несли рясу... Возложили на Василия... Творят молебны.
Уже началось моление, когда Василий очнулся... У него Евангелие и схима на груди. Рад государь!.. Умрет иноком.
- Время сколько? - спросил он.
- Четвертый скоро! - отвечал кто-то. - Гляди, к заутреням скоро ударят.
- А... Ныне отпущаеши!.. Одиннадцатой заутрени не услышу я... - залепетал слабеющими устами Василий.
Перекреститься хочет - рука отнялась... Шигоня поднял ему руку, и Василий перекрестился.
Через полчаса его не стало.
Пока плакальщицы и богомолки выли и голосили, чуть княгиню не потревожили, на миг уснувшую, тело Василия омыли и, облачив, уложили на возвышение в соборе. Под заунывный звон колоколов еще до рассвета потянулся народ без конца к соборному храму Пречистыя Богородицы, что в Кремле, проститься с царем.
Здесь же, на площади, как разноцветные волны, колебались утром 4 декабря ряды полков княжих в разноцветных кафтанах. Белые кафтаны передовому полку - и хоругвь белая... А там - и зеленые, и пурпурные, и лазоревого цвета хоругви и кафтаны, колпаки блестящие... На хоругвях - и иконы чудно вышитые, и орел византийский, приданое Софии Палеолог, матери Василия Ивановича... И драконы огнистые, и всякие страшилы... Стройно подходят и равняются полки...
Рынды в собор прошли, словно снегом блестящим облиты, в кафтанах парчовых, белых, с топориками...
На царское место, на помост пурпурный, поставил митрополит младенца Ивана Васильевича. Стоит он, личиком побелел, глаза темные широко раскрыты, словно в испуге. Все на мать да на мамку Аграфену оглядывается... Тут же обе стоят... Кивают ему, улыбаются, чтобы не плакал... А у самих слезы в глазах.
Подходит митрополит... Причт весь соборный и кремлевский главный - тут же... Бояре... христиане православные... Торжественно осеняет митрополит Даниил крестом младенца-царя и произносит громко, раздельно:
- Бог, Держатель мира, благословляет Своей милостью тебя, по воле родителя усопшего твоего, государь, князь великий Иван Васильевич, володимирский, московский, новгородский, псковский, тверской, югорский, пермский, болгарский, смоленский и иных земель многих, царь и государь всея Руси! Добр-здоров будь на великом княжении, на столе отца своего.
И он приложил холодный крест к пунцовым, горячим губкам ребенка.
В то же мгновение многоголосый, стройный хор грянул, словно сонм ангелов: "Многая лета..." К детским звонким голосам присоединились гудящие октавы басов... Стекла задрожали, огни замерцали в паникадилах...
Царь-ребенок окончательно растерялся... А тут бесконечной вереницей потянулись мимо разные люди, все такие нарядные, в парче да в рытом бархате... И здравствуют ему на царстве... Челом бьют, руку целуют... И складывают к его ногам и меха, и сосуды кованые, и ларцы, и одежды богатые... Кто что может. Еле успевают прислужники уносить вороха мехов и груды драгоценных вещей. Уж ребенок еле стоит... Великая княгиня тут же... И Аграфена-мамушка... И Овчина, которого он так любит... Стал боярин перед ним сбоку немного, на колени, словно поддерживает царя... А сам попросту посадил его к себе на колено. Теперь легче, удобней Ивану... Только устал ребенок... От массы впечатлений красок и лиц, от огней ярких в глазах рябит, они слипаются.
- Не спи, постой еще, миленький... Недолго уж... - говорит ему мать.
- Погоди, желанный... Не спи... Вот леденчик!.. - шепчет мамка Аграфена и сует что-то в руку...
Но он уже дремлет на коленях у дяди Вани, склонясь головкой к широкой груди его...
А из ворот Москвы первопрестольной, Третьим Римом названной, скачут во все стороны царства гонцы и бирючи: присягу отбирать да и клич кликать, что воцарился на Руси великий князь, царь ее, Иван четвертый по ряду, Васильевич отчеством.
ГОД 7044-Й (1536), 9 ЯНВАРЯ
У юного царя Ивана, в Столовой палате, боярский совет собрался: о казанских делах рада идет.
Недобрые вести из Казани пришли. Хан Джан-Али, сын Кассаев, верный друг и подручник царей московских, убит.
Крымчак Сафа-Гирей, заведомый и давний враг Руси, брат еще раньше сверженного нами хана казанского Магомет-Амина, занял престол. Значит, по весне жди уж если не войны, так разбою с той стороны, с Булака да с Казанки-реки. Плохая речушка, сиротская, а столько от нее русской крови пролито и татарской, что можно бы всю ее полным-полно налить, да еще и мимо прольется немало!
Первые вести о делах казанских из Касимова-городка пришли. Недаром цари московские, князья и хозяева всей Руси, поставили Касимов-городок, словно на страже, на самом "берегу" царства, на Оке-реке, в Мещерской земле.
"Ворон ворону глаз не клюет!" - говорит пословица. Да, только к татарину оно не относится. Самые лютые враги они друг другу.
Улус с улусом, бек с беком враждуют. А ханы и султаны не то своих же подданных, простых татар, братьев и сестер родных, отца и мать режут, если приходится за богатство, за власть спор завести.
"Око за око!" - вот их закон. Кровавая родовая месть так страшит каждого, что, убив одного человека из рода, властитель торопится извести целый род, до последнего зерна, опасаясь отмщения.
Если же пощадит кого, сам потом покается.
Это испытал и хан Еналей, как называли попросту хана Джан-Али на Москве.
Как только вести о казанских делах дошли до родственного Казани Касимова, сейчас же сведала о них и Москва, осенью 1535 года, когда убили Еналея.
Много от Москвы в Касимове тайных и явных слуг, дьяков, приставов... И ратных людей, стрельцов, казаков не мало. Но первую весть подал татарин-касимовец Юнус, один из ближних советников царька касимовского, хана Шах-Али, Нур-Девлетова сына.
"Нельзя, надо поторопиться!.. - подумал Юнус. - Русские деньги - хорошие деньги! А тут их можно без крови много получить!.."
И сам поскакал налегке татарин.
Еще за ним потом вестовщики отправились по знакомой, широкой дороге к Волоку-Ламскому. Да Юнус-бек бывалый старик. Первый поспел.
И прямо знал, куда кинуться: к Ивану Федоровичу, к Овчине-Оболенскому пришел.
- Важное дело есть! - в пояс поклонившись боярину, объявил Юнус хотя и ломаным, но понятным русским языком.
Много лет с Москвой водясь, денежки русские получая, и говору русскому выучился татарин.
- Говори: какое важное дело?.. - поглаживая бороду, спросил красавец-боярин.
- Четыре пятниц нет, как Джан-Али хану в Казань секим башка делали, как баран резали!
- Еналея убили? Врешь, Юнуска! Быть того не может! Как же? А наши стрельцы?.. Пищальники? Они чего глядели?.. Отчего вестей нет?..
- Никакой вести не будит! Харашо дела делали! Сам хан виноват! Магмет-Амина-хана сестру, Арзад-салтанэ, живою оставил... Сумела баба обойти хана!.. Она все и устроила!.. Ночью, патихонька иму горла резали, никто не слыхал... И всех тваих казаков захватили... Напоили их харашо... Буза давали... Кумишка давали... Типерь - ани в яме сидят... Выручать их придется...
- Да ты же откуда узнал? Кто помогал хитрой твари? Не сама же она, царевна эта ваша?.. Горшадна самая?
- Ну, конечно, не сам... Баба только за брат свой помстила. Закон у нас такой. А сам баба на ханство ни может садится... Из Крыма Сафа-Гирей-султан близко Казань сидел, словно одно ждал... Он типерь хан казанский стал. Ему Арзад-салтанэ вести прислал...
- Крымчак Сафа?.. Гм, для нас - это не очень гоже... Ну да пождем: какие еще вести будут. А тебе - за верную службу спасибо, Юнус! Царского жалованья жди себе за правду да за дружбу крепкую...
И, отпустив Юнуса, князь Овчина прошел к правительнице.
Выслушав его, Елена задумалась.
- К добру или к худу оно для князя нашего малого? Скорей к худу; как думаешь, Ваня?
- Нет худа без добра, княгинюшка. Не наша то беда, чужая... Авось ее руками разведем!.. Есть у меня догадка одна... Да еще соберем наших бояр. Что седые бороды скажут?..
- Да, надо побеседовать... Покойник мой говаривал: "На татарина - два татарина высылай, пусть грызутся, а нам - барыш..." И всегда по его слову бывало. Поглядим, что ныне станется?..
- Покойный... Что ни дело, то покойный вспоминается, словно живых нет! - угрюмо произнес баловень-боярин. - Чай, не хуже покойного дела делывали!..
- Кто ж говорит, милый! Да молоды еще мы с тобою... А и за сына боюсь... Поневоле старик вспоминается... Он уж всю повадку государскую знавал. О чем теперь нам да боярам приходится думу думать, а он, бывало, утром встает и говорит мне: "Аленушка, помнишь: дело вчерась меня досадило мудреное... А я во сне и надумал, как с ним быть... Да почище совету Шигонину!" И правда: так все рассудит, что и бояре диву даются. Так как же, свет ты мой Ваня, такого хозяина не вспомнить? Не в любви тут дело... Тебя одного любила и люблю... Сам ты знаешь...
После этих слов, порасправив брови, вышел главный боярин - думу на совет созывать велел.
Первая дума была - вестей ждать побольше, повернее.
И правда, вести скоро пришли.
С самой Волги, от Казани казаки подъехали, из стражи хана Джан-Али, те, которым убежать привелось.
Еще татары городские, касимовские пришли...
И вести привезли неплохие. Может, правда, худа без добра не будет... "Лишняя свара в Казани - лишняя свая на Москве!.." Не мимо говорится это слово.
Не все беки, уздени и другие улусники пристали к царевичу крымскому, севшему на трон.
Половина почти царства, половина Юрта Казанского отделилась. Иным дороги были "поминки" - подарочки богатые московские, которыми щедро награждали великие князья своих сторонников, иные из-за кровной и поместной вражды не хотели мириться с новым ханом, с его новыми приближенными людьми.
- Приезжали к нам, - говорил один седой, чубатый казак с Вольского городища, - приезжали казанские люди, знатные и простые... И "бики", князья ихние... И просто мурзы, люди ратные, не черной породы, а получше которы... Всех - человек шестьдесят прискакивало. Говорят: "Дома еще таких из наших боле, чем четыре сотни, своей поры да времени ждут... Не хотим-де Сафая... Чужак он... Вот имена свои сказываем и рукобитье Москве даем и князю вашему великому, Ивану Васильеву. У него жив, мы слыхали, Шигалей!.. Пусть того царевича прирожденного, казанского, нам на ханство вернет... А Сафая, крымчака - не надобно!"
Про присягу еще говорили, про жалованье господарское, какое им шло от покойного князя Василия Ивановича. И от нашего княжати Ивана Василича, милостью Божией... Видимо, не врут татары, вправду Шигалея хотят... Вот еще что мне сказать велели мурзы и бики: "Знаем мы: вина - измена на Шигалее супротив Москвы великая. Да пусть государь бы хана нашего пожаловал, вины ему простил, на Москву бы к себе из места ссыльного быть повелел! Тогда все мы и с родичами - за него, за Шигалея, станем, вон из Казани крымчака погоним!.." Вот, бояре, как мурзы да посланцы нам ихние сказывали и перенесть вам велели! - закончил свои речи старый казак, умолк и стал степенно гладить седой ус, ожидая, что ему дальше скажут.
Отпустили его. Он поклонился и вон пошел.
Дальнейшие все вести на одно сходились. Посланцы и свои и татарские одинаково подтверждали, что полцарства за Шигалея стоит.
Потолковали старшие бояре: Мстиславские, Глинские, Бельские с Шуйским.
Позвали и царевича казанского крещеного Петра Абрамовича, или Худайкулу Кайбулатовича, как его до крещенья звали.
Крестил Петра Василий Иванович, великий князь, да женил на сестре родной, на Евдокии... И не было слуги вернее у Москвы, чем царевич казанский Петр Абрамович... Брат его Шигалей забывал порой милости русские, изменял, делал по-своему или как учили его татары.
А Петр только о благе Москвы и думал. И так верил ему Василий, что, уходя в 1522 году на войну, Петра вместо себя правителем на Москве поставил, власть ему свою сдал над царством.
Подумал теперь Петр, покачал головой и сказал:
- Правду мурзы и беки говорят. Вся их надежда на брата, Шигалея. Я по именам вижу: все такие улусники брата зовут, которых Сафа-Гирей не потерпит, которые с ним хлеба не вкусят, кумысу пить не станут!.. Надо брата звать из Белоозера... Не для него это - для Москвы, для князя великого на пользу. Шигалей в Москве будет - большую опору тогда все в Казани почуют, кто против Сафа-Гирея стоит. А бояться нам Шигалея теперь нечего. Он видел, как Москва сильна! Побоится вперед лукавым обычаем жити... Вот мой совет.
Подумали бояре и согласились:
- Самая пора новый уголек под казанские стены подложить! С Литвой война ослабела... Саин-Гирей крымский с турским салтаном тягается, с Ислам-Гиреем, братом своим, спор ведет. Не хватит у него силы любимого брата, Сафа-Гирея, на Казани подпереть! А мы тут Шигалея и натравим на крымчака!.. Пусть грызутся... Двое грызутся - третьему корысть, старое слово сказано.
В декабре Шигалей уже был перевезен из белоозерского заточенья своего в Москву.
Челом ударил малолетнему князю прощенный изменник, Шигалей принят, обласкан был.
Уходя стал просить:
- Государь великий князь! Позволь увидеть очи светлые княгини матушки твоей! И мне, и царице Фатиме, главной кадине, жене моей!
Заморгал глазками ребенок-царь, когда услыхал просьбу. Все заране ему растолковали: как принять толстого этого татарина, как здороваться, где посадить, что сказать.
А про матушку ничего не сказано.
- Матушку повидать? Княгиню великую?.. - переспросил он и запнулся. Знает, что каждое его слово важную силу имеет и нельзя слова зря промолвить.
Седьмой годок пошел великому князю. Рослый, смышленый он. А теперь в тупик стал.
Зато Овчина Иван Феодорович тут как тут. Перешепнулся с кем след и шепчет царю малолетнему:
- Ты бы, государь, пожаловал, сказал царю Шигалею, что матушку нынче ж спросишь... Как ее воля и обычай господарский будет.
- Как матушкина воля и обычай господарский будет!.. - звонким голосом повторил Иван-царь. - А я нынче ж матушку, княгиню великую, поспрошаю, а на чести спасибо! - от себя уж добавил мальчик. - Прости, брат наш, царь Шигалей! Иди с Богом!.. А жалуем мы тебя на прибытье еще шубой с нашего плеча!..
И отпустил Шигалея на подворье, где тот был помещен со всей его челядью.
Было это 7 декабря. 10-го Елена с боярами совет держала.
- А что же, княгиня-матушка: хоть и не в обычае княгинюшкам у нас бояр да царей принимать, да наш-то царь, гляди, как ни разумен, а больно юн еще, продли Господь ему лет и здоровья!.. Ты у нас всему делу голова, словно матка в улье... Тебе и царя Шигалея принять вместно!.. И его Фатьму-царицу. Особливо если добрые вести для хана из Казани будут! Еще малость подождем: до новых вестей.
Эти вести скоро пришли. И через месяц, 9 января 1536 года, состоялся прием.
С полуночи почти начались сборы, приборы да возня на половине великой княгини.
Кажется, все чисто да хорошо да богато.
Нет, еще чего-то не хватает... Да не забыто ль что из кушанья да из "поминков"... да по обиходу? Ближние боярыни просто с ног сбились. Сами себя подхлестывают:
- Татарская царица в гости припожалует, Фатьма Казанская. У себя, поди, на сальных тахатах валяется... А тут все повысмотрит. Потом на Казани пересмеивать будет, скажет: "Ай да боярыни московские! Княгине великой служить не умеют!"
И с ног просто сбились бедные, чтобы лицом в грязь перед татаркой не ударить!
Рано, еще едва брезжило по зимнему времени, только ранняя обедня отошла, вершники подскакали к крыльцу.
- Царь пресветлый казанский Шигалей к ее царскому здоровью, к великой княгине Елене, на поклон жалует.
Все зашевелилось в новом обширном дворце, недавно еще построенном покойным государем.
Люди высыпали на крыльцо и у крыльца сгрудились.
Впереди всех, в высоких шапках, в шубах дорогих, с посохами в руках два боярина наибольших: первым князь Василий Васильевич Шуйский, что на двоюродной сестре самого царя Ивана женат, на Настасье, дочери Петра Абрамовича, вторым, конечно, сам Иван Феодорыч Овчина-Телепнев-Оболенский. Два думных дьяка за ними стоят, важные, толстые. Только зорко вокруг поглядывают: нет ли где беспорядка?
Но все хорошо налажено.
Стража стоит в ряд... Народу немного, а все-таки собралась толпа постепенно.
Кто из церкви идет, кто на рынок спешит... И останавливаются. Особливо бабы. А иные нарочно пришли. Услыхали от кого из дворцовых, что нынче казанский царь матушке великой княгине приедет челом бить, да потом и женка его... Вот и собрались, стоят чинно поодаль от крыльца, ждут-дожидаются. Только руками похлопывают, с ноги на ногу перескакивают: морозец утренний больно лют!
Вот, окруженные мурзаками и казаками, показались сани большие, широкие, коврами и мехами устланные; в санях важно так сидит, величается нареченный казанский царь.
Дрогнула толпа!.. Вперед все подались: каждому поближе на татарина взглянуть хочется.
С бердышами, с пищалями стражники, расставленные у самого крыльца, осаживают народ, не дают порядка нарушить.
Остановились сани. С трудом вылазит из них Шигалей. Высокий, грузный, хоть и не стар еще, а медлителен, ленив в каждом движении...
Отвесив поясные поклоны по уставу, Шуйский и Овчина приняли царя:
- Мир тебе, господине, царь казанский Шигалей!.. В час благой добро пожаловать!..
Дьяк один по-татарски передал привет царю от бояр.
- И с вами мир! Да благословит этот день Аллах милосердный!.. - отвечал царь и, поддерживаемый под руки боярами, ступил на крыльцо.
За ним его два ближних советника: почтенные важные татары с подстриженной бородой, с ногтями, выкрашенными в красновато-коричневый оттенок особенной краской, хной по-ихнему.
Чинно все поднялись по ступеням. В сени в первые вступили. Тут хана встретил сам царь-малютка, окруженный боярами. И дьяк царский тут, и пристав посольский, который татарскую речь хорошо знает. И казначей Головин Владимир Васильевич, ближний боярин, тут же. На всякий случай: может быть, пожалуют чем гостя? Так чтобы казначей мог записать и выдачу сделать.
Низко поклонился царственный гость державному юному хозяину. Пальцами пухлой, жирной, не совсем опрятной руки коснулся до полу, потом ко лбу ладонь прижал и к сердцу.
- Салам-аллейкум! (Мир с тобой!)
- Аллейкум-селям! (И с тобою мир!) - учтиво отвечал Иван, кланяясь гостю, затем подошел к нему и оба взялись за руки. Крохотные ручки царя так и потонули в подушкообразных руках Шигалея.
После обмена приветствий царь-ребенок двинулся вперед, указывая дорогу гостю.
Идет и так рад, так горд малютка.
Ради гостя-хана разрядили его на славу, хотя и постоянно рядит своего царечка княгиня Елена, словно куколку.
Терлик на Иване горит-переливается, жемчугами убран по борту, лалами индийскими и шнурами с кистями золотыми. Шапочка невысокая, соболем опушенная, вся камнями самоцветными разубрана, а посредине, где дрожит-горит султанчик из перьев дорогих, у райской птицы снятых, бриллиантиками осыпанных, там внизу, на темном фоне меха огнем пурпурным сверкает редкий рубин. Рубашечка шелку самого лучшего из-под коротких рукавов терлика да на вороте выглядывает.
Из-под длинных пол терлика видны мягкие, разными узорами тисненные сапожки сафьяна турецкого, с медными подковками на каблучках.
И так бойко выстукивает малолетний царь этими подковками, ведя гостя по сеням и переходам в палату разубранную, где ждет их великая княгиня Елена.
У последних дверей приостановились все.
Двери распахнулись, приподнялись тяжелые ковры. Иван первый прошел и занял свое место по левой руке от трона матери, стоящего среди горницы, у задней стены ее. Для "береженья" по бокам князя два боярина с оружием стоят. И рынды тут же. У самого сиденья великой княгини и князя стоят боярыни, разряженные, в киках дорогих, причем жемчужные сетки-поднизи ниспадают до самых бровей, черно-начерно подведенных. И глаза у всех подведены, и щеки густо, явственно нарумянены по обычаю. А толстый слой белил покрывает все лицо и открытую часть шеи у всех: у старых и молодых, у красивых и безобразных.
Сквозь ниспадающие складки полупрозрачной, опущенной фаты грубо намалеванными, не живыми выглядят женские лица.
По стенам, на лавках, по чинам, сообразно знатности рода своего уселись бояре, думцы, дети боярские, дьяки служилые.
Приставы посольские, приказные и другие - тоже здесь, поодаль стоят. Совсем как на приеме большом у великого князя. Полную почесть будущему союзнику и хану казанскому пожелала великая княгиня оказать по совету боярскому. И темные, загорелые лица мужчин представляют удивительно сильный контраст с намалеванными лицами боярынь, стоящих словно ряд раскрашенных буддийских изваяний.
Медленно передвигая толстыми ногами своими, обутыми в мягкие чувяки, подошел хан Шигалей и остановился шагах в трех-четырех от царского места. Вот осторожно стал он склоняться на колени, чтобы бить челом Елене, как полагается. Видно, что непривычно и тяжело самовластному хану проделывать это, да ничего не поможет: сила солому ломит.
Поднявшись после земного поклона с помощью двух приставов, он отер свое потное, побагровелое от усилий лицо и огляделся немного.
Два советника ханских, быстро и ловко проделав земное метание, стояли сзади, отступя шагов на пять и сложа руки на груди. Лица бесстрастные, словно окаменевшие.
Десятки взоров устремлены на хана. Ждут, что он говорить начнет. Дьяк приготовил прибор свой: писать собирается, в большую царскую книгу внесет все, что сказано и сделано будет в этот знаменательный день.
Жарко в палате, хотя и велика она, особенно по сравнению с покоями казанского и касимовского ханских дворцов.
Люстры медные, чеканенные, вроде паникадил церковных, висят с полусводов и сверкают огнями зажженных восковых, в разные цвета окрашенных свечей.
Лампады, словно звездочки, теплятся в переднем углу перед божницей, заставленной темными ликами святых в золотых, серебряных или бархатных окладах. Последние - сплошь залиты, ушиты и жемчугами, и алмазами, и каменьями-самоцветами.
"Богата Москва! - думает татарин. - Вон на стену какие тысячи навешаны!.. Сильна Москва! Я, хан, потомок царей Золотой Орды, могучих на свете владык, должен вот женщине, литвинке полоненной в ноги кланяться! Когда у нас каждый правоверный только встанет утром и Аллаха благодарит: "Велик Аллах, что не создал меня женщиной!.." Да, плохие времена пришли..."
И, думая в душе все это, раскрывает хан Шигалей свои толстые, полуотвислые губы и мягким, льстивым голосом начинает говорить давно заученную, покорную речь свою.
Пристав Посольского приказа переводит слова хана, дьяк их записывает.
Почти то же повторяет татарин, что месяц тому назад, стоя вдобавок на коленях, говорил он вот этому семилетнему ребенку, в котором сейчас олицетворена вся мощь великого Московского царства.
Вот что говорит Шигалей:
- Государыня, великая княгиня Елена! Взял меня государь мой, князь Василий Иванович, молодого, пожаловал меня, вскормил, как детинку малого...
- Как щенка! - переводит усердный пристав.
Оба советника, стоявшие за ханом, да и сам он, поняли унизительную неточность перевода и бровью даже не повели.
Первые два стоят совсем как живые изваяния. Хан тягуче, бесстрастным и сладким голосом дальше речь говорит. Все трое думают:
"Потешайтесь, гяуры! Величайте себя, унижайте ислам! Будет и на нашей улице праздник!.."
И дальше говорит Шигалей, претендент на корону казанскую:
- Жалованьем меня своим великим князь пожаловал, как отец сына, и на Казани меня царем посадил, подмогу давал и казной и силой ратного. Но, по грехам моим, в Казани пришла в князьях и людях казанских несогласица. Меня с Казани сослали, и я сызнова к государю моему на Москву пришел, молодой и маломощный; государь меня снова пожаловал, города давал в своей земле. А я грехом своим ему изменил и во всех своих делах перед государем провинился гордостным своим умом и лукавым помыслом! Тогда бог Аллах всемогущий меня выдал, и государь князь Василий Иванович меня за мое преступление наказал! Опалу свою положил, смиряя меня. А теперь вы, государи мои, великий князь да княгиня-государыня, меня, слугу своего...
- Холопа своего! - опять умышленно неточно переводит усердный пристав...
- Слугу своего, - продолжает хан, - пожаловали, проступку мою мне отдали; меня, слугу своего, пощадили и очи свои государские дали мне видеть. А я, слуга ваш, как вам теперь клятву даю, так по этой своей присяге до смерти своей крепко хочу стоять и умереть за Баше государское жалованье, как брат мой Джан-Али умер, чтобы вины все свои загладить!
И, положив руку на свиток Корана, который поднесли хану оба советника, Шигалей громко произнес формулу присяги.
- Присягнул татарин, може, не соврет? - шепнул Морозов князю Александру Горбатому-Суздальскому.
- А и соврет, недорого возьмет! - отвечал воевода боярину. - Да ничего, тогда тесаками разочтемся!..
После легкого шелеста и ропота, который пробежал в палате, когда окончил присягу хан, снова воцарилось молчание.
Заговорила княгиня Елена.
Сейчас же юный царь Иван впился глазами в нее, ожидая, что скажет матушка? - хоть и раньше знал, какова будет речь.
А до того, пока сладким, тягучим голосом говорил Шигалей, Иван глядел и думал:
"Батюшки, какой же это царь? Баба совсем! Толстый, губы отвислые... Жирный, жирный такой, словно боров у матушки откормленный... Большой, чай, много лет ему, а и бороды не видать... И усы мочалкой... Далеко не то, что у моих бояр, даже молодых... Да и у меня, когда вырасту, будет большая борода, вон как у Овчины!.. Кудрявая... И на колени я ни перед кем не стану... Тогда все цари придут и передо мной на колени становиться станут... Вон как перед Соломоном-царем... что мне показывал дядька в книжице..."
И важно сидевший мальчик еще надменней откинул кудрявую головку свою. Даже бровки принахмурил, словно видя перед собой покоренную и покорную вереницу подвластных царей.
Но стоило заговорить матери, и личико ребенка все просияло, блестящие, смышленые глазки так и впились в красиво очерченные губы княгини Елены, ловя каждый звук.
- Царь Шигалей! - заговорила Елена, повторяя тоже заученную, заранее составленную речь. - Великий князь Василий Иванович опалу свою на тебя положил, а сын наш и мы пожаловали тебя, юности твоей ради. Милость свою показали и очи свои дали тебе видеть. Так ты теперь прежнее свое забывай и вперед делай так, как обещался. А мы будем великое жалованье и береженье к тебе держать. Мир тебе в дому и в земле нашей!..
Выслушав речь, снова земно поклонился хан княгине и царю-ребенку и занял приготовленное для него место, по правую руку от княгини, на первой лавке, впереди всех бояр и князей.
Хоть и татарин, да царь прирожденный, так ему и честь.
Принесли тут богатые "поминки", которыми княгиня и Иван дарили хана.
На подушке шуба, бархат "бурской", ворсистый, словно плюш теперешний, на соболях вся, с узорами ткань, шелк "червчат да зелен"... Цена тогда семьдесят рублей, а теперь бы и вся тысяча... Кубок серебряный, двойной, золоченый, цена тридцать рублей, то есть пятьсот нынешних... Разные шелка с золотом, с узорами затканными, камки венедицкие, что из Венецианской земли купцы-сурожане, итальянцы иначе, привозят... Тут же и "портище", отрез сукна на шальвары - скарлату червчатого, мерой в четыре аршина, и постав сукна мужского, червчатого, и сорок соболей, как водится, благо всего двадцать пять рублей они тогда стоили. Да на золоченом блюде двое приставов кучку золотых денег подают: тысячу алтын всего, или тридцать рублей. Сумма по времени великая!
Щедро, богато одарили хана за покорность, за слова его умильные.
Кончилась церемония. Домой на подворье Шигалей собирается. Подарки все уже погружены на подводу, вперед отправлены под крепким караулом.
Прощаются хозяева с гостем.
И говорит Елена:
- А что хотела кадыня твоя набольшая Фатьма-салтанэ очи наши видеть, - и то мы дозволяем. Нынче к обедам пусть жалует...
Поклонился хан, еще раз поблагодарив за все, грузно в сани ввалился, сопровождаемый до них первыми боярами, и тронулись застоявшиеся кони. Не весел едет домой обласканный, одаренный хан.
А кажется: с чего бы?
Оставшиеся в палате бояре, пользуясь тем, что княгиня с Иваном вышли, шутят:
- Пустили мы нынче воробья под застреху казанскую... Он там пожару поразведет не хуже чем в Коростень-городе!
- Воробья?.. Индюка разве, вернее будет молвить. Ишь сытый какой!..
- Гладкой татарин!.. И больно, сказывали, до бабья лют! Его за то из Казани и выгнали. Всех баб, говорят, и девок перепортил... Ни простых, ни знати не щадил. Татарва и вскинулась, и погнала его.
- Поделом: не озорничай, не бабничай... А на войне, толкуют, сам словно баба: за окопы да за спины чужие рад прятаться... Какой он царь!..
- Самый такой как для Москвы у казанцев и надобен! - вмешался в разговор князь Василий Шуйский. - Ну, да буде зубы чесать... Вон княгиня жалует. Значит, царица подъезжать изволит, Фатьма-салтанэ. По местам, бояре!..
И на самом деле, на площади перед дворцом показался поезд царицы казанской, старшей жены Шигалея, Фатимы-салтанэ.
Так же принята была царица, как и хан, супруг ее. Только в сенях сама княгиня гостью встречала.
В палату вошли. Там все по старым местам уселись. Фатиму-салтанэ на особливое место, рядом с княгиней усадили, на возвышении. Тогда в палате и юный царь Иван со своими боярами появился.
Встала царица с места своего, сошла навстречу государю. Низко поклонилась:
- Салам-аллейкум!..
- Табук-селям! - зардевшись, отвечал отрок и трижды облобызался с гостьей, как учили его.
Потом сел на свое место, между княгиней и царицей, по правую руку от последней.
- Какой красавец наш царь! - с искренним восхищением отозвалась Фатима. - На тебя схож, княгиня: и глаза такие... И губы... Как луна на небе - такое чудное дите тебе Аллах послал!..
Княгиня приветливо улыбнулась, закивала царице, поняв речь ее даже раньше, чем толмач перевел. Дрогнуло от гордости сердце матери.
- Благодарение Господу! Наградил он меня в сыне моем не по заслугам! Да спасет мне его Господь навеки!.. И тебе спасибо на добром слове, царица. Хлеба-соли откушать прошу!.. И я, и сын мой!
Перешли все в столовую палату.
Царица, княгиня и царь Иван за особым столом сели. Прочли молитву. Стали блюда подавать... Тут же, в стороне монах сидит, среди тишины, царящей во время трапезы, читает Житие, какое на этот день приходится.
Кончилась трапеза; царю подали руки омыть. И княгине, и царице татарской тоже.
Здравицы в честь князя великого Ивана, и княгини Елены, и гостьи-царицы пили. Не забыли и мужа ее отсутствующего, Шигалея.
На загладку сама княгиня гостье чашу поднесла, не с вином - с медом сладким, на "мушкате" сыченном. Мед просила выкушать и у себя на память оставить чашу.
И, кроме того, много подарков дорогих увезла в колымаге своей татарская царица, из гостей уезжая домой.
Казначей Головин, дневную запись расхода проглядев, только в затылке почесал.
Заметил это Шуйский и говорит:
- Не тужи, Володимир! Нонешние "поминки" наши Казань будет помнить... С годами, по времени вдесятеро отдаст...
И не ошибся старый, умный боярин.
Усталые, но довольные расходились бояре.
Усталая Елена, уходя на покой, крепко расцеловала сына.
- Умник ты у меня нынче был, Ваня! Настоящий царь!..
И, сдав сына дядькам, ушла.
- Настоящий царь! - шептал, засыпая, Иван. И чудные сны грезились в эту ночь ребенку.
Ликовала и Елена. Русь крепла у всех на глазах. По завещанию князя Василия, каменной стеной, в пять верст длиною, обвели Белый, или Китай-город. На окраинах восточных, откуда кочевые орды нападали, - там новые, крепкие городки, а то и целые города поставлены... Подати да оброки людские не прибавлены, а убавлены. Людей больше стало, а трата меньше пошла. Суд правый наряжать решили бояре, обидчиков-воевод и наместников сократить, чтобы народу легче вздохнулось... Денежная неурядица тоже наладилась. Со всего царства собиралась монета серебряная, резаная, легковесная, порченая. С "копьем" стали серебро в гривенки чеканить: сидит на коне великий князь с копьем в руке. И те новые гривенки полновесные везде пошли и копейными стали называться. Не стало брани и драки по торгам из-за того, что вместо трех полных рублей полтора их только в гривенке. А весом новая копейка тяжелее, выгодней даже прежней... Рад торговый люд лишней прибыли.
А кто, по лихости, резаной, старой деньгой промышлял или поддельные гривны сбывал, тех казнили нещадно, олово расплавленное в горло им вливали, головы рубили, четвертовали по площадям.
"Еще год-другой, - думала Елена, - и заботы сами спадут. В покое заживу... с милым моим... А там сын, Ваня, подрастет... спасибо нам за все скажет..."
И сладко уснула Елена, убаюканная надеждами.
ГОД 7046-й (1538), 3 АПРЕЛЯ
Минуло ровно четыре года и четыре месяца со дня кончины великого князя Василия Ивановича и воцарения первенца его, трехлетнего Ивана IV Васильевича.
Конечно, воцарение это и по завету покойного, и по самой силе вещей было только на словах, а царством правит мать ребенка-государя, Елена Глинская, хотя ей самой-то едва ли лет двадцать шесть минуло.
Нести бремя государственных забот помогают молодой правительнице все те бояре, которых назначил Василий, за исключением одного - Михаила Глинского.
Другой занял его место, окончательно вытеснив из числа дворцовых вельмож родного дядю Елены.
Этот другой - юный и, казалось бы, безобидный на вид князь Иван Овчина-Телепнев-Оболенский.
Быстро пошел он в гору еще в последние годы жизни князя Василия. Когда умер отец Овчины, старый князь Феодор, сын, как бы в утешение и для возвеличения рода, был назначен главным конюшим.
Когда же воцарился трехлетний Иван IV или, вернее, мать его, правительница Елена, баловень судьбы, ближайший любимец вдовствующей великой княгини вознесся на такую высоту, о которой и не мечтал.
Ни порода, ни заслуга, ни звание или сан высокий, священный, не могли дать на Руси никому того, что давала любовь временной властительницы.
Правда, и князю Овчине, как самой Елене, приходилось считаться с мнением думных бояр, с властным голосом митрополичьим, с незыблемо отлитыми формами, в которые уложили так быстро и пышно народившееся самодержавие свое великие собиратели земли Русской, от прадеда Ивана Калиты начиная и кончая отцом малолетнего Ивана, князем Василием Ивановичем. Но, как любящая женщина, Елена стояла за интересы и желания своего баловня - горячее и упорнее, чем за свои собственные. Да и желать теперь ей, обладающей всем, не приходилось почти ничего. Разве чтобы Ваня-друг был нежен и весел да Ванюша-сын, властитель, был здоров да рос хорошо. А дела шли своим чередом.
Бояре ведали их, люди наряженные и выборные... дети боярские, которых в думу еще покойник великий князь посадил вместе с людьми земскими для большого приближения к трону всей земли Русской.
Овчина был скромен; ему не мешали, он другим не мешал. По крайней мере, ему боялись высказать открыто вражду или обиду, зная, что за это дорого можно поплатиться.
Пример, и самый яркий, был перед глазами.
Дядя княгини, благодетель ее, принявший к себе сироту после смерти брата, приютивший ее вместе со снохой своей Анной, матерью Елены, сыграл видную роль в сближении князя покойного с будущей княгиней московской и не проиграл при этом. Также благоприятствовал он сближению тоскующей племянницы с молодым Овчиной, надеясь окончательно забрать в свои руки все нити правления и, кто знает, если не слить Москву с Литвою, то воссоздать здесь новую династию - не Рюриковичей, а Ольгердовичей, к которым причислял себя Глинский... Ребенка легко удалить... Овчина прост, племянница покладлива и сама по себе, а еще больше по чувству благодарности... И мало-помалу верховный соправитель, он, Михаил Глинский, возложит на себя венец и бармы Мономаховы, воцарится в богатой, могучей Москве, в Третьем Риме, христианском, которому предстоит такая блестящая будущность! Особенно если ввести единение церквей, слиться с древним Римом по вере... Открыть широко двери для западных искусств, наук... Здесь, среди обильных дарами природы краев!..
И дух занимало у поседелого воина и дипломата от тех картин, какие реяли перед его мысленным взором.
Но он забыл одно: если не стало в живых строителей царства Русского, если правит землею литвинка именем малютки сына, то все же жив дух усопших Рюриковичей... Сильны в своих раках и ковчегах серебряных и позолоченных святители русские: и Алексий, первый вдохновитель князей московских, выразитель воли народной, заступник от гнета татарского. И Петр Святой, земли охранитель... Словом, за минутным событием, за смертью главы государства, умершего так рано и некстати, Михаил Глинский проглядел самое государство, как строение народное, уже доведенное, подобно церкви Иоанна Лествичника, до кровельного пояса. И если один строитель, зачавший эту церковь, великий князь Василий, не успел покрыть кровли, то это должны сделать другие: Иван ли IV, когда возмужает, другой ли кто, кого судьба и народ русский поставит на череду... Но дело довершится. Кровля должна быть выведена до конца.
И пытавшийся разрушить почти достроенное здание Михаил Глинский поплатился опалой, ссылкой, самой жизнью, наконец... Ужаснее всего, что Елена, подписывая приговор близкому своему, дяде, благодетелю, должна была сознаться, что иначе нельзя!
Еще большую муку вынесла эта "княгиня-еретичка", как враги прозывали ее, когда пришлось огорчить и бороться даже с самим другом своим сердечным, с Иваном Федоровичем. И бороться тогда, когда он был чист, прав... более того, велик и благороден! А она совершала дурной, с личной точки зрения, поступок, но необходимый для блага и спасения государства, которое ревниво берегла Елена для сына. Дело было так. Чуть затихли стоны плакальщиц, заупокойные напевы и медленный, печальный, похоронный перезвон по усопшему великому князю, как начали сбываться опасения его, высказанные на смертном одре. Отовсюду поднялись затруднения. Литовские послы, ехавшие для подписания мира с Василием, нагнавшим страх на кичливых соседей, радостно ели поминальную кутью на его тризне. Подобно Михаилу, своему единоплеменнику, они решили: пора пришла и Литве поживиться от Москвы, как доселе сильный сосед живился от Литвы и ляхов, новгородцев и псковичей...
Вместо заключения мира пошли п