ной - не пробиться! - толпой заполнявшие здание. В далекой глуби, высоко, под каким-то железным, тоже огромным, непонятным и страшным сооружением, с гигантским свисавшим с него выгнутым, как вопросительной знак, крюком, высился помост. На помосте - стол, люди, Гучков - на краю в распахнутой шубе, без шапки.
Говорит уже! Шульгин рванулся вперед.
- Будьте добры... В президиум... Срочное сообщение!
Но люди, не слушая, только теснее смыкались плечами. Лица были возбуждены, хотя еле доходили слова с далекой трибуны. От первых рядов неясный, волнами, откатывался назад ропот.
- Позвольте... товарищи...
Сипом сошло с губ непереносное Шульгину, клятое для него слово. Но и этой ценой - нет! Стена. Гучков на трибуне поднял руку. И четко прошел по всему цеху, до самых дальних его закоулков, последний, заключительный гучковский возглас:
- Да здравствует император Михаил Вторый!
Секунда - и цех дрогнул от неистового, из тысяч грудей, одним дыханием, движением одним вырвавшегося крика:
- Долой!
Толпа взбурлила. Шульгина отбросило в сторону, к стенке. Кругом, наседая друг другу на спины, под несмолкающий свист, выкрики, гул рвались вперед люди. Цех уже не казался Шульгину большим и высоким. Сразу стало душно и тесно, потолок осел на самые плечи. И все кругом казались огромными, в нечеловеческий рост.
- Долой!
На помосте, рядом с Гучковым, стоявшим растерянно, с обидно обнаженною головой, - одной-единственной из всех этих тысяч, - рабочий в какой-то нелепой мятой шапчонке, встав из-за председательского стола, махал, рукой спокойно и властно.
Свист смолк. Ряды отхлынули отливом, назад, глухо ворча. Еще раз крикнул кто-то: "Долой!" И стало тихо. Рабочий опустил руку.
- Теперь я, как председатель, скажу. Насчет императоров: вторых и прочих. Вполне кратко. Тут все сразу свое мнение сказали, мне добавлять нечего: определение, безусловно, идет в одном слове: "Долой!". И политика, стало быть, тут, безусловно, ясная. Ежели попробуют посадить какого императорского - фукнем в тот же час. И с теми, кто подсаживал. Всего только.
По толпе раскатом прошел смех, уверенный и крепкий. Крепче отжался к стене, задыхаясь от темной, непереносной злобы, Шульгин.
Гучков отступил на шаг, повернулся. Но из цеха сотня голосов загремела:
- Куда? Придержи... Не пускать! Наблюдил, да и в подворотню...
- Отобрать бумажку, за которой к царю ездил, - крякнул рьяно голос. Обыскать его.
- Правильно! - гаркнули под самым шульгинским ухом.
Но председатель отмахнулся рукой:
- А на кой она нам хрен, филькина грамота! Не перебивай, товарищи, я о деле. Предложение имею такое: от имени мастерских указать Исполкому незамедлительно постановить: взять под строгий арест царей и великих князей, дворцовую вообще шатию-братию, до всенародного над ними суда.
Снова дрогнул цех от дружного, тысячеголосого одобряющего крика.
- Принято, стало быть.
Председатель отступил на шаг, уступая место парню в заячьей шапке с наушниками.
- Слово имеет товарищ Иван... Слыхали его уже... От Российской социал-демократической партии большевиков.
Иван заговорил раньше, чем председатель кончил:
- Насчет ареста царских - вы в голос одобрили, товарищи. И действительно, другого правильного решения не может и быть. Но я вот о чем спрошу. Кому это дело будет доверено? Новому правительству? А в правительстве у нас - в новом, царскому на смену - кто? О всех говорить не буду - о господине Гучкове, к примеру, что говорить: он сам сейчас перед нами во весь рост расписал. Чего ж тут допрашивать. Орел! Только что не двуглавый, двухвостый... Может, впрочем, ему - хвост за голову?
Опять смех по рядам. Гучков, побагровев, повернул к столу, к председателю, что-то сказал. Председатель кивнул. Гучков пошел в глубь помоста. Из толпы опять крикнули голоса:
- Куда!
Иван обернулся, посмотрел вслед Гучкову.
- Пускай идет... Я думаю, и так уже на него смотреть стало скушно на Михаила императора доверенного холопа. Свистнуть вдогонку - и все. Этак вот.
Он свистнул резко и буйно - и по цеху оглушительно, раздирая слух, пронесся вихрь свиста. Шульгин, пошатываясь, стал отходить к двери, оглядываясь на трибуну. Иван заговорил опять:
- Гучкова, военного министра, повидали мы, стало быть, кто он есть. Теперь я о другом, особо важном по должности, министре скажу: о министре финансов. Будет править финансами господин Терещенко. Человек он, безусловно, достойный: сахарных заводов у него - не меньше десятка, земли - не меньше ста тысяч десятин, наличного капитала миллионов тридцать.
Толпа загудела угрожающе и глухо.
- Вот я вас и спрашиваю, - продолжал Иван. - Чью руку господин министр держать будет? Рабочую - как капиталист и заводчик? Крестьянскую как помещик богатейший? И остальные министры тем же миром мазаны. А поскольку в возглавии всего правительства князь Львов, тоже помещик не из плохих и тоже не без капиталу, - чего, я спрашиваю, от такого правительства ждать? Товарищи! Об этом крепко подумать надо: мы разве царя затем взашей гнали, чтобы себе князей и капиталистов на шею сажать?
Огромные, как ворота, двери, скрипнув, пропустили Шульгина. За спиною тяжело и грозно грохотал людскими вскриками цех. У дверей стоял поручик в желтой коже, красный пышный бант на груди.
- Жарко? - подмигнул он, усмехаясь опять наглой и широкой улыбкой. И прислушался. - Улюлюкают... как по зайцу. Наверное, Александр Иванович идет. Дай бог, не помяли бы... Только бы вышел: через четверть часа будем дома.
В щель приоткрытых ворот, бледный, вывернулся Гучков. Он казался похудевшим. За ним следом - несколько рабочих.
- Прошу вас, гражданин Гучков, - громко и строго сказал Тарасов и, расстегнув кобуру, вынул кольт. - Вот в эту машину.
Машина ждала, рыча уже заведенным мощным мотором. На площади, переполненной от края до края, шел митинг. Там и тут, на всех сторонах, придерживаясь за фонари, кричали ораторы.
Медленно, давая беспрерывно гудки, двинулись сквозь толпу. Тарасов, сидевший рядом с шофером, привстал.
- Керенский! Честное слово, Керенский... Вон там говорит, видите, с автомобиля. Как его сюда занесло? Он же на Миллионной на совещании у великого князя был - я сам видел перед тем, как сюда гнать: подъезжал к 12-му номеру. А сейчас здесь! Вот... оборотистый! Как у Бомарше: Фигаро здесь, Фигаро там. Впрочем, и то сказать: не в обиду вам, Александр Иванович, - никого так не слушают, как Керенского. Прямо - заклинатель змей.
Глава 58
Заклинатель змей
- Керенский.
Зажатая в тесной, обе комнаты Исполнительного комитета заполнившей толпе (рабочие, солдаты, исполкомцы вперемежку с совсем посторонними - в Таврическом сегодня от людей не продохнуть, входит кто хочет, как было в первый день революции), Марина слушала. До сих пор ни разу не доводилось ей слышать прославленного думского депутата - трудовика, сейчас официально объявившего себя эсером. Последние думские его выступления были триумфом. И сейчас на митингах он выступает как триумфатор. Даже на улицах - в нынешнее, военное и зимнее время! - женщины бросают ему, на проезде, цветы в открытый, роскошный, из царского гаража автомобиль.
Эсер. О Керенском не было почти разговоров в большевистском подполье, не было их и за эти первые мартовские дни в районной, кипучей работе. На заводы Керенский не ездит: он появляется только на "общенародных митингах" - в театрах, в манежах, на площадях, здесь, в Таврическом. Пролетариат - не эсеровское слово: Керенский говорит - "трудовому народу". "Друг народа". Из тех, против которых давно уже Ленин писал. Эсер.
Неприязненно и настороженно стала слушать поэтому Марина, тем более, что Керенский выступает сейчас как товарищ председателя Исполкома - в обоснование своего решения войти в княжеское правительство Львова вместе с министрами-капиталистами: с Гучковыми, Коноваловыми, Терещенками... В Совете, во фракции, перед заседанием говорили: Чхеидзе - и тот отказался войти, когда ему предложили. А Керенский принял. И принял, даже не спросившись Совета. Сейчас докладывает задним числом.
Но в меру того, как говорил этот бледный, с бескровными толстыми губами, свисшим угреватым носом человек, - на сердце Марины, против волн, против разума, все сильнее и сильнее теплело. Столько искренности было в срывающемся, быстром голосе, столько порыва в неистовом потоке слов, мчащихся друг другу в обгон!.. Столько подлинного волнения в нервной руке, то бичом хлещущей по воздуху, то проводящей вздрогами пальцев по прямой высокой щетке волос, жесткой - точно нарочито некрасивой, как все в этом человеке. Черная потертая куртка с высоким воротником, без крахмала, без галстука. И глаза, узкие, воспаленные, вспыхивают напряженным радостным огнем, когда перекатами проходит по рядам гром ответных аплодисментов. Фанатик, человек, до конца отданный идее, борьбе, революции!
Он говорил о революции. О ней и о свободе. О том, что во имя революции и свободы он решил вступить в совет министров, хотя он знает, как знают здесь все, - кто такие Коновалов, Гучков, Милюков... Именно потому он и идет, ибо только под неослабным контролем революционной демократии рабочих и крестьян сможет такое правительство вывести Россию на путь благоденствия и славы. Правительство Львова и само понимает, что без революционного народа оно ничто. Оно поставило поэтому условием непременным вхождение его, Керенского, в состав правительства: только на этом условии соглашается оно принять власть. Он сможет, таким образом, проводить там, на верхах власти, волю революционного народа, волю Совета, в рядах которого он имеет высокую честь стоять. Он может сделать это тем легче, что принимает портфель министра юстиции, - стало быть, самим законом будет поставлен на страже революционного закона, а сила закона революции необъятна. Он отдаст на праведный народный суд царей и всю царскую свору. И первый министерский приказ его был - немедля раскрыть двери тюрем, с почетом освободить политических, сбить ржавые цепи с истомленных каторгой славных бойцов за свободу.
Кто-то всхлипнул за спиною Мариши. И у самой к горлу подступало волнение... Может быть... кажется... и в самом деле, на пользу, если он вступит. Ведь главное сейчас, чтобы настоящая установилась свобода... И... кажется, будет. В "Известиях", в первом же номере, без возражений напечатали в приложении большевистский партийный манифест... Большевистский - один только. Другие партии не дали, растерялись, не успели. А в манифесте все ясно сказано - и против войны и против буржуазии.
- Товарищи! Войдя в состав Временного правительства, я остался тем же, чем был, - социалистом, республиканцем, отдавшим всю жизнь народу и готовым умереть за народ. Даете ли вы мне ваше доверие, доверие революцией поднятых, революцией овеянных бойцов, товарищи?
Голос потонул в надсадном, бешеном хлопанье и приветственных кликах. Марина повела взглядом вокруг, разыскивая своих. Не видать. Попался на глаза Покшишевский, с Айваза. Красный весь, растаращенный, бьет в ладони неистово... Наташа... Марина ее не видала все эти дни. Где она, что она? И с кем она здесь? Наташа хлопала тоже. И кричала... Как безумная.
Керенский, пошатываясь, оперся на протянутые к нему руки, слез со стола, на котором говорил. Его зыбкая, худая, горбящаяся фигура в простой, короткой, заношенной тужурке мелькнула в дверях. Ушел. Председатель Чхеидзе уже звонил в колокольчик.
Солдат, с Мариною рядом, в драной шинели, явно окопник, вытер крутой потный лоб.
- Вот говорит, мать честна. Накрутил, в год не распутать.
И вдруг крикнул во весь голос:
- А ты скажи: войну будешь кончать? Революционный закон... А почему приказ нумер первый из полков изымают? Почему отмена, я говорю? Нет, стало быть, свободы солдату?
Марина тронула голову рукой. Окопник, самый простой, неграмотный, наверно, и тот... Что это на нее нашло... Забаюкал? Стыд!
- Шкурник! - злобно крикнул Покшишевский. - О революции речь, а тебе только б шкура цела? Из войны вон?
В президиуме зашикали. Чхеидзе сказал картавым своим голосом:
- Вопрос о вступлении товарища председателя Совета рабочих и солдатских депутатов, Александра Федоровича Керенского, в кабинет министров, с сохранением за ним обязанностей товарища председателя Совета, разрешен, таким образом, в положительном смысле единогласно.
- Отнюдь! - отозвался голос, и в голосе этом Марина узнала сразу: Василий. - Вопрос не обсуждался. Прошу открыть прения.
Чхеидзе тревожно глянул по сторонам, вдоль председательского стола. Рядом с ним тотчас встал кто-то, незнакомый Марине, укоризненно шевеля белокурой бородкой. По рядам - возмущенный и угрожающий - нарастал шум.
Вставший заговорил, взволнованно, откидывая назад длинные мягкие волосы. И в голосе была скорбная укоризна.
- Сегодня великий всенародный праздник: в сбросившей тысячелетние цепи, свободной отныне стране провозглашается волей народа первое свободное правительство. И в эти незабвенные, светлые часы, когда весь народ охвачен одним радостным порывом, находятся люди, которые пытаются ненужными и неуместными прениями омрачить этот всенародный наш праздник, разорвать братское единение, в котором сливает нас всех победа революции. Кто эти люди - не надо, собственно, называть. Конечно же, большевики. Партия, которая воображает себя единственно революционной, которая не считается ни с кем, всегда срывает дружную общую работу партий, вносит распад и склоку в ряды революционной демократии... Но на этот раз мы не дадим сорвать наше единство. Тем более, что и среди них мы на этот раз найдем, я уверен, достаточно сильную поддержку против фанатиков. Такие большевики есть!
- Ложь! - не помня себя, крикнула Марина. - Имя?
Из рядов поднялся Василий.
- Я прошу слова.
Чхеидзе покачал головой отрицательно.
- Я не дам. По этому вопросу чего говорить. Этого нет в повестке. И пора кончить: в Екатерининском зале Временное правительство ждет иметь честь представиться революционному пролетариату и революционным солдатам. Я не буду открывать прения.
- Голосовать вы во всяком случае обязаны.
Чхеидзе осклабился:
- Для вас лучше, чтоб без голосования. Очень будет видно. Вы настаиваете?
- Больше, чем когда-либо.
Чхеидзе приподнялся.
- По требованию фракции большевиков я голосую: кто за вступление товарища Керенского?
Взметнулся лес рук. Марина увидела! Наташа со всеми подняла руку, восторженно. У нее права голоса нет. Сколько здесь таких... зрителей...
- Кто против? Раз... - Марина первая взбросила быструю руку, - два... шесть... одиннадцать... тринадцать... семнадцать... двадцать два.
- Жидковато! - засмеялся кто-то и басом, низким, запел "Марсельезу". Чхеидзе встал, улыбаясь, пожал руку белокурому.
Депутаты толпой двинулись к выходу.
В Екатерининском зале, только что выйдя из комнаты Исполкома, Марина натолкнулась на Наташу.
- Пасха! - сказала Наташа, стряхивая с ресниц счастливые, градом, слезы. - Пасха!
- Пасха?
Марина повернулась лицом к колоннаде.
Временное правительство не дождалось, пока закончится заседание Совета: представление уже началось. Зрители давно собрались, давно стоял в зале нетерпеливый гомон разночинной огромной толпы. Во дворец на сегодня сошлись, как на былые премьеры, должно быть весь Петербург, кроме знати, здесь налицо. А быть может, - и знать? Мелькают в толпе именитые по иллюстрациям "Нивы", "Огонька", приложениям к "Новому времени", знакомые лица - артисты, писатели, адвокаты, чиновники. Праздничные лица и платья. Не знамена - цветы в руках. Так и быть должно. Кончена "революция" воскресает "жизнь": снова становится на привычные, наезженные пути быт. Как в тропарях пасхальных поется, действительно: "Праздник из праздников и торжество из торжеств".
В этой толпе растворились, незаметными стали вышедшие с заседания рабочие и солдаты.
На галерее, меж белых, строгих колонн, сияя серебром седины и багровым от голосовой натуги лицом, кончал "тронную" свою речь Милюков, отныне министр иностранных дел. Двадцать лет шел он к заветному этому посту - то во весь рост, то ползком. И вот, наконец, совершилось.
Марина усмехнулась невольно, глядя на седоусое, торжественное, именинное милюковское лицо.
- Благовествует! Чем, в самом деле, не пасха! И поп на амвоне.
Почти с ненавистью глянула на Марину стоявшая рядом Наташа. Как она может!.. Белокурый верно сказал: только б сорвать, только б потемнить другим радость... Потому что их кучка всего - против всех!.. Так, в отместку...
Она отошла в сторону, прочь. Надо уйти ночевать сегодня к Самойловой: они теперь вместе работают в информационной комиссии Совета: Соколов после "арсенала" устроил. Самойлова звала ночевать. И вообще надо куда-нибудь переехать.
Милюкова снесли на руках, под гром аплодисментов. Заговорил другой никому в лицо не известный: тоже, вероятно, министр. Новоявленный.
К Марине подошел Василий. С ним - Иван, Федор, Мартьянов, Адамус, еще трое рабочих. Поздоровались молча. У Василия усталое очень лицо. Но спокойное. Марина спросила:
- Не будете говорить?
Иван махнул рукой, раньше, чем Василий ответил:
- Не дадут, если б и захотели. На лесенке там, к хорам, видите, застава какая: сам Чхеидзе коршуном на перилах. Нахохлился как, гляди! И клюв раззявал. А любо было б им обедню испортить - слово правды сказать... Эх, был бы в Питере товарищ Ленин. От него бы небось Чхеидзе в момент под лестницу порхнул... Его, к слову, когда можно ждать? Какие от товарища Ленина вести?
- Никаких, - слегка развел руками Василий. - Уже несколько телеграмм послали ему в Швейцарию, в Цюрих, - никакого ответа. Наверное, перехватывают. Наши опасаются, что его вообще не пропустят в Россию: ведь никого империалисты - и наши, и западные - так не боятся, как его.
Помолчали. Федор тронул Василия за рукав.
- По домам, что ли? Чего эту ектению слушать. Тем более завтра у нас в восемь часов районный комитет, а мы, собственно, с той ночи, двадцать седьмого, не спавши.
Василий зевнул.
- Подождать бы, собственно, надо - посмотреть, как окончат... А впрочем, в самом деле пойдем. Через сад. Тут, по коридору направо, есть выход.
Пошли. Но еще на полпути по залу треск хлопков, неистовый, прокатившийся под колоннадой, заставил их обернуться.
- Ура!
- Керенский!
Большевики остановились. Они не сразу отыскали глазами. Где?
Вот. Не на центральной площадке, с которой говорили все предыдущие, а на самом левом крыле хоров, далеко от всех. Мариша в первый момент не узнала его. Керенский? Этот недвижный, прямой, как свеча, весь точно накрахмаленный человек?.. Не человек - сановник! Не в затрапезной уже, затрепанной куртке, - в застегнутом доверху, шелком отворотов поблескивающем на ярком огне люстр сюртуке. Рука заложена за лацкан. Невидящим над толпою, куда-то вдаль смотрящим взглядом напряжены странно опустелые, тусклые глаза. И по-новому звучит "чеканящий" слова, хрипловатый, торжественный голос:
- Я, гражданин Керенский, министр юстиции...
Опять дрогнул криками зал. Керенский смолк, пережидая.
- ...объявляю во всеуслышание: Временное правительство вступило в исполнение своих обязанностей по соглашению с Советом рабочих и солдатских депутатов.
Бескровная рука медлительно скользила глубже за лацкан. Министр вынул красный, кровяным пятном заалевший шелковый платок и махнул им, овевая лицо.
И, как на сигнал, новою бурею аплодисментов отозвалась толпа. Отозвалась волнами всплесков, приглушая чей-то одинокий голос, напряженно выкрикнувший что-то, чего никто не расслышал, но поняли все.
Понял и Керенский. Он потемнел. И ответил. На вызов - вызовом.
- Соглашение, заключенное между Исполнительным комитетом Государственной думы и Исполнительным комитетом Совета рабочих депутатов, одобрено Советом большинством нескольких сот голосов против пятнадцати.
И снова взвился, как флаг, красный платок, и снова, еще исступленней застучали ладони.
Щеки Марины горели. Актер. Подлый актер. Как она могла хоть на секунду поверить... хоть на секунду поддаться...
Она шепнула Ивану:
- Не могу я больше. Пойдем.
Они шли по пустому коридору - мимо сорок первой, сорок второй... Сзади, вдогон, гремела, покрывая медью труб неистовое ура, "Марсельеза".
- Кончил... Фокусник! От-то шут!
Иван оглянулся на презрительный, небрежный голос Федора и покачал головой:
- Шут-то шут, а ловок говорить, этого у него не отымешь... Не то что дамочки какие-нибудь, а даже, я приметил, - из наших, и то кой-кто здорово слушал. Конечно, кто похлипче...
Опять вспыхнула стыдом Марина. Иван видел? Нет, быть не может. Она не могла не заметить, если он стоял близко. Да и он не сказал бы сейчас так, если б подумать мог, что она... Он же чуткий, он настоящий товарищ, Иван. И если б сказал, так прямо, без намека. В лицо. По-большевистски.
Иван вздохнул, подравнивая шаг к Василию.
- А я все-таки, правду сказать, товарищ Василий, не ожидал, что до такой точки народ податлив. Ведь на митингах здорово нас - меня даже слушают. А как до настоящего дела в упор дошло - смотри на милость: двадцать два голоса всего и собрали...
- По Керенскому - пятнадцать, - язвительно откликнулся Федор. - И тут не смог не смошенничать, революционный законник. А насчет несознательности - это признать надо. Плохо разбирается еще народ.
Василий свернул в дверь направо. Тесным проулочком вышли в сад. Мартьянов неодобрительно крякнул:
- Непорядок. Смотри, пожалуйста, даже часового нет: входи кто хочет. А в сад не то что через калитку Кирочную - через ограду с любой стороны ход: и с Таврической, и с Кирочной, и с Парадной... Тут взвода одного довольно, пулеметов парочку - и Временное это правительство поминай, как звали.
Федор вопросительно глянул на Василия: намекает как будто на что-то Мартьянов. По заставам рабочая гвардия - за большевиками. Может, и в самом деле...
Но Василий не сказал ничего. Только свел брови неодобрительно. Мартьянов переглянулся с Адамусом, и Адамус спросил сейчас же:
- Так как же, насчет... дальнейшего, товарищ Василий? Я толк потерял. До сегодня считал: Совет - власть. Как вы же нам разъясняли на общепартийном собрании: орган власти рабочих и крестьян, диктатуры рабочего класса.
- Так и есть, - подтвердил Василий и ускорил шаг. Опять сбился с ноги Адамус.
- А Временное правительство? Сейчас, стало быть, две власти?
Василий кивнул. Федор вмешался сумрачно:
- Какая Совет власть, ежели он собственной волей правление уступил буржуазам.
Василий сказал не оборачиваясь:
- Двадцать два голоса. С этим двоевластием не снимешь. Но существо Совета, как органа диктатуры, не изменяется от того, что у большинства солдат - да и рабочих - еще глаза заслеплены. Вы не забудьте - целые миллионы сейчас впервые вступают в политику: голос у них есть, а понимания политического еще нет; им легко глаза отвести. Притом Россия сегодняшняя самая мелкобуржуазная в мире страна: недаром у нас такой ход меньшевикам и эсерам.
- Что ж будем делать?
- Разъяснять будем. Что не только нового строя, но даже и мира не будет, пока не установится власть Советов.
Один из рабочих отозвался недовольно:
- Время сколько уйдет.
- Терпеньем запастись придется, - кивнул Василий. - Ничего не сделаешь: надо брать жизнь, как есть, на правду глаз не закрывать, иначе ввек не перестроишь жизнь.
- Против всех партий придется идти, - тихо проговорил Иван. - Нынче что было - в Совете-то... И впредь не будут, пожалуй, давать говорить... Эдак ввек не разъяснишь.
- Газету поставим - сразу легче станет, - уверенно сказал Федор. - На послезавтра, на пятое, товарищ Молотов первый номер "Правды" готовит. И по районам сбор идет уже в "Фонд рабочей печати". Свою типографию ставить надо: не хотят типографщики-хозяева большевистскую газету печатать... Как "Правда" выходить начнет - совсем иное пойдет дело. Печать - это, знаешь, брат, какая сила... Не то, что ты там: поговорил и пошел. Тут рабочий в каждое слово вникнет.
- Положим! - отозвался Иван. - С живого слова крепче доходит.
Василий засмеялся.
- Поспорьте, поспорьте... специалисты. Все хороши, и всем работы будет выше головы. Вы что такая смиренная сегодня, Мариша? Очень устали?
Он остановился. Остановились и остальные. И тотчас сквозь тихую морозную ночь дошли от Кирочной какие-то странные, скрежещущие, словно железо об снег, звуки. Прислушались.
- Го! Ты, что ли, накликал, Мартьянов? С Кирочной будто на Таврическую сворачивают, слышишь...
Бегом почти, по целине прямо, по сугробам, к ограде, что вдоль Таврической улицы. Жуткие, лязгающие звуки стали громче и ближе. Уже слышен топот шагов, скрип снега под сотнями подошв.
Мартьянов перегнулся через ограду: из-за угла, из-за поворота медлительный, тяжелый, многерядный - вливался в Таврическую серый людской поток. Ближе, ближе... Шеренга за шеренгой, волоча за собой на веревках старательно укутанные войлоком - диковинными зверями какими-то казавшиеся - пулеметы. Скрежещут по мерзлому снегу низкие широкие колесики, холодной медью поблескивают ленты, крест-накрест перекрывающие серые, накрахмаленные морозом, взгорбившиеся нагрудники зябких солдатских шинелей.
- Ораниенбаумцы, - сказал Мартьянов, стряхивая налипший на грудь с ограды снег. - Первый пулеметный полк. О нем еще в Солдатской секции сведение было: пешим порядком идет на усиление революции. В час добрый. Может, и в самом деле подсобят.
6/19 марта 1917, Цюрих.
Наша тактика: полное недоверие, никакой поддержки новому правительству. Керенского особенно подозреваем, вооружение пролетариата единственная гарантия. Никакого сближения с другими партиями. Телеграфируйте это в Петроград.
- Слышал? От Ленина весть!
Мартьянов сбросил ноги с клеенчатого дивана. Он спал, не раздеваясь, в помещении президиума Солдатской секции, как всегда: в казарму ходить неудобно, а квартиру - где ее, квартиру, солдату искать. На какие деньги.
- Откуда? Едет?
Адамус потряс головой:
- Насчет приезда нет ничего. О партийной линии телеграмма. И Керенского товарищ Ленин за каким отдаленьем, - вот, скажи пожалуйста! верно определил, кто он есть. Ну, глаз! А насчет других партий...
Он оборвал резко. Драпировка, отделявшая президиум от соседнего зала, где круглый день, с раннего утра толпились солдаты - местные и фронтовые, - откинулась: вприпрыжку вошел вихрастый и маленький секретарь Исполкома Вавелинский.
- "Чуть свет - уж на ногах!", - рассмеялся он, но сейчас же стал сугубо серьезным. - Очень хорошо. День нынче может выдаться жаркий, подымайте полки по тревоге. Рабочая гвардия уже под ружьем.
Мартьянов поднялся, босой, как был.
- Что такое?
Секретарь оглянулся на Адамуса.
- Должностной ваш? При нем можно? Так вот. Правительство собирается сегодня, 9-го сего марта, отправить царя со всею семьей в Англию, английскому королю - родственнику - под крыло: от революции подальше...
Адамус присвистнул.
- Именно! - подтвердил Вавелинский. - Ежели удерет, понимаешь, чем дело пахнет: восстановлением монархии.
- Ша-лишь, - сквозь стиснутые зубы пробормотал Мартьянов, с лихорадочной быстротой натягивая сапоги. - Что они, о двух головах... временные? Как Исполком решил?
- Исполком сейчас заседает. Созвали экстренно. Ведь только что узнали - дело в секрете держится, ясно... Но бюро уже постановило: не выпускать. Вашей секции приказ: надежными частями занять вокзалы немедля, и дороги из Царского Села запереть, чтобы не проскочил: Николай сейчас в Царском.
Мартьянов стоял уже у телефона.
- Куда его собирались? Маршрут?
- На Архангельск, оттуда морем. В Архангельск крейсер английский уже прибыл: принять... И достоверно известно. Вильгельм своему подводному флоту приказ дал этот крейсер не трогать. Чисто работают, что?
- И с Вильгельмом договориться успели! - сжал кулаки Адамус. - Как о царской шкуре дело зашло - и войну забыли... Ах, будь они трижды...
- Сейчас мы егерей на Царскосельский, в первую очередь. - Мартьянов снял трубку. - Они к вокзалу ближние. На Николаевский...
- Стой! - остановил Вавелинский. - Это уж ваше дело, кого куда... Я пошел. И ты, когда кончишь, приходи на заседание - историческая, как говорится, минута.
- Погоди! - крикнул вдогонку Мартьянов. - О правительстве ты ж ничего не сказал. Его кто будет брать? Рабочая гвардия?.. Или мы пулеметчиков двинем...
Вавелинский стал как вкопанный:
- Очумел? Правительство? С какой стати? Столько трудов положили, чтобы сговориться, и все насмарку пустить? Ну, напачкали малость заставим исправить: они уступят, я совершенно уверен.
- То есть как? - вскипел Мартьянов. - Очень странно ты говоришь. Царя выпускать - это уж не пачкотня: прямая измена.
- Круто берешь, высокой политики не понимаешь, товарищ Мартьянов. Секретарь вернулся и, поднявшись на цыпочки, покровительственно похлопал павловца по плечу. - Эдак, по-твоему, выйдет, что и Керенский изменник: он вызвался лично проводить царей до Архангельска, чтоб в пути чего не случилось... Ты человек военный: стало быть, действуй, а не рассуждай.
Он еще раз хлопнул по плечу и раньше, чем Мартьянов собрал слова, чтобы сказать выразительно, что именно думает о Керенском и попутно об Исполкоме, исчез за бархатною портьерой.
Пока собрались от полков спешно вызванные товарищи, пока разверстались, отбили на машинке приказы, приложили печати и удостоверились, что выступили к вокзалам и командным в городе пунктам колонны, а оставшиеся в казармах стали в ружье - на случай, если Гучков с Милюковым ощерятся (втайне надеялся и радовался этой надежде Мартьянов), времени ушло много. И только что, подписав последний наряд, оправил Мартьянов гимнастерку, готовясь идти на заседание, - за драпировкою застучали шпоры, и вошел рыжебородый, в тулупе, папахе, ремни через плечи, шашка, револьвер: по-походному. Он сказал, поблескивая глазами:
- Поехали к царю в гости, Мартьяныч? Исполнительный комитет разрешил от Солдатской секции в помощь товарища взять: меня чрезвычайным комиссаром Совета в Царское посылают.
- Вас? - вскрикнул почти Мартьянов с таким удивлением, что самому за рыжебородого стало обидно. Он поспешил добавить:
- Я к тому, что... как это они на такое государственное дело не из президиума кого, а из Солдатской секции. Мы же у них не в почете... Кто предложил-то?
- Единогласно, - рассмеялся рыжебородый. - А почему не из президиума, штаб вспомни - догадаешься. Так мы вместе, как в ту ночь, ладно? Семеновский полк возьмем и пулеметчиков из Первого, человек двести.
Мартьянов накинул шинель. Адамус сказал жалобно:
- А мне... никак нельзя с вами? Для связи, например, или как...
Отмыкая на ходу лязгающие черно-синие штыки, ломая строй, рассыпались по вагонам семеновцы и пулеметчики. Оцепление, выставленное егерями, осаживало любопытных, пытавшихся прорваться на платформу, - не только по вокзалу, но и по улице шла тревога: воинский состав, знамя, штыки, пулеметы. Кто-то, особо юркий, в зябком пальтишке, вывернулся все же за солдатскую цепь, схватился за поручни последнего, хвостового вагона в тот самый момент, когда поезд без свистков и звонков медленно тронулся.
- Куда вы? Ку-да?
Вскрик - отчаянный. До того, что на сосредоточенных лицах солдат, переполнявших площадку, лучом заиграла улыбка.
- Да ты кто?
- От газеты... "Русской воли"...
- "До победного"!.. Ах, язви-те... Капиталист! Руки прими, шантрапа!
- Пиши во весь лист: поехали семеновцы - к царю на поклон... Слазь, тебе говорят: попадет прикладом.
Приклад поднялся, в самом деле. Газетчик выпустил поручень, сбросился, затопотал по платформе, клюя носом с разгона. Кто-то ухнул, присвистнул в угон, - и снова сосредоточенными, строгими стали солдатские лица. Не на простое дело едут семеновцы - излюбленный царский полк.
В помещении полка, на стене - золотая доска. В доску врезаны слова, сказанные императором, этим самым вот, Николаем, когда вернулись семеновцы из Москвы в девятьсот пятом, с разгрома Пресни:
"Завещаю сыну моему относиться с такой же любовью к Семеновскому полку, с какой отношусь я, и так же верить полку, как я верю вам, семеновцы, родные мои".
В родные записался, изволь видеть! Пришла пора царю ответить перед народом за пресненскую кровь. И по праву семеновцев выбрал из всех питерских полков советский комиссар: им в расчете с царем первое слово - и первое дело. И крутым может обернуться это дело, ежели не выдадут царя на арест добром царскоселы. А могут не выдать: царскосельские полки стрелковые и сводногвардейский - особо подобранные: из особо надежных по верноподданству. Даже присяга у них, говорят, специальная, вроде как у жандармов. Царь - что! С царем - ежели придется - разговор короткий. А вот с солдатами как? По ротам боевые комплекты патронов приказал раздать комиссар. По своим стрелять?.. Потому что - свои ж они все-таки, царскоселы, только головы у них заморочены... Конечно, драться придется, если заступятся, а все-таки лучше, ежели добром.
Рыжебородый, пройдя по вагонам с Мартьяновым проверить, как разместились семеновцы и пулеметчики, ушел в офицерский, второклассный мягкий вагон. Мартьянова семеновцы попросили с ними остаться: хотя и начальство будто, а свой брат, солдат, - можно поговорить по душам насчет царскосельского гарнизона.
Едва вернулся к себе в купе рыжебородый, в дверь стукнули осторожно.
- Войдите.
Вошел прапорщик, семеновец, с девичьим, очень нежным лицом, глаза голубые и детские, красный бант на груди, у левого плеча. Красным шелком обернута на папахе кокарда. Рыжебородый обернулся от окна: он стоял, проверяя обойму в вынутом из кобуры тяжелом, большого калибра, браунинге.
- Простите, - сказал, сильно волнуясь, прапорщик. - Разрешите представиться.
Рыжебородый шевельнул бровями, услышав фамилию. Очевидно, тот самый: известный поэт.
- Автор "Факелов"? Да, знаю, конечно. И помню - мне говорили по призыву вы устроились в Семеновском полку?
Щеки поэта заалели. Он опустил глаза, затеребил нервно темляк шашки.
- Да. Каюсь... Я поддался соблазну. И только теперь, после революции, понял, что с моей стороны это было позорное малодушие: я должен был испить чашу горя с моим народом... Я так и хотел сначала, но меня уговорили... А сейчас я мучительно понял. И хочу... искупить. Я потому и приношу свою просьбу.
- Просьбу?
Прапорщик поколебался секунду, еще ниже опустил глаза.
- Уступите мне честь удара.
Рыжебородый глянул недоуменно:
- Какого удара? О чем вы?
Прапорщик поднял голову. Голубые зрачки загорелись.
- Зачем вы... хотите скрыть. Все же знают. Вы едете, чтобы убить. И когда я вошел, я же сам видел...
Он указал на браунинг. Рыжебородый усмехнулся.
- Вы заблуждаетесь. У меня и в мыслях этого нет.
Поэт умоляюще дотронулся до руки рыжебородого.
- Ради бога... Я так мечтал... Своею рукой, взмахом одним отомстить за народное горе, за народную нищету, за преступно пролитые потоки крови... Если бы вы знали, как я его ненавижу...
Глаза рыжебородого потемнели. Жестко сжались губы.
- Я ненавижу его больше вашего, - сказал он медленно. - Потому что знаю его лучше вас. А любовь и ненависть всегда в меру знаний. Я, по крови, по рождению, из того круга. И недаром ушел от них. И мечта... вот та же, ваша - была и у меня. В девятьсот шестом я мог исполнить ее: я мог убить. И не убил.
- Не убили? - прапорщик стиснул руки. - Почему?
Мелькали мимо в размеренном, неторопливом поездном беге заснеженные деревья, придорожные домики и дачи, близкие еще версты.
Рыжебородый присел на диван и достал портсигар. Прапорщик с волнением следил за медлительными его движениями.
- Не убил, потому что вовремя понял: цареубийство - пустая романтика. Бессмысленный, ничего не стоящий, а часто даже и просто вредный жест.
- Пустая романтика? - пробормотал прапорщик. - Вы шутите... А как же террор? Бессмысленно? Почему?
Рыжебородый сузил зрачки.
- Потому что отрубленные головы прирастают.
Прапорщик вздрогнул.
- Как вы сказали?
Рыжебородый посмотрел на черные браслетные часы.
- В старобретонском фольклоре есть легенда об отрубленной голове короля... Не читали? Я расскажу, пожалуй: время есть. Вам, как поэту, так будет понятней.
Он закурил, по-прежнему щурясь. По-прежнему не спускал с него глаз прапорщик.
- Легенда - о короле, который пал в битве с франками в глухом, дремучем лесу. В этом лесу жил отшельник. Святой, конечно, чудотворец, как полагается отшельникам в легендах. И вот, в ночь, он слышит: кто-то шарит по двери неверной, точно слепою рукой. "Кто?" В ответ - имя. Имя павшего короля. Отшельник не знал, что он убит, но самое имя даже он, ушедший от мира, знал как символ жестокости и крови,