще ее игры!.. Ай-ай! Как она играет! Сегодня не шабаш, и она может поиграть немного, а ты послушай...
Он произнес эти слова с оживлением, шутливым тоном и плутовским выражением в глазах и хотел уже уйти, но Меир опять удержал его за рукав одежды.
- Ребе! - воскликнул он, - выслушай ты меня, по крайней мере...
У Витебского в глазах блеснуло легкое нетерпение. Однако, смеясь, он ответил:
- Ай-ай! Меир! Какой ты своевольный! Ты хочешь людей, которые старше тебя, силой заставить делать то, чего они не хотят. Ну, да я тебе прощаю это и иду позвать сюда твою невесту.
Говоря это, он опять направился к двери, но Меир еще раз преградил ему дорогу.
- Ребе! - воскликнул он, - я не пущу тебя, пока ты меня не выслушаешь! К кому же мне еще обратиться? Все заняты сегодня гостями, своими делами, ты один, ребе, ничего не делаешь и свободен...
Меир замолчал. Витебский перестал улыбаться и, с тенью неудовольствия на обычно ясном лице, торжественным жестом положил ему на плечо руку.
- Слушай, Меир, - сказал он, - вот что я тебе скажу. Ты вступил на нехорошую дорогу. Все громко говорят об этом, и есть даже люди, которые очень сердятся на тебя; но я отношусь к тебе снисходительно, отношусь снисходительно потому, что сам не всегда так думаю, как все, и знаю, что кое-что у нас, евреев, должно быть иным, чем есть. Ну! Я так думаю, но я никогда не говорю об этом и ничем этого не проявляю! Зачем мне говорить? Что я могу сделать? Если сам бог приказал так, то я, сопротивляясь ему, восстановил бы его против себя; а если это людские выдумки и ошибки, то и без меня придут такие люди, которые исправят их. Мое дело знать себя, свою семью и свои дела. Разве я судья? Я не раввин! И вот я молчу себе, угождаю господу богу и людям; никому не становлюсь поперек дороги. Вот как я делаю и хотел бы, чтобы и ты, Меир, поступал также. Я бы и тебе не стал давать советы и предоставил бы тебе жить, как хочешь; но раз ты собираешься стать мужем моей дочери, то я уже должен присматривать за тобой.
- Ребе! - прервал его Меир, у которого в загоревшихся глазах заблестели слезы раздражения. - Не сердись на меня за дерзкое слово, которое я тебе скажу. Я твоей дочери себе в жены не возьму и ее мужем никогда не буду!
Витебский остолбенел от изумления.
- Ну! - воскликнул он через минуту, - это еще что за новости? Разве твой дед не уговорился со мной относительно моей Меры, разве он не прислал для нее от твоего имени обручальных подарков?
- Мой дед уговорился с тобой, - дрожащим голосом ответил Меир, - но он сделал это против моей воли.
- Ну, - воскликнул Витебский, уже в величайшем изумлении. - Почему же? Что ты имеешь против моей дочери?
- Я, ребе, против нее ничего не имею, но не лежит к ней мое сердце. И она тоже, ребе, не хочет меня... Проходя около ваших окон, я слышал раз, как она плакала и жаловалась, что ее хотят выдать за простого, темного еврея. Ну, это правда! Я простой, необразованный еврей... Но ее образование мне тоже не по вкусу... Зачем на нас накладывать цепи?.. Мы уже не дети и знаем, чего хочет наша душа и чего не хочет...
Витебский продолжал смотреть на говорящего застывшими от изумления глазами. Он поднес обе руки к голове и воскликнул:
- Хорошо ли слышали мои уши?! Хорошо ли понял мой разум твои слова?! Ты не хочешь моей дочери?! Ты не хочешь моей красивой и образованной Меры?!
Румянец выступил у него на лице. Приветливый и дипломатичный светский человек превратился в оскорбленного и разгневанного отца. В ту же минуту возле разговаривающих с шумом отворились двери, ведущие во внутренние комнаты жилища, и на пороге с пылающим лицом и сверкающими глазами появилась пани Гана. По-видимому, она только что кончала свой туалет, но не успела еще окончить его: на ней не было обычного шелкового платья, а только короткая красная юбка и просторная серая кофта. Спереди парик был уже старательно завит и причесан, но сзади висела еще незаплетенная и только завязанная шнурком у головы прядь волос. Гана остановилась на пороге и крикнула:
- Я все слышала!
Дальше она не могла говорить, - так сильно было ее возбуждение. Грудь ее быстро дышала, глаза сверкали. Наконец она подскочила к Меиру, широко расставив руки, и крикнула:
- Что это? Ты моей дочери не хочешь? Ты, простой, темный еврей из Шибова! Ты не хочешь взять себе в жены такой красивой панны, с таким большим образованием! Пфуй! Глупец! Мишугенер, развратник!
Витебский пробовал обуздать порыв своей жены, придерживая ее за локоть и шикая ей в самое ухо:
- Ша, Гана, ша!
Но все изысканные манеры, все заботы о своем благопристойном внешнем виде совершенно покинули в эту минуту пани Гану. Она продолжала метаться перед Меиром, угрожала ему сжатыми кулаками почти у самого лица и кричала:
- Ты Меры не хочешь? Ты дочери моей не хочешь? Ай-ай, какая беда! Мы умрем от огорчения! Она не найдет уже себе мужа и все глаза выплачет по тебе! Ой, ой! Вот так беда, что глупый, темный шибовский еврей не хочет взять ее в жены! Я повезу ее в Вильну и выдам за генерала, за графа, за самого князя! Пфуй! Что ты о себе думаешь? Если твой дед, Саул, богатый купец, и если ты сам по отцу имеешь большое состояние, то ты уж и большой пуриц, и тебе все можно! Я скажу твоему деду и всей твоей семье, что мы о вас думаем, как о старых туфлях!
Эли старательно закрыл окна и двери, а пани Гана подскочила к комоду из ясеневого дерева, стоявшему возле фортепиано, выдвинула ящик и начала доставать из него различные футляры с драгоценностями.
- На! - крикнула она, бросая футляры на пол, - на! Бери назад свои подарки! Отнеси их той караимской девчонке, с которой ты снюхался. Она будет для тебя самой подходящей женой!
- Ша! - уже с отчаянием зашикал на жену Витебский и стал подымать с полу футляры с драгоценностями. Но их вырвала у него из рук пани Гана.
- Я сама отнесу это его деду и расстрою обручение,- сказала она.
- Гана! - уговаривал ее муж, - ты глупостей наделаешь там. Я сам пойду и поговорю с Саулом.
Но пани Гана даже не слышала слов своего мужа.
- Пфуй! - кричала она, - этот глупец, этот сумасшедший, этот развратник не хочет моей дочери! Для него караимская девчонка лучше моей дочери! Ну! Так и, слава богу, что мы избавимся от него! Я повезу Меру в Вильну и выдам ее за большого барона!
Было уже около полудня, когда Меир покинул дом Витебских, сопровождаемый бранью и издевательствами пани Ганы, упреками и примирительными словами Эли.
На рынке торговля была уже в полном разгаре; все обширное пространство было покрыто возами, людьми, конями и скотом так тесно, что даже и яблоку негде было бы упасть в этой густой, пестрой, разноголосой толпе. Однако в одной стороне рынка был все же уголок, где сутолока была несколько поменьше. Там подымалась довольно высокая стена какого-то плохо выбеленного здания, а у этой беловатой стены сидел на земле сгорбленный старик в серой изорванной одежде, с толстым красным платком, обмотанным вокруг шеи. Ноги его в изношенной и запыленной обуви были почти целиком прикрыты нагроможденными вокруг него в значительном количестве корзинами и кузовками, сплетенными из лоз, соломенными лукошками и тому подобными произведениями корзиночного искусства.
Это был Абель Караим.
Хотя день был летний и солнечный, голова его была прикрыта большой шапкой из лисьего меха, желтого и пушистого; из-под нее на спину и на плечи спускались густые пряди белых волос, а длинная желтоватая борода широким веером покрывала ему грудь. Лучи солнца падали на круглое маленькое лицо его, едва заметное под обильной растительностью; мех лисьей шапки спускался ему на морщинистый лоб, но не охранял глаз от ослепительного блеска солнца, и поэтому опухшие красные веки его почти совсем прикрывали глаза.
Рядом со старым Абелем стояла Голда, высокая, прямая, серьезная, как всегда, со своим коралловым ожерельем, низко спускавшимся на серую сорочку, и с черной, как вороново крыло, косой, извивавшейся по всей спине.
В нескольких шагах от них стояли ряды возов, нагруженных хлебом, дровами и самыми различными предметами мелкого сельского производства; среди возов мычали волы, коровы и телята, ржали лошади, сновали мелкие факторы и барышники, торгуясь крикливо, и продавали свои товары широкоплечие крестьяне, локтями расталкивая около себя толпу. В этой толпе ничего нельзя было разобрать, кроме громко выкрикиваемых цифр, ожесточенного торга, грубого смеха, возбужденных споров, визгливого плача детей и пронзительных криков женщин. А ко всему этому гаму примешивался хриплый старческий голос Абеля, неутомимо рассказывавшего еврейские предания. Кипевшая вокруг него суматоха, видно, не пугала его, а, наоборот, воодушевляла; чем шумнее она становилась, тем больше он напрягал и возвышал свой голос, и слова его, хотя и произносимые дрожащим голосом, отчетливо выделялись среди гама и крика возбужденных ярмарочной сутолокой людей.
- "А когда Моисей сошел с горы Синая, - говорил или громко, нараспев, выкрикивал старческим дрожащим голосом Абель, - от его лица шел такой свет, что народ пал ниц и как один человек воскликнул: "Моисей! Повтори нам слова Предвечного!" И водворилась тогда на небе и на земле великая тишина; громы умолкли, молнии погасли, и вихри прилегли к земле. Моисей призвал к себе семьдесят израильских старцев, а когда они окружили его, как звезды окружают месяц, он начал повторять народу слова Предвечного! . ."
В эту минуту от шумной толпы отделились два человека, почтенные с виду, но одетые довольно бедно, и пошли мимо рассказывающего Абеля. Они, видимо, торопились, но, услышав произнесенное имя Моисея, остановились и посмотрели на Абеля.
- Он опять рассказывает! - сказал один.
- Он всегда рассказывает! - прибавил другой.
Они улыбнулись, но не ушли. Тогда возле них остановилась какая-то женщина и несколько подростков. Женщина постояла и прислушалась с внимательным видом к словам старика, а потом, наконец, спросила:
- Что это он рассказывает?
- Историю и завет еврейского народа, - спокойно ответила Голда.
Подростки пооткрывали рты, женщина ближе придвинула голову к Абелю, взрослые мужчины улыбались, но продолжали стоять и слушать. Абель говорил дальше:
- "Когда народ услышал повеления господа, то воскликнул в один голос: "Мы будем их исполнять!" Тогда Моисей поставил у горы Синая двенадцать камней, написал на них повеления господа, а народу сказал: "Все израильские колена, старики, юноши, женщины и дети, каждый человек из дома Израиля, и чужеземец, находящийся среди вас, и тот, кто рубит деревья, и тот, кто таскает воду, приходите все заключить союз с Иеговой, и пусть каждый поклянется исполнять повеления его, как он поклялся сдержать данные вам обещания!"
- Ну! - отозвался среди окружающих какой-то голос, - он рассказывает чудесные истории.
- "И тот, кто рубит дрова, и тот, кто таскает воду..." - повторил какой-то человек в нищенской одежде, при этом вздохнул и поднял глаза к светлым облакам.
Женщина, наклонившая к Абелю голову и внимательно слушавшая его слова, достала из кармана линючей юбки грязный платок и, развязав узелок на одном из концов его, бросила на колени Абеля большую медную монету.
Позади этих людей теперь стояло уже много других. В двух-трех шагах от этой неподвижной кучки яростно торговались, ссорились и кричали жадные до наживы и прибыли евреи и христиане, женщины, мужчины и дети-подростки. А здесь, у беловатой стены высокой ограды, несколько человек, стоявших поодиночке и отделившихся от шумящей толпы, молчаливо и сосредоточенно, с улыбками на лицах и. вздыхая, невольно переносились в иной духовный мир, среди которого мелькали образы и раздавались голоса древнего, величественного, святого прошлого. Казалось, что Абель чувствовал это обращенное на него внимание окружающей его кучки людей и что все эти глаза, устремленные на его лицо, воспламеняли его сердце и оживляли его воспоминания. Из-под красных век щурящиеся глаза его заблестели серебристым светом, с морщинистого лба сдвинулась пушистая лисья шапка, а когда он поднял голову, желтоватые пряди его длинной бороды раздвинулись еще шире и легли ему на плечи. Он выглядел теперь как старый полуслепой певец, который радует и облагораживает своими песнями душу народа. Певучим, протяжным и более громким, чем обыкновенно, голосом он заговорил снова:
- "Когда израильтяне перешли Иордан, Иисус Навин положил на то место два больших камня и написал на них десять заповедей Иеговы. Одна половина народа остановилась у горы Геризим, а другая у горы Гебаль, но все услышали сильные голоса, которые взывали так, чтобы каждый человек из дома Израиля мог их услышать ухом своим: "Нарушит союз свой с господом тот, кто поклонится ложным богам, и кто не будет чтить отца своего и матери своей! Нарушит союз свой с господом тот, кто пожелает чужого имущества или введет слепого на ложный путь! Нарушит союз свой с господом тот, кто обидит чужеземца, сироту и вдову, кто вложит обман в ухо ближнего своего, а о невинном скажет: "Пусть умрет!" А когда сильные голоса вложили в уши израильтян эти слова, весь народ ответил, словно все рты у них были одним ртом и все голоса одним голосом: "Да будет так!"
- Да будет так! - зашептало вокруг Абеля несколько человек, которые только четверть часа тому назад, захваченные вихрем ежедневных потребностей и забот, неистово боролись из-за каждого гроша убытка или выгоды.
Сквозь собравшуюся кучку людей протолкалась теперь крестьянка. Она подняла с земли одну из корзинок, нагроможденных возле Абеля, и спросила о цене ее. Голда ответила ей своим обычным спокойным голосом. Крестьянка начала торговаться, но в другой раз Голда уже не ответила ей не потому, что не хотела отвечать, а потому, что не слышала даже ее слов, произнесенных довольно грубым и крикливым голосом. Взор девушки был в эту минуту устремлен в одну точку на площади; огненный румянец залил ей все лицо и лоб, а на сжатых губах расцвела почти детская, но вместе с тем и страстная улыбка. В нескольких десятках шагов от того места, где находились Абель и его внучка, в толпе показался Меир и быстро направился в их сторону по сравнительно более свободной части площади. Но он не видел их, глядя прямо перед собой полными беспокойства и торопливости глазами. Он прошел мимо Абеля и Голды, даже не заметив их, и вошел в ворота, ведущие на двор синагоги.
Пройти через двор синагоги в этот день было немногим легче, нежели через торговую площадь.
Меир направился к черному домику раввина Тодроса, куда стремились и толпы людей различного возраста и вида. Чем ближе к домику, тем больше становилась теснота и давка, но среди этой давки разговоры слышались все реже, были тише, и люди ступали все осторожнее. Не было здесь, как на торговой площади, криков, ссор, смеха, толкотни; не было страстно разгоряченных лиц и глаз, сверкавших жаждой наживы, или порывистых и грубых жестов. Густая толпа валила к низкой мазанке в торжественном молчании, прерываемом только кое-где робким шопотом.
Меир знал, куда и зачем стремилась эта толпа и из каких элементов она состояла. Постоянных жителей Шибова здесь совершенно не было или было очень мало; живя в непосредственной близости от раввина, им не нужно было ждать особенных дней, чтобы пользоваться его советами и поучениями и наслаждаться самим видом его. Толпа, наполнявшая теперь двор синагоги, состояла из более или менее близких соседей Шибова. Здесь были и некоторые зажиточные купцы и люди в одеждах, указывавших на достаток и на более высокий уровень общественного положения, но таких было очень немного. Огромное большинство составляли бедняки, одетые в убогие и потертые платья, с бледными, страдальческими и терпеливыми лицами, отмеченными печатью тяжелой борьбы за существование. Это была настоящая мозаика лиц, людей разных возрастов - женщин и мужчин.
Подойдя поближе к