стках, и уже с мануфактурой делались дела. Но не только из-за этого бывал. В халупе Петр жил, дышал... Вечером обязательно расщедривался на выпивку кто-нибудь из дружков. Горница освещалась приятельским трактирным светом. Изредка, как посторонняя всем нахлебница, появлялась Дуся, заспанная и злая от скуки. Петра хватала в ее присутствии сладкая оторопь, будто кто-то кружил и кружил около него с ножом. Пусть только бы не уходила подольше... А Дуся и не ведала ничего, она никак не хотела замечать его настойчивых, нахально-изнывающих глаз. Очевидно, равнодушно терпела его, как и прочих, подозрительных, но нужных для дела мамашиных ловкачей.
Вот с вербовщиком Никитиным, неведомо откуда взявшимся, обходилась совсем по-другому - не отказывалась присесть рядом, поговорить, хохотнуть над секретно сказанным ей на ушко словом. Вербовщик был лихо одет, имел шальные деньги и напевал новейшие ресторанные песенки под гитару.
Но Петр исподволь наступал.
Очень хитро выбрал минуту, чтобы подивить Аграфену Ивановну своей удачей с Сысоем Яковлевичем. Подгадал нарочно к вечернему чаю, когда мать с дочерью наедине сумерничали за самоваром. Дуся, хотя и неприязненно отвернувшаяся, должна была поневоле, по причине недопитой чашки, прослушать весь разговор до конца. А Петр только этого и хотел для начала: чтобы голос его, не перебитый другими голосами, подивил ее однажды.
И голос и разговор были припасены, выучены заранее.
Аграфена Ивановна при первых словах поставила блюдечко на стол и насторожилась. Петр рассказывал, как и полагалось рассказывать о таких делах, вполголоса, с недомолвками, в особых местах многозначительно прикашливал. Старухин рот разъезжался от восхищения. Вот это орел, да, орел! И еще сильнее, чем восхищение, начинала терзать Аграфену Ивановну завистливая боязнь: возьмут ли ее в пай и в какой пай? Иль - себе вершки, а ей корешки? С мануфактурой дело было случайное, налетное, а тут, если взяться с умом, потекли бы обильные и нескончаемые родники. Кроме этого, и страшновато было... На Петра взирали и растерянность и жадность. И с какой готовностью закивала головой старуха, когда Петр предложил тут же, в Шанхае, принять Сысоя Яковлевича и поразить его (словечко портновское пригодилось!). Ясно было, что теперь не Аграфена Ивановна над ним, а Петр царевал над старухой. Какой он там подручный! Понимала ли это Дуся? Не глядя, только одну и видел ее краем глаза... Дуся слушала, и он, чувствуя это, все разнообразнее, все вдохновеннее красовался. Он одевал свой рассказ, свою доблесть в особые, благородные слова, после которых уж никак нельзя было смешивать его с прочей шанхайской шпаной; Аграфена Ивановна от этих слов мигала... Про Сысоя Яковлевича он, например, выразился, что таких людей можно окручивать только посредством психологии. Много значит при этом являться отчасти артистом, то есть играть с человеком драматически. Ну, он-то, Петр, в свое время участвовал с любителями, разных типов разыгрывал. Труднее всего, конечно, давать любовь...
Аграфена Ивановна трудно таращилась, не понимая, к чему это.
- Я раньше к театру очень большое увлечение имел. И сейчас, - Петр задумчиво побарабанил пальцами, - очень, очень скучаю без театра.
А Дуся все слушала, конечно. Петр повернулся - пришло для того время, победоносно, всем жаром своим пыхнул ей прямо в глаза. Да, да, черствости в них нисколько не оставалось, но приветственно усмехались, лукавили. Только смотрели не на Петра, а мимо.
Оглянулся на постылый скрип двери и понял. В дверь входил, само собой разумеется, вербовщик Никитин.
На боевом парне распахнуто красивое оленье полупальто и кругом галстука заправлен шелковый шарф, такого небесного, полыхающего цвета, что и щеки и волосы Никитина тоже отдавали голубым. Вошел, как в свой родной дом, даже ног о половик не вытер, прямо к Аграфене Ивановне с дружеской пятерней.
- Ну как, мамаша, в правом боку? Опять мозжит? Сочувствую! Но помочь ничем не могу. Га-га-га!
Гогочет нахально ей в глаза, но Аграфена Ивановна не думает обижаться, даже усмехается одобрительно: "Вот какой гораздый, где уж его словом перешибить!" А Дуся запрокинула головку, будто плывет на карусели.
Петр омраченно оперся на локоть за самоваром. Не мил, тягостно-излишен душе кооператор, восхищенье старухино... Вот они где цветут; настоящие цветы жизни! Вербовщик развалился на стуле, подобно гусару-покорителю из романса; чашки для него бойчее зазвенели; он на все согласен:
- Чайку? Ну что ж, пожалте чайку, с морозу великолепно!
И все-таки по какой причине которую неделю проедается в слободе этот молодец? Командирован он в Поволжье, в Самару, и давно бы ему ехать. Бедой кружит... Через полчаса Петр уже один со старухой; молодые табунят за перегородкой. Петр слухом весь там, однако подробно договаривается с Аграфеной Ивановной, как принять в гости Сысоя Яковлевича, какой сделать стол, какие разговоры вести, чтобы получилось почтенно и убедительно. Чтоб чужие не помешали, на тот вечерок Дусину комнату занять... Аграфена Ивановна поднялась зажечь лампу, а там, за перегородкой, стихло вдруг, так нехорошо стихло, что - ринуться, завопить с кулаками над недогадливой ведьмой-старухой... Нет, прожалобилась гитара, и волнистым, нестерпимо-душевным, каким баб-дурех наверняка обхаживают, голосом занес вербовщик:
И все-о, что было... и все-о, что ныло,
Все давным-давно-о уп-лы-ло...
Петр так и не мог сдвинуться, уйти. И вечер развернулся в звон, в песни, в кружало. Приехали еще со стройки, из контор, двое друзей Никитина, не то вербовщики, не то хозяйственники. Пришел тяжко-думный и зловеще обидчивый Санечка-монтажник. Никитин появился из-за перегородки, румяно-голубой, радушный, хозяйствующий. После первого литра, когда стало пошумнее, незаметно присоединилась к компании Дуся с гитарой. Все-таки после сегодняшнего чаеванья она стала терпимее к Петру: лафитничек из его рук приняла без прежнего презрения, лафитничек, оплаченный, однако, Никитиным...
За водкой бегал простуженный, закутанный в какой-то половик мужичонка, церковный сторож, услужавший по вечерам гостям за некоторые подачки. Механику этого бегания Петр знал отлично: сторож хлопал дверью для виду, а потом подавался в кухню, где Аграфена Ивановна обтирала уже новый литр. Съедали третью сковороду яичницы; сковорода - еле обхватить руками. Никитин галдел больше всех, а когда посылал за чем-нибудь, выхватывал деньги из кармана прямо комком и, не считая, выдирал оттуда и ронял кредитки. Сторож улучал момент и цапал со стола лафитничек. Позже заезжие мужики в тулупах обнаружились в халупе, и их настойчиво и крикливо, с надсадом угощал вербовщик. И опять выдирал деньги из кулака - так, что у Петра вчуже болело сердце: ворон тут каркал... А садясь, вербовщик все ловчился завить руку вокруг Дусиных плеч; та - при гостях, что ли? - не давалась. Не цветы - мрак кружил теперь около него, голубого и пропащего. И, как бы чуя и расшибая все эти опасенья, вскочил распаленно вербовщик.
- Мамаша, никаких не бойся! При такой башке, - он с похвальбой похлопал себя по темени, - никогда не пропадешь. Одно изобретенье, товарищи, имею... на всю стройку всех перекрою!
Он пьяно выхватил у Дуси гитару, упал на стул, голова у вербовщика подломилась.
- Забыл... для мамаши хочу спеть... на всю жизнь есть одна песня! Слушай, мамаш!
Ты жива еще... м-моя стару-шка?
Жив и я... Привет тебе, при-вет!
Вербовщик икающе вздыхал, чересчур плаксивил, но выходило все же хорошо. Не то чтобы хорошо, а вдруг вот такое этой песней подошло, чего не хватало, чтобы людям, сидящим в чаду халупном, глубоко, во всю тоску, вздохнулось... На полочке с иконами мигала лампадка: вечер пришелся субботний. И лампадка под песню вышла показаться вперед. На дворе субботняя, всенощная вьюга. На санках мчат милую, как вот на бумажной картинке на стене. Мчат заунывно, как будто напоследок. Прости-прощай, Мшанск!.. И заезжие мужики попритихли; гуще понесло от их тулупов керосином, рыбой, родимой лавкой... У Санечки в кривом рту стиснулись зубы; может быть, и скрипят, только не слышно за гитарой... Хорошо брал всех песнею сволочь-вербовщик:
Не буди... того, что отмечталось...
Не зови того, что не сбылось...
Аграфена Ивановна - ну да, это про Мишу ей пели! - не выдержала, сладостно сморщилась и губами и носом. Сторож, покосившись на нее, стянул еще лафитник; еще раз покосившись, полез к яичнице. Тут уж Аграфена Ивановна сверкнула на него казнящим взглядом... А Петра оковала песня. "Не зови... того, что не сбылось..." "Нет нам счастья и не будет, - забредилось, без слез захныкалось ему, - заупокой один остался..." И гибельно-приятно было поддаваться. Дуся не сводила с певца вкось уставленных одурелых глаз; грудь ее и все тело, даже ноги, разволнованно дышало. "Готова!.." И Петр царапнул себя ногтями по руке, поборол сразу в себе и песню и расслабленность. Надо было побороть. Надо было не допустить. И Санечка тоже все понял, мелкими и трезвыми глазками моргал на Дусю: не было Дуси, одна подвыпившая, уже взятая мертвой хваткой, готовая ко всему баба-дуреха. "Стравить разве?" - прошла в Петре отчаянность. Санечка-то, может быть, не раз щупал нож в кармане за эти вечера, только брал его вербовщик своей щедростью, напоем, молодечеством. А стравить недолго было, шепотом подбавить только Санечке жарку. Но вовремя попридержал, охолодил себя. Шум, скандал, дознание... Все налаженное - сразу на ноль, одно пепелище оставят от халупы. Настойчиво досидел до полночного часа, пока Никитина на руках не снесли в сани.
...В ближайший вечер Петр, удивясь, приметил вербовщика в своем бараке. В дорожном полушубке и в том же голубом шарфе внакидку, Никитин слонялся меж коек, как бы лениво разыскивая кого-то, присаживался то там, то здесь, балагуря, угощая барачных табачком. Петр забился поближе к печке и хищно наблюдал.
Дольше всех вербовщик задержался около деда. Голубой все уговаривал, хлопая старика по плечу, а старик льстиво мотал головой. Но в чем-то деда так и не удалось уговорить. Вербовщик бился около него и так и эдак, но дед сидел, бесчувственно мигая: видимо, соображал, с какой стороны его дешевят или обманывают... Обозленный вербовщик перескочил к Золотистому. Но с тем разговору вышло еще меньше. Золотистый вдруг пальнул крепким словом и собрал кулаки. "Ах ты... щелко-нога-ай!" - горланил он вдогонку. Никитин пробирался к дверям с нехорошим и потным лицом. Мимоходом столкнулся взглядом с Петром - Петр сам нарочно высунулся ему навстречу; при этом вербовщик изобразил развязную и жуликоватую улыбку, словно на все ему наплевать. "И верно, щелконогий", - с презрением провожал его глазами Петр. Только что вербовщик скрылся в дверях, дед-плотник проворно напялил на себя зипунок и шапку и, боясь упустить что-то, кошкой стрельнул тоже к дверям.
Через день Петр опять наткнулся на вербовщика в одном из соседних бараков. Здесь голубой, очевидно, снискал кое-какую удачу. На койке охотно обтеснили его человек пять пропойно-гулящего вида; звенела из полы в полу круговая посудина. Петр уже не дивился, он распознал про все; он не удивился бы, если бы повстречал Никитина в тот же вечер в бараках транспортного и доменного участков или даже в степи, у отдаленного бетонитового завода. И Петр жестоко осудил его про себя: "Нет, друг, плохое твое изобретение!" Конечно, обладая соображением в башке, каждый имел право ловить в темной воде, пока она есть; и сам Петр ловил, но то было, по его мнению, торговое, фундаментальное дело, и всякий мог продать принадлежащую ему вещь, скажем, ту же мануфактуру, кому и за сколько захочет, а здесь получалось самое наглое и раздутлое мошенничество. Глодали, пожалуй, и зависть: очень уж легко, с наброса задумал молодчик цапнуть то, что другим достается с таким трудом.
Да, первая горячка, с которой барачные начали было разбазаривать выданные им бязь и ситец, явно шла на убыль. Дальновидные попридерживали свой паек. Петру и дружкам добыча давалась все туже и туже. Много значило и то, что близилось опять первое число. Из высоких центральных учреждений возвращался помощник начальника строительства. По баракам еще до приезда его пошли разговоры об этом, и, хотя не знали еще ни истины, ни подробностей, сквозь воздух, сквозь расстояние, чувствовалось: за поездом следует невидимая и могучая волна поддержки.
Из разных областей и земель, из самых далеких далей не переставали приваливать люди на стройку. Кроме российских, появились на шестом участке башкиры, украинцы, сибиряки. Все меньше пустовало коек по баракам. Старожилов шестого участка затоплял с головой новый, незнакомый, с новинки злой на работу народ. И, главное, не отпугивали его никакие слухи о безденежье, о голодовке. Старожилы задумывались. Или всерьез подымается здесь, над степью, верное и громадно добыточное для всех дело и только из-за печурок и коечных тарабаров не каждому это видно? Да и что было видно по дороге на разгрузочный участок? Леса, да тепляки, да бараки; наспех сколоченная, черновая жизнь. На плотине, в стороне, адовая, чуть не выше гор, свалка всяческого материала, машин, коловорот людской. Однажды забрели кое-кто из барачных туда, к плотине поближе, задрали голову на сооружение, на обнажаемое бетонное тело, с которого частично сдирали уже отжившую, ненужную больше скорлупу опалубки. И увидали...
То же случилось и с Петром, который, выйдя как-то утром на работу, взял не всегдашней дорогой, а снизу, против речного течения. Сначала даже не угадал, что перед ним та самая плотинная стройка, которую видел-перевидел сверху, из чертоломного своего сарайчика. Некая тень поднялась над его головой. Это были высоты грозового чугунного цвета и чугунной твердости. Бетонные бычки плотины ступали вперед, на Петра, как ноги, согнутые для шага. Такого зрелища еще никогда не знавали и не ждали его глаза; и ведь столь же неожиданно могли надстроить над этими ногами и чудовищного, неодушевленно-чугунного человека, в высоту надстроить так, что взглянуть на него и затрястись... Все-таки Петр в душе был мшанский, уездный.
Он постоял, посмотрел. Бычков проступило пока еще не много, только по краям русла, у берегов; в середине еще громоздилась путаница свай, опалубки, железных щитов и прочего, струилась и ледяными палками свисала вода. Но ясно было, что и здесь пробьются и встанут рано или поздно чугунные упоры. Народ и машины шумели наверху. Да, Петр Филатыч, и не заметил ты, как шагнули тут на первую приступку. Надо смекнуть вовремя и самому не отстать. Он и смекал, всматриваясь... Кончится и в бараках когда-нибудь темная вода, и ее просекут подобные же каменные быки. Недаром все чаще наведывался по вечерам на участок Подопригора и другие из рабочкома. И приметливо и опасновато становилось работать в таких обстоятельствах.
Что ж, на новой приступке и дела следовало зачинать другие. Вот Сысой Яковлевич назревал. На приглашение Петра пожаловать как-нибудь в слободу, познакомиться кооператор, с важностью поразмыслив, согласился.
Итак, наступала передышка в делах, но приятная передышка: предстоял подсчет и дележ барышей.
Мануфактуру хранила и пускала в оборот сама Аграфена Ивановна. В трех сундуках донизу, под Дусино приданое, натискано было ситцевое и бязевое добро, недолго погостившее в мужичьих торбах и присоренное еще кое-где хлебными крошками. Что не вошло в сундуки, то побросано между переборками: доска вынималась так, что разрез шел в аккурат по рисунку шпалер. Впрочем, залеживался этот беспокойный, скребущий душу товар не очень долго. Заезжие мужики-компаньоны принимали его от Аграфены Ивановны, прятали под необъятные тулупы и уезжали промышлять в окружные башкирские и русские села. Потом ночью приходили одна-две подводы; из саней, из-под соломы, те же заезжие выволакивали пятерички с мукой. И те же заезжие наутро, на слободском базаре, - а на базар стекались покупатели со всей стройки, начиная с барачных жителей и кончая женами специалистов из управления строительства, на базаре они же ловко сбывали из-под полы свиные и бараньи тушки, целые стяги говядины. Аграфена Ивановна, обходя с корзиною булочек жратвенные эти ряды, неприметно и враждебно-зорко блюла за компаньонами. Урвав от работы время, помогал ей иногда и Петр.
Старуха, хотя и против сердца, принуждена была ввести его в это деловое подполье. Петр знал и про сундуки и про переборки. Ночью сам помогал заезжим перетаскивать в баню и складывать под полом пятерички. В бане не мылись; два дюжих голодных пса бегали по двору. Петр подметил кое-что и другое: за переборкой мутнели кульки из сахарной бумаги, неведомые узлы. Оттого уверялся все тверже, что где-нибудь в самом хитро утаенном гнездовье упрятано еще нечто. Золотые вещички!.. Сердце его при этих мыслях злобно и жгуче буйствовало. Он осязал теперь, какой жирный, хотя и невидимый, зажиток облегал кругом старуху, ее дом. Хватит, да еще с остатком, чтобы Дусе без забот кушать каждодневно сытную пищу, бездельничать на кровати в обнимку с гитарой и наливаться сластью от грудей до коленок на пагубу... Вообще при налаженности старухиного торгового механизма оборот с мануфактурой получился прибыльный. Петр все настойчивее подторапливал Аграфену Ивановну насчет дележа.
Согласились рассчитаться после того, как примут Сысоя Яковлевича.
Прием готовился в ближайшее воскресенье, около вечерен.
С утра вился около халупы сдобный угарец. Аграфена Ивановна орудовала кастрюлями и сковородами на кухне истово, самозабвенно, размашисто, как бывало в Мшанске в храмовой праздник. От хозяйственной свирепости ее дрожал весь дом. Не для забавы старалась, а для дела. Петр пришел с работы пораньше. От изобилия празднично навороченного на кухне он потерялся даже, опьянел. "Вот это, тетя Груня, да-а..." Но Аграфена Ивановна тотчас прогнала его, - надо было передвинуть кое-что в Дусиной боковушке, расставить на столе угощение. И Дуся послушно, как соучастник, вышла по его просьбе в горницу, захватив с собой только зеркальце и пуховку. Струйкой пронеслось за ней душистое. Тоже принаряжалась для гостя.
Петр шагнул в ее комнатку. Чего никогда не было - в ее комнатку! Вот, в валенках, в нижнем пиджаке, телом своим, всеми своими членами, он пребывает в этом заповедном, нежном нутре. На него напало сладкое трясенье.
И что-то рано заволокло сумерками. Эта белая, пухлая шелковистость постельки, флакончики с духами, отраженные в трюмо, посыпанные золотой и серебристой пыльцой открыточки - все это было видано в другой, запамятованной жизни. Тут обитал не человек, а что-то вроде запаха с нежными кудрями... Петр воровато впился в фотографии, веером разлетевшиеся по стене. Усачи времен германской войны, остолбенелые штатские, до пучеглазия захомученные в воротнички. Его окружило мучительное и мутное ущелье Дусиного прошлого. Ну да, и этот здесь... когда успел? Никитин стоял на фотографии, бросив руку на спинку стула с этакой прельстительной наглостью; шею перехлестывал тот же шарф... Петр с горечью отодвинул постельку поближе в угол. Кто еще сумеет дать Дусе такое чудо, какое готовит он! Душистая, она взовьется на ковре-самолете туда, где желтые реки и большие цветы! Он отодвинул постельку и смутился почему-то... Обитательница комнатушки обратилась сразу в Дусю, Аграфены Ивановны дочь, одних с нею мясов и кровей, только помоложе. Перед сном, раскосматившись, присядет вот тут, на краешек постели, почешется под рубахой Дуся-баба, простота, жена. И к чему нужны еще разные извороты и труды: ведь все равно не уйдет!
А когда втаскивал из большой комнаты стол, Дуся сама, без просьбы, помогла, чтобы через дверь прошло ладнее. Помогала и яства таскать от Аграфены Ивановны. Семейственность сближала их, как бы заранее укладывала под одно теплое одеяло... Петр растрогался вконец, сбегал в переднюю за одним сверточком, который таил в кармане; хотел вечером, при Аграфене Ивановне, преподнести, чтобы торжественнее было, но не утерпел.
- Это вам, извиняюсь.
- Что такое? - удивленно свела бровки Дуся.
Петр скромно отступил, заложив руки назад. Дуся, восхищенно клоня головку, развертывала джемпер, великолепный джемпер в коричнево-золотистую стрелку. В тех местах то была невиданная, сумасшедшая по своей модности вещь! Ее заприметил Петр на некоторых инженерских женах, под распахнутой шубкой. Заприметил, загорелся - и вот...
Дуся у окна переливала в руках это золото.
- Откуда же вы достали?
"...Петр Филатыч..." - договорил он про себя недоговоренное ею. Вот и все случилось: стоит перед ним, простая, душевная. "Опиум ты мой!" умилялся Петр. Ответил:
- А это прислали в немногом количестве, для высших спецов... Ну, я вижу, цвет к вашим глазам подойдет, попросил Сысоя Яковлевича по знакомству. Очень подойдет, вы померьте!
Дуся зачарованно хихикнула:
- Я померяю.
И припустилась в боковушку. Тотчас торопливо зашуршало там платье, и дверь осталась полуоткрытой - вот какое доверие! "Опиум!" - блаженствовал Петр. Но под окном пробрякал и оборвался колокольчик. Петр трясущимися, как бы больными руками торопился зажечь лампу. Так и есть: перекликнувшись весело на кухне с Аграфеной Ивановной, влетел вербовщик, чубастый, заметеленный от езды.
- Готово, Евдокия, как вас по батюшке? - крикнул, на ходу пожал руку Петру, потом начал расчесывать чуб. Он чрезвычайно спешил. - Я сейчас.
- Куда еще? - подозрительно вопросила из кухни Аграфена Ивановна.
- У нас, мамаш, отчаянная вечеринка, весь отдел рабсилы и некто партийные, очень приличная публика... Под танцы два баяна!
Восторгался - слюна летела.
Вышла на свет Дуся, припудренно-сияющая, губки едко выведены рябиновым цветом. Жалкая была эта изба, несовместимая с молниями ее красоты.
- Как, подходяще для танцев? - кокетливо показывала она плечико в джемпере вербовщику. - Это вот они достали, - мельком посмотрела на Петра и тотчас вспомнила: - А вы ведь свои деньги заплатили?
Вербовщик круто повернулся к Петру, полез в нутряной карман:
- Сколько?
С его приходом Петр отодвинулся в сторонку, стоял забытый, вроде мебели. Джемпер обтянул девушку по пояс, как голую. Щелконогий уже облизывался. Не подарочек, а позор себе купил Петр. Снедала его охота убийственным словцом пришибить вербовщика, как это на базаре умели делать, с навозом сровнять. Но рано еще было... Молвил с достоинством:
- У нас с их мамашей свои счеты, не волнуйтесь.
Тут в прихожей затопталось и закряхтело: нараспев тараторила, встречая, Аграфена Ивановна. Объявился наконец Сысой Яковлевич. Молодые, не здороваясь, проскользнули мимо - какое им дело? И в темень, в слободу, понес их, залился колокольчик.
"Ну, погуляй разок напоследок!" - злобно порешил про себя Петр. И двинулся - оглушить себя делами, Сысоем Яковлевичем.
Тот мешкотно скидывал ботики в передней, постукав их друг о друга, рядком уставил у стенки. Он как будто не решался еще, входить ему или нет... Выпрямившись, сверху недоверчиво взирал на Петра.
- Пожалте!
Петр повел его на сказочный свет боковушки. Аграфена Ивановна копошилась в кухне, принаряжаясь. Сысою Яковлевичу был любезно и скромно предложен стул, но он как вошел, как глянул на угощенье, так и окоченел, моргая.
Привык видеть кругом Сысой Яковлевич только скупое и постное пайковое житье. Сурово учитывался каждый грамм хлеба, люди в горсточке подносили его ко рту. По карточкам выдавались лакомства - селедка и сахарок. Сысой Яковлевич состоял раздавателем этих сокровищ, он учреждал порядок среди рвущихся к нему жадных рук, он повелевал... Он гордился этим, но тут в пыль разлетелась вся его спесь.
И было отчего.
Стол полнился сумасшедшей вкуснотой, изобилием, невидалью. Всего сразу и не усмотришь! Вот наломаны толстые, в четыре пальца толщиной, пироги трех сортов: с мясом, с сагой и сомятиной, с яблоками. Начинка жирно валится из волнисто-пухлых внутренностей. Гусь, разнятый на блюде на куски, наполовину вплавь в соку. Окорок телятины повернут к гостю белейшим срезом и украшен, как и полагается в домах, раскудрявленной, разноцветно-бумажной бахромкой. В бахромке же холодная телячья ножка. Еще необъемное блюдо моченых яблок и два блюда подовых пирожков и пышек, по нежной розоватости никак не похожих на базарные. Тут же примечал взор глянцевитую, поросятинкой чреватую горку студня, не говоря уже о мелочах, вроде грибков, хренка со сметанкой, селедочки под яично-луковой заправкой и т. д. Два артельных графина с водкой хрусталились на свету, отдельно в бутылке кровянилась вишневая... Стародавние колокола торжества звонили над столом, оглушали Сысоя Яковлевича. Сколь нищи, сколь раздуты в своей ценности показались ему кооперативные его сокровища! Как же за эти годы прибеднился вкус у человека!
- Богато живете, - подавленно вздохнул Сысой Яковлевич. Он и ростом как-то сразу измельчал.
Петр усмехнулся победительно.
- Богато, - повторил, вздыхая, кооператор.
- Где уж тут богато! - вступился смиренный голос Аграфены Ивановны.
Старуха входила чинная, толстобрюхая, в черном парадном платье, вокруг которого несмолкаемо гремела, казалось, церковная служба. Плетеная шелковая косынка ниспадала с затылка вокруг обветренной ее морды, распалившейся еще больше от печного жара. Под стать столу - представительная, гильдейная старуха.
- Где уж тут! Того нет, сего нет... Просто собрались для хорошего знакомства посидеть. Петр Филатыч, что же они все стоят?
Сысой Яковлевич воссел, наконец, истово-прямой, окоченелый. Аграфене Ивановне посадка его пришлась по сердцу. Действовал кооператор спервоначалу пугливо, стеснительно. После первой ткнул вилкой в какой-то пустяшный грибок, притом уронил его по дороге. Аграфена Ивановна, не вытерпев, сама взялась, навалила ему в тарелку гусятины, яблок; холодец с хреном подвинула в самую грудь.
- Благодарствую, - виновато хрипел Сысой Яковлевич.
В немоте кусали, покрякивали, причмокивали. После третьей Аграфена Ивановна не выдержала, спустила, ввиду духоты, косынку на плечи, расселась враскидку, пошире, и завела разговор про тяжелые погоды.
Да, для приезжего жителя погоды были тяжелые, Сысой Яковлевич согласился. Сам-то он живет покамест бобылем, супруга осталась в Туле... Но Аграфену Ивановну не супруга интересовала, она за своим столом покалякать желала про свое, для дела интересное. Погоды-то тяжелые, а вот что летом станется? Подуют черные ветра такой непрестанной силы, что булыжники по улице сами катятся. А если какая беда, избави бог? Вон сколько бараков, да теса, да бревен по степи нахаосили, а в бараках людей - как курей в ящике... Купцы-то, буржуи-то не глупее были, а вот что-то не строились тут. Понимали!
Сысой Яковлевич немного притемнел. Он со службишкой здесь укрепиться думал, супругу к лету выписать... Немного притемнел, зарывшись прилежно с усами в гусиное крылышко.
Аграфена Ивановна ему еще набулькала лафитничек. Три лафитничка уважительно чокнулись опять друг с другом. Сысой Яковлевич, оторвавшись от гуся, почтил хозяйку, выпил.
- Местность пускай какая она ни на есть, извиняюсь... самое главное вот, - Сысой Яковлевич растроганно, с влагой на глазах, показал на дивный стол, - вот, чтобы жить хорошо. Я тоже, хозяюшка, с малых лет стремлюсь, чтобы все было хорошо. Не люблю я, хозяюшка, чтоб плохо жить.
Аграфена Ивановна выразительно поглядела на Петра. Разгорячел гость-то, не пора ли подбираться к делу? Но Петр, словно под трактирный орган, в кручине опустил голову над лафитничком. Приходилось Аграфене Ивановне самой...
- Мы бы жили хорошо, кабы нам давали жить.
Поплакалась на всеобщий нажим, который опять зачинался и в деревне и в городе. Стройка-то, она бы ничего, при эдакой тьме народа какой разворот торговли можно бы сделать! Но торговлю со злобой душат... И не стало у нас ни хлебца, ни сахарку. Торговый-то человек все бы достал. Аграфена Ивановна через стол, через полную чашу свою, вопрошала теперь Сысоя Яковлевича, как бывалого, много знающего человека: может ли оно так быть, чтобы навеки без вольной торговли обошлось государство?
Сысой Яковлевич снова защитно насторожился. Слушал он хозяйку с любовью и почтением, выворачивая на нее глаза от куска, который сладостно обгладывал. А вот сразу и прямо отвечать на такие вопросы не любил. Сначала подумал, огляделся. Кованый, набитый, очевидно, всяким приданым сундук, тюлевые гардины по окошку, кровать с зеркальными шишками - вся эта зажиточность и добротность опять преисполнили его доверия.
Оперся на пальчики: слов его ждали, жадно прислушивались.
- Никак не обойдется, - вымолвил он наконец.
Аграфена Ивановна с уважением наклонила голову и вновь наполнила лафитнички.
- Оборот, конечно, и сейчас можно делать, если с умом; только самосильно-то трудно, лучше в компании. Мужик денег теперь не берет; ему, скажем, ниток бы шпулечных, мыльца, керосинца, пуговок. В компании один того расстарается, другой - другого. А уж дело-то пошло бы.
Аграфена Ивановна смолкла, воззрилась испытующе на гостя.
Понятно, Сысой Яковлевич отлично уразумел всю суть. Да он и до приема ее знал... Но Сысой Яковлевич вдруг сделался дитем, лазил по потолку невинными глазами.
Петр тоже не подавал никакой помощи. Отвалившись на локоток, молчал; от водки напало на него подобие сна, тоскливого, беспорывного. Колокольчики уносились, и страшно было их дослушать, дойти за ними до конца...
Но Аграфена Ивановна сердито ломилась напрямик:
- Вы, значит, тоже раньше-то... собственное дело имели, или как?
- Я-то? Да ведь как сказать...
Сысой Яковлевич закашлялся и принялся вязать узелки из скатертной бахромки. Аграфена Ивановна, так и не дождавшись ответа, срыву встала. Будто понадобилось самовар посмотреть. С ущемлением озирала она прорву занапрасно наготовленного...
Петр задвигался, стряхивая с себя дурь. Пора, надо было дело делать. Он угадывал все боренья, все трусливые оглядки Сысоя Яковлевича. Предложил гостю выйти до ветра, освежиться.
Сыпал снег, все тропки по двору обманно завалило белой пухлотой. За забором, в несусветной дали, вроде Мшанска, чудился колоколец.
А за надкрышной мглой, на плотине, горит и горит невидимая свеча. Горит, не велит спать.
Сысой Яковлевич, оттого ли, что наедине с Петром смелее себя почувствовал, или на морозе больше его разобрало, стал решительнее. Топтался заносчиво в тяжелоступах своих.
- Ты, может быть, и... служишь где-нибудь... но я тебе скажу...
Оказывается, Сысой Яковлевич до войны держал буфет на пассажирской станции в Туле. Буфет с подачей на серебряных блюдах. И от Тулы до Орла все буфеты тоже были от Сысоя Яковлевича.
Петр для виду любезно подивился. Он прислушивался сквозь беззвучно несущийся снег.
- Чегой-то? - затревожился Сысой Яковлевич.
- Да ничего, показалось, что подводы идут. Опять должны ночью подводы из уезда прийти. Изволь вот, ворочайся ночью с мешками!
Это Петр нарочно, как сугробами, заваливал былые серебряные Сысоя Яковлевича буфеты. И баньку ему с намеком показал, смутно показал, но так, что гость уразумел почтенную тайну этого хранилища. И не былого, а именно сегодняшнего. На дворе окончательно взнуздан был посоловевший и покорившийся Сысой Яковлевич.
Дальше говорили обиняками, но коротко.
Сысоя Яковлевича с удовольствием принимали в компанию, причем слобода брала на себя все хлопоты по получению и сбыту товара. Для получения в кооперативе малыми хотя бы дозами ребят можно найти сколько угодно. Петр успокоил осторожного Сысоя Яковлевича, что передатчики при этом ни знать, ни ведать ничего не будут... А в хозупре, около талонов, сидел знакомый Сысоя Яковлевича.
Кооператор все-таки жалобился, плетясь обратно за Петром:
- Можбыть, ты и служишь где-нибудь...
Петр, похлопывая его по спине, вел опять к угощенью. Изнемогавшей у двери Аграфене Ивановне на ходу сделал глазами, что сработано чисто. А потом, когда проводили гостя, когда Аграфена Ивановна поспешно начала сносить в кухню остатки пиршества и из скаредности даже лампу-молнию убавила, в полупотемках прижался Петр лицом к окну и тут уж поддался, дал полную сладкую волю тому, что судорогой давило его целый вечер.
Аграфена Ивановна испугалась, услышав всхлип.
- Чего это ты, батюшки?
Петр горлом изблевывал рыданья, сладкие-сладкие.
- Как же, тетя Груня... на что моя эта жизнь похожа... собачья? Миша-то, он хоть и скитается, он счастливый... У него маманя есть, его маманя родная ждет, его свой угол ждет, а я... без угла на всю жизнь, без родного, без близкого... Эх, за что?
Утираясь, все-таки прикинул вкось глазом: поняла ли тут на свой счет все это Аграфена Ивановна? Может быть, и поняла... Тоже пригорюнилась, в фартук сморкалась.
Спросил плаксиво, вроде, для того, чтобы развлечь себя от горя:
- Расчетец-то, тетя Груня, когда сделаем?
- Да чего же расчетец... - Старуха хитровато замешкалась. - Деньги за мануфактуру ты мои платил - значит я тебе за хлопоты накидку сделаю.
- Не накидку, тетя Груня, а исполу со всего оборота.
- Исполу? - ахнула Аграфена Ивановна, но осеклась, встретив равнодушно-бесстыдный, даже скучающий взгляд Петра. - Вот какая у тебя, Петруша, ко мне дружба?
- Дружба дружбой, а камушек, как говорится, за пазухой держи, - сухо сбалагурил Петр.
Да и чего было спорить, торговаться? В руках ведь держал старуху с ее банькой и подводами, со всеми ее базарными и уездными разветвлениями. Однако, пожалев, приободрил ее: в компанию-то с кооператором присмыкнет он Аграфену Ивановну с собой тоже исполу.
- Ну, хоть за это спасибо тебе.
И оттого, что так по-хозяйски, без лишних слов, пересилил ее Петр, еще крепче прониклась она бабьим уважением к нему. За таким можно везде пойти, закрыв глаза...
Чуть не к полуночи прибрякал опять колокольчик - Петр дождался все-таки. Вербовщик весело пошатывался. Дуся раздевалась со счастливыми и виноватыми глазами. "Ну что могло случиться? - врал себе Петр для успокоения. - Ведь на людях все время толкались там. Ну, сорвал три-четыре поцелуйчика..." Вербовщик манерничал, вихлялся по горнице.
- Танцевали мы, мамаш, новый танец, называется фоксик! Сейчас, мамаш, покажем... Только вы встаньте, мамаш, вот тут, в куточке, и напевайте нам: "Та-ти, та-ря, та-ти, та-ря!.."
- Да ну тебя, малохольный! - отмахивалась Аграфена Ивановна, но видно было, что приятно ей, что любуется по-матерински на парочку.
"Дура! - злорадствовал Петр. - Может быть, еще и в мыслях его как жениха держишь?" Да, наверно, так оно и было - держала.
Вербовщик сам, сбросив оленье пальто, стал напевать:
- Та-ти, та-ря!
Петр такого танца еще не видал. Вербовщик у всех на глазах въелся животом в Дусю и начал на ходу разгибать женщину вперед и назад. И Дуся охотно поддавалась и, прижатая, ходила за ним, улыбаясь и дурея от этих "та-ти, та-ря"... Последнее охальство творилось у всех на виду. Аграфена Ивановна даже сплюнула и ушла на кухню.
Петр прокрался туда же. Губы его дрожали.
- Тетя Груня, прикрыть эту лавочку пора.
Старуха поняла по-своему: заметывает опять насчет того же, что и давеча. Нет, тут старуха остерегалась еще.
- Да ведь как ее воля, Петруша, за кого она хочет... Теперь на дочерей управы нет.
- Я, тетя Груня, про то, чтобы вам за решеткой не насидеться...
Старуха взирала на него обалдело.
Петр не без мстительного удовольствия наскоро растолковал ей про вербовщика. Вместо того, чтобы ехать в Самару и вербовать там рабочую силу, для чего дадены были ему большие казенные деньги, Никитин выискивал тут по баракам лодырей и нанимал их, будто в Самаре, выплачивая им в половинном размере проездные и кормовые деньги. Другую половину брал себе. И свои командировочные и проездные тоже в карман положил. Вот на какие мошенские средства пылил он в Шанхае. Когда подсекут молодчика, - а случится это не сегодня-завтра, - потянут к ответу и тех, у кого он деньги разбазаривал. Могут и остальное все унюхать...
- Ой, ой! - омертвела Аграфена Ивановна, плюхнулась на табуретку. Петяша, чего же молчал? Как же быть-то?
Петр высился над ней беспощадно.
- Заявить надо, вот что. Но как вы женщина и по этим делам неопытная, то я лично за вас заявляю в партию. И чтобы дать вам это в заслугу, скажу, что все это мошенство разъяснили вы и не потерпели его... И притом - что в дом к вам он шлялся просто нахально.
- Нахально, Петяша, конечно, нахально! - Аграфена Ивановна злобно порывалась в горницу, где вербовщик уже перед гибелью, издыхающим голосом напевал: "Та-ти, та-ря..."
- И все-таки вы - мать, Аграфена Ивановна, - не сказал, а словно ножом на совести ее вырезал Петр.
И Аграфена Ивановна покорно снесла его строгость. Необорим для нее становился Петр в своих захватах и вожделениях. Но прежде, чем сдаться совсем, сдать ему, недавнему проходимцу, право на родство, на Дусю, и, значит, на весь в жизни приобретенный достаток свой, не удержалась, чтобы не попытать его еще раз:
- Ты начисто скажи, Петр Филатыч... Про Мишу-то так ведь, зря все наболтал? Ты по совести, Петр Филатыч.
- Про Мишу что сказал, то сказал, кроме ничего не могу, Аграфена Ивановна. Знаю, может быть, а не могу.
- Я ведь мать. ..
- И матери нельзя. Надо до срока подождать. Вы то возьмите, - Петр шептал, нагнувшись к ней, - были раньше разные борцы... и как они скрывались... Так и мы... сейчас нас никто не знает, а придет срок... и Миша, и все...
У старухи рука поднималась как бы для крестного знамения.
- Значит... вон какие дела у вас есть?
Но Петр только кашлянул и без слов, одною бровью показал ей на дверь в горницу: вот где было сейчас ее место. И старуха подчинилась, боком-боком понесло ее, ошалелую.
Разноплеменный люд все гуще прибывал на стройку, мимо разгрузочных работ то и дело валил со станции целыми базарами. Старых жильцов в бараке потеснили, сделали среди них передвижку, вследствие чего вспыхивали ежедневные склоки из-за тех же печурок. Путался мордовский и татарский говор. Ложась спать, Журкин шапку прятал под подушку, а шубой, несмотря на жару, укрывался, полы подвертывая под себя. Ночью то и дело ощупывался.
И тихий страх порой находил на гробовщика. Может быть, через месяц на этой самой разгрузке поработать - и то напросишься?
Тяжело лежало на сердце оброненное Подопригорой недоброе слово...
И сплачивалась кругом, круче и деятельнее двигала за собой народ та же всюду хозяйничающая, в одно нацеленная сила. Она проступала и в чудовищно быстро законченном тепляке "Коксохима" - пустотелой, как цирк, огромине, где начинали лить из бетона невиданной высоты турму (угольную башню), и в красном уголке барака (этот уголок отгородили специально, поставили стол, покрытый красной бумагой, укрепили на стенах портреты, плакаты о тракторе и железнодорожном транспорте, - все железо, железо!), и в массивах все шире и шире разбегающейся полукольцом, от берега к берегу, знаменитой плотины. Журкин с Тишкой тоже завернули как-то с работы полюбопытствовать на нее. Внизу постояли, под слоновыми ногами чудища. "Как мурашки народ-то, - сказал Журкин, подавленный собственной и Тишкиной малостью, - а смотри, чего нагрохали!"
И Поля заметно держалась без прежней душевности. Словно обида залегла в ней после заворошки, случившейся в ее бараке, - на кого? В сердитых Полиных речах слышалось Журкину чужое, перенятое.
- Уж какая она противная мне, эта мужицкая жадность! Свое "я" везде на первое место ставят! Государство бьется, чего-то хорошее хочет для всех сделать. Сделаешь с такими! Ха!
Злобно перекусывала нитку.
- Нисколько мне не жалко этих разжирелых, у которых хозяйство громят, а их на холод в ссылку выгоняют. Нагляделась я тут на вашего брата!
При появлении гробовщика она теперь только чуть поводила глазом, не отрываясь от шитья; оттого чувствовал себя Журкин неприятно-назойливым, незваным. И очень уж часто выбегала в барак, будто усовестить шумящих мужиков. При этом пропадала подолгу, словно тягостно ей было оставаться вдвоем.
Журкин пораздумался... Как-то спросил: почему реже выходит она на гулянье, каждый вечер, почитай, все в бараке? Или у уполномоченного, у ее компаньона, стало делов больше?
Про компаньона нарочно ввернул занозу, но Поля выслушала, не сморгнув.
- Да где же гулять-то, чудной вы, когда вон какой буран да сугробы? Насмерть, что ли, сморозиться? Весной вот, товарищ Подопригора обещает, цирк сюда приедет, уж тогда походим! А что нам с ним не ходить! Оба люди вольные, сами по себе. При муже посидела, будет!
- Это верно... - согласился Журкин, но голос и усмешка у него были чужие, насильные. - Подольше погуляете, тогда уж не в шутку предложение вам намекнет.
Он поймал на себе Полины глаза, они косили от злости.
- Предложение? Ха! Больно мне надо! Он, Иван Алексеевич, человек серьезный, он у меня все совета спрашивает. Здесь летом на том берегу новый город построят, дома роскошные, огромные, в садах. Значит, товарищу Подопригоре, если одному с детями жить, надо на комнату или на две записываться, а если еще с женой, тогда обязательно на отдельную квартиру...
&n