bsp; Поля хитро, мстительно примолкла.
- Ну?- допрашивал гробовщик, чуть трогая подпильником медный ладок.
- Ну, я говорю, чего же тесниться-то! Конечно, берите квартиру. Вольно-то гулять хорошо, да ведь когда-никогда надоест же!
- Правильно! - сказал гробовщик.
Ладок у него в глазах туманился, дрожал. Волосинки из бороды путались, мешали подпилку. Подопригоре годов-то, пожалуй, столько же, но, бритый, выглядит он моложаком. Эх, борода!
- Я вот чего у вас, Поля, по душам хочу... Как вы состоите в таком положении с ним... А я вот прихожу, сижу у вас здесь... Может быть, для него и для других тень бросаю?
Сказал смирнехонько, но на Полю не подействовало: без удержу разбирало ее неистово-сладостное жестокосердие.
- Конечно, разве им языки пооборвешь? По бараку разную гадостность плетут. Идешь, а тебе вслед смешки да хаханьки.
Журкин встал и, избегая глядеть на нее, лихорадно побросал свой мастеровой припас.
- Куда же вы?
- Я, Поля, вас больше марать не хочу, вот что. - И пошел, локтями распихивая дверь, онемелый.
Вот и остались ему в жизни только печурка да койка... Болело в нем все Подопригорой. Жалобно и злобно придумывалось: чем бы побольнее посрамить его, чем? Присел на койку, пристроил на пальце тот же ладок, взял подпилок... "Надо коптилку из баночки какой-нибудь сделать, керосину через Петра промыслить. При коптилке вполне..."
Проходил парень с чайником и, зазевавшись на его работу, приостановился. Вот и другой, истомившись от бездельного валянья, встал, приплелся. Скоро таких скучливых зевак накопилось человек семь. Стояли, как впросонках, глазели.
У гробовщика руки вязало от чужих глаз, но не хватало духу прогнать.
Тишка, подкладывавший дровишек в печурку, и то не вытерпел.
- Уйди! - замахнулся полешком.
- Но-но! - огрызнулись парни, продолжая стоять, а один из них для смеху взял ладок, губами через него втянул воздух. Зажалобился тонкий звук.
- Положь! - рявкнул Журкин, вскочив так порывисто, что инструмент брызнул у него с фартука. Бесноватый, оскаленный, засучивал рукава.
Любопытные рассеялись.
Какая тут ко псу работа! Догорали угли в печурке, давняя старина бредилась в красноватом их тленье, тусклые и безутешные воспоминания. Ниже и ниже клонилась голова гробовщика.
...Когда это было? Лет двадцать назад! Журкин перебивался тогда копеечными поделками, работал подручным в базарные дни у деда и у Петра. В те поры случился у Петра удачливый оборот. В дальнем селе усмотрел он пустующую мельницу-ветрянку и купил ее у мира на слом за три ведра водки и сто рублей деньгами, а через неделю продал ее же на вывоз за пять сотен. Удача Петра опалила и гробовщика завистливыми, неудержимыми надеждами. Не тут ли хоронился и его не отысканный в жизни клад? Было у него накоплено полтораста рублей - последних, кровных. В селе Беликове, верст за восемнадцать от Мшанска, тоже продавался ветряк. Прознав об этом, к вечеру Журкин выехал туда, нарядившись в лаковые сапоги и вышитую рубашку, с деньгами и гармоньей.
На лугу, как полагается, поставил угощенье миру.
Никогда раньше не хмелел так Журкин. Уснул тут же, на лугу, с гармоньей под головою, толком не договорившись о ветряке, - да и нужен ли был он ему? Утром богатеи разъехались по хуторам; осталась беликовская гольтепа, валяльщики - по зимам уходили они в город валять валенки. И моросил дождь. И окрест под дождем стало все как безрадостная неизбывная маета жизни... Журкин метал деньги на похмелье, валяльщики трусили по селу с четвертями. Гробовщик встал, яростно разворотив на груди гармонью, и занес навзрыд к небу:
Истерзанный... измученный,
Д'наш брат мастеровой!
И пошел к ветряку. И гольтепа табором шатнулась за ним.
Следом поплелись бабы, ребятишки. Ветряк миновали и не взглянув. Гармонья впереди ахала, расшибала воздух, вопила о горьком горе. И горе, тощее, стоногое, слушая песню, бежало сзади по грязи. Шли десять верст - до села Симбухова. Тамошняя голытьба уже прослышала, вывалила навстречу за плетни. Симбуховские пошли с беликовскими. Завыли бабы. Гробовщик в упоении, в отчаянии совал тому, другому деньги на вино. И все играл, все играл!
В толпе выехал из Симбухова смышленый кузнец на лошади. Кузнец на ходу торговал вином, огурцами и хлебом. Лаковые сапоги у Журкина скорежились от грязи, косолапили, а он играл! Народ бежал плечо в плечо с ним, бежал сзади, терзающийся, завороженный. Через пять верст дошли до села Селитьба. Оно жило подаянием, делало калек, слабоумных, лазарей, уродцев на всю Россию и Сибирь. Бедово распахнулась казенка. К шествию пристали прозревшие слепцы, выздоровевшие хромцы и горбуны, трясучки, язвенники... Один валяльщик, который езживал до Саратова, на ухо спросил Журкина: не знает ли он песню:
"Отречемся от старого мира"? Эх, да как же сам-то не догадался! Журкин слыхивал ее от Петрова брата Николая, который учился на студента, - правда, помнил с пятого на десятое, половину слов придумал сам... Журкин оглянулся на войско свое, и оно ослепило его, послушное, любящее, готовое шагать за ним еще хоть тысячу верст. Пронзительная радость-слеза прохватила его.
Как это?
Богачи, кулаки... разна сво-о-олочь!..
Расточают тяжелый твой труд...
Кузнец, заплакав, слез с телеги, раздавал даром и огурцы, и хлеб, и вино. На телегу посадили Журкина, очумелого, охрипшего. В мшанских степях повстречался дядя Филат, пекарь, бражка, по прозванию "Собачка". Он рванулся попереди телеги, раздирая на себе огненную рубаху, выкрикивая хулу. Начиналась смута.
И в лугах выросли из сумерек высокие конные стражники. Старший, в медалях от плеча до плеча, господин Удинский, нагайкой взъярил коня над телегой.
- Эт-та что? - взвыл он в ужасе. - Ска-а-арлупа! Взя-ать!
Через день мамаша несла к острогу узелок с едой. Журкин, поджидая, ходил за решетчатыми воротами в вышитой рубашке. Когда мамаша протянула узелок, гробовщик по ту сторону решетки упал ей в ноги.
Вот как еще раз попытал он счастья!
...Кто-то сзади тронул его за плечо. Не успев оглянуться еще, дрогнул сердцем, узнал. Конечно, это она, Поля, прилегла к нему грудью, и голос ее был тоже туго налитой, льнущий:
- Ну, чего глаза портить! Идите уж, идите на свое место.
Журкин вздохнул.
- Да нет уж, Поля, не пойду.
- Ну-ну!.. Нечего тебе свое "я" показывать. Ступай, коль говорят! прикрикнула она по-матерински, в первый раз называя его на "ты". - Дома от мужа дрожала, а теперь еще тут сплетухи всякой буду бояться? Я сама себе зарабатываю... как хочу, так и живу!
Журкин усердно чиркал подпилком, но лишь для виду, без толку. Сама не вытерпела, пришла, утешительная! Знал, что безысходные, неведомые напасти копятся над его головой... Пусть! Жмурился, отогревался, как на припеке.
- Мало чего, какие мне предложения делают. На женщину вы как феодалы смотрите. (Поля, сама не замечая, перехватила у Подопригоры словечко.) Одному на детей в хожалки ее хочется запрячь, другому... Говорят: "Женщина наш товарищ, свободу мы ей дали". А все как между огней ходишь.
Поля замолчала, а секунду спустя крупинкой скатилась по ее носику неупрятанная слеза. Журкин будто и не видал. Но про себя и слезу учел: значила она, что слабеет, сдается баба. Вспомнились охальные, соблазнительные наущения Петра. А что же... взять да от всех черных дум, от напастей убаюкаться хоть на минуту.
И соображал: в самый раз теперь платок ей купить, и скорей, завтра же.
Если б только не Подопригора! При каждом появлении его у гробовщика неуемно-пугливо сжималось сердце.
А Подопригора наведывался в барак все чаще, все неотвязнее. "Прочухались главки-то немного", - на ходу однажды с издевочкой кинул Петр. Он и тут распрознал больше других: выловил в газете одну сурово-ругательную статейку и пояснил, что в ней говорится обиняками именно про мануфактурную заворошку. Уполномоченных, и самый профком жестко стегали сверху, по партийной и профсоюзной линии, за разгильдяйство, за недосмотр, за лежебочество в отношении культурной и воспитательной работы среди сезонников. Петр почитывал и запоминал для себя про запас.
Появляясь среди коек, Подопригора кивал тому, другому, кое-кого трепал за руку, но с гробовщиком - или случая не выходило? - не переглянулся, не поздоровался ни разу. Молодняк взметывался за уполномоченным в проходе, как листва за веткой. Даже робкий Тишка (с горечью примечал гробовщик) старался пристроиться позади чьих-нибудь плеч к нему поближе.
Подопригора, не снимая пальто, локтями наваливался на стол с красной бумагой. Кругом тесно, до духоты, сбивались десятка два барачных, тоже прилегали на стол, грудями Подопригоре на грудь, глазами в глаза. Все это были для него насельники будущего социалистического города... Длинношеий, кадыкастый парнишка тянулся сзади послушать, тянулся и прятался. Пугливые глаза его запомнились с того ералашного утра. Подопригора мысленно переносил парнишку в будущее, заставлял пройти там со смелым взором, с поднятой и светлой головой. Да, путь до такого был труднее, чем до дворцов над праздничной водой!..
После беседы однажды отыскал Тишку, обхватил за плечи, отвел в сторону.
- Ну, расскажи, как дела.
Тишка, не ожидавший, съежился под его могучей рукой. Он не понимал, о чем рассказывать, только хмыкал, льстиво улыбаясь. Однако Подопригора сумел выпытать подробно и про деревню, и про мать-побирушку, и про Игната Коновалова, и про то, что Тишка видел в жизни вблизи только деревянную телегу. Парень стоял перед ним ясной свечой.
- Погоди, ты грамотный?
- Грамотный, да не шибко.
Горячий был человек Подопригора! Вдруг воспылала в нем одна мысль, искусительная, необоримая. Парня выплеснуло сюда из недр огромного деревенского пролетариата. А что, если сразу оторвать нетронутую эту, дремучую душу от мужицкой родни? Перебороть его - не завтра, а сегодня же поставить хозяином над ошеломительными, могуче орудующими механизмами? Подопригору заранее обуяло нетерпеливое и злобное торжествование. Словно в отместку кому-то...
Хотел ли Тишка учиться? Конечно. На плотника бы.
- Нет, насчет плотничьего дела ты пока повремени. А вот у нас на строительстве тридцать грузовиков новых получают; организуются срочные курсы шоферов; это которые машинами правят. Так мы тебя для начала на грузовой работать выучим. А там, может быть, к другой машине поставим, похитрее. А дальше побачим: ты молодой, если учиться будешь, до инженера допрешь. Эх ты, феодал! Ну?
Тишка ничему не верил, корябал по столу черным ногтем.
- Н-не знаю...
- А ты подумай, подумай.
Около койки случился Петр. Тишка в смущении рассказал ему про разговор.
Тот посмеялся.
- А ты его больше слушай, дурья голова! Им только и дела - выдумывать что-нибудь, фокусы разные из людей выкомаривать. Ты уж сиди около дяди Ивана, как сидел, а то и от своего дела отошьешься... - и Петр внезапно окинул его злым глазом. - Ха, шоф-фер!
Тишка слушал, опустив голову. В первый раз за все время глумливый смех Петра как-то по-особенному уязвил его, расшевелил внутри что-то похожее на злобу, и в первый раз Тишке захотелось самому сказать в отместку Петру что-то каверзное, неприятное. И чутьем нашел, что сказать:
- А еще, дядя Петр, он мне обещал... - нарочно растягивая слова, Тишка украдкой следил за Петром, - обещал, слышь: "Потом тебя на инже-нера выучим"!
У Петра побелело около глаз. Даже не вымолвил ничего, лишь рассмеялся насильным, противным, кашляющим смехом, хуже, чем словами, опоганивая им только что сказанное Тишкой.
Тишка же ощутил от этого тайное и неизведанно-терпкое удовольствие.
...И еще поодаль, среди чащобы коек, проступал перед Подопригорой бородатый, сбычившийся, отдельно от всех притаившийся... Вот кому не было уже пути, да и других, наверно, исхитряется исподтишка ухватить, попридержать... Взор Подопригоры останавливался на мгновение на гробовщике с резким прищуром, - вспоминалось невольно то утро... И вспоминалось опять, как с неприятным удивлением заставал у Поли этого человека... Глаза нелюдимо потупленные, увертливые. Темень...
Однажды вместе вышли из барака Подопригора и Вася-плотник с товарищами. Как бы ни намаялась за день эта молодежь, какая бы метелица ни крутила на дворе, почти ни одного вечера не могли усидеть они в бараке: уходили, плутали компанией невесть где... И получилось так, что проводили они Подопригору. По дороге Вася-плотник пожаловался, что живется им немного темновато.
- Вот скоро на электростанцию новый агрегат поставят, - пообещал Подопригора, - зальют вас светом до самой слободы!
Но Вася не совсем это имел в виду: некуда сходить, что-либо интересное посмотреть, есть один клуб на центральном участке, кое-когда показывают кино, да туда не пробиться... Приехали сюда из деревни, а в деревне-то, пожалуй, сейчас и то веселее - сходбища, посиделки. Служил Вася в армии в городе Харькове. Вот это можно сказать город! Есть что повидать!
Подопригора порадовался поговорить о Харькове, в котором он тоже бывал. И другие ребята видали разные хорошие города. Подопригора, конечно, не преминул рассказать им о завтрашнем Красногорске. Ребята смотрели в сверкучую от метели темноту - в какие только миражи не сплеталась она перед молодыми глазами. Подопригора также сказал, что тем из строителей, которые без перерыва проработают на стройке с самого ее начала, - допустим с нынешнего момента и до конца, - в первую очередь дадут квартирки в новых, хороших домах и вообще, как старой гвардии, будет особый во всем почет. Парни жались поближе, навастривая уши. Через потемки как бы огромный мост провисал в несотворенный, но вероятный уже город: только наберись сил, иди...
А в бараке беседа часто уходила с нужного пути, потому что вопросы задавались больше о том, что сейчас. Например, насчет валенок, всем ли их выдадут и когда, и почему мало возят угля к бараку, и почему вот за такую-то специальность, явно в обиду, дешевле платят, и что в буфете кусок ржаного хлеба, обмазанный повидлом, стоит тридцать пять копеек, так что повидло, стуящее три рубля кило, вгоняют рабочему в семь рублей; и опять насчет зарплаты... И Подопригора именно сейчас должен был выдвинуть им что-то в ответ, - кроме вот этого, оторвавшего их от семейства барака, кроме хлёбова из судака, кроме завтрашнего утра, которое с головой сунет их опять в степную пургу... То, что для него самого трубным, зовущим звуком восставало за сегодняшними делами.
В один из вечеров объявил:
- Сдвигай поближе табуретки, будет доклад.
Раньше он никогда не делал докладов. Но на плотине ведь пересиливали живыми телами сорокаградусную стужу, до крови кусающее, ледяное железо! Ребята, смешливо-любопытные, как перед представлением, в охотку несли табуреты, постарше - присаживались выжидательно на койках.
Журкина от одних приготовлений взяла жуткая оторопь. В любую минуту мог сотворить позорище над ним этот человек. Еще обреченнее забилось сердце, когда Поля появилась в дверях в накинутом на плечи пальтеце, вынесла лампу-молнию из своей каморки и заботливо поставила на красный стол.
- Доклад, товарищи, будет вот про что, - начал Подопригора, - про пятилетку. Это слово вы слыхали...
Тишина обняла его, как река. Лампа-молния, казалось, чересчур близкая к глазам, жгуче ослепляла. Подопригора поправил фитиль, прокашлялся - надо было унять в себе бурное, ломающее грудь дыхание. Трубы слышались ему над плотиной, над бараками и вдалеке - над похороненными мальвами. Они взыгрывали и над этими лохматыми головами, разверзая будущее.
- Самое первое: почему мы выполняем план не в пять, а в четыре года, почему, скажем, такая чертова трепка на плотине, день и ночь, не зря ли полоумно суматошатся везде большевики?..
Тишка, до ломоты выпрямленный, руки крестом на груди, сидел в первом ряду. Он ревностно глядел в воспаленные, обложенные путом глазницы Подопригоры. От пристального глядения не осмысливал ничего, кругом рябило; только иногда горделиво прикидывал про себя: "Вот я сижу и слушаю, как говорят доклад... докла-ад! Посмотрела бы теперь маманька-то!"
Подопригора живописал перед слушателями будущую работу коксовых печей. Тут для него было все свое, как дома, отроду знакомое, об этом рассказывал играючи. Дальше-то знал, куда вести: к основе будущего гиганта-комбината, к железу. Тишка слушал про кокс, который "испекают в громаднейших печах, как, скажем, лепешки; теперь, зачем его испекают, я сейчас расскажу..." И фантастические небылицы-видения толмошились в Тишкиной голове: например, целые порядки кухонных огромнейших печей, на вольном ветру, без потолков, заслонки с ворота, в небо торчат шеями коленчатые четырехугольные дымоходы... Подопригора был, несомненно, чудаком.
И дед-плотник тоже навострил уши, воссев на тюфячок, поджав под себя ножки. Но так как ни выгод, ни обманов никаких тут не предвиделось, соскучился, прилег; только начесывался под тулупом. И еще кое-кто, побородатее, из отцов, растягивался втихомолку, предпочитая думать свою думу в потолок. "Пускай бренчит..."
Подопригора, конечно, видел это, но не расстраивался. Для него пока было довольно и тех, что с прилежно полуоткрытыми ртами давались ему... Этих он не выпускал, ревниво подхватывал слухом каждое их шевеление, шепот... Вон Вася-плотник плечо о плечо со своими. Ярко-рыжий каменщик, перехватив поясницу руками, словно летел на докладчика; сурово требующий, испытующий, он, возможно, решал свою жизнь! Длинношеий парнишка, которому готовил Подопригора неимоверную судьбу, смотрел ему прямо в глаза, не мигаючи. У Подопригоры даже кружилась голова... Железо, железо! Здесь кругом от него пучило землю, оно не вмещалось в ней, выпирало наружу, валялось под ногами. (И правда, Журкин вспомнил про рыжий валунок у двери, о который однажды больно ушиб щиколотку.)
- Железо, техника! А для чего они? Чтобы человеку добыть легкое и радостное будущее. Из железа - тракторы, сотни тысяч тракторов для колхозников. Из железа всякие машины. Опять же для чего они? Вы знаете, что для облегчения нашему же брату, рабочему человеку. Видали, что этими машинами в два месяца на плотине наворочали? А вот еще увидите, какие тут к лету громадины смонтируют, - например, транспортер на углеподаче: на полкилометра может человека по воздуху промчать! Но он будет мчать, конечно, только уголь, целыми вагонами, а для человека на это есть самолет... Из вас никто на самолете не летал?
Собрание безмолвствовало, только иные замотали головами. Подопригора загадочно ухмыльнулся.
- Ну вот, теперь скажу вам: к весне нам обещали также два самолета, и на них, между прочим, будем лучших ударников катать. Значит, готовься, ребята, и из вас кое-кто полетает!
Среди слушателей пронесся шелест, табуретки исподтишка задвигались, словно наперегонки. А Тишке показалось, что лукавый Подопригора уперся при этом именно в его глаза, словно прежде всех ему обещал... Однажды над Засечным проплыл в подоблачной выси гудящий крестик - неужели с человеком? И за Подопригорой открывалось подоблачное, влекущее, чего еще не знавалось в жизни.
- Но нам стараются сорвать это светлое будущее. Разве мы не знаем, как всякая нечисть напрягается кругом нашей страны и только ждет своего момента? Нет, слабить нам ни на минуту нельзя, ни на одну минуту нельзя, рвать надо у врага каждую минуту, чтобы скорее накопить себе железный запас!
А гробовщик пришибленно ждал, когда дойдет до него, разразится... Мнилось ему, что и сам Подопригора оброс железной коркой и оттого не слышит живого человека. И слова у него только про злобу, про злобу и про врагов.
Вот:
- И здесь, товарищи, имеется у нас недобитый враг...
Почудилось: зарыскал глазами по бараку, разыскивая кого-то. Руки у Журкина неповинно тряслись. Вот, вот...
- Мы уже видали его работу. Они под маской примостились и тут, на стройке, и втихомолку обделывают черные делишки! ("Это про кого?") Но мы сумели разгромить кулака, вышибить его из сельского нашего хозяйства, мы сумеем его найти и здесь, товарищи, несмотря на маскировку, мы его хорошо видим по его кляузам и провокациям, которыми он втихомолку хочет подорвать наш социалистический фронт... Мы его видим (Журкин содрогнулся), мы его скоро вытащим за уши на вольный свет!
И Тишка, выкормленыш, прихмурился, тоже позаимствовался злобой, и Поля не оглянется ни разу... Теперь уж ясно: больше ни спокойной жизни не будет здесь, ни добытку...
Сейчас крикнет вслух: "Смотрите же, вот где враг!" Журкин ошеломленно взирал на неостановимый, гремящий рот Подопригоры.
Но Подопригора вовсе и не крикнул ничего: доклад был окончен. Подопригора вынул платок, обтирал лицо. С табуреток по-медвежьи сбрякивались слушатели. Гробовщик вздохнул со всхлипом, по-ребячьи. "Намахнулся, а не ударил, - растравлял он себя, - оттягивает..."
Но ни Подопригоре да и никому не было сейчас дела до него. В дверях, среди суматохи, поднимался Петр, с ног до головы облепленный снегом Он гаркнул:
- Деньги получать!
В самом деле, к красному столу шествовал артельщик с портфелем, сопровождаемый милиционером, и вслед за ними через койки, через табуреты в пляску скакали барачные. Да, деньги не только привезли из Москвы, их разносили по баракам, уважая законное нетерпение рабочих. Подопригора, довольный, обозревал взбурлившую у стола толкучку. Деньги пришли кстати, они твердым массивом ложились под его высокие слова и обещания. И у самого Подопригоры где-то в туманных тайниках облегчительно прояснялось... Им овладела та добродушная усталость, которую испытывает поработавший трудно и с пользой человек. И Поля застенчиво улыбалась ему издали, полноватая и чистенькая, будто только что умытая душистым мылом. Явно поджидала его, стоя на мягких, чуть раздвинутых ногах, как когда-то домашняя Зинка. Та постоянно вспоминалась около Поли чем-то далеким, щемяще-улетевшим - духами или болью... Но дорогу заступил Петр.
Подопригора был рад и ему. Вдобавок, очень уж хорошо подоспел сегодня Петр: первым торжественным вестником о деньгах.
Но смотрел хмуро, расстроенно.
- Мне поговорить с вами, как с партийным... товарищ уполномоченный. Я секундой...
Ухватил за плечо Тишку, норовившего стрельнуть к столу, где счастливцы нагибались, расписывались.
- К-куда?
Не спеша отложил под подушку какой-то принесенный с собой узел, затем снял тяжелый пиджак и валенки и сунул Тишке, чтобы тот убрал и посушил. Потом приказал еще дров подложить да слетать с чайником за водой. Тишка с отчаянием оглядывался на волшебный стол, на пламенеющие под лампой лица получающих: а вдруг там до него не дойдет, не хватит?.. Но дядя Петр был необоримее, сильнее всего.
Сам уполномоченный терпеливо его поджидал.
Петр с тем же мрачным видом поискал, куда бы поукромнее отвести Подопригору.
- Тут, товарищ уполномоченный, про одну некрасивую петрушку я узнал...
С Подопригоры смыло веселость; он, зорко глядя, слушал, кивал...
После раздачи денег взбудораженный народ никак не мог улечься. Сызнова растапливались печки, зачинались чаи с разговорами. И у Журкина с Петром на печурке бил из чайника пар. Домовито присели оба, и Тишку прямо по сердцу, чуть не до слезы, щекотала эта домовитость: до того они оба стали хорошие, до того был везде порядок, не знал, как и услужить им в счастливой своей готовности. Деньги он, конечно, получил: за полтора месяца, за вычетом долга за обеды, шестьдесят шесть целковых, и успел уже сбегать в темные сени и, расстегнув штаны, упрятать получку вместе с прежним капиталом (домашней пятишницей и десяткой, полученной от Петра за мануфактуру), завязав карман бечевкой.
- Не толмошись, сядь! - досадллво одернул его Петр, когда расстаравшийся Тишка кинулся разливать по кружкам чай.
Тишка сел, положив ладонь на карман. В кармане похрустывало.
Петр вынул узел из-под подушки и развязал его. Вывалилась барашковая шапка-кубанка, верх с золотым крестом. Дальше появился отрез коричневой атласистой байки - это на верхний пиджак; требовалось только меху на воротник докупить, и в одном месте предлагали мех подходящий - модный, кенгуровый. Потом вынул темно-шоколадный, в мелкую клеточку, отрез на костюм (штаны будут сделаны в заправку, под галифе), потом - синий и черный сатин на четыре рубашки, из них две пошьются под "фантазию", а две - с длинным воротом из пуговок, по-кавказски.
- Это да...
Журкин подавленно мычал, крутил в удивлении лохматой головой. С Петром, одиноким и рисковым, где же было ему равняться! Когда учуял Журкин первые махинации с мануфактурой, то затрепетал вчуже. Точил Петра словами, запугивал, остерегал. Но тот шел мимо с озорной, знающей нечто усмешкой и вот - достиг своего благополучно. С завистливым угрызением поглаживая материю, прикидывал гробовщик в уме размеры Петровых барышей. Что значили в сравнении с ними те мизерные рублишки, которые он с натугой выколачивал на своих гармоньях!..
И Тишка осмелел, тоже погладил пальцами добро. Он угодливо вдыхал резкий запах обновы, запах форса, запах недосягаемого и несравнимого превосходства надо всеми... Вот бы пройтись в таком костюмчике по селу, как окосоротели бы все!
По случаю обновы Петр вынул еще из узла поллитровки и завернутый в газетину угол пирога с капустой, с яйцами - от Аграфениных щедрот, конечно. Журкин дал налить себе только полкружки, строптиво прикрывая ее ладонью. Он выпил, откусил пирога, и невыносимо захотелось ему пасть на плечо к Петру и заплакать.
- Вот что, Петра... Уполномоченный-то тебе ведь друг?
- Ну?
- А мне он пагуба. Сказал бы ты ему, что ль. Почему он на меня все азиятом смотрит?
Но Петр, занятый увязыванием добра, рассеянно слушал брательника, рассеянно пообещал... А может, Ване все это только чудится? Меж тем он раскопал в бумажнике какие-то талончики, поделил их между гробовщиком и Тишкой, чтобы завтра же зашли по дороге в кооператив получить кое-что: самому-то недосуг... Тишке вместе с талончиками, подал и клинышек пирога.
Печурки догорали.
На койке сидел дед-плотник, считал бумажки, то и дело по-куриному заводя глаза в потолок. Подопригора, в последний раз, уже в шапке, проходя по бараку, вдруг остановился около него. Уполномоченный был не подобру весел.
- Ты, товарищ деда, говорят, еще на одну работенку принанялся?
Сверчки-глазки у старика сбежали в сторону, мигали, мигали...
Спозаранку, до побудки еще, дед со всем барахлишком своим сгинул из барака.
В кооперативе выдали Тишке и Журкину по талонам мыла, селедок, по четыреста граммов сахару, ниток катушечных; полагалось еще крупы, но ссыпать ее было не во что. И за все гробовщик уплатил самую безделицу. По привычке позавидовал: "Вот как на плотине-то задаривают, не то что у нас!"
За услугу Петр отрезал Журкину кусок мыла, а Тишке дал тридцать копеек. В тот вечер на слободу собрался спозаранку, распихав покупки по карманам и за пазуху. Уходя, небрежно сунул гробовщику кое-что в руку, ласково-деловито попросив, чтобы завтра опять завернули в магазин на минутку, но дело имели бы с тем продавцом, который постарше и у которого черная бородка словно на ниточке: должны были получить, кроме прочего, по паре белья, а он, Петр, отблагодарит.
Журкин разжал руку, смотрел на талоны.
- Это еще?
Голос у него высох. Только сейчас с трепетом уразумел он, какую новую махину затевает Петр. Выронил талоны на одеяло.
- Нет, Петра, ты меня в эти дела... брось! Бог с нам, с твоим благодареньем. - Журкин с суровым видом вынул мыло из-под подушки, положил рядом с талонами. - У меня, Петра, своих неприятностей хватит, бежал бы от них куда, закрыв глаза... только что ребятишки... Нет, Петра.
- Да чуда-ак!
Припав к его плечу, Петр принялся нашептывать. Гробовщик сидел одеревенело.
- Не майся ты со мною, Петра. Зря!
- Это твое слово? - Петр вскочил. - Та-ак!
Смаху надел шапку. Тишка притих на корточках перед печуркой. Он слышал разговор, но еще не понимал всего, вернее - не смел понять всего про Петра. Только бы мимо него, сироты, пронесло скорее эти дела!
Но Петр не уходил, вертел в пальцах талоны.
- Эй, оголец!.. Завтра один слетаешь, не заплутаешься, чай? Туда же, куда нынче с дядей Иваном ходил. Держи!
Тишка спрятал руки.
- Я... не п-пойду...
- Что?
Гробовщик, пасмурно поднявшись, дернул Петра:
- Оставь парнишку, слышь!
В голосе его хмурилась угроза. Тишка, почуяв поддержку, мстительно визгнул:
- Я не пойду!
И горло ему сдавила сладостная схватка. Сейчас мог полоумно выкинуться на середину барака, полоумно заорать, чтобы услышали, повскакали все, - с коек и так уже поглядывали, интересовались.
"Ну его к черту..." Петр молча отступил, только в глазах пролетела бешеная и смеючая дымка, - в первый раз отступил перед Тишкой. Отступил и ушел.
Гробовщик, поразмыслив, осторожно и примирительно сказал:
- Ты не подумай взаправду чего... Он баловной, просто спектакли представляет.
Но повисла над Тишкой расправа...
На другой день, после смены, гробовщик собрался, наконец, сходить на толчок. Платок утешный одолевал его мысли. Из получки наметил послать сотню домой, да оставалось у него заработанных на гармоньях рублей полтораста; десятку от них не жалко оторвать.
И Тишка тоже увязался вслед, соблазнившись в первый раз прогуляться по базару с деньгами в кармане, властителем. Дорогой от нечего делать советовался с дядей Иваном, не без похвальбы:
- Дядя Иван, а меня уполномоченный опять вчера спрашивал, надумал я, чтоб насчет шофера выучиться, иль нет. Говорит, чтоб скорее. Как тут прикинуть, не знаю...
Гробовщик сказал раздумчиво:
- Хилый ты для этого: автомобиль - она тяжелая, железная. Наша простота, Тишка, к железу не ударяет; слеза мы, а не люди. Ты около дерева пристраивайся: оно помягче будет и к характеру нам подходит.
- Да я и так... - будто согласился Тишка.
Но не все полностью рассказал он Журкину... Вчера Подопригора действительно подсел к парню на койку (гробовщик куда-то отлучился) и завел разговор о том же:
- Думаешь, Куликов?
- Угу.
- А чего долго думать? Другие бы на твоем месте...- Подопригора, особенно смешливый, возбужденный, подталкивал Тишку плечом. - Ты только представь, Куликов, что в деревне будет, когда узнают! "Как это, - скажут, так? Этот самый Куликов, который вчера чуть не побирался, а теперь вдруг на машине ездит?" Фу, черт! Ты слушай-ка... (Тишка, падкий до подобных мечтаний, и так слушал в оба, расцветая стеснительной ухмылкой.) Вот, например, организуется в твоей деревне колхоз. Все бы хорошо, да тракториста негде взять... "Как так негде? Да позвольте, у нас же Куликов шофер! Пойдем просить Куликова..." Как тебя по отчеству? Тихон Ильич? "Может быть, Тихон Ильич согласится". Га-га-га!
И Подопригора, сам не меньше Тишки распаленный своим рассказом, ржал, потирая руки.
- А мать-то старуха когда увидит... Ты знаешь,- Подопригора перешел уже на восторженный шепот, - давай матери не будем писать, что ты на шофера учишься. Вот приедет она к тебе на побывку, а ты с машиной на вокзал встречать. Подходит старуха, глядит: "Батюшки, да кто это на машине-то летит и сам правит?" А? Феодал, ч-черт!..
От полноты чувств даже трепанул Тишку как следует. Оба сидели и ржали. Подопригора спросил:
- Согласен, что ль?
Тишка утирал слезы.
- Согласен...
И сейчас Тишка опять попробовал посмотреть на себя как бы со стороны на эдакого-то, на машине. Вот летит грузовик в снежных вихрях, а на переду, за рулем, крестьянин Тишка, в рваной развевающейся сермяжке своей, в обрыдлой шапчонке, в которую только милостыню принимать. Смех! Конечно, Тишка не верил в это, как и в серьезность своего согласия, а все-таки баловал себя (ведь ни дядя Иван, никто не видит того, что играется у него в мыслях), опять залезал за руль, опять ужасно летел...
До базара добрались поздновато. Пустырем оголился он, последние базарники укладывались и разъезжались. В темные снега зарывался закат, дремный, исчерна-красный, как догасающие угли. Вскоре нечаянно повстречали Петра.
Он стоял среди пустоши, словно поджидая, руки в карманы; Тишка стал было отставать от Журкина. Нет, Петр глядел весело, забыл, должно быть, про вчерашнее. Сам подозвал.
- Чего торговать пришли?
Журкин замялся:
- Так... барахлишко посмотреть... Где оно тут?
Петр радушно повел их за пустые столы, где частью на снегу, частью на ящиках еще копошились барахольщики. Мужик, у которого лицо заиндевело под одно с шапкой, складывал, перевесив через руку, добротное, видать, черное пальто с рыжим воротником. "Мне бы..." - безнадежно позарился Тишка. Петр приметил его взгляд.
- Хороша ведь шуба-то, хозяин?
- Мне бы одежу какую-нибудь, - откровенно прорвался вдруг Тишка. Отрадно ему стало от ласкового обращения Петра.
- Правильно, - поощрил тот. - Теперь ты парень с деньгой, сам зарабатываешь, позорно тебе в таком трепле - смеются все. А шуба фасонная!
- Ну, куда ее... дорого!
- А вот мы с гражданином поговорим.
Тишка топтался стыдливо. Журкин оставил его одного, странствовал вдоль рядов. А Петр деловито калякал с барахольщиком, сурово похлопывал по шубе ладонью, переотряхивал ее и так и сяк, потом приказал Тишке померить.
- Да ну-у ее...
Но Петр уже накидывал ему шубу на плечи, подставлял рукав; от такой сердитой отцовской заботливости боязно было отнекиваться. И Тишка натянул рукава, запахнулся и по горло очутился в не испытанном никогда уютном одежном тепле.
Шуба падала вниз по брюху солидной и пышной округлостью. Полы, правда, казались немного длинноватыми, но "ничего, - подбадривал Петр, - на рост пойдет, тебе ведь еще расти!" Воротник из волчьей шерсти, но спускается на грудь шалью, никакой морозище не проймет через такую толщину. Петр, видимо тоже довольный, повертывал перед собой Тишку так и сяк.
- Продаю только с шапкой, - сказал барахольщик.
Петр предложил показать шапку. То была лисья, хоть и потертая, но настоящая лисья шапка с бархатным верхом. Тишке она показалась даже завиднее Петровой кубанки, только он, чтобы не расстраивать его, не сказал об этом. И не мог припомнить, на ком, недоступном, видел он когда-то такую шапку. И шапка, пухово обнявшая и обогревшая его голову, оказалась как раз впору.
Тишка был уверен, что барскую эту, немыслимую для него одежду, конечно, отберут через минуту. Но взманчиво было хоть попробовать, не в думах, а на яву сколько-нибудь покрасоваться в ней. Петр вполголоса спросил, сколько у него денег.
- У меня... семьдесят целковых, - заторопился Тишка. Про десятку с мелочью, что сверх, он умолчал: надо было кормиться полмесяца.
Петр притворно-скучливо (знал, как купить) обратился к барахольщику:
- Ваша окончательная?
Было отчего повеселеть в этот день Петру. Ранним утром дружки сообщили ему, что вербовщика Никитина двое милиционеров свели со слободы. Он и на базар приспел пораньше не столько ради дозора над подручными, сколько для торжества. Около Аграфены Ивановны, с ее убогонькой по виду корзиночкой (булочки прикрыты одеяльцем) крутился с час или больше, многознающе прикашливая и дуя себе в кулаки, пока не пришла Дуся. А когда она пришла (на поклон только брови ответили), умело выбрал минуту, чтобы ударить пометче. Будто невзначай ввернул:
- Утром, ха-ха, видал я: нашего-то артиста... двое со свечками ведут!
Дуся уже знала, наверно. Лицо окинулось полымем.
- Это вы, должно быть... натрепали?
- Я! - вызывающе и смеюче ответил Петр. - Это я! Такую мразь около наших делов держать, знаете... нежелательно. Правду я говорю, Аграфена Ивановна?
Дуся, задохнувшись, не могла вымолвить ни слова. А он стоял, посмеиваясь в оскорбленные, пылающие ее глаза. Да-да, пришло времечко, заметили они все-таки Петра! Аграфена Ивановна немотствовала, взирала на него, как на демона.
Хо-хо! Не больше двух недель осталось (обещал портной), когда заявится Петр во славе...
- Одну сотнягу прошу, - сказал барахольщик.
Петр жуликовато присвистнул. Барахольщик с двух слов должен был понять, что перед ним не вислоух какой-нибудь, а свой же, бывалый, базарный человек и что долго разговаривать нечего. Тишка бездыханно цепенел в шубе, в высокой лисьей шапке, словно те о шубе, а о нем шел торг. И барахольщик не стал долго разговаривать, однако дальше восьми красных, уступать не хотел. И настаивал, чтобы Тишка взамен скинул ему и сермяжку и старую шапку ("все, глядишь, на чучело сгодится").
- Ладно, - величаво согласился Петр. И к Тишке: - Десятку свою подбавлю... в долг. Хошь?
- Спасибо, дяденька, - пролепетал Тишка.
Не чуя себя, он разоблачился, забежал за пустую лавчонку, расстегнул штаны, рвал обмирающими пальцами бечевку. Нет, конечно, раздумает сейчас заиндевелый... или Петр только для зла подшутил за вчерашнее. Он вытащил деньжата, отсчитал. У возка лихорадочно срывал с себя на морозе армячок.
И Петр, - зря на него клепал Тишка, добрый он, Петр, - в руках терпеливо держал шубу. Чью это он держал шубу-то?!
И теперь еще ближе - только через рубаху - ощутил Тишка на себе теплую, хватающую за сердце тяжелину обновы. Сумерки обволакивали пустошь. Тишка забыл еще раз поблагодарить Петра, даже поглядеть забыл, оттого и не видел, как вчерашний дымок пролетел опять у того в глазах... Скорее догнать дядю Ивана, скорее показаться ему... с припляской бежать, бежать! Но нигде на пустоши дяди Ивана не примечалось, да и людей не осталось почти никого. Тишка пощупал себя, один, без всех, пощупал, - шуба была на нем. И маманька вышла из ветра, слезясь, загораживая глаза рукой, - не верила она своим глазам, сумасшедшая! И вывалили со всех сторон деревенские: парни, которые от зависти прикидывались, будто они и не смотрят; ко дворам выбегали звонкие, завидущие бабы и со зла молчали, старики - и те сослепу тыркались в калитки...
Да, шуба была на Тишке... Рукава только чуть чуть широки, в них продувало, подшить, что ли? Тишка догадался, вложил рукав в рукав. Ого, вот она где, теплынь!
В барак входил не Тишка, а судорога какая-то, заранее виновато и счастливо склабившаяся. Барак был почти пустой. В глаза бросился Петр. Когда он поспел? Около него человек пять дружков; они подвыпили, скалились. Петр приблизился к Тишке, цапнул его за руку, заклещил ее пальцами. Сердце от, этого, оборвалось.
- А ну, покажи нам обнову!
И повлек его за собой между коек. Сзади грохнуло:
- Поп!
Тишка двигался омертвело; длинная поповская шуба, до противности ловко перехваченная в талии, полами мела по земле, рукав в поларшина шириной свисал с костлявой, беспощадно дергаемой Петром руки; на голове качалась поповская рысья шапка - тиара, из-под которой вылезали нестриженые косицы. Петр получал удовольствие, - разве жалко за это десятку? Тишка таращился во все стороны сквозь слезный туман, искал спасительную кожанку Подопригоры, искал гробовщика, искал Золотистого. Их не было.
- Поп! - опять грохнули дружки.
Петр торжественно вел Тишку обратно. И барак гремел хохотом, над койками - бредилось Тишке - хохочущие хари громоздились в два этажа, разваливались зубастые, трегубые, стонущие от смеха рты; барак, сотрясаясь, ржал. И вдруг смолк, словно рухнул.