ни сидели от окон, было освещено этим фантастическим светом.
Художник первый поразился эффектом этого колорита и воскликнул:
- Взглянем-ка на себя, друзья: глядите, мы - точно пир умирающих от холеры! Смотрите, какие мы на этом конце зеленоватые и синеватые!
Эта шутка, видимо, не особенно понравилась. К счастью, громовой голос Нини-Мельницы, потребовавший внимания, развлек окружающих.
- Место турнира готово! - крикнул духовный писатель, встревоженный сильнее, чем хотел показать. - Готовы ли вы, храбрые рыцари?
- Готовы! - отвечали Морок и Жак.
- Целься... пли! - скомандовал Нини, хлопнув в ладоши.
Морок и Жак разом осушили по обыкновенному стакану водки. Морок и не поморщился. Его мрачное лицо по-прежнему было бесстрастно, и рука по-прежнему тверда, когда ставила пустой стакан на стол. Но Жак не мог скрыть при этом нервного, конвульсивного трепета, указывавшего на внутреннее страдание.
- Вот это ловко! - воскликнул Нини-Мельница. - Опорожнить разом четверть бутылки водки!.. Храбрые молодцы! нечего сказать... Никто из нас на это не способен... и мой совет достойным рыцарям на этом и покончить... Никто здесь не способен выказать подобную отвагу!
- Командуй огонь! - смело возразил Голыш.
Лихорадочной, трепещущей рукой он схватился за бутылку... и вдруг, не берясь за стакан, обратился к Мороку, говоря:
- Ба! долой стаканы... из горлышка!.. так смелее... хочешь?.. не струсишь?
Вместо ответа Морок поднес бутылку к губам, пожимая плечами.
Жак последовал его примеру.
Сквозь тонкое желтоватое стекло бутылки ясно было видно, как уменьшается количество жидкости.
И окаменелое лицо Морока и бледная, худая физиономия Жака, покрытая крупными каплями холодного пота, были освещены, так же как и лица других гостей, синеватым пламенем пунша. С чувством обычного при всех жестоких зрелищах варварского любопытства присутствующие невольно не сводили глаз с Морока и Жака.
Жак пил, держа бутылку в левой руке; внезапно, под влиянием невольной судороги, он свел и сжал в кулак пальцы правой руки, его волосы прилипли к оледеневшему лбу, и на лице появилось выражение жгучей боли. Однако он не переставал пить, только, не отнимая бутылки от губ, он ее на секунду опустил, как бы желая передохнуть. При этом Жак заметил насмешку во взгляде Морока, продолжавшего невозмутимо пить; Голышу показалось, что его противник торжествует, и, не желая подвергаться такому оскорблению, он высоко поднял руку и попробовал глотать большими, жадными глотками. Но силы ему изменили... страшный огонь пожирал его внутренности... страдание было невыносимо... он не мог больше противиться... Голова откинулась назад... челюсти судорожно стиснули горлышко бутылки, которое раскололось... шея вытянулась... Судороги свели все члены... он почти потерял сознание.
- Ах, Жак... дружище... это ничего!.. - воскликнул Морок. В его глазах искрилась дьявольская радость.
Поставив бутылку, укротитель подошел к Нини-Мельнице и помог ему поддержать Жака, так как у того не хватало на это сил.
Ничего похожего на симптом холеры в этом припадке, конечно, не было, но пирующими овладел панический страх; с одной из женщин сделалась истерика, другая упала в обморок, пронзительно крича.
Нини-Мельница оставил Жака на руках Морока и побежал к двери, чтобы позвать кого-нибудь на помощь, как вдруг эта дверь открылась, и духовный писатель отступил при виде неожиданной посетительницы, представшей перед его глазами.
Возбудившая такое изумление Нини-Мельницы посетительница была не кто иная, как Королева Вакханок. Истощенная, бледная, с растрепанными волосами, с ввалившимися щеками, со впалыми глазами, одетая почти в лохмотья, веселая и блестящая героиня стольких безумных оргий казалась только тенью самой себя. Нищета и горе иссушили ее прелестное лицо.
Войдя в залу, Сефиза остановилась. Беспокойным мрачным взором она, казалось, старалась проникнуть в полумрак залы и найти того, кого искала... Вдруг девушка вздрогнула и громко вскрикнула... На другом конце стола при синеватом свете пунша она увидала Жака, бившегося в страшных конвульсиях на руках едва сдерживавшего его Морока и еще одного из пирующих. При этом зрелище Сефиза, повинуясь порыву страха и любви, поступила так, как делала часто в минуту радости и веселья: чтобы не терять времени на обход всего длинного стола, она ловким прыжком вскочила на него, быстро и легко пробежала среди бутылок и тарелок, не задевая их, и одним прыжком очутилась возле Голыша.
- Жак! - воскликнула она, не замечая Морока и бросаясь на шею своего возлюбленного. - Жак!.. ведь это я... Сефиза...
Этот дорогой, знакомый голос, этот раздирающий вопль, казалось, дошел до слуха Голыша. Он машинально повернул голову к Королеве Вакханок и, не открывая глаз, глубоко вздохнул. Вскоре его сведенные члены как будто отошли, легкая дрожь сменила конвульсии; через несколько секунд отяжелевшие веки поднялись, и он обвел вокруг себя блуждающим, потухшим взором.
Немые от изумления, свидетели этой сцены испытывали тревожное любопытство.
Сефиза, стоя на коленях возле своего возлюбленного, покрывала слезами и поцелуями его руки и, рыдая, повторяла:
- Жак... это я... Сефиза... я нашла тебя... я не виновата в том, что тебя покинула... Прости меня!
- Несчастная! - с гневом воскликнул Морок, испугавшись, что ее появление может помешать его пагубному плану. - Вы его, верно, убить хотите!.. в таком состоянии это потрясение будет роковым... Уйдите!
И он грубо схватил Сефизу за руку как раз в ту минуту, когда Жак, как будто очнувшись от тяжелого сна, начинал сознавать то, что происходило вокруг него.
- Вы... так это вы! - с изумлением воскликнула Сефиза, узнав Морока. - Вы... разлучивший меня с Жаком!
Она замолкла, потому что мутный взор Голыша, остановившийся на ней, казалось, оживился.
- Сефиза!.. - прошептал он. - Это ты?
- Да, я... - отвечала она взволнованным голосом. - Я... я пришла... я расскажу тебе все...
Бедняжка не могла продолжать; она сжала руки, и по ее бледному, изменившемуся лицу, залитому слезами, видно было, как страшно поразили ее смертельно искаженные черты Жака.
Он понял причину ее молчания. Вглядываясь в свою очередь в страдальческое, исхудалое лицо Сефизы, он сказал:
- Бедная девочка... на твою долю пришлось верно тоже много горя... нищета... Я также не узнаю тебя... нет... не узнаю...
- Да, - отвечала Сефиза, - много горя... нищета и... хуже чем нищета... - прибавила она, содрогаясь, между тем как краска заливала ее бледное лицо.
- Хуже чем нищета? - проговорил Жак с удивлением.
- Но ты-то... ты... тоже страдал? - торопливо заговорила девушка, избегая отвечать на вопрос своего возлюбленного.
- Я... сейчас, я думал, что совсем покончил с собой... Ты меня позвала... и я ненадолго вернулся... да... ненадолго... Я знаю, вот то... что я чувствую здесь, - Жак схватился за грудь, - от этого пощады нет... Но все равно... теперь... я тебя видел... я могу умереть спокойно...
- Ты не умрешь, Жак... я теперь с тобою!
- Слушай, девочка... если бы у меня... там в желудке... был костер... из горящих углей, я не мог бы... страдать сильнее... Уж больше месяца... я горю... медленным огнем... Вот этот господин... - и головой он кивнул на Морока, - этот милый друг... очень старался раздувать это пламя... А впрочем... мне не жаль жизни... Я потерял привычку к труду, а приобрел привычку к пьянству... В конце концов... я сделался бы негодяем... Так уж лучше доставить удовольствие моему другу, который разжигает огонь в моей груди... После того, что я выпил... я уверен, что во мне все пылает, как... вот этот пунш...
- Ты сумасшедший и неблагодарный, - сказал Морок, пожимая плечами. - Ты протягивал стакан, а я наливал!.. Да полно... не раз еще вместе чокнемся и выпьем!..
Сефиза уже несколько минут не сводила глаз с Морока.
- Я повторяю, что ты давно раздуваешь огонь, на котором я сжег свою шкуру, - слабым голосом возразил Жак. - Не надо думать, что я умер от холеры... еще скажут, что я испугался своей роли. Я ведь тебя не упрекаю, мой нежный друг, - с усмешкой прибавил он. - Ты весело копал мне могилу... Правда... бывали минуты... когда, видя перед собою пропасть... я отступал... но ты, мой верный друг, ты толкал меня по наклонной плоскости и говорил: "Да иди же... шутник ты этакий... иди!", и я шел... и вот к чему пришел наконец...
При этих словах Голыш рассмеялся таким смехом, что его слушатели, взволнованные этой сценой, оцепенели от ужаса.
- Вот что, братец, - холодно заметил Морок. - Я тебе советовал бы послушаться меня и...
- Спасибо... я знаю, каковы твои советы... и вместо того, чтобы тебя слушать... я лучше поговорю с моей бедной Сефизой... Прежде чем отправиться к червям, я лучше... скажу ей, что у меня на сердце...
- Жак!.. молчи... ты не знаешь, какое страдание доставляешь мне... - говорила Сефиза. - Уверяю тебя, что ты не умрешь...
- Ну, тогда, храбрая Сефиза... спасеньем я буду обязан только тебе... - серьезным и прочувственным голосом, удивившим всех окружающих, сказал Жак. - Да... когда я пришел в себя и увидал тебя в такой нищенской одежде, мне стало вдруг так отрадно на душе, и знаешь почему?.. Потому что я сказал себе: бедная девушка!.. она мужественно сдержала слово... она предпочла труд, страдания и лишения - возможности получить от другого любовника все то, что ей нужно... все то, что давал ей я, пока был в силах... И эта мысль меня оживила и подкрепила... Мне нужно было это... необходимо... нужно... потому что я горел... я горю и теперь... - прибавил он, сжимая от боли кулаки. - Ну, наконец, настала минута счастья, мне это помогло... Спасибо, дорогая... мужественная Сефиза... Да, ты, добра и мужественна... и ты честно поступила... Видишь, я никого, кроме тебя, никогда не любил... И если среди всей этой грязи... этого отупляющего разврата... у меня являлась... светлая мысль... сожаление о том, что я не был хорошим человеком... эта мысль соединялась всегда с воспоминанием о тебе... Спасибо, моя верная подруга... - и Жак протянул Сефизе холодеющую руку, причем его сухие, воспаленные глаза подернулись слезою. - Спасибо... если я умру... я умру довольный... если останусь жив... я буду жить счастливый... Дай твою руку... храбрая Сефиза... ты поступила как честное, благородное создание...
Вместо того чтобы пожать руку Жака, коленопреклоненная девушка опустила голову и не смела даже поднять глаз на своего возлюбленного.
- Ты мне не отвечаешь? - сказал он, наклоняясь к девушке. - Ты не даешь мне руки?.. Отчего?..
Несчастная отвечала только заглушенными рыданиями... Казалось, она была раздавлена бременем стыда, ее поза была смиренна и полна мольбы: она касалась лбом ног Жака.
Голыш, удивленный этим молчанием и поступками Сефизы, смотрел на Королеву Вакханок с возрастающим изумлением. Затем, с изменившимся лицом и дрожащими губами он прошептал, задыхаясь:
- Сефиза!.. я тебя знаю... Ты не берешь моей руки... значит...
У него не хватило голоса, и он глухо проговорил несколько мгновений спустя:
- Когда шесть недель тому назад меня повели в тюрьму, ты... мне сказала: "Жак! клянусь жизнью, что я буду жить честно, чего бы мне это ни стоило... я буду работать... терпеть нужду!.." Ну... теперь... я знаю, что ты никогда не лжешь... скажи мне... что ты сдержала слово... и я тебе поверю...
Сефиза отвечала только рыданиями, прижимая колени Жака к своей вздымающейся груди.
Странное противоречие... но встречающееся чаще чем думают... Этот отупевший от вина и разврата человек... человек, предававшийся всяким излишествам, следуя пагубным внушениям Морока, живший со времени выхода из тюрьмы среди постоянных оргий, почувствовал страшный, чудовищный удар, узнав по молчаливому признанию Сефизы о неверности этой девушки, любимой им, несмотря на ее первое падение, которого она, впрочем, от него не скрывала. Первое движение Голыша было ужасно; несмотря на слабость, он вскочил на ноги, схватил нож и, прежде чем могли ему помешать, замахнулся им на Сефизу. Но в ту минуту, когда он хотел нанести удар, несчастный испугался убийства, бросил нож, закрыл лицо руками и упал навзничь на свое место.
При крике Нини-Мельницы, который хотя поздно, но все-таки бросился, чтобы отнять нож, Сефиза подняла голову. Отчаяние Жака разрывало ей сердце; она вскочила, бросилась ему на шею, несмотря на его сопротивление и, заливаясь слезами, воскликнула:
- Жак! Боже! О! Если бы ты знал!.. если бы ты знал!.. Послушай... не обвиняй меня, не выслушав... Я все тебе скажу... клянусь, не солгу... Этот человек (и она указала на Морока) не осмелится отрицать... он пришел... он сказал мне: "Имейте настолько мужества, чтобы..."
- Я тебя не упрекаю... я не имею на это права... Оставь меня умереть спокойно... это мое единственное желание... - прервал ее Жак слабым голосом, отстраняя от себя; затем он прибавил с горькой улыбкой: - К счастью... мои счеты сведены... я знал... что делаю... когда... делал вызов... дуэль на водке.
- Нет... ты не умрешь... ты меня выслушаешь, - воскликнула Сефиза в безумном порыве. - Ты выслушаешь меня... и все они также... Вы увидите, виновата ли я... Не правда ли, господа, вы увидите, заслуживаю ли я жалости, вы заступитесь за меня перед Жаком?.. Потому что если я вынуждена была продаться, то под влиянием нужды и безработицы... не для роскоши... вы видите мои лохмотья... но чтобы достать хлеб и кров моей бедной, больной и умиравшей сестре, еще более жалкой, чем я... Есть из-за чего меня пожалеть... так как говорят, что продаются ради удовольствия! - воскликнула несчастная с ужасным взрывом хохота.
Затем с дрожью отвращения она прибавила почти шепотом:
- О! Если бы ты знал, Жак... как это отвратительно, какой это постыдный торг... Словом, я решилась убить себя, чтобы только не прибегать к этому вторично... и я бы уже убила себя, если бы мне не сказали, что ты здесь...
Затем, увидя, что Жак ей не отвечает, а только печально качает головой, все более слабея, Сефиза всплеснула руками и начала умоляющим тоном.
- Жак, сжалься! Одно слово... прощения!
- Господа, пожалуйста, удалите эту женщину! - воскликнул Морок. - Ее вид слишком тяжел для моего друга.
- Послушайте, голубушка, будьте благоразумны! - заговорили некоторые из присутствующих, глубоко взволнованные сценой. - Оставьте его... подите сюда... Ему не угрожает никакой опасности... успокойтесь...
- Ах, господа! - молила несчастная, заливаясь слезами и ломая руки. - Выслушайте меня... дайте мне вам сказать... я сделаю все, что хотите... я уйду... только помогите ему... пошлите за врачом... не дайте ему умереть так... Посмотрите!.. Боже!.. какие судороги... он страшно страдает...
- Она права! надо послать за доктором! - сказал кто-то.
- Где его найти... они так заняты теперь... - отвечал другой.
- А знаете, что лучше всего сделать? - предложил третий. - Больница напротив, перенесем беднягу туда... там ему окажут первую помощь... Одна из досок стола послужит носилками, а скатерть - простыней...
- Да, да, верно, - поддержали его несколько голосов.
- Перенесем его туда... пойдемте...
Жак, отравленный алкоголем, потрясенный встречей с Сефизой, испытывал нервный припадок. Несчастный был в агонии. Его пришлось привязать к доске, служившей носилками; два человека подняли их, а Сефиза выпросила как милостыню разрешения проводить Жака до больницы.
Когда эта мрачная процессия вышла из большого зала трактира, началось всеобщее бегство. Все тщательно завертывались в плащи, чтобы не видно было костюмов. К счастью, нанятые заранее кареты уже стояли у крыльца в довольно большом количестве. Дерзкий вызов был доведен до конца, смелая бравада выполнена, и можно было с честью удалиться с поля брани.
Тем временем, когда еще не все успели выйти, на соборной площади раздались со страшной яростью оглушительные крики. Жака донесли до выхода из трактира. Впереди носилок Морок и Нини-Мельница старались проложить им дорогу. Вскоре густой наплыв толпы совершенно преградил путь, и новые крики послышались на углу площади у самого собора.
- Что там такое? - спросил Нини-Мельница у человека с отвратительной наружностью, пробивавшегося впереди него. - Что это за крики?
- А это опять режут отравителя... как искрошили и первого, брошенного теперь в реку, - отвечал этот человек. - Хотите полюбоваться... так не жалейте локтей... а то опоздаете!
Едва негодяй произнес эти слова, как ужасный вопль покрыл шум толпы, сквозь которую с трудом пробирались носильщики Голыша, предшествуемые Мороком, Этот раздирающий вопль принадлежал Сефизе... Жак, один из семи наследников Реннепона, испустил последний вздох на ее руках.
Роковое совпадение... В ту самую минуту, как Сефиза отчаянно закричала, заметив смерть Жака, в другом конце площади раздался жуткий крик убиваемого отравителя... Этот дальний умоляющий крик, прерывавшийся от ужаса и подобный последнему призыву человека, противящегося ударам убийц, заставил Морока похолодеть среди его гнусного триумфа.
- Проклятие!!! - воскликнул ловкий убийца, избравший для своего преступления смертоносное, но законное орудие: пьянство и разврат. - Проклятие!!! это голос аббата д'Эгриньи! Его убивают!
Надо бросить взгляд назад для того, чтобы объяснить, каким образом Морок в момент смерти Жака Реннепона мог услыхать взволновавший его крик отчаяния аббата д'Эгриньи.
Сцены, которые мы сейчас будем описывать, ужасны... Да будет позволено нам надеяться, что они когда-нибудь послужат уроком и что эта страшная картина сможет предотвратить - благодаря ужасу, внушаемому ею, - крайности чудовищного варварства, которым предается слепая, невежественная и полная самых мрачных заблуждений толпа, когда она позволяет тупым и жестоким вожакам увлечь себя...
Как мы уже говорили, нелепейшие тревожные слухи распространялись по Парижу; рассказывали, что не только отравляют больных и воду в фонтанах, но что было поймано несколько негодяев в тот момент, когда они сыпали мышьяк в жбаны виноторговцев, находящиеся обычно на прилавках, наготове для клиентов.
Голиаф должен был вернуться к Мороку, передав поручение отцу д'Эгриньи, который ожидал его в одном из домов на Архиепископской площади. Зайдя освежиться к виноторговцу на улице Каландр, Голиаф выпил два стакана вина и расплатился. Пока кабатчица готовила сдачу, Голиаф машинально и без всякого умысла положил руку на отверстие жбана.
Громадный рост и отталкивающая, грубая физиономия великана уже встревожили кабатчицу, наслушавшуюся народных толков об отравителях.
Заметив движение Голиафа, она с ужасом воскликнула:
- Господи! Вы, кажется, что-то бросили в вино!
При этом громком и испуганном возгласе два или три посетителя, сидевшие за столом, подбежали к прилавку, и один из них необдуманно закричал:
- Да это отравитель!
Голиаф, не имевший понятия о мрачных слухах, распространившихся в этом квартале, сперва не понял, в чем его обвиняют. Посетители все больше и больше возвышали голоса, приставая к нему, а великан, уверенный в своей силе, только презрительно пожал плечами и грубо потребовал сдачу у растерявшейся и бледной от испуга хозяйки, которая уже забыла о деньгах.
- Ах ты разбойник! - закричал один из посетителей так громко, что многие прохожие остановились, прислушиваясь. - Тебе сдачу дадут, когда ты скажешь, что бросил в жбан.
- Как, он что-то бросил в вино) - спросил какой-то прохожий.
- Быть может, это отравитель! - сказал другой.
- Его бы следовало арестовать, - прибавил третий.
- Да, да, - поддержали первые обвинители, честнейшие, быть может, люди, но охваченные всеобщей паникой. - Надо его арестовать непременно... ведь его поймали в то время, как он бросал яд в один из жбанов на прилавке.
Слова "это отравитель" быстро пробежали по толпе, которая раньше состояла из трех-четырех человек, а теперь с каждой минутой возрастала у дверей виноторговца. Начали раздаваться глухие угрожающие возгласы, и первый обвинитель, видя, что его опасения встречают такой сильный отклик и оправдание, счел своим гражданским долгом схватить Голиафа за шиворот со словами:
- Пойдем к караульному, разбойник! Там разберутся.
Великан, раздраженный бранью, настоящего значения которой он не мог себе объяснить, пришел в ярость от внезапного нападения. Уступая природной грубости, он опрокинул своего противника на прилавок и начал его дубасить кулаками.
Во время этой свалки несколько бутылок и оконных стекол со звоном разбились, а перепуганная кабатчица вопила изо всех сил:
- Помогите!.. Отравитель!.. Убийца!.. Караул!..
При звоне разбиваемого стекла, при криках отчаяния сгрудившиеся прохожие, из которых многие твердо верили в существование отравителей, бросились в лавку, чтобы помочь схватить Голиафа. Благодаря своей геркулесовой силе последний, после нескольких минут борьбы с семью или восемью противниками, повалил некоторых, из самых рьяных, оттолкнул других, отступил к прилавку и, сделав могучий разбег, ринулся, как боевой бык, нагнув голову, на толпу, которая загораживала ему дверь; проложив себе дорогу могучими плечами и кулаками атлета, он бросился со всех ног к площади собора Парижской Богоматери. Одежда его была в клочьях, голова без шапки, а лицо бледное и разъяренное. В погоню за ним тотчас же бросилась многолюдная толпа, и сотни голосов восклицали:
- Хватайте!.. хватайте отравителя!
Услышав эти крики и увидев перед собою человека с мрачным, растерянным лицом, встретившийся по дороге приказчик из мясной, недолго думая, бросил под ноги Голиафу громадную пустую корзинку, которую нес на голове. Великан оступился о неожиданное препятствие и упал, а мясник, считая свой поступок геройским, словно он бросился навстречу бешеной собаке, кинулся на Голиафа и покатился с ним по мостовой, крича изо всей мочи:
- Помогите! Вот отравитель... помогите!
Эта сцена происходила уже под вечер, недалеко от собора, но на значительном удалении от толпы, теснившейся у трактира, где находились участники карнавала холеры, и у госпиталя. При пронзительных криках мясника от этой толпы отделилось и побежало к месту борьбы несколько человек, во главе которых опять очутились каменолом и Цыбуля. Сюда же успели добежать и прохожие, преследовавшие мнимого отравителя от улицы Каландр. При виде грозной толпы Голиаф, все еще не отбившийся от мясника, который вцепился в него с упорством бульдога, почувствовал, что погибнет, если не избавится от противника. Страшным ударом кулака он раскроил ему челюсть и, освободившись от его тисков, успел вскочить на ноги. Хотя Голиаф чувствовал себя еще оглушенным, он все же сделал несколько шагов вперед, но внезапно остановился, увидев, что окружен со всех сторон. Сзади возвышался собор, а прямо на него, слева и справа бежали разъяренные враги.
Крики страшной боли, испускаемые мясником, обливавшимся кровью, только способствовали возбуждению народной ярости. Для Голиафа наступила страшная минута. Он оставался один среди все более сужавшегося круга людей и видел только разгневанных врагов, которые бросались на него с криками, угрожая смертью. Как загнанный вепрь, прежде чем начать отбиваться от преследовавшей его остервенелой своры, Голиаф, одурев от ужаса, сделал несколько порывистых, но нерешительных шагов. Затем, отказавшись от мысли о побеге, который был совершенно невозможен, великан, инстинктивно понял, что ему нечего ждать пощады от толпы, ослепленной и оглушенной яростью и тем более безжалостной, поскольку эти люди считали себя вполне правыми; Голиаф решился, по крайней мере, дорого продать свою жизнь. Он сунул руку в карман за ножом. Ножа не оказалось. Тогда он встал в позе атлета, опираясь на левую ногу, выставил вперед полусогнутые руки, которые так напряглись в мышцах, что стали тверже и крепче железа, и храбро начал ждать нападения.
Первой из нападающих оказалась Цыбуля. Мегера, запыхавшись, вместо того чтобы броситься на Голиафа, остановилась, нагнулась, сняла с ноги громадный деревянный башмак и, ловко прицелившись, с такой силой бросила его в голову великана, что он попал ему прямо в глаз и наполовину вышиб его из орбиты. Голиаф схватился за окровавленное лицо обеими руками, и у него вырвался крик жестокой боли.
- Что, небось, скосился немножко? - сказала Цыбуля, разразившись хохотом.
Обезумев от боли, Голиаф ринулся на толпу, не ожидая более нападения; его геркулесова сила удерживала до сих пор этих людей, так как единственный человек, являвшийся ему достойным противником, а именно каменолом, был оттиснут толпою.
Как ни силен был великан, - причем гнев и боль удваивали его силу и борьба его была ужасна, - долго продержаться он не мог... Однако несчастный пал не сразу... Несколько минут в куче борющихся людей то тут, то там показывалась мощная рука атлета, опускавшаяся, как молот, на черепа и на лица врагов, то его огромная окровавленная голова, в лохматые волосы которой вцеплялись, оттягивая ее книзу, чьи-то вражеские руки. Толчки и страшная сумятица в куче борцов свидетельствовали, что Голиаф защищался отчаянно. Но вот к нему пробрался и каменолом... Голиафа повалили.
Долгий крик дикой радости ознаменовал это падение, потому что в подобных обстоятельствах упасть - значит... умереть.
Тысяча задыхающихся и гневных голосов повторяла с восторгом:
- Смерть отравителю... смерть!
Тогда началась одна из тех сцен мучений и бойни, которая достойна людоедов. Ужасное зверство, тем более невероятное, что среди подобной толпы пассивными свидетелями или даже действительными участниками бывают нередко люди вполне честные и гуманные, но доведенные до самых варварских поступков своим невежеством и суеверием, заставляющим их думать, что, действуя так, они исполняют требования непреклонной справедливости. Как это бывает, вид крови, струившейся из ран Голиафа, опьянил нападающих и удвоил их ярость. Сотни рук наносили ему удары; несчастного топтали ногами, разбили ему лицо, продавили грудь. Среди глухого шума ударов, сопровождаемого сдавленными стонами, слышались крики: "Смерть отравителю!" Казалось, что всякий, повинуясь какому-то кровожадному безумию, хотел лично нанести удар, собственноручно вырвать клочок мяса. Женщины... да, женщины... матери - и те с яростью бросались на окровавленное тело.
Наступила минута невыразимого ужаса. Голиаф, которого толпа палачей считала уже мертвым, лицо которого было все в кровоподтеках, Голиаф, забрызганный грязью, в одежде, превратившейся в лохмотья, с обнаженной, окровавленной, раздробленной грудью, Голиаф, пользуясь минутным утомлением своих палачей, вскочил на секунду на ноги с той силой, какую иногда придают последние конвульсии агонии. Он был ослеплен, залит кровью, отмахивался от воображаемых ударов, и из его уст с потоком крови вырывались слова:
- Пощады... я не отравитель... пощады!
Это неожиданное воскресение произвело такой потрясающий эффект на толпу, что она невольно попятилась назад, и вокруг Голиафа образовалось пустое пространство. Крики смолкли, в некоторых сердцах дрогнула даже жалость. Но каменолом, при виде окровавленного и протягивавшего руки врага, крикнул, жестоко намекая на известную всем игру в жмурки:
- Эй! Жарко!
И затем страшным пинком ноги в живот он повалил жертву на землю, причем голова Голиафа дважды стукнулась о мостовую...
В ту минуту, когда Голиаф упал, в толпе раздался возглас:
- Да это Голиаф!.. Остановитесь... несчастный невиновен!
И отец д'Эгриньи - это был он, - уступая великодушному чувству, пробился в первые ряды участников этой сцены и, бледный, возмущенный, угрожающий, закричал:
- Вы трусы! Вы убийцы! Этот человек ни в нем не виноват... я его знаю... вы ответите за его смерть!
Толпа встретила необузданным шумом пылкие слова отца д'Эгриньи.
- А! Так ты знаешь отравителя? - воскликнул каменолом, схватив иезуита за шиворот. - Ты сам, быть может, отравитель?
- Негодяй! - кричал аббат, стараясь вырваться. - Ты смеешь прикасаться ко мне?
- Я... я все смею! - отвечал каменолом.
- Он его знает... это такой же отравитель! - кричали в толпе, густо обступившей аббата, в то время как Голиаф, череп которого раскроился при падении, испускал предсмертные хрипы. При резком движении отца д'Эгриньи, старавшегося освободиться от каменолома, из кармана иезуита выпал необычной формы флакон из толстого хрусталя, наполненный зеленоватой жидкостью, и покатился по мостовой к трупу Голиафа.
При виде этого флакона несколько голосов закричало разом:
- Вот и яд... Видите... у него и яд с собою!
При этом обвинении крики удвоились, и толпа стала так наступать на аббата, что он закричал:
- Не трогайте меня!.. Не подходите ко мне!
- Если это отравитель, - послышался голос, - так нечего его щадить... С ним надо поступить точно так же, как и с первым.
- Это я... отравитель? - с изумлением воскликнул аббат.
Цыбуля в это время набросилась на флакон, но каменолом перехватил его, откупорил и, сунув его под нос аббату, спросил:
- А это что?! Ну говори, что это такое?
- Это не яд... - отвечал отец д'Эгриньи.
- Тогда... выпей это, коли так! - воскликнул каменолом.
- Да... да... пусть выпьет! - орала толпа.
- Ни за что! - с ужасом возразил аббат и отступил, отталкивая флакон.
- Видите... значит, это яд... он не смеет выпить! - раздавались крики.
И, стиснутый со всех сторон, аббат споткнулся о труп Голиафа.
- Друзья мои! - говорил иезуит, находившийся в ужасном затруднении: он не мог исполнить требование толпы, потому что во флаконе был не яд, а сильное лекарство, выпить которое было не менее опасно, чем яд. - Милые мои друзья! Клянусь вам Богом, вы ошибаетесь, это...
- Если это не яд... так выпей! - наступал каменолом.
- А не выпьешь... смерть тебе, так же как этому отравителю!.. Вы, видно, вместе отравляли народ!
- Да!.. Смерть ему!.. Смерть!
- Но, несчастные, вы, видно, хотите убить меня! - воскликнул аббат д'Эгриньи.
От ужаса у него встали дыбом волосы.
- А все те, которых отравил ты с твоим дружком?
- Но это неправда...
- Пей тогда, - неумолимо твердил каменолом. - В последний раз тебе говорю... пей!
- Нельзя это пить... от этого можно умереть! - сказал аббат [7].
- Ага! Видите... сознается, разбойник! - волновалась толпа, теснясь вокруг аббата. - Сознается... сам сознается!..
- Сам себя выдал!
- Прямо сказал: "Выпить - это... умереть!"
- Но, выслушайте меня, - молил иезуит. - Этот флакон... это...
Яростные крики не дали ему продолжать.
- Цыбуля! Кончай с тем! - крикнул каменолом. - А я начну с этим!
И он схватил аббата за горло.
Образовалось две группы: одна под предводительством Цыбули кончала с Голиафом при помощи, камней и ударов ногами и деревянными башмаками, пока труп не обратился в нечто ужасное, изуродованное, бесформенное, не имеющее названия, в неподвижную массу грязи и раздавленных костей. К одной из вывихнутых ног привязали платок Цыбули и потащили кровавые останки к парапету набережной, где с криками варварской радости сбросили в воду.
Страшно подумать, что во время народных волнений достаточно одного неосторожного слова в устах честного человека, слова, сказанного даже без всякой ненависти, для того, чтобы вызвать ужасное убийство?!
- Быть может, это отравитель?
Вот что сказал один из посетителей кабачка на улице Каландр... ничего больше... и Голиаф был безжалостно растерзан...
Как настоятельна необходимость распространять образование в низах темных масс!.. Необходимо, чтобы этим несчастным дали возможность бороться с нелепыми предрассудками, с гибельным суеверием, с неумолимым фанатизмом!.. Можно ли требовать спокойствия, рассудочности, умения владеть собой, сознания справедливости от заброшенных существ, которых отупляет невежество, развращает нужда, ожесточают страдания и о которых общество вспоминает лишь тогда, когда их надо ссылать на каторгу или сдавать палачу?
Ужасный крик, смутивший Морока, вырвался у отца д'Эгриньи в тот момент, когда громадная рука каменолома опустилась на его плечо и великан крикнул Цыбуле:
- Кончай с тем... а я начну с этим!
Ночь почти наступила, когда изуродованный труп Голиафа был сброшен в реку.
Движение толпы оттиснуло к левой стороне собора группу, во власти которой находился аббат д'Эгриньи. Последний, сумев освободиться из мощных объятий каменолома, отступал перед толпой, ревевшей "смерть отравителю!", стараясь отражать наносимые ему удары. Благодаря присутствию духа, ловкости и смелости, а также той энергии, которой он отличался прежде, когда был военным, аббат не сдавался; главным его стремлением было удержаться на ногах. Пример Голиафа показывал, что упасть - значит быть обреченным на смерть. Хотя аббат не надеялся, что кто-нибудь ему поможет, он не переставал кричать "на помощь! караул!" и, отступая шаг за шагом, старался держаться поближе к стене, пока наконец не добрался до небольшого углубления за выступом пилястра, рядом с косяком маленькой двери в стене.
Это положение было довольно выгодно. Упираясь в стену, отец д'Эгриньи был защищен от нападения сзади. Но каменолом, заметив это и желая отнять у несчастного последнюю возможность спасения, бросился на него с целью оттащить от стены на середину круга, где отца д'Эгриньи несомненно затоптали бы ногами.
Однако страх смерти придал аббату необыкновенную силу. Он успел оттолкнуть каменолома и, казалось, врос в углубление, к которому прислонился. Сопротивление жертвы удвоило ярость нападавших. Вопли, требовавшие смерти, раздались с новой силой. Каменолом снова бросился на аббата, восклицая:
- Ко мне, друзья... слишком долго это тянется... надо кончать!
Иезуит сознавал, что погибает... силы его оставляли... он чувствовал, как дрожат колени... перед глазами пронеслось точно облако... крики достигали его ушей как будто издалека. Боль от ударов, нанесенных в грудь и голову во время борьбы, давала себя чувствовать... два или три раза кровавая пена окрасила губы... Положение аббата было отчаянное.
"Умереть от рук этих скотов, после того как столько раз он выходил невредимым из битвы!"
Такая мысль мелькнула в голове аббата д'Эгриньи в ту минуту, как каменолом снова бросился на него.
Но в этот самый момент, когда, уступая инстинкту самосохранения, аббат в последний раз раздирающим голосом позвал на помощь, дверь, к которой он прислонился, вдруг открылась сзади него... и сильная рука быстро втащила его в церковь.
Благодаря маневру, выполненному с быстротой молнии, каменолом, бросившийся на аббата, очутился лицом к лицу с человеком, ставшим на его место. Великан остановился, а затем даже отступил шага на два, пораженный, как и вся остальная толпа, неожиданным появлением нового лица и невольно подчиняясь чувству восхищения и почтения, внушаемому видом человека, столь чудесно спасшего отца д'Эгриньи.
Это был Габриель.
Молодой миссионер оставался на пороге двери... Его черная ряса вырисовывалась на полуосвещенном фоне собора, а ангельское лицо, обрамленное длинными белокурыми локонами, бледное, взволнованное сочувствием и печалью, мягко освещалось последними лучами угасавшего дня. Это лицо было так божественно прекрасно, оно выражало такое нежное и трогательное сострадание, что толпа почувствовала себя невольно растроганной, когда Габриель, с полными слез голубыми глазами, умоляюще поднял руки и звонким, взволнованным голосом воскликнул:
- Сжальтесь!.. Братья... будьте милосердны и справедливы!
Опомнившись от первого впечатления и справившись со своим невольным волнением, каменолом придвинулся к Габриелю и закричал:
- Нет пощады отравителю! Он нам нужен... отдайте его нам... или мы его сами возьмем...
- Подумайте, что вы делаете, братья? - отвечал Габриель. - В храме... в святом месте... в месте убежища для всех преследуемых!
- Мы и с алтаря стащим отравителя, - грубо отвечал каменолом. - Лучше отдайте его по-хорошему!
- Братья... выслушайте меня! - говорил Габриель, простирая руки.
- Долой священника! - кричал каменолом. - Отравитель прячется в церкви... Вали, ребята, в церковь!
- Да, да! - волновалась снова увлекаемая яростью толпа. - Долой священника!
- Они заодно!
- Долой церковников!
- Валяй прямо... как в архиепископский дворец!
- Как в Сен-Жермен л'Оксерруа!
- Эка важность церковь!
- Коли длиннорясые за отравителей... так в воду их!
- Да!.. Да!..
- Вот я вам покажу дорогу!
И говоря это, каменолом, Цыбуля и еще несколько из его шайки стали наступать на Габриеля.
Миссионер, видя возрастающее озлобление толпы, был настороже, и, вбежав в церковь, он успел захлопнуть дверь и заложить ее поперечным деревянным засовом. Сам он изо всех сил уперся в нее. Благодаря этому дверь несколько минут могла выдержать сопротивление.
В это время Габриель крикнул отцу д'Эгриньи:
- Спасайтесь, отец мой... спасайтесь через ризницу... остальные выходы все заперты!..
Иезуит, измученный, избитый, обливаясь холодным потом, думал, что уже избежал опасности, и свалился почти без чувств на первый попавшийся стул... При возгласе Габриеля он вскочил и, шатаясь, пытался достичь хоров, отделенных от остальной церкви решеткой.
- Скорее, отец мой! - с ужасом говорил Габриель, изо всех сил напирая на дверь. - Скорее... еще несколько минут... и будет слишком поздно.
И миссионер с отчаянием прибавил:
- И одному... одному... противостоять этим безумцам!
Он был действительно один. При первом шуме нападения трое или четверо причетников и служащих церковного совета в испуге бросились спасаться - кто в орган, куда они быстро взобрались по лестнице, а кто через ризницу, причем последние, заперев двери снаружи, лишили Габриеля и аббата д'Эгриньи всякой возможности побега.
Аббат, скрючившись от боли и слыша советы миссионера поторопиться, делал тщетные усилия, чтобы достигнуть решетки хоров, держась за стулья, попадавшиеся ему на пути... Но через несколько шагов, побежденный волнением и болью, он пошатнулся, ослабел и рухнул на плиты, потеряв сознание.
В эту самую минуту Габриель, несмотря на невероятную энергию, какую ему придавало желание спасти отца д'Эгриньи, почувствовал, что дверь шатается под сильным напором и сейчас будет выломана. Он обернулся, чтобы взглянуть, успел ли отец д'Эгриньи по крайней мере покинуть церковь, и к ужасу своему увидел, что тот лежит на полу недалеко от хоров. Отойти от полуразбитой двери, подбежать к отцу д'Эгриньи, поднять его и втащить за решетку хор было для Габриеля делом мгновения, по