ify"> - И куда это тебя, поп, в эндакую жарищу понесло?.. О-о, Господи, помози. Икота, кажись, привязаться хочет... Господи, помози...
Сплюнул поп. На рой мух взглянул, поморщился. На жену взглянул злым взглядом и ленивым. И еще поморщился. Пошел, громыхая сапогами. На пороге:
- И чего, мать, бесперечь имя Господне... Говорю: всуе. И грех то. Баба - баба и есть. А я на барский двор. Вот куды.
- Это опять с Курицыным до ночи водку хлестать!
- И не с господином управляющим, и не водку. К самому я, к помещику.
- Что? Али звал?
- К Виктору Макарычу...
- Звал, говорю, что ли?.. О-о, Господи, помози... Икота, право, икота...
- И что, дура: звал? звал? Не звал, а в гости. Приличие понимать должно. Сосед - это раз, помещик - это два, а три - это то, что я пастырь духовный.
- Пастырь! В гости! Так он тебя и пустил! Знаем...
- Вот дура-баба!
И отец Философ громыхнул дверью. В сенях на ребятишек цыкнул, чтоб под ноги не совались.
По прямой, по широкой улице села шел, трость высокую наотмашь ставя.
- Ишь, или гроза собирается. Илья Пророк - он верный. Ну, день-два не в счет.
Думал-шептал, широко шагая, издалека церковного старосту пальцем подманивая. Староста, мужичок толстенький, навстречу шел.
- Что, батюшка?
- А то. Гляди.
- И то гляжу. Сбирается. Оно ко времени. Парит-то...
- Илья Пророк... Он верный.
- Илья-то Пророк ныне, батюшка, с опозданием.
- Ну-ну! Не вольнодумствуй. На Илью-то Пророка как погромыхивало. Часу, кажись, в пятом. Спал, чай, как дива неразумная.
- И то погромыхивало.
- То-то и оно. Вольнодумцы.
И пошел опять. И тростью наотмашь, и шаг крупен и широк. Пуста улица. И дошел до белых ворот усадьбы. Шляпу сняв, пот отирал платком красным. И к большому дому. Нередко отец Философ в усадьбу ходит. И от ворот прямо к красному крыльцу большого дома.
- Ишь ведь. Заперто, и колокольчик снят. Не починили, видно, еще.
И головой покачает.
- И то, заперто. Пойти, кругом обойти.
А на том крыльце скажет попу кто-нибудь из слуг:
- Да не принимает барин.
- А дома?
- Дома ли, нет ли, знать не можем. Виктор Макарыч через парк выходят, через террасу. Нам не видать. Только сказали, чтоб не принимать. Потому они заняты.
- А! Живопись. Ну, это дело хорошее. Божье дело. Ты вот не понимаешь, поди, что есть искусство.
- Где нам. А все ж таки...
- То-то и оно. Ну я как-нибудь ввечеру...
В тот день так было. Сказал еще отец Философ слуге про гром и через двор большой мимо осокоря векового пошел по белому камню во флигель, в контору. В конторе поп опять про гром начал и про Илью Пророка. А Курицын, управляющий:
- Эх, батюшка. Ну что для нас есть гром и все хляби небесные! Коли бы мы сельские хозяева были... А то нужную землю продаем, скот продаем; на останную землицу рабочих рук не хватает, а садовниками хоть пруд пруди да этими еще мазилками всяческими.
- Да я не к тому. На то барская его воля. А вот что премудрость божеская, то особь статья.
Очень уж хотелось отцу Философу поспорить. Любил спорить с конторскими. Их насмешки его не обижали. Люди не городские, не деревенские. Близки такие душе его. Ждал, чтоб поддразнили его колесницею и конями Илии. Приготовился к сражению: новый аргумент вычитал в сборнике проповедей.
Но один из конторщиков - двое их здесь было - батюшку за плечо тронул.
- Что?
- Не сюда. Туда, туда смотрите. Да в окно же!
- Ну?
- Вон те две. В белом да в голубеньком.
- Ну!
- Ах, сами вы намеднясь спрашивали, чтоб показать. Те самые, Паша и Олечка.
- А!
И другой конторщик и Курицын к окну подошли. Длинную узкую бороду, исседа-рыжую, Курицын в кулак зажал, криво губу мокрую оттянув. А конторщик, маленький, тощий и кривоногий сказал:
- Ишь, бесстыжие.
А тот, который потолще:
- Почему же бесстыжие? Нет, я вас спрашиваю, Иван Карпыч, почему бесстыжие?
Тощий сплюнул и сипло крикнул, так, чтоб не было слышно во дворе:
- Бесстыжие!
Толстый конторщик шагнул сопя, надвинулся.
- Почему, смею спросить, такое ваше слово? Если женщина, скажем, полюбила, так она бесстыжая. А если наш брат...
- Не женщины оне, а девицы. И потом...
- Те-те-те! Девицы! Как же, смею спросить, девица может быть бесстыжей. А если женщина, то не все ли равно-с, мужчина ли, женщина ли. Наука доказала...
- Ну вас с вашей наукой!
- Не ну вас, и наука совсем не моя-с. А в таком случае супруга ваша Антонина Сергеевна, тоже бесстыжая была...
- Что-о?
- А то, что была же она когда-нибудь девицей, можно полагать. А по-вашему так выходит, что раз девица грехопала, так она и бесстыжая.
- Не грехопала она. А вы жулик. Законный брак...
Отпустил бороду свою Курицын. Обоих их развел властно, за рукава оттянув.
- Тише вы. Сюда оне идут. У крыльца уж. Не видите? Иван Карпыч, вы-то хоть бросьте.
Курицын знал, что конторщики хотят хоть загрызть друг друга. И знал из-за чего. Знал, что и одному в конторе дел часа на три. А хозяин сказал:
- К осени сократить штат.
И Курицын, на каждого взглянув строго, отошел.
А поп молчал. Пальцами рук красных шевелил и моргал часто.
Когда вошли Паша и Олечка, все те четверо сказали:
- Здравствуйте.
А Иван Карпыч прошептал потом еще тихо-тихо:
- Здравствуйте, девочки! Здравствуйте, проституточки...
И захихикал. Хихиканье услышали, а слов его никто.
- Здравствуйте. Вот она уходит, расчет просит. И паспорт ей пожалуйте.
Паша на Олечку указала. Сама чинная, спокойная. И больше взглядом указала, чем рукою.
- Как же это, Олечка? Что так? Или у нас плохо?
И Курицын близко-близко к девушке подошел-подкрался, бороду длинную в кулак зажав и вперед выставив.
- Не то совсем. И вы, Пашенька, напрасно это! Не пачпорт...
- Как же, Олечка! Сами сейчас говорили... Уйду, мол.
- Ну да, и уйду, коли такие страхи-ужасы... Как я вам сказала? Пойдем, говорю, Пашенька, в контору, про то скажем. А вы, Пашенька, и говорите: пойдем, Олечка, в контору.
- Ах, женский пол! Вы бы толком. Лучше уж вы, Пашенька, расскажите. Суразнее выйдет.
И Курицын острие бороды своей на Пашеньку уставил, в грудь ее пышную.
- Да я что. Это вот она домовых боится, Олечка...
- И не домовых вовсе...
- Ну, привидений, что ли...
- А вы, Пашенька, нешто не боитесь? Сами же вы...
- И ни чуточки даже не боюсь, потому что ни в какую такую нечистую силу не верю.
- А кто же там слова разные говорит?
- Барин говорит. Волен он в своем дому разговаривать.
- Знаю, что барин. А с кем же барин разговаривал?
- А, может, ни с кем. Может, сам с собой. Господа как? Возьмут книжку и на разные голоса читают. Это только необразованность ваша, Олечка...
- А я в щелку смотрела, как барин оттуда вышли. У окна ноги чьи-то видать.
- А может, то картина? Не пойму только, к чему к господам в щелку заглядывать.
- Да не было его там, барина-то. А тот сидит. И вовсе не картина. Так вот окошко, а тут вот он...
Курицын выпустил бороду и криком почти:
- Да где?
- На антресолях.
А Пашенька спокойно сказала:
- Про мастерскую разговор. Мало ли что в мастерской у барина может быть. Что за страхи... Не понимаю.
И пожала круглыми своими плечами. А Олечка:
- Нет, голос слышала. А дверь на замке всегда. И ходит кто-то... И будто плачет... ночью...
И Олечка внезапно рукавом широким белым лицо закрыла, отворотилась к окну. А Пашенька, взглянув нечаянно в глаза кругло-испуганные отца Философа, усмехнулась чуть и раздумчиво пошла к двери.
Из молчания минутного голос Олечки задыхающийся:
- Да что уж! Право, уйду. Жуть на сердце. Покою лишилась.
В комнату лица не оборачивала, через двор пустой глядела на многие окна большого дома, на сине-темные. Под легким платьицем белым дрожала спина. Глядела-впивалась, шептала уже невнятное. Те, в комнате, молчали. Вдруг обернулась. К столу подошла, ни на кого не глядя, глядя в зелень сукна:
- Пожалуйте пачпорт.
Глаза строги были под тонкими бровями.
- Выдайте, Иван Карпыч.
То Курицын.
Взор подняла. Оглядела разом всех. Усмешки почудились жгучие. Голосом громким, чуть визгливым:
- Знаю, какая слава про меня. Только враки это все, сплетни. Пашке зазор свой одной-то нести не охота...
- А ты, Ольга, потише. Вот паспорт. А вот здесь распишись. И нишкни. Так-то. Всех ваших глупостей не переслушаешь.
Ночь грозовая была. Зажег Виктор свечи в люстрах, зажег свечи в стенных бра, засветил настольные лампы. Второй этаж лазаревского старого дома и торжественно-праздничен, и беззвучно мертв. Огни, цветы. И заперты входные двери, и заперты двери, ведущие в нижний этаж и наверх. В синем фраке суконном старого покроя, с обшлагами на рукавах и с воротом, высоко встающим вкруг шеи, Виктор Макарыч один на празднике своем. И со двора не видно огней. Толсты, плотны занавеси.
За час не знал, что осветит дом свой в ночи. Не знал, что гостей тихих позовет на праздник.
В мастерской примерял синий фрак. Вчера лишь из Москвы прислали. Заказывал для своей картины.
- Что, Антон милый? Хорош фрак? На бал бы сейчас, а?
Радостен был. Тихо-радостен и мирен. В зеркало заглядывая, мимо воскового недвижного ходил, оправляя кружева рукавчиков. Насвистывал подчас про пастушка, миленького дружка. И улыбался юно, как много дней уж.
- Эх, Антон! Жить бы тебе да жить. Смотри, фрак какой. И тебе бы в таком. Гостей созвал бы. Бал. Не хочешь? А я хочу.
То думал молча, то громко говорил с восковым братом, на того изредка лишь взглядывая мгновенно.
- Антоша, Антоша... Женщины кружатся в чинном танце. В чинном, заметь. Нет этакого порыва безумного... Бал в белых стенах. И платья белые да голубые на женщинах, на девицах. И ленточки, непременно ленточки, бантики. Понимаешь? Нет женщин в белом зале, в круглом зале; там дамы и девицы, а не женщины. И кавалеры. Заметь, кавалеры. Видишь фрак? А чулки видишь? То-то. И спокойная музыка. Спокойная, тихая. Чинные звуки, степенные. Вот я розан в петлицу. А для того розан, чтоб поднести его избраннице. Почтительно поднести. И так, чтоб не близко стать, а шага на два, и в протянутой руке розан. Смотри. Вот так. Смею ли несравненной... А кто избранница? Знаешь ли, брат милый, кто избранница? Думаешь Дорочка? Хоть бы и Дорочка. Женщина - рай. Женщина - божество. Но нужно, чтоб свечи, чтоб музыка тихая... Ты что смотришь? Недоволен? А! Ты хочешь, чтоб брат с тобой чокнулся? Изволь... Да, да! Менуэт нужен, друг мой. Менуэт. Красота есть ложь. А ложь - красота. Ну,.чокнемся... Потому что правда - чудовище. Да, злое и грязное. Для того искусство. Но что наше искусство! Искусство жить - вот искусство. От такого искусства и всем прочим искусствам останется кое-что. И довольно. А так не стоит. Прощай, милый брат. То есть до свидания. Дай я тебя поцелую. Вот так. Да не скрипи шеей.
На каблуках красных повернулся, и к двери. Запирал уж висячий замок. Возвратился. На пороге:
- А женщина, Антон... женщина - зверь. Но нужно, чтоб она была сказкой.
И гремел замком, и шептал весело:
- Прощай. Сиди тихо.
Тогда пошел вниз. В сумеречных зеркалах видел синий фрак. Из диванной не пошел дальше. Сел. Лег. В затмевающемся часе ловил знакомые очертания фигур и деревьев на стенах.
Думал о тихости своей новой и будто плыл в серебряной лодке по тихому, по синему пруду. Думал бессловно о Паше, о новой подруге, о милой, о доброй и не знал, что улыбка его была в те минуты добрая, тихая. И маятник медный меж колонок хрустальных в углу диванной комнаты много-много раз прокачался. Грезил тихостью своею новою Виктор. И когда открыл глаза в темноту, пошел по комнатам, зажигал пожелтевшие свечи. Синий фрак на нем был и черные панталоны чуть пониже колен, и черные чулки. А туфли на высоких красных каблучках. Банты же, как и туфли, черные. Шел-постукивал. Вот и круглая зала. Засвечал. Много минут протекло. И дальше. Но стосковался. В круглую залу возвратился. И тогда-то увидел Виктор бал-праздник в лазаревском дому.
Шли-плыли девицы и дамы, чопорно юбками шурша. Чуть склоняли головы, отвечая на поклоны; то кланялись им кавалеры, сгибаясь поясницей. Как хороши женщины. В белом, в розовом, в голубом.
- Добро пожаловать.
И молчат, чтоб сбылась сказка.
И меж белыми, меж голубыми, меж розовыми чинно ходит хозяин дома, молодой и прекрасный, и фрак его синий, и панталоны его, и чулки черные. И белы кружева на груди и у кистей рук, и пышны.
И входят и выходят гости. Еще. Ведь так много кресел и стульев, и диванов. Не нужно музыки! Довольно музыки! Музыка красок - она слаще.
Был тихий бал. И улыбался Виктор, переходя из залы в залу. И все возвращался в круглую. Там сидела среди чопорных двух старух княжна Паша. Платье голубое, на голове букли. Как скромно кроет платье дивные формы.
И в ту угловую комнату забегал, где с драгуном-великаном шепталась Олечка. Ревновал, прислушивался и убегал.
Старухи Пашеньку княжну отпустили.
- Пашенька, любовь моя, ваша любовь мне нужна, ваша тихая, хорошая любовь.
Но тупой нож менуэта разодрал красный шелк, страстно-сонный шелк любовного шепота. Друг к другу подходили и кланялись чинно. И свято-невинны были пальчики рук девичьих, придерживающие у колен юбки шелестящие. Перед княжной Пашей красавец в синем фраке кланяется, глазами лишь шепчет сказку любви.
Сквозь занавеси тяжелые во все окна высокие сразу белый свет мгновенный, яркий, слепящий. И тусклы стали пламена свечей, и желты, красны. И заколебались. Или то волны менуэтные раскачали воздух залы.
Ударило-раскатилось. Еще и еще. И свет опять и опять слепяще-яркий, врывающийся будто не в окна лишь завешанные, но и сквозь каменные толстые стены. И гудело в зале.
- А! Мазурка...
И руку левую княжны в свою правую взяв, пошел. И расступались. Вот каблук красный в пол ударил. И понеслись оба. И теплый вихрь в лицо. И так вкруг залы всей. И белая круглая зала стала без конца, без начала. И позади неслись пары. Но все отставали. И еще вкруг залы. И еще. И мелькали и сливались лица и парики у стен сидящих чопорных старух. Вкруг залы, вкруг залы неслись. Арка направо. Белая арка. Туда! В анфиладу понесся в лихом влюбленном танце и правою рукою влек ее, легколетящую княжну. И резко и звонко красные каблуки ударяли в ореховые, в дубовые, в палисандровые плашки паркета. И мимо зеркал неслись межоконных, и видел мгновенно красавца в синем фраке, мощно и дерзко поющего всем телом молодым сказку влюбленного танца, и ее рядом видел, в белое, в легкое одетую княжну. И не видел за собой несущихся кавалеров и девиц.
- Отстали!
И где-то там, позади, гремели раскаты властной над душами кавалеров мазурки.
Через столовую промчались. По темному коридору влек княжну в столовую горницу и склонялся уж к ней и шептал. И не забывали ноги спешить, чертить сложно-красивые па. Во тьме мчались. И не слышно отставших. И перед дверью в диванную поцеловал мгновенно княжну пониже щеки. И вскрикнула пронзительно. Но то не голос княжны Паши. Взглянул: Олечка.
И вырвалась, убежала, звонко стуча каблучками.
Вошел. Ноги дрожали. На диван повалился, дыша прерывно. Взором тускнеющим смотрел на живопись стен. В синеющих далях, среди стриженных кущ видел кавалеров и дам.
Гудел-вздыхал далекий гром.
И пыльно-солнечно, и душно было в вагоне. Смятенной душою болела, глазами, кругло открытыми, заглядывала в окно Дорочка, ждала и страшилась, как казни. А ехать всего два часа. Полустанок уж миновался. Сейчас, сейчас вот та станция. И билось сердце истомно и жалобно, когда задрожал вагон на тихом ходу.
Заметалась. Сумочку свою черную небольшую схватила. И отпустила опять,
- Назад... назад... Зачем еду?..
В окна зазвенел ленивый колокольчик троечный. По вагону кто-то в фуражке прошел быстро.
- Вам ведь здесь выходить. Поспешите!
- Ах, да!
И выбежала.
Сумочку черную из рук кто-то выхватил, заговорил. Отвечала:
- Два рубля? Хорошо. Да, в Лазарево.
Но выйдя по ту сторону станции, оглянувшись, рукой безнадежно как-то махнула, сказала обрываясь:
- Я сейчас... я сейчас... Подождите...
И побежала назад, спуская наскоро вуальку на лицо. На скамью села; тихо, смиренно ждала, когда перестанут течь слезы воспоминаний. Взглянув, узнала, так крепко узнала дорогу змеящуюся, близкие чахлые ветлы и ту дальнюю рощу зелено-синюю. Сидела, плакала-молчала, пальцы пальцами сжимая.
- Пожалуйте, барышня. Того гляди дождик пойдет. За рощей - там полгоря, а тут по косогорам глина да песок... Пожалуйте, барышня.
Подумала:
"Барышней зовет. А я пять лет замужем".
Улыбнулась. Грустно-весело стало. Пошла быстро, маленькая, кругленькая, платочком украдкой глаза отирая под вуалькой. На клеенчатой подушке в плетеном тарантасике сидя:
- Ну, поехали!
- Но-но, милые... Пристяжка у меня, барышня, лиха! Ох, лиха. Коли бы такого коренника, вот бы парочка была - страсть. А вам на село или в усадьбу лазаревскую?
- Мне в дом... то есть да, в усадьбу...
- Только коренничок подгулял, это точно... Ну да и годы евонные... Но-но, Васька! В хомут, в хомут налегай, подлец! Он ничего, коли так рассуждать, по-божески; бежит еще. Но супротив пристяжки... Ох, лиха!
Людей вокруг не видно. Тучи низкие убили зной. Угрюмые ползут-плывут. Вуальку с лица подняла Дорочка, дышится ей легче. Думается:
- Ну что ж... И не страшно вовсе. Просто в гости... Можно даже в дом не заходить. Только надо просто держаться и весело. И не долго, не долго...
- А коли знать любопытно, барышня, таё пристяжку я из самого лазаревского заводу укупил. Семьдесят целковых. Потому вроде как ыкцион там. Не первый сорт, а все ж таки полукровка. Эх, под горку-то!
Роща шептала о скором дожде. Любовно вглядывалась Дорочка в чащу молодую. Улыбалась несознанно, времени не чуяла.
Но когда через полчаса, нежданно ли, себя ли обманув, взглянула-увидала колокольню монастыря, опять сердце стало, как птица в страшной клетке, взор опять замутился.
Вот и стена повиделась. Молчать хотелось Дорочке. Молчать, молиться и плакать. Но спросила:
- Нам мимо того монастыря ехать?
- Зачем мимо? Нам сейчас вправо, он позадь останется, монастырь-то. Только он вовсе и не монастырь. Годов, почитай...
- Туда, туда хочу... В монастырь поезжай!
Сказала-крикнула. И услышав голос свой нежданно такой слезно-властный, договорила:
-...Дождь переждать. Вон гроза собирается. Зонта нет.
Говорил возница про целковый, потом про полтинник, заворачивая лошадей на ненаезженный проселок, в ложбинку.
- Хорошо, хорошо. Поезжай скорей. Дождь... Гроза.
И болела душой, и хлестала себя насмешливой думой.
"Да, дождь переждать! Конечно, дождь страшен. Шляпку испортит. Одиннадцать рублей за шляпку заплачено. Или, может быть, потому, что Раиса приказала в монастырь заехать? Ничего что дождь. Раиса, благодетельница, новую шляпку купит; только сказать благодетельнице, что при исполнении ее поручения..."
И громко сказала:
- Скорей ты! Сейчас ливень. Шляпка промокнет. Шляпка.
И ладонью душила надрывный хохот мучительный.
Чуть накрапывать стало.
- О-о!
И погнал лошадей русый.
Как хорошо, как отрадно и свободно плакалось Дорочке в монастыре. Сторож не тот уже был. Ворота открыл, впустил бессловно. И к себе прошел. А живет не там, где тот сторож-старик жил. У ворот новая клетушка-избушка срублена в полбревна.
И бродила Дорочка по монастырским камням, по гулким. И нашла ту дверь. Но замок большой висит. Обошла. К окну подошла. А в окне решетка железная. А стекол много выбито. И лицом прижалась к холодной полосе, и вглядывалась-впивалась в сумрак кельи, где когда-то давно-давно, как в веках чужих, и недавно, как вчера, целовала Антошика, милого мальчика.
Стояла нагнувшись, в низкое окно заглядывая, в сумрак, молила-шептала, как нищенка, слова жалобные. И дождь из черных туч тяжело падал, каплями редкими, на ее плечи. И заперта дверь рядом, тяжелый замок висит. И не смела пойти, попросить, чтоб отперли.
- Антошик! Антошик! Это я тебя убила... Антошик, здесь ты? Подожди, я твоя, я твоя.
И била ее в щеку жесткая кусающая полоса железа. И видела уже Дорочка в сумраке кельи ларь, тот ларь у стены. А на нем ящики какие-то, сундучки окованные. И плакала, и звала. И по плечам, по шее хлестал ее насмехающийся дождь, и в лицо било ржавое железо.
- Антошик... Антошик... Прости меня. Антошик, тебя нет? Нет тебя? Нигде нет?
И страх выполз облаком холодным из кельи через решетку. И прогнал Дорочку. Убежала. И бродила. Казалось ей - узнавала подчас. Вот здесь тогда шли.
- Нет. Уж ночь тогда была. Не помню.
И дошла до калитки. С кирпичного столба сорвана, на земле лежит дверка из сосновых брусьев. Вошла в монастырское кладбище. Невелико. Вкруг церкви. Села у стенки на чугунную плиту. И дальше не пошла. И плакала. И сладки и легки стали слезы. Знала, что не здесь лежит Антошик милый, но обманывала себя, говорила:
- Где-то здесь он. Под тем вон камнем, может быть. Или там... Какая стройная колонка белая. Там, там...
И мертвый, лежащий в гробе, прощал ее, добрую; ветерком порывным отвечал на ее мольбу. Падал дождь и приятны были его холодные поцелуи. Плакала слезами обильными. И тихо радостна была грусть слез. И долго так. И не вползал в ограду смерти страх.
- Барышня, пожалуйте, насилу разыскал...
Встала. Ужаснулась-вспомнила.
- Туда? К Виктору?
Крикнула ли, подумала ли. И пошла прочь по тропам заросшим, по коленчатым, мимо домовин загнивших, мимо мшистых камней.
- После! После!
Плечи дрожали. Холодно стало. Бродила в ограде безлюдного монастыря, потерявши свою грезу-молитву, вот только что ставшую такою ясной и тихой; бродила, потерявши Антошика, милого мальчика. Шла-убегала, но полз за нею скользкий, белый. Страх - не страх. Но дума о Викторе, о том, что к нему сейчас поедет, томила, давила. Будто целовала лик убитого милого, и вот убийца на пороге.
И еще раз нашел возница Дорочку. И сказала:
- Гроза сейчас. Я боюсь. Ты вздремнул бы... А! Деньги? Конечно, прибавлю. Хорошо. Не беспокойся.
И опять предстала мгновенно Раиса, сестра, и хохот нудный в груди закипал. Вечер давно. И не падал дождь. И гремело небо низкими тучами. Когда еще раз отыскал ее извозчик, сидела Дорочка на пороге кельи, той кельи. У двери с большим замком. Сказала:
- Мне так надо, чтоб на рассвете в Лазарево. Часам к четырем. Не раньше.
Думала робкая:
"Конечно, так лучше. Он, говорят, ложится очень поздно. К рассвету приеду - спит. Ну и не увидимся сразу. И я посплю, где положат... Во флигеле. А днем другое. Днем не страшно..."
И сидела на каменной ступени у двери в келью, ныне крепко запертой, в которую однажды вошла. Сидела согбенная. И как старуха кивала головой. То перешептывалась с думами своими. И со шляпы повиснув, холодной лаской дразнило ее щеку намокшее перо.
Сини, красны, желты были огни мгновенных взглядов отходящей грозы на предрассветном небе. И на вершине лазаревской башни стоя, не слышал уже Виктор дальних вздохов грома. В белый свет в слепящий выливаясь, многоцветные огни неба торжествовали свою победу, уносясь все дальше за горизонт. И не много уж туч было, и разорваны они были в клочья, когда запели-заговорили птицы, взлетая, суетясь над деревьями, над карнизами. На башне стоял Виктор.
И позолотилось небо. И заалел край восхода, как открытая пасть огнедышащего. И громче, и радостнее суетились-гомонили птицы. Так радуются они лишь перед рождением солнца.
В синем фраке своем стоя над близкими деревьями парка, глядел туда, в пасть огнедышащего. И думал Виктор о том, как красиво, как бело и молодо тело княжны Паши. И еще думал:
"Ждет. Видит сны спокойные и ждет меня. Приду, и успокоит, навеет сон быстролетящий, тихий".
И кругло открытыми глазами глядел туда, откуда придет солнце, и еще думал:
"Почему не иду к ней?"
И брови на глаза упали. И опять прислушивался к смутным голосам. На башне, тут вот рядом ворчат. Ссорятся ли, его ли высмеивают? И уши ладонями тер Виктор, и глядел, глазами пил жадно праздник неба, ожидающего прихода Великого. Но не смолкала близкая нудная воркотня голосов, не дающая раздельных слов и внятных. И думалось теперь не о Паше, не о княжне Паше, которая не то невеста, не то жена, не то любовница тайная, а думалось о той, об Олечке, о глазах ее и быстрых, и робких, о скользких ее черных волосах.
"Что? Ушла? Не хочет со мной..."
И против воли томила жажда невзятой жизни. И слышал издевающееся нудное бормотанье будто двух голосов здесь вот рядом. И хохот. Грубый пьяный хохот.
Выше взлетели птицы. И сразу задрожали в страхе листья на раскачавшихся ветках.
Заогнилось, будто зазвенело там. И спеша, и колеблясь, всплыл красный край солнца. И затихли порывы ветра. И голоса птиц стали покойнее и тише. Светло улыбаясь, глядел Виктор на красный лик. Быстро-быстро всплыл алый шар, чуть сплющившись поначалу и колебля свои границы алчным кипением.
И пока еще низко было солнце, пока можно было глядеть глазами в,его лик, сказал Виктор:
- Здравствуй.
И побежал по ступеням башни, вьющимся вкруг столба. В конюшне рыжего жеребца седлая, - а тот ржал и бил передней правой ногой - Виктор заспанному конюху:
- Не надо. Сам я. А ты в дом сбегай. Гетры и шляпу мне.
Когда со двора выезжал, взглянул на солнце. Но уже слепило. Ударил рыжего хлыстом. И на вздыбившемся пронесся мимо белых столбов.
За селом меж жнивьями конь пошел шагом. С губ сбрасывая пену, гордо тряс толовой, не чуял поводьев. Виктор глядел и в небо, туда, где кипели горячие лучи, и поля оглядывал. И хотелось ему улыбаться, улыбаться всегда.
Мельница высокая крыльями не шевелит. Вправо ивняк высокий клином в ржаное поле. Проселок влево, потом позади мельницы.
Там-то и встретились. Верхом на черном жеребце чуть рысцой наехал седой стройный, в черный доломан затянутый, а по доломану кушак ременный с серебряным набором. И узда, и седельная сбруя на черном коне тоже серебряным набором поблескивают. Друг на друга наехали. Жеребец Виктора стал. А тот, черный, покорный мундштуку, хрипя, в жнивье скакнул коротким галопом. И рядом стали. Хмурым взглядом оглядел седой господин Виктора и его коня. И сразу подобрел.
- Справный конек. И глаз хорош. Только копытца... Взгляните, прошу, на моего черного. Постаканистее будут. А? Таких копытцев поискать. А в верховом коне, смею думать, копыта да бабки первее всего. Иси, Черный!
Тогда заметил Виктор большого черного дога, лениво выбиравшегося из ивняка.
- Смею думать, осведомлены молодой человек о том, кто я такой есть. А вы, должен признаться, мне нравитесь. И изменяю свое о вас мнение. Помещик, совершающий прогулку верхом в такой час, - это все-таки помещик. Позвольте...
И оба одновременно приподняли шляпы. Виктора конь бил ногой, далеко бросая комья сухой земли, а черный старый красавец-жеребец седого помещика чуть согнул передние ноги и дрожал коленками.
- Арабская кровь, милостивый государь.
И седой помещик дважды ударил тяжелой рукой шею своего коня. Тот лениво мотнул красивой головой; но нижняя губа замоталась как тряпка.
- Если не ошибаюсь, вы...
Но седой помещик перебил. И в хриплом голосе его запело умиленье. Говорил, тряся плечом и дергая повод.
- Давно, давно очень соседи мы. И, может быть, ждал... да ждал визита вашего. Но случай. Я рад случаю, милостивый государь. Видя вас на прогулке в столь ранний час, который и мне доставляет много приятности, не могу не радоваться встрече.
Сидели в седлах. И отдыхали кони. Виктор любопытно вглядывался в желтое лицо с седыми не то усами, не то бакенами; длинные, широкие далеко за щеками торчали; а подбородок был брит. И увидел Виктор, что не в лицо ему смотрит седой помещик. Оглянул себя, увидел синий фрак. Вспомнил. Закусил губу. Повод натянул. На два шага отступил рыжий жеребец. Тогда два шага шагнул черный. И тряс головой и губа отвисала.
- Да, я рад, очень рад случаю... Помещик, смею думать, должен черпать нектар жизни из прошлого... да, из рек иссякающих. Что есть помещик, я вас спрашиваю? Вы не отвечаете - и не нужно. Видите там... Нет, там вон, там, столб стоит. То верстовой столб, каменный столб. Белый он был когда-то, белый и красивый. Смею заверить, что красивый был столб. Впрочем, отсюда его и не видно. Ну да это все равно. Так вот: столб. То же и мы, дворяне-помещики. Пока нужны были верстовые столбы, эк их разукрашивали; матушка Екатерина все каменные монументы ставила. Отошло время - столбы не занадобились. Но пусть стоят, дорогу указывают. Кому дорогу, говорите вы? Кому дорогу и какую дорогу? Настоящую дорогу, вот какую дорогу. Заглохла? Проездят, протопчут. А кому? Кому дорогу, вы спрашиваете? Кому? Всем, всем-с, кому Россия свята. Свята и мила. Да.
- Вы господин Аркадьев?..
- Аркадьевых много. Но Аркадьев один. Вы, молодой человек, смею думать, не вертопрах, не пустышка... хотя не могу умолчать о том, что вздорные слухи... Ну да между порядочными людьми...
И Аркадьев, поглаживая левой рукой свой доломан, влюбленным глазом старческим впивался в синь Викторова фрака.
- Попятьте вашу лошадь, господин Аркадьев.
И указал рукой, а рука была обтянута желтой перчаткой, на близящийся парный экипаж указал Виктор. Веселая утренняя пыль чуть вилась позади тарантаса.
Молчали. По-деревенски ждали.
Виктор увидел Дорочку. И она его увидела. Виктор подумал:
- Зачем? И она ли? Нет, не она... Да она же.
И приподнял шляпу.
А Дорофея заслезившимися глазами увидела, ужаснулась чего-то и не поверила встрече, и глаза закрыла. И на поклон ответила ли, нет ли.
И разминулись.
- Ах, к вам гости. Жаль. А я хотел было надеяться, милый сосед, что мы завершим нашу прогулку в моем дому. И фриштик [Завтрак.] ждет.
- Да нет. Это не гостья. Не ко мне то есть... И я не домой.
И сильно ударил коня, затянув повод.
- А! В таком случае могу ли рассчитывать?..
- Я ваш гость, глубокочтимый сосед. Примите извинения, что не раньше. Аркадьевка, если не ошибаюсь, верстах в...
- От мельницы одиннадцать. И не Аркадьевка, а Аркадьево, если позволено будет...
И татарской шапочки своей коснулся Аркадьев, и шпорами направив своего старика-коня, протянул Виктору правую руку.
И встрече ли с помещиком радовался Виктор, тому ли, что не поскакал за Дорочкой.
"Дорочка в Лазареве? Дорочка ко мне?"
И веселым голосом быстрым:
- Позволите легкой рысью?
- Что? Нет. Галопом! Полевым галопом, милостивый государь. Мы с Черным еще не притомились.
Тяжело, но мерно скакал старый конь Аркадьева. Злился и пенился рыжий жеребец. Виктор поглядывал на Аркадьева, на распахнувшиеся полы черного доломана, на желто-каменное лицо, на длинные седые усы - не усы, легшие по щекам и назад по ветру. Не гнулась спина старика. В желтой перчатке рука строго и крепко держала повод чуть повыше луки, окованной медью. Отдавая лицо встречному ветру, думал.Виктор:
"А ему ведь за шестьдесят..."
И вспомнил рассказы про Аркадьевку, про разоренное поместье. И про старика Аркадьева. За обедней, подходя ко кресту, старик легонько расталкивая народ, шептал:
- Барин идет. Барин идет.
И первый подходил. И этот рассказ вспомнился и не отходил.
И радовался Виктор. Чуть томил уж непривычный галоп. И радовался. Будто видел, как встречный ветер выхватывал едва рожденные мысли его. Выхватывал, уносил назад. Будто видел сверкания мгновенные. И радовался, и улыбался. О Дорочке мысли.
И взглядывал старый помещик на синий фрак нового своего знакомца. И вспоминал свое... И позволял радоваться-улыбаться каменевшему сердцу.
А до лица каменного улыбки не допускал.
Ликовала, хохотала грусть Дорочкиной души. В лазаревском пустом дому чаем Дорочку угощала Паша белотелая.
- Да вы, барынька, не конфузьтесь очень-то. Коли проголодались, мигом я. Ну а пока что, с чаем-то... пожалуйте, не обессудьте...
И смотрела Дорофея на снедь, расставленную на столе вкруг самовара в большой столовой. И невольно поднимала глаза, и дивилась простору тихому и стройной красоте.
И налетели голову ее клевать разные птицы. Сидела. Слова какие-то Паше говорила ответные. На Пашу на белотелую, на стройную еще, глянуть боялась, на платье ее простое и великолепное. Кипело у сердца и против воли вспоминала:
"Такие платья, кажется, во время Наполеонова нашествия носили".
Хотела сказать:
"Отведите куда-нибудь. Спать хочу".
Но пила чай, страшась разбить чашку. Но голову бедную свою отдавала птицам этим. Кружатся, бьют, клювами костяными. Ударит клювом и шепнет, будто крикнет:
"А Виктора-то и нет. Не соизволил".
И отлетит птица. И другая в висок ударит:
"Дом-то! Дом-то! Пошла бы осмотрела пока что. Не хуже того, Макарова дома. Да и этот Макаров был".
И боится Дорофея руку к голове поднять, птицу-боль согнать. А другая еще прилетела:
"Виктор - это что! Вот Паша, Паша, Паша! На Пашу смотри. Нет, ты на Пашу. Такие у тебя плечи? А? Смела бы ты надеть такое платье? Тебе бы корсет да юбок побольше... Да? Да? А эта лента по тебе плоха под грудью? А?"
Так болела голова. Так хотелось спать - не думать. И ответила:
- Нет. Мы родня.
И стыдно стало, стыдно. И ликовал-хохотал кто-то чужой, у сердца приютившись. И захотелось рассмеяться звонко, по-молодому, Пашу за руку схватить и побежать по дому, кричать:
"Показывай, все показывай! Какой такой дом у вас? И как вы живете? Как Виктор живет?"
Хотелось кричать еще:
"Я ведь его! Я Викторова! В его комнату веди! Там подожду его. Там. В сердце дворца его... Там подожду".
Хотелось кричать. Молодой хотелось быть. Старость-плесень седая откуда-то подкралась, обволокла, птиц каменно-бьющих спугнула. И дом-дворец не дом стал, не дом чудесный. Волчок малый жестяной кружится-гудит. И она в нем, в волчке, Дорочка. Как муха.
- А вам, барынька, смотрю я, отдохнуть...
Встретились в парке.
Из Аркадьевки гнал рыжего своего ввечеру. И фриштик был, и обед.
- Да уж эта, смею сказать, земляника не лазаревской чета.
Но ни Аркадьев, Клавдий Николаевич, ни Виктор не спешили попробовать. Земляника и земляника: Пили бордо.
- У меня погребок маленький, но смею думать, и еще бутылочка-другая найдется настоящая. Милостивый государь, Виктор Макарыч, хозяйство мое как вам?
Тогда еще предстала-вспомнилась Виктору Дорочка. Видел девицу, робк