го сильный северо-западный ветер угонял малейшее облако.
Толпа в довольно значительном количестве жалась к решетке больницы, за которой стоял, выстроившись, пикет пехотинцев, так как крики "Смерть врачам" принимали угрожающие размеры. Конечно, вся эта орущая толпа состояла из праздношатающихся, лодырей и развращенных бродяг, - словом, из подонков Парижа... Всего ужаснее было то, что больные вынуждены были слышать и видеть эту отвратительную шайку, так как их надо было проносить в больницу сквозь толпу, с ее мрачными призывами к смерти.
А больных подносили ежеминутно на носилках и просто на досках. Носилки были снабжены занавесами, а больные, лежавшие на досках, часто в судорогах срывали с себя одеяла, и все видели тогда их искаженные, мертвенные лица.
Это страшное зрелище, однако, не пугало негодяев, собравшихся у больницы. Они с варварской жестокостью издевались над умирающими и громко предсказывали страшную участь, какая их будто бы ждет в руках врачей.
В толпе находились каменолом и Цыбуля. Торжественно выгнанный из компаньонажа волков после пожара, на фабрике господина Гарди, этот негодяй скатился на самое дно. Купаясь в грязи, он торговал своей силой, защищая за деньги Цыбулю и подобных ей женщин.
Итак, кроме нескольких случайных прохожих, толпа оборванцев состояла из отребья парижского населения, из личностей, более достойных, однако, сожаления, чем порицания, потому что нищета, невежество и заброшенность роковым образом порождают порок и преступление. У этих дикарей цивилизации страшные картины, окружавшие их со всех сторон, не вызывали ни жалости, ни страха, ни желания извлечь урок. Не заботясь о жизни, за которую им приходилось поминутно бороться с голодом и с соблазнами преступления, они дьявольски смело презирали опасности и умирали с проклятием на устах. Над толпой возвышалась громадная фигура каменолома. С налитыми кровью глазами, воспаленным лицом, он орал во все горло:
- Смерть лекарям! Они отравляют народ!
- Небось, это легче, чем кормить его, - прибавила Цыбуля.
И, обращаясь к умирающему старику, которого два человека несли на стуле, едва пробиваясь сквозь плотную толпу, мегера прибавила:
- Не ходу туда, эй ты, умирающий! Околевай лучше здесь, на свежем воздухе, чем в этой западне, где тебя отравят, как старую крысу!
- Да, - прибавил великан, - а потом тебя спустят в реку на корм ракам, которых тебе уж не придется попробовать самому...
При этих диких шутках глаза старика испуганно забегали, и он глухо застонал.
Цыбуля мешала пройти носильщикам, и они едва вырвались от страшной мегеры.
Количество прибывавших холерных больных с минуты на минуту все увеличивалось: носилок больше не хватало, и их несли прямо на руках.
О быстроте распространения эпидемии можно было судить по нескольким ужасным эпизодам. Два человека несли на носилках больного, покрытого окровавленной простыней; вдруг один из них внезапно почувствовал себя плохо. Он выпустил из ослабевших рук носилки, побледнел, зашатался и рухнул на больного, причем его лицо так же помертвело, как и лицо лежавшего на носилках. Другой носильщик, охваченный паническим страхом, бросил товарища и носилки среди толпы и спасся бегством. В толпе некоторые с ужасом отхлынули, а другие разразились диким хохотом.
- Лошади взбесились, - сказал каменолом, - и карета осталась на месте...
- Помогите! - стонал умирающий. - Отнесите меня в больницу...
- Мест в партере больше нет! - кричал чей-то насмешливый голос.
- А у тебя ноги слишком коротки, чтобы в раек пробраться! - прибавил другой.
Больной попытался подняться, но у него не хватило сил: он снова упал на носилки. Вдруг толпа взволновалась сильнее, опрокинула носилки; больной и носильщик были подмяты под ноги, а их стоны заглушались возгласами "смерть студентам-медикам!"
Снова начался дикий шум, и крики раздались с новой яростью. Эта бешеная шайка в своем животном безумии не уважала ничего. Но вот в толпу врезалась кучка рабочих, расталкивавших народ, чтобы очистить дорогу двум товарищам, которые несли на руках молодого ремесленника. Лицо бедняги было мертвенно-бледно, а отяжелевшая голова опиралась на плечо одного из носильщиков. Ребенок, держась за блузу рабочего, шел за процессией, заливаясь слезами.
Уже несколько минут издали, из узких и кривых улиц Сите доносились мерные и звонкие звуки барабанов. Это били тревогу в войсках, так как в предместье Сент-Антуан разгоралось настоящее восстание. Солдаты проходили через соборную площадь под звуки барабанов. Один из барабанщиков, ветеран с седыми усами, внезапно замедлил темп, а затем, отстав на несколько шагов, остановился. Товарищи оглянулись на него с изумлением... Несчастный позеленел... у него подкосились ноги, и, пробормотав несколько непонятных слов, он рухнул на землю, как будто сраженный молнией, прежде чем успели смолкнуть барабаны его товарищей в первых рядах. Молниеносная быстрота приступа болезни навела ужас на самых зачерствелых. Часть толпы, удивленная тем, что барабаны внезапно смолкли, бросилась к войскам. При виде умирающего солдата один из собеседников, которых мы видели на площади у собора в начале главы, обратился с вопросом к другим барабанщикам:
- Быть может, ваш товарищ по дороге напился из какого-нибудь фонтана?
- Да, сударь, он умирал от жажды и хлебнул глотка два на площади Шатле, - отвечал солдат.
- Ну, так он отравлен! - заметил спрашивающий.
- Отравлен? - закричало несколько голосов.
- Ничего нет удивительного, - таинственно продолжал человек. - Во все городские фонтаны брошен яд. Сегодня на улице Бобур убили человека, пойманного в то время, как он опускал мышьяк в бочку торговца вином [5].
Произнеся эти слова, человек скрылся в толпе.
Это известие, столь же нелепое, как и то, что в больнице отравляют больных, было принято со взрывом него: дующих криков: несколько оборванцев, настоящих разбойников с виду, несмотря на усилия солдат, схватили труп умершего барабанщика, подняли его на плечи, неся ужасный трофей, двинулись по площади, предводительствуемые каменоломом и Цыбулей, оравшими изо всех сил:
- Дорогу мертвецу! Смотрите, как отравляют народ!
Толпа была оттеснена появившеюся почтовой каретой, запряженной четверкой лошадей. Экипаж не мог пробраться по набережной Наполеона, где мостовая была взрыта, и хотел проехать извилистыми улицами Сите и достигнуть другого берега Сены у собора Парижской Богоматери. В карете ехали спасавшиеся бегством от заразы, опустошавшей Париж. Лакей и горничная, помещавшиеся на запятках, обменялись взглядом ужаса, когда они проезжали мимо больницы, а молодой человек, сидевший на переднем сиденье внутри кареты, опустил стекло, чтобы приказать ямщику ехать шагом, из боязни кого-нибудь раздавить в толпе. Это был господин де Моренваль. В карете, на заднем сиденье, сидели его жена и ее дядя граф де Монброн. Молодая женщина была бледной от страха, да и граф, несмотря на твердость характера, казался взволнованным и время от времени, так же как и его племянница, нюхал флакон с камфарой.
Несколько минут карета двигалась шагом. Кучер осторожно сдерживал лошадей. Вдруг послышались шум и лязг приближавшегося тяжелого экипажа: из-за собора навстречу карете несся громадный артиллерийский фургон.
Странное дело! Как ни плотна была толпа, как ни быстро катился фургон, однако дорога для него очищалась точно по волшебству. Чудо это легко стало понятным, когда послышались переходившие из уст в уста слова:
- Фургон мертвецов!.. Фургон мертвецов!
Так как не хватало ни дрог, ни телег для перевозки гробов, для этого взято было несколько артиллерийских фургонов, в которые поспешно складывали гробы.
Если большинство в толпе с ужасом глядело на страшный экипаж, то шайка каменолома, казалось, удвоила страшную веселость.
- Место омнибусу мертвецов! - кричала Цыбуля.
- Вот уж в этом омнибусе нечего бояться, что на мозоль тебе наступят! - сказал каменолом.
- Спокойные седоки, что и говорить!
- А главное, никогда не просятся слезть!
- Черт возьми! Лошадьми правит только один солдат?
- Да, да, на передней паре сидит блузник.
- А другой солдат, видно, устал! Ишь неженка, забрался, верно, в омнибус сам... вместе с пассажирами, которые все выходят только у большой ямы...
- Да еще головой вперед!
- Да... и прямо на изголовье из известки!
- Где их учат плавать на спине, одним словом!
- Ну, за этой каретой можно, закрыв глаза, следовать... Фу! хуже, чем на Монфокон!
- Правда... не очень-то свеженькие, видно, мертвецы! - сказал каменолом, намекая на ужасный трупный запах, распространявшийся от фургона.
- Ах, славно! - воскликнула Цыбуля. - Сейчас омнибус мертвецов заденет красивую карету!.. Отлично... пускай-ка богачи понюхают смерти!..
Действительно, фургон был уже очень близко к карете, и столкновение казалось неизбежным. Лошадьми фургона правили двое: у дышла солдат, а на выносных рабочий в блузе и деревянных башмаках. Гробов в фургон наставили столько, что его полукруглая дверь не запиралась, и при каждом толчке неровной мостовой видно было, как гробы подскакивают и стукаются один о другой.
По глазам и красному лицу человека в блузе ясно было, что он пьян. И кнутом и ударами ног он погонял лошадей, как безумный, несмотря на крики солдата, который не мог ничего сделать и невольно следовал со своей парой тем же бешеным аллюром. Пьяный взял в сторону и задел почтовую карету. При этом толчке дверца с фургона сорвалась, один из гробов вылетел вон и, задев за дверцы экипажа, упал с глухим треском на мостовую. Наскоро сколоченные еловые доски разваливаются, и среди обломков гроба синеватый труп, полузавернутый в саван, откатился в сторону. При этом ужасном зрелище маркиза де Моренваль, машинально выглянувшая из окна кареты, с криком упала в обморок. Толпа в страхе отступила; перепуганные ездовые, воспользовавшись образовавшимся пустым пространством, изо всей силы нахлестывали лошадей, и карета исчезла на набережной. В эту самую минуту издали донеслись громкие звуки веселой музыки, и все ближе и ближе из-за стен больницы стали слышны приближающиеся крики:
- Карнавал Холеры!
Эти слова возвещали об одном из тех эпизодов, шутовских, ужасных и почти невероятных, которыми было ознаменовано время наибольшего разгара эпидемии. Действительно, если бы не было документальных подтверждений и вполне достоверных показаний современников по поводу этого маскарада, можно было бы думать, что речь идет не о несчастном происшествии, а о разнузданной выдумке какого-нибудь безумца.
Карнавал Холеры появился на площади у собора Парижской Богоматери как раз в ту минуту, когда карета господина де Моренваля исчезла за углом набережной после столкновения с фургоном мертвецов.
Толпа, предшествовавшая карнавальному шествию с гамом и шумом ворвалась на площадь через аркады паперти. Дети трубили в пастушьи рожки, свистели и гикали [6].
Каменолом, Цыбуля и вся их шайка, привлеченные новым зрелищем, бросились к своду паперти.
На углу улицы Арколь, где сейчас два ресторана, в то время существовал только один трактир. Он славился, впрочем, среди студентов хорошим вином и провансальской кухней. При первых донесшихся звуках труб верховые в костюмах выездных кучеров ехали впереди и весело трубили - все окна трактира открылись, и прислуга с салфетками под мышками высунулась наружу, нетерпеливо ожидая оригинальных гостей, которые должны были к ним прибыть.
Наконец среди бесконечного гвалта и шума показался шутовской поезд. Карнавальная процессия состояла из двухколесной колесницы, запряженной четверкой по образцу древних квадриг, причем ее окружала толпа всадников и амазонок в самых фантастических, но изящных и богатых костюмах. Большинство масок принадлежало к среднему, зажиточному сословию.
Прошел слух, что карнавал устраивается с целью подразнить холеру и поднять веселым зрелищем дух перепуганного населения. Конечно, множество художников, студентов, светских щеголей и приказчиков из магазинов сейчас же откликнулись на этот призыв. Незнакомые до того времени между собой, они разом сдружились, пригласили своих возлюбленных, чтобы дополнить праздник, устроили подписку на расходы по празднику и после великолепного обеда в другом конце Парижа, храбро решили закончить день ужином на площади собора Парижской Богоматери. Мы употребили слово "храбро" недаром: немало требовалось мужества и присутствия духа, особенно от молодых женщин, чтобы решиться проехать через весь этот громадный город, погруженный в страх и отчаяние, причем на каждом шагу попадались носилки с больными, возы с гробами, и надо было встречать их, не бледнея, и смеяться над страшным бичом, поразившим столицу, вышучивая его самым необычным образом. Впрочем, только в Париже и только в определенной среде его жителей могла зародиться и быть приведена в исполнение подобная выдумка.
Двое мужчин, потешно наряженных факельщиками, с громадными бутафорскими носами, с плерезами из розового крепа, с букетами роз в петлице и с креповыми бантами управляли квадригой. На платформе этого экипажа стояла группа аллегорических фигур, представлявших собою Вино, Сумасбродство, Любовь, Игру.
Эти символические особы имели то провиденциальное назначение, что должны были своими сарказмами, шутками и остротами отравлять существование куме Холере, представлявшей собою зловещую и шутовскую Кассандру, которую они трепали и издевательски срамили на все лады. Мораль всего этого заключалась в следующем: кто хочет победить холеру, тот должен пить, смеяться, играть и любить!
Вино имело своим представителем толстого Силена с громадным животом, коренастого, рогатого, с венком из плюща на голове, шкурой пантеры на плечах и державшего в руках громадный золоченый кубок, увитый цветами. Кто, кроме Нини-Мельницы, нравственного духовного писателя, мог похвастаться перед удивленными и восхищенными зрителями более красными ушами, более величественным брюхом и более победоносным хоботом сизого колера? Нини-Мельница делал вид, что поминутно опустошает свой кубок, после чего он дерзко хохотал прямо в нос куме Холере.
Холера, трупообразный Жеронт, до половины была завернута в саван. Ее маска из зеленоватого картона с красными ввалившимися глазами самым веселым образом передразнивала предсмертные гримасы. Из-под огромного напудренного парика, на который был надвинут бумажный колпак, из-под полуспущенного савана выглядывала выкрашенная в зеленоватый цвет шея, а худые, дрожащие (неподдельно) руки, такого же цвета сжимали посох с клюкой; наконец, на ногах, как и подобает всякому Жеронту, были прекрасные чулки и подвязки с пряжками, а также высокие туфли из черного кастора. Холеру изображал Голыш[*]
. Несмотря на сжигавшую его мучительную лихорадку из-за загула и злоупотребления спиртными напитками, он дал согласие Мороку принять участие в карнавале.
[*] - Холеру на маскараде изображал мужчина, потому что во французском языке слово le cholera мужского рода.
Сам укротитель зверей, одетый бубновым королем, изображал Игру. Со своей рыжей бородой и бледным, невозмутимым лицом, с золотой короной на голове Морок как нельзя лучше подходил к своему костюму. Время от времени он насмешливо потрясал перед глазами Холеры большим мешком, наполненным звонкими жетонами, на которых были нарисованы карты. Легкое стеснение в движениях правой руки говорило, что укротитель зверей еще чувствовал последствия раны, нанесенной ему черной пантерой, которая была убита Джальмой.
Сумасбродство, символизировавшее смех, в свою очередь, потрясало над ухом Холеры своей классической погремушкой со звонкими золочеными бубенчиками. Сумасбродство изображала веселая, ловкая девушка во фригийском колпаке на черных волосах. Она заменяла Голышу бедную Королеву Вакханок, которой очень недоставало на этом карнавале, с ее буйной, заразительной веселостью, оживлявшей еще так недавно другой маскарад, правда, лишенный философских идей, но тем не менее забавный и веселый.
Другая хорошенькая девушка, мадемуазель Модеста Борнишу, натурщица одного известного художника, участника маскарада, изображала Любовь. И, надо признаться, она изображала ее в совершенстве. Трудно было представить себе более хорошенькое лицо и более грациозные формы. В голубой тунике с серебряными блестками, с голубой с серебром повязкой на каштановых волосах, с прозрачными крылышками на белых плечах, Любовь скрещивала пальчики и (да простят нам это выражение) очень дерзко показывала нос куме Холере.
Вокруг главной группы помещались другие маски; в более или менее шутовских костюмах, потрясавшие знаменами с весьма анакреонтическими, при данных обстоятельствах, надписями:
Смерть Холере!
Недолго, да весело!
Надо смеяться, смеяться... всегда смеяться!
Пламя веселья сожжет Холеру!
Да здравствует Любовь!
Да здравствует Вино!
Сунься-ка к нам, проклятая болезнь!
Карнавал отличался такой дерзкой веселостью, что большинство зрителей приветствовало его громкими аплодисментами в тот момент, когда шествие двигалось по площади, чтобы войти в трактир, где его участников ожидал ужин. Меньшинство, которому казалось, что эта отвага, - как бы безумна и слепа она ни была и какое бы восхищение ни вызывала, - является вызовом небесному гневу, встретило кортеж сердитым брюзжанием. Это из ряда вон выходившее зрелище и различное его восприятие зрителями, слишком отличались от обычного, чтобы можно было о них судить справедливо: в самом деле, трудно сказать, похвалы или порицания заслуживала эта смелая бравада. Всегда, во все века подобные опустошительные эпидемии вызывали особенное возбуждение среди тех, кого зараза щадила. Это странное лихорадочное головокружение вызывает обыкновенно или глупейшие предрассудки, или самые яростные страсти, или, напротив, побуждает людей на подвиги самоотверженной преданности, на самые отважные поступки, вызывая у одних безумный страх смерти, а у других, напротив, презрение к жизни, проявляющееся в подобном смелом шутовстве.
А маскарад между тем, не думая ни о хвале, ни о порицаниях, которые он мог заслужить, приблизился, наконец, к своей цели и вступил в трактир среди всеобщих возгласов и криков.
Казалось, все соединилось для того, чтобы дополнить исключительными контрастами дикую фантазию этой выдумки. Таверна, в которой должна была происходить эта удивительная вакханалия, помещалась недалеко от древнего собора и зловещей больницы, так что к вакхическим песням пирующих примешивались, заглушая друг друга, церковное пение соборного хора и вопли умирающих.
Маски, выйдя из колесницы и сойдя с лошадей, пошли занять места за столом.
Пир в полном разгаре. Ряженые веселы и шумливы... но странный характер носит их веселость... Время от времени самые смелые невольно вспоминают, что ведь в этой вызывающей и сумасбродной браваде на карту поставлена жизнь. Мрачная мысль быстра, как та лихорадочная дрожь, которая мгновенно вас леденит, и благодаря этому иногда наступают минуты неожиданного молчания, невольно выдающие мимолетную заботу... Но за этим молчанием обыкновенно следуют новые взрывы веселых возгласов, так как каждый думает:
- Не место слабости, на меня глядит моя возлюбленная!
И все хохочут, чокаются, говорят друг другу "ты" и предпочитают пить из стаканов своих соседок.
Голыш снял маску Холеры и парик. Страшная худоба его обострившихся черт, свинцовый оттенок бледного лица, мрачный огонь ввалившихся глаз ясно показывали развитие болезни, сжигавшей несчастного. Он старался скрыть страдания под искусственным, нервным смехом, но чувствовал, что тайный огонь пожирает все его существо... Слева от Жака сидел Морок, приобретавший над ним все более и более роковую власть, а справа - девушка, в костюме Сумасбродства, по имени Мариэтта. Рядом с ней благодушествовал толстяк Нини-Мельница, гордясь своей величественной толщиной и беспрестанно наклоняясь якобы для того, чтобы поднять салфетку, а на самом деле, чтобы ущипнуть за ножку свою другую соседку, Модесту, изображавшую в процессии Любовь...
Гости сидели, каждый со своей дамой, кому где нравилось, а холостяки - там, где им осталось разместиться. Подавалась вторая перемена кушаний. Головы сильно разгорячились от великолепных вин, сытной еды, веселых шуток, а главное - благодаря исключительности положения. Необыкновенные происшествия следующей сцены позволят убедиться в том, насколько велико было возбуждение участников необыкновенного пира.
Два или три раза один из официантов незаметно для пирующих приходил в зал и говорил что-то тихонько своим товарищам, указывая выразительным жестом на потолок. Но остальные не обращали внимания на его слова и опасения, не желая, вероятно, мешать пирующим, безумная веселость которых росла час от часу.
- Кто осмелится теперь сомневаться в превосходстве нашего способа обращения с этой нахалкой холерой? Посмела ли она задеть хоть кого-нибудь из нашего священного батальона? - провозгласил один из знаменосцев маскарада, великолепный скоморох-турок.
- Весь секрет в этом! - подхватил другой. - Все просто: имейтесь над холерой в глаза, и она разом покажет вам пятки!
- И правильно поступит, так как весьма глупо все то, что она делает, - прибавила хорошенькая Пьеретта, осушая свой стакан до дна.
- Ты права, Шушу, это не только глупо, но архиглупо! - подхватил ее сосед в костюме Пьеро. - Сидишь себе спокойно, пользуешься всеми благами жизни и вдруг: странная гримаса, и человек готов... Удивительно остроумно!.. И что она этим хочет доказать, скажите на милость?
- Это только доказывает, что холера - плохой живописец, у которого на палитре только один тон, да еще прескверный, зеленоватый тон! - начал известный художник романтической школы, в костюме римлянина школы Давида. - Несомненно, эта негодяйка изучала противного Якобуса, короля живописцев классической школы... школы, которая сама не лучше эпидемии!
- Однако, мэтр, - почтительно возразил один из учеников великого художника, - я видел холерных с изящными судорогами и в агонии которых было много шика!
- Господа, - воскликнул затем знаменитый скульптор. - Закончим одним словом: холера - отвратительный живописец, но ловкий рисовальщик... она вам сразу так анатомирует тело, так обтягивает кости, что и Микеланджело перед ней только школьник!
- Признаем холеру плохим колористом, но хорошим рисовальщиком! - крикнуло разом несколько голосов.
- Впрочем, господа, - начал с комической важностью Нини-Мельница, - в этой эпидемии кроется прелукавый урок, нечто вроде перста провидения, как сказал бы великий Боссюэ...
- Какой урок?.. Какой урок? говори скорее!
- Да, господа! Мне как будто слышится сверху голос, поучающий нас: "Пейте, друзья, проматывайте деньги, обнимайте жену ближнего... ибо, быть может, ваши дни сочтены... несчастные!!!"
И с этими словами толстый Силен-ортодокс, пользуясь рассеянностью своей соседки мадемуазель Модесты, сорвал с цветущей щеки Любви звонкий и сочный поцелуй.
Пример оказался заразительным: звуки поцелуев примешались к взрывам хохота.
- Черт возьми! дьявол вас побери! - воскликнул художник, весело грозя пальцем Нини-Мельнице. - Счастье ваше, что, быть может, завтра конец света, а то бы я вам задал за то, что вы поцеловали Любовь, которая является моей любовью.
- Это ясно доказывает, о Рубенс, о Рафаэль, все преимущества холеры, которую я провозглашаю самой ласковой и общительной особой!
- И филантропкой тоже! - сказал один из собутыльников. - Благодаря ей кредиторы начинают заботиться о здоровье своих должников... Сегодня один ростовщик, которому особенно дорого мое здоровье, принес мне множество противохолерных средств, уговаривая меня ими пользоваться.
- А меня, - начал другой, - мой портной, которому я должен тысячу экю, умолял надеть фланелевый набрюшник, но я ему ответил: "О портной! изорви мой счет, и я весь офланелюсь, чтобы сохранить тебе заказчика, раз ты им так дорожишь".
- О, Холера! пью за тебя! - начал Нини-Мельница шутовское моление. - Ты не отчаяние... нет, ты символ надежды... да, надежды! Сколько мужей, сколько жен рассчитывали только на один, да и то неверный номер в лотерее вдовства! Явилась ты, и они воспрянули духом; их шансы на свободу благодаря тебе увеличились во сто раз!
- А жаждущие наследства! Какую благодарность испытывают они к тебе! Легкая простуда, ерунда, пустяк, и крак... в какой-нибудь час дядюшка или побочный сонаследник переходит в число почитаемых покойных благодетелей!
- А те, кто вечно ищет занять чужое место! Какой счастливой кумой является для них холера!
- И как это укрепляет клятвы в постоянстве и вечной любви, - сентиментально заметила Модеста. - Сколько каналий клялись кроткой и слабой женщине любить ее до смерти и не знали, что так близки к истине и сдержат свое слово!
- Господа! - провозгласил снова Нини-Мельница... - Так как мы, быть может, накануне конца света, по словам нашего великого художника, то я предлагаю играть в мир наизнанку: пусть эти дамы ухаживают за нами, заигрывают с нами, шалят, воруют у нас поцелуи... позволяют себе всякие вольности и даже... тем хуже, черт возьми!.. пусть они даже нас оскорбляют. Да, я призываю, приглашаю меня оскорблять... Итак, Любовь, вы можете удостоить меня самым грубым оскорблением, какое можно только нанести добродетельному и стыдливому холостяку! - прибавил духовный писатель, наклоняясь к мадемуазель Модесте, которая оттолкнула его, заливаясь безумным хохотом.
Общий смех встретил нелепое предложение Нини-Мельницы. Оргия разгоралась все больше и больше.
Во время этого оглушительного смеха официант, уже приходивший несколько раз раньше и указывавший товарищам на потолок, появился еще раз с бледной, исказившейся физиономией и, подойдя к метрдотелю, тихо промолвил взволнованным голосом:
- Они пришли...
- Кто?
- Да знаете... наверх! - и он снова показал на потолок.
- А... - протянул буфетчик с озабоченным лицом. - Где же они?
- Да уж поднялись... там теперь! - качая головой с испуганным видом, сказал слуга.
- А что сказал хозяин?
- Он в отчаянии... из-за этих, - слуга кивнул на пирующих. - Он не знает, что и делать... послал меня к вам...
- А какого черта я могу сделать! - сказал метрдотель, вытирая лоб. - Надо было Этого ожидать... так неизбежно должно было случиться...
- Я здесь ни за что не останусь, если это начнется!
- И хорошо сделаешь... твоя испуганная физиономия и то начинает привлекать внимание. Иди к хозяину и скажи, что, по-моему, остается только ждать, что будет дальше.
Этот инцидент остался почти незамеченным среди разраставшегося шума веселого пиршества.
Один из гостей, впрочем, не пил и не смеялся. Это был Голыш; уставившись мрачным взором в пустое пространство и чуждый всему, что происходило вокруг него, он думал о Королеве Вакханок, которая могла бы быть такой веселой и блестящей на этой сатурналии. Только одно воспоминание об этой женщине, которую он продолжал безумно любить, еще могло вывести его из постоянного отупения. Странное дело! Жак только потому и согласился участвовать в карнавале, что этот безумный пир напоминал ему последний день, проведенный с Сефизой: тот веселый ужин после бала, когда Королева Вакханок с каким-то необъяснимым предчувствием провозгласила мрачный тост за приближающуюся к Франции эпидемию:
- За Холеру! - сказала тогда Сефиза. - Пусть она пощадит тех, кому хочется жить, и пусть убьет вместе тех, кто не хочет расставаться!
Думая об этих грустных словах, Жак углубился в тяжелые воспоминания. Морок, заметив его озабоченность, громко заметил:
- Жак! ты не пьешь? или вино надоело?.. может быть, хочешь водки?.. я велю подать...
- Ни вина, ни водки я не хочу! - отрывисто ответил Жак и снова впал в мрачную задумчивость.
- И то правда! - насмешливо заговорил Морок, нарочно возвышая голос. - Надо поберечься... Я с ума сошел, предлагая тебе водку... В такое время быть перед бутылкой водки не менее рискованно, чем под дулом заряженного пистолета!
Голыш сердито взглянул на Морока, усомнившегося в его смелости.
- Так я не пью водки из трусости, по-твоему? - воскликнул несчастный, затуманенный ум которого проснулся для защиты того, что он считал своим достоинством. - Я не пью из трусости? Так, что ли, Морок? Отвечай!
- Полноте, милейший, - прервал его один из собеседников. - Мы все доказали сегодня, что не трусы, а уж особенно вы, согласившись, несмотря на болезнь, сыграть роль Холеры!
- Господа! - продолжал Морок, видя, что всеобщее внимание сосредоточилось на нем и на Голыше. - Я пошутил, так как если бы мой товарищ имел неосторожность принять мое предложение, он бы проявил не отвагу, а безумие... К счастью, он благоразумно отказался от этой опасной шутки, и я...
- Гарсон! - крикнул Голыш, в гневном нетерпении прерывая Морока. - Две бутылки водки и два стакана...
- Что ты хочешь делать? - притворился испуганным укротитель. - Зачем это две бутылки водки?
- Для дуэли... - отвечал холодным и решительным тоном Жак.
- Дуэль! - воскликнули многие с изумлением.
- Да... дуэль... на водке, - продолжал Жак. - Ты говоришь, что теперь столь же опасно выпить бутылку водки, как встать под дуло пистолета; ну вот, возьмем каждый по полной бутылке и увидим, кто первый отступит!
Необыкновенное предложение Голыша было одними принято с восхищением, другие же, казалось, смотрели на него с подлинным испугом.
- Браво, рыцари бутылки! - кричали одни.
- Нет, господа, нет, это слишком опасно! - говорили другие.
- В нынешнее время подобная дуэль... не менее серьезна, чем дуэль на смерть... - прибавляли некоторые.
- Слышишь? - с дьявольской улыбкой сказал Морок. - Слышишь, Жак?.. Отступишь теперь, небось, перед такой опасностью?
При этих словах, напомнивших ему о том, чему он подвергался, Жак невольно вздрогнул. Казалось, ему внезапно в голову пришла новая мысль. Он гордо поднял голову, его щеки слегка вспыхнули, во взоре блеснуло какое-то мрачное удовлетворение, и он твердым голосом крикнул слуге:
- Да ты оглох, что ли? черт возьми! Тебе что сказано? Давай сюда две бутылки водки!
- Сейчас, месье! - сказал слуга и вышел, испуганный предстоящими событиями этой вакхической борьбы.
Большинство тем не менее аплодировало безумной и опасной затее Голыша.
Нини-Мельница неистовствовал, топая, ногами и крича во все горло:
- Бахус и моя жажда! мой стакан и мой полуштоф! глотки открыты!.. Водку из горлышка!.. Шире! Шире, господа! Не касаясь губами!
И он поцеловал мадемуазель Модесту, как настоящий рыцарь на турнире, прибавив, чтобы извинить свою вольность:
- Любовь, вы будете королевой красоты! Я хочу попытать счастья стать победителем!
- Водку из горлышка! - кричали все хором. - Шире, шире! Не касаясь губами!
- Господа! - с восторгом продолжал Нини-Мельница. - Неужели мы не последуем благородному примеру милейшей Холеры (он показал при этом на Жака)? Он гордо провозгласил: водку... а мы ему гордо ответим: пунш!
- Да, да, жженку!
- И пунш лить прямо в горло!
- Гарсон! - громовым голосом кричал духовный писатель. - Есть у вас лохань, котел, чан, словом, нечто громадное, чтобы можно было соорудить грандиозную жженку?
- Вавилонскую жженку!
- Пунш - озеро!
- Пунш - океан!
За предложением Нини-Мельницы последовали другие с честолюбивым crescendo.
- Есть, месье! - победоносно отвечал слуга. - У нас как нарочно недавно вылудили медную кастрюлю, в которую войдет по меньшей мере тридцать бутылок! Она еще не была в употреблении!
- Давай сюда, кастрюлю! - величественно приказал Нини.
- Да здравствует кастрюля! - провозгласили все хором.
- Вылить туда двадцать бутылок вишневки, давайте шесть головок сахара, двенадцать лимонов, фунт корицы и огня... огня... всюду огня! - продолжал командовать Нини-Мельница, испуская нечеловеческие вопли.
- Да, да, огня... всюду огня! - подхватывал хор.
Предложение Нини-Мельницы дало новый толчок общему веселью. Самые безумные шутки и остроты скрещивались, смешиваясь с шумом поцелуев, которые срывали и щедро возвращали под предлогом того, что, быть может, не дождаться и завтрашнего дня... что остается покориться и т.д., и т.д. Вдруг среди воцарившейся тишины, в минуту безмолвия, часто наступающую в самых шумных собраниях, послышались какие-то мерные глухие удары над залой пиршества. Все замолчали и начали прислушиваться.
Спустя несколько минут странный стук, обративший на себя общее внимание, повторился снова, с большей силой и продолжительностью.
- Гарсон! - спросил один из пирующих. - Что там за чертовский грохот?
Слуга, обменявшись с товарищами испуганным и растерянным взглядом, пробормотал в ответ:
- Месье, это... это...
- Да просто какой-нибудь угрюмый и недоброжелательный квартирант, скотина, ненавидящая веселье, стучит нам палкой, чтобы мы потише пели... - сказал Нини-Мельница.
- Тогда по общему правилу, - поучительно произнес ученик великого художника, - если домохозяин или жилец домогается тишины, традиция требует, чтобы ему немедленно отвечали кошачьим концертом, да с таким адским шумом, чтобы он сразу оглох. Такие правила, - скромно заявил юный живописец, - приняты в международной политике, насколько я имел случай это наблюдать, между штукатурно-потолочными державами.
Этот рискованный неологизм был встречен смехом и аплодисментами.
В это время Морок, разговаривавший в стороне с одним из слуг, пронзительным голосом покрыл шумные речи:
- Требую слова!
- Разрешаем! - отвечали веселые голоса.
При молчании, последовавшем за возгласом Морока, стук наверху сделался еще сильнее и стал учащеннее.
- Жилец не виноват, - с мрачной улыбкой начал Морок. - Он не способен помешать общему веселью.
- Так зачем же он стучит, точно глухой? - спросил Нини-Мельница, опустошая свой стакан:
- Да еще глухой, потерявший палку! - прибавил юный живописец.
- Это не он стучит, - отрывисто и резко проговорил Морок. - Это заколачивают его гроб...
За этими словами наступило внезапное тяжелое молчание.
- Его гроб... нет, я ошибся, - продолжал Морок. - Их гроб, надо было сказать: по нынешним временам и мать и ребенок должны довольствоваться одним помещением...
- Мать!.. - воскликнула девушка, изображавшая Сумасбродство. - Значит, умерла женщина? - сказала она, обращаясь к официанту.
- Да, мадемуазель, бедная двадцатилетняя женщина, - грустно отвечал слуга. - Ее дочка, которую она кормила грудью, умерла вслед за нею, и все это меньше чем за два часа... Хозяину очень неприятно, что это может помешать вашему празднику... Но никак нельзя было это предвидеть... Еще вчера бедняжка распевала на весь дом... никого не было веселее ее!
Казалось, что после этих слов картину шумного веселья разом затянуло траурным креповым покрывалом. Все эти цветущие, радостные лица затуманились печалью; ничей язык не повернулся подшутить над матерью и ребенком, которых заколачивали в один гроб. Наступила такая глубокая тишина, что стало слышно тяжелое дыхание испуганных людей; последние удары молотка болезненно отдавались в сердцах; казалось, вся эта веселость, более притворная, чем искренняя, заменилась тяжелыми и скорбными мыслями, до сих пор тщательно отгоняемыми... Настала решительная минута. Необходимо было каким-нибудь сильным средством возбудить упавший дух собеседников, потому что много хорошеньких лиц мертвенно побледнело, много ушей из красных сделались белыми. В числе последних были и уши Нини-Мельницы.
Только один Голыш, казалось, стал вдвое веселее и отважнее; он выпрямил свою сгорбленную от истощения спину, лицо его слегка покраснело, и он воскликнул:
- Ну, что же ты, братец? где же водка? Где пунш? черт возьми! Разве мертвые могут заставлять дрожать живых?
- Он прав! - воскликнуло несколько голосов, желая подбодрить себя. - Прочь печали! да, да, пунш скорее!
- Пунш... вперед!
- К черту горе!
- Да здравствует радость!
- Вот и пунш, господа, - провозгласил слуга, отворяя двери.
При виде пылающего напитка, который должен был оживить ослабевшее мужество, раздались бешеные аплодисменты.
Солнце закатилось. Столовая, рассчитанная на сто мест, глубокая комната с несколькими узкими окнами, до половины завешанными бумажными занавесами; хотя время было еще не позднее, в комнате, особенно в отдаленных ее углах, было уже почти совсем темно. Двое слуг внесли на железной перекладине пунш в громадной лохани, блестевшей, как золото, и отливавшей разноцветными огнями. Огненный напиток был поставлен среди стола, к великой радости пирующих, которые начали уже забывать о страхе.
- Теперь, - вызывающим тоном обратился Голыш к Мороку, - пока жженка пылает, приступим к дуэли. Публика будет судьей... - и, показывая на две бутылки, принесенные слугой, он прибавил: - Ну... выбирай оружие!
- Выбирай ты! - отвечал Морок.
- Хорошо... получай свою бутылку... и стакан... Нини-Мельница будет считать удары...
- Я не прочь быть секундантом, - отвечал духовный писатель, - но считаю долгом заметить, мой милый, что вы затеяли серьезную игру... Право, в теперешние времена дуло заряженного пистолета, введенное в рот, менее опасно, чем горлышко бутылки с водкой, и...
- Командуйте огонь, старина, - прервал его Жак, - или я обойдусь и без вас...
- Если хотите... извольте...
- Первый, кто откажется, считается побежденным, - сказал Голыш.
- Ладно! - отвечал Морок.
- Внимание, господа... следите за выстрелами, как можно теперь выразиться, - сказал Нини-Мельница. - Только надо поглядеть, одинаковы ли бутылки: это главное... оружие должно быть равным...
Во время этих приготовлений глубокое молчание воцарилось в зале. Настроение многих из присутствующих, временно возбужденное появлением пунша, снова подчинилось грустным предчувствиям. Все смутно понимали, какая опасность кроется в вызове Морока Жаку. Все это вместе с впечатлением от стука заколачиваемого гроба затуманило более или менее все лица. Некоторые, конечно, храбрились, но их веселость была насильственной. Иногда, при определенных условиях, самая пустая мелочь производит глубокое впечатление. Как мы уже говорили, в зале было почти темно, и сидевшие в глубине комнаты освещались только огнем пунша, продолжавшим пылать. Это пламя, пламя спирта, придает лицам, как известно, мертвенный, синеватый оттенок. Было странно, почти страшно видеть, как большинство гостей, в зависимости от того, насколько далеко о