воля, но... нет пути, он его ясно
не знает, не представляет, не видит...
И Федор взялся хоть немножко осветить, помочь ему и вывести на дорогу...
Пусть не удастся, не выйдет, - ничего: попытка не пытка, хуже все равно от этого
не будет...
Если же удастся - ого! Революции таких людей во как надо!
Только отъехали от Александрова-Гая, как в задний ряд отошли из
памяти и Сломихинская, и недавний бой, и все события этих последних дней.
Вставало новое - то неведомое, огромное дело, по которому спешили теперь в
Самару. Они еще не представляли себе всей мучительной опасности, что создалась
на колчаковском фронте, и не были осведомлены о серьезности наших последних
поражений под Уфой. Но уж и без того ясно было, что не попусту вызывают их столь
срочно на переговоры; подготовляется, видимо, большое дело, и в этом деле им
придется играть не последнюю роль.
- Как думаете, зачем? - спросил Клычков.
- В Самару-то?
- Да.
- Перебрасывать... На другом месте нужны, - уверенно ответил Чапаев.
Точно оба ничего не знали, гадать попусту не хотели... разговор
оборвался сам собой. Каждый думал втихую - бескрайные невысказанные думы...
Приехали в первое попутное село. Остановились у Совета... Крестьяне,
лишь только заслышали, что приехал Чапаев, набились в избу, теснились,
проталкивались, жаждая взглянуть на прославленного героя. Скоро о приезде узнало
и все село. На улице закружилась беготня, все спешили застать, взглянуть на
него. У крыльца напрудилась многолюдная толпа: ребятишки, бабы, наползли даже
седобородые, сухие, белые старики. Все с ним здоровались, с Чапаевым, как с
хорошим и давним знакомым, многие называли по имени-отчеству. Оказалось, что и
здесь, как под Самарой, нашлись старые бойцы, воевавшие с ним вместе в 1918
году. И плывут, плывут умилительные медовые улыбки, играют радостью серые чужие
лица. Иные смотрят серьезно и пристально, словно хотят насмотреться досыта и
отпечатлеть навеки в памяти своей образ геройского командира. Иные бабы стояли в
смешном недоуменье, ничего не зная и не понимая, в чем тут, собственно, дело и
на кого и почему так любопытно смотрят: побежали мужики к Совету, побежали с
ними и они. Мальчишки не галдели, как галдят всегда, стояли смирно, терпеливо
чего-то ждали. Да и все чего-то ждали, - хотелось, видно, послушать, как Чапаев
станет говорить... Отдельные, случайно пойманные слова прыгали из уст в уста по
толпе. Их перевирали, их перепутывали, но гнали дальше, дальше и дальше...
- Сказал бы нам што-нибудь, товарищ командир, - обратился к нему
председатель Совета. - Мужичкам же, видишь, охота послушать умную речь.
- Чего скажу? - улыбнулся Чапаев.
- А как там живут, скажи, кругом-то... Чего-нибудь да надумай...
Чапаев ломаться не любил. Охоту послушать у мужичков знал и видел сам, -
чего же не поговорить?
Пока запрягали лошадей, он обратился к крестьянам с речью. Трудно
сказать что-нибудь про главную тему этой чапаевской речи, - он повторял самые
общие места про революцию, про опасность, про голод. Но и эти слова были по
душе: шутка ли, сам Чапаев говорит! С напряженнейшей внимательностью выслушали
они до последнего слова замысловатую, сумбурную его речь, а когда окончил -
сочувственно покачивали головами, пришептывали:
- Это вот так да!
- Ну, так ищо бы!
- Ай, и молодец!
- Много хорошего сказал, вот спасибо, братец... Вот так уж спасибо!
Сколько сел и деревень ни проезжали - Чапаева знали всюду, встречали его
везде одинаково почетно, радостно, местами - просто торжественно. Деревня
высыпала целиком посмотреть на него, мужички вступали в разговоры, бабы охали и
шептались, мальчишки долго-долго кричали и бежали за санями, когда уезжали.
Кой-где произносил он "речи". Эффект и успех были обеспечены: дело было не в
речах, а в имени Чапаева. Это имя имело магическую силу, - оно давало знать, что
за "р е ч а м и", быть может, бессодержательными и ничего не значащими,
скрываются значительные, большие дела. Это очень удивительное свойство
человеческое, но уж всегда так: случайному и подчас г л у п о м у слову
известного и славного человека всегда придается больше весу, чем бесспорно
у м н о м у замечанью какого-нибудь бледненького, незаметного "середняка".
На одном из перегонов разговорились про частные дела: кто откуда, чем
занимался, в какой среде вырос, - словом, на темы бескрайные. Федор рассказал
про черный рабочий город, где родился, получил первые детские впечатления, понял
впервые, что жизнь - суровая борьба... Потом - кочевая жизнь, и так вплоть до
самой революции. Когда он кончил свою коротенькую автобиографию, Чапаев стал
рассказывать о себе. Чтобы не забыть, Федор в первой же деревушке на память
записал чапаевскую повестушку.
БИОГРАФИЯ ЧАПАЕВА
...Мне Чапаев рассказывал про себя, - писал Клычков. - Верить ли - не
знаю. Во всяком случае, на иных пунктах берет меня сомнение, например, на его
родословной, - очень уж явственно раскрасил. Мне думается, что в этом месте у
него фантазия, однако ж передам все так, как слышал, отчего не передать? Вреда
не вижу, а кому захочется точно все установить - пусть-ка пошатается по тем
местам, про которые говорю, - там сохранились у Чапая и друзья и родственные
люди. Они порасскажут, верно, немало про жизнь и борьбу степного командира.
- Знаете, кто я? - спросил меня сегодня Чапаев, как сидели в санях, и
глаза у него заблестели наивно и таинственно. - Я родился от дочери казанского
губернатора и артиста-цыгана...
Я было предположил, что он "шутить изволит", но, выждав минутку и не
услышав от меня крика изумленья, продолжал Чапаев:
- Знаю, что поверить трудно, а было... все было, как есть... Он,
цыган-то, увлек ее, мать, да беременную и бросил - как знаешь сама. Ну, куда же
бедняжке деваться? Туда-сюда, а матери не миновала. Мать-то вдовой уж была.
"Дедушки" моего, губернатора, в живых тогда не стало... Приехала это к матери да
тут же при родах и умерла. Я остался щенок щенком. Куда, думают, укрыть этакое
сокровище? Да и придумали. Зовут это дворника, а у дворника-то брат в деревне
жил, - этому брату и подарили, словно игрушку какую. Живу, расту, как все
ребятишки росли. У него же своя семья в целую кучу! Раздеремся, верещим - святых
выноси... Про малое детство почти што и не помню ничего, да, надо быть, и
помнить-то нечего - оно в деревне у всех одинаковое. А подрос к девятому году -
в люди отдали, и шатался я по этим людям всю мою жизнь... Перво-наперво дали
свиней пасти - и я практику на них выдерживал: большую скотину сразу не дают.
Когда на свиньях наловчился, пастухом сделался настоящим, а из пастухов-то
артель меня плотничья взяла, своему делу зачала учить... С ними и работал, по
подрядам ходил, а потом из плотников в лавчонку угодил, к купцу... Торговать
учился, воровать норовился, да не вышло ничего - очень уж не по душе был этот
мне обман... Купец - он чистым живет обманом, а ежели обмана не будет в купце, -
жить ему сразу станет нечем. Вот я тогда это все и понял, а как понял - ничем
тут меня не вразумишь: не хочу да не хочу, так и ушел. Што теперь я злой против
купца, так все оттого, што знаю я его насквозь, сатану: тут я лучше Ленина
социалистом буду, потому што на практике всех купцов разглядел и твердо-натвердо
знаю, што отнять у них следственно все, у подлецов, подчистую разделать,
кобелей. Плюнул я на торговлю в тот раз и подумал промеж себя: чего же, мол,
делать-то я стану, сирота? А в годах был - по семнадцатому. Мерекал-мерекал да и
выдумал по Волге ходить, по городам, народ всякий рассмотреть да как кто живет -
разузнать самолично... Купил шарманку опять же себе... И была еще тогда со мной
д е в у ш к а Настя!.. "Пойдем, - говорю, - Настя, по Волге ходить: я петь да
шарманку вертеть, а ты плясать почнешь. Зато уж и в Волгу-то мы насмотримся и
все города-то мы обойдем с тобой!" И пошли... В разных местах, как зима зажмет,
и подолгу живали с ней, работать даже принимались на голодное живье... Да што
тут за работа - услуженье одно... по зимнему делу... А как оно на апрельских
зеленях покатится, солнышко, как двинет матушка льды на Каспийское море, -
подобрали мы голод в охапку да берегом, все берегом, бережком... И музыка
шарманная, и жаворонки поверху свистят, да Настя тут, да песня тут... Эх ты, не
забыть тебя - не забуду! Ну ж и красавица ты по весне плывешь!
И вдруг опустилась Чапаева голова, стих печально веселый голос:
- Много в апрелях солнца, а кроме солнца - преет апрелем земля... И от
прелости той не уберег я ее, касатку... Свернулась, как листик зеленый. И
осталась пустая моя шарманка... А плясунку в Вольском на берегу схоронил... А
сам цыгану шарманку загнал - и остался я будто вовсе один... Да, жисть-то, она
всегда такого подбирает - подобрала и меня: царская служба к годам подошла...
Коли служба подошла - служить пошел, а служить пошел - война пришла... Да с
самых тех пор и выходу нет из-под ружья... Вот она какая...
- Вы же были женаты? - спрашиваю я Чапая. - Помнится, вы что-то и насчет
ребятишек...
- А, да... Я это перед войной... Это верно, что женат-то был, только
недолго оно. Как германская стукнула - враз забрили... Приехал как-то на побывку
- неладное говорят о жене. Я и так и не так: скажи, говорю, как это все
произошло, обнаковенно?
"Ни при чем, говорит, я, Вася, все это злой наговор людской".
Так-то оно так, што злой наговор, а все же я промеж прочего и на самом
деле узнал, как она в полном бесчестьи происходит. Ну, што же, говорю, змея
зеленая, хоть и любил я тебя, а иди же ты, сука, на четыре стороны, не хочу я
больше знать тебя в жизни. Детей же беру с собой... И больно уж обида меня
взяла! Два ведь года не видел ее, а других штобы баб - пальцем не шевелил. Я
никогда этого... Все ждал, што к ней ворочусь, только для нее и берег себя...
Ну, и как же тут сердцем не встревожиться! Прибыл муженек, а она - вон што!
Поехал я назад, на позицию, да с горя так и лезу, так и лезу под огонь.
Один, думаю, конец, раз в жизни ничего не выходит... Всех "Георгиев" четырех
заслужил, унтером сделался, в фельдфебели вышел, а пуля не берет... Уж и ранетый
был не единожды, а все вот цел да цел... Только одна и жила беда: воевать умел,
а грамоты не знаю никакой. И так-то мне тошно, стыдобушка берет, да и зависть
погрызла: читают ребята, пишут кругом, а я и знать не знаю ничего... Как-то,
помню, "серым чертом" прапорщик меня обозвал, а я его как шугану по-русски в три
этажа, - зло уж больно взяло... Так все лычки у меня и ободрали, остался я опять
на солдатском низу. Зато грамоте тут обучился: читать и писать, все как есть
заучил. Дело делом, война врастяжку пошла, а вот и революция подоспела - гонют
меня в Саратов, в гарнизонный полк.
Што ты, думаю, шут те дери? Кругом и разговоры умные и знают люди, што
говорят, отчего-почему движенье народа произошло, а я один того не знаю. Дай в
партию поступлю... Одного толкового человека упросил - он меня к кадетам все
приноравливал, только оттуда я скоро... есером стал: ребята, гляжу, как раз на
дело идут... Побыл с есерами и на собрания ихние хаживал - и тут услышал
анархистов. Вот оно, думаю, дело-то где! Люди зараз всего достигают, и стеснения
притом же нет никакого - каждому своя воля... А Керенский организоваит в то
время добровольцев отряд, из сербов. Меня командиром ставили. Да я же его и
развалил, отряд-то весь, - против Керенского сам обернул. Тогда меня, голубчика,
разжаловали, в Пугачев отправили, командиром роты назначили. А времена ж ведь
какие тогда? В Пугачеве совнарком был свой, и председатель этого совнаркома был
парень, - ну, одним словом, настоящий... Я ему што-то полюбился, видать, да и
мне он по сердцу! Как послушаю, аж самому охота умным жить. Он-то меня,
совнаркомщик, и стал выучивать да просвещать. С тех пор уж все я по-другому
разумею. Да и всю анархизму кинул - сам в большевики ступил... И книжки пошли у
меня другие - читать же я больно охотник. Ту войну, как грамоте обучился, лежу в
окопах и читаю, все читаю... Ребята смеяться начнут: псаломщиком будешь, мол,
зачитаешься, а мне и смеху нет. Про Чуркина атамана читал, Разина, Пугачева
Емельку, Ермака Тимофеича, доставал про Ганнибала, тоже читал, Гарибальду
итальянского, самого Наполеона... Я, знаете, все больше люблю, штобы воевать
человек умел да сам бы себя не жалел, коли надо бывает... Всех я этих знаю. И к
тому же других читал... Тургенева, говорили, хорошие сочинения, да не достал, а
у Гоголя все помню, и Чичкина помню... Эх, кабы мне да побольше образоваться -
тут по-другому голова б работать стала. А то чего же, как есть темный человек!
Был темный, темный, и остался...
Да некогда было и учиться мне: на Пугачи, так и гляди, казаки
наскочут... Как где надо притом же хлеб доставать, али бунт какой усмирить, -
завсегда меня посылали:
- Здесь Чапаев?
- Здесь, - говорю...
- Поезжай.
И больше ничего: учить меня не надо, знаю сам...
Довел Чапаев свою автобиографию до самого Октябрьского переворота.
Все ли у него так рассказано, как было, - откуда мне знать? Прихвастнуть
любил - этот грех за ним водился, - может, и тут что приплел для красного
словца... Только и приплел ежели, так пустяк какой*.
_______________
* Относительно "губернаторского" происхождения, по-видимому,
сплошная выдумка; в этом все потом сомневались.
Биография как будто самая рядовая, нет в ней ничего замечательного, а
в то же время - присмотритесь: всеми обстоятельствами, всей нуждой и событиями
личной жизни он толкаем был на недовольство и протест.
У Федора и еще было кой-что приписано, да мы уж остановимся на этом и
рассуждения его о Чапаеве приводить не будем. Что у Чапаева за жизнь была после
Октября - об этом сведений одинаковых нет: слишком красочна была эта полоса. Он,
как вихрь, метался по степи. Его сегодня видели в одном селе, а назавтра - за
сотню верст в стороне... Казаки трепетали от одного имени Чапаева, избегали
вступать с ним в бой, - так были околдованы его постоянными успехами, победами,
молодецкими налетами.
До Самары ехали четыре дня. Сел и деревень по пути перевидали
множество. И где бы ни произносилось имя Чапаева, оно всюду производило
одинаковый эффект. Сам Чапаев держал себя с неподражаемым апломбом. Был такой
случай: к какому-то селу подъехали поздним вечером, народу нет по улицам, про
Совет спросить не у кого. Хотели толкнуться в избу к кому-нибудь, да вылезать
неохота на морозе; поехали прямо на церковь, в расчете, что найдут Совет "там
где-нибудь, на площади".
Наконец попадается встречный.
- Товарищ, где здесь Совет?
- Там вон, за оврагом... - показал он в другую сторону.
Повернули, приехали. Огромнейшее здание, похожее на сарай, старое,
глухое, дикое, да и в месте совершенно диком - за оврагом, на отлете села, так и
видно, что в забросе... Стучали-стучали, насилу отперли. Выходит дряхлейший
глухой старикашка.
- Чего, - говорит, - надо, соколики?
- Где дежурный? - сердито спрашивает Чапаев.
- А нету никого... по домам все, тут днем только ходют... Нету
никого...
- Позвать немедленно председателя...
Федор в таких случаях никогда не протестовал против настойчивости и даже
резкости обращения: по тем временам особой вежливостью мало чего можно было
добиться. Иной раз видят, что мямля человек, так его и метят затереть, забить,
не дать ему ничего... Суровое было время, по-суровому тогда и поступать
приходилось, коли хотел какое-нибудь дело делать, а не слова долбить.
За председателем послали - тот еще по дороге от вестового узнал, что
вызывает его "сам Чапаев". Подходит оробелый, снимает шапку, кланяется.
- Это што же, братец, Совет-то тебе - свинюшник, што ли? - грозно
встретил его Чапаев. - Куда ты его к черту на кулички выбросил - места тебе нет
посреди-то села, а?
- Да народ не дает, - робко заметил председатель.
- Какой народ? Не народ, это кулаки не хотят, а народ тут ни при чем...
Ишь ты, уступчивый какой...
- Да я хотел...
- Чего хотел! - оборвал Чапаев. - Тут делать надо, не хотеть... А
властью называешься. Завтра же перевести Совет на площадь, занять там дом
хороший и сказать, што Чапаев приказал. Понял?
- Понял, - промямлил тот.
- Я поеду обратно из Самары, смотри, если застану в этой дыре...
Бессловесный и, видимо, никчемный председатель из числа "подставных"
засуетился, забегал насчет лошадей... Даже и ночевать не стали "в таком селе",
ночью же укатили.
Приехали в Самару. Явились к Фрунзе. По-товарищески позвал он Чапаева
и Федора зайти к нему вечером на квартиру - дотолковаться как следует по поводу
предстоящих операций. Пришли. Фрунзе объяснил положение на фронте, говорил о
том, как решительно надо теперь действовать, какие нужны командиры по моменту...
Когда Чапаев по каким-то делам отлучился минут на пяток, Фрунзе спрашивает
Федора:
- Дело серьезное, товарищ Клычков... Думаю назначить Чапаева начальником
дивизии. Что скажете? Я знаю его мало, но слухов о нем - сами знаете... Как он
на деле-то? Вы с ним хоть сколько-нибудь да поработали...
Федор высказал ему все, что думал, - хорошее высказал мнение, оттенил
только незрелость политическую.
- Я и сам того же мнения, - заключил Фрунзе. - Человек он, бесспорно,
незаурядный... Пользу может дать огромную, только вот партизанщиной все еще
дышит жарко... Вы постарайтесь... Ничего, что горяч: они, и горячие-то, ручными
бывают...
Федор коротко пояснил Фрунзе, что в этом направлении как раз и ведет
свою работу, что симпатию и доверие Чапаева уже, безусловно, заслужил и думает,
что в дальнейшем сойдется с ним еще ближе.
Вошел Чапаев. После короткой беседы Фрунзе сообщил ему о назначении и
сказал, что ехать надо теперь же на Уральск и там ждать распоряжений, так как
общий план предстоящей операции все еще довольно неясен. Простились. Ушли. Через
два часа уезжали из Самары. Перед отъездом Чапаев попросил разрешения заехать в
Вязовку - свое родное село; Фрунзе согласился. Поехали на Вязовку.
- У вас кто в Вязовке-то? - спросил Федор.
- Все в Вязовке... Старики там, отец с матерью - названые... Двое
парнишек, девчонка - эти живут со вдовой одной... У той, видите ли, двое своих,
вот вместе все и живут...
- Знакомая хорошая?
- Да, хорошая знакомая... Очень знакомая, - Чапаев хитро улыбнулся. -
Друг у меня помер, а она осталась, друг-то и завещал, штобы оставалась со
мной...
В Вязовке встретили с большим триумфом. Председатель Совета сейчас же
созвал заседание в честь приезда дорогого гостя. Там Чапаев говорил свои
"речи"... Вечером в народном доме его имени "местными силами" поставили
спектакль. Играли безумно скверно, зато усердие было проявлено колоссальное:
артистам хотелось заслужить чапаевскую похвалу... Переночевали, а наутро - марш
в Уральск!..
Федору показалось, что с ребятишками Чапаев обходится без нежности; он
его об этом спросил.
- Верно, - говорит, - с тех пор, как у меня эта щель семейная
объявилась, ништо мне не мило, и детей-то своих почти што за чужих стал
считать...
- А воспитывать как же станете?
- Да што же воспитывать: мне вот все некогда, а тут - кто их знает как,
я даже и не спрашиваю об этом... Посылаю из жалованья, и кончено...
- Да жалованья мало...
- Мало, знаю... притом еще за ноябрь с декабрем у меня не получено...
Вон где ноябрь... А теперь март за половину. Не платят...
- Плохо дело...
- Каждый теперь што-нибудь теряет, товарищ Клычков, каждый, - проговорил
серьезно Чапаев. - Без этого, знать, и революция быть не может: один имущество
свое теряет, другой - семью, иной, глядишь, вот ученье погубит, а мы - мы и
жизнь-то, может, вовсе утеряем.
- Да, - задумался Федор, - может, и жизнь... А интересно, в самом деле:
конца войне нет... Все новые и новые враги со всех сторон... И кругом в
опасности... Мы вот с вами долго ли наездимся вместе? А близки ведь уж и новые
походы...
- И думать не думаю про это, - отмахнулся рукой Чапаев. - Кто его знает,
конец-то... Иной раз в такую кашу засыпался - и выходу, кажется, нет никуда, ан
жив. Лучше не думать наперед. Я единожды к чехам в деревню по ошибке прикатил, в
девятьсот восемнадцатом еще году было... Своя, думаю, да своя деревня-то, а
шоферу што! - он увезет куда хочешь... Только въехали - батюшки: чехи! Ну,
говорю, Бабаев (шоферу-то), закручивай, как знаешь, - а у самого пулемет на
руках... Крути, говорю, на улице, а я стрелять стану... Успеешь закрутить -
спасемся, а то - поминай как звали... Он крутит, а я палю, он крутит, а я
палю... Как завернул, да как даст ходу, а кавалеристов тут человек пятнадцать на
нас выехало, вот и началось вдогонку-то... Обернулся я лицом назад - пыль дугой,
не видно ничего, только стреляют, слышу, на скаку-то: они на нас, а я все туда
да туда... Обе ленты расстрелял... Ну-ка, лопни тут шина, што от меня осталось
бы?.. Чех за мою голову и тогда награду обещал: принеси, говорит, голову
Чапаева, золота дадим... У меня хлопцы прочитают эти бумажки, смеются над
чехом-то, а один раз написали: "Приходите, мол, к Стеньке Разину в полк, мы вам
и без золота отдадим..." Написали, запечатали письмо да мальчишке деревенскому
дали отнести... У меня много бывало всяких п р о и с ш е с т в и е в.
- И сохранен вот... - сказал Федор. - Чем сохранен - случайностью ли
обстоятельств, своею ли находчивостью, кто знает? А поди десятки раз на волоске
от смерти был.
- Так вот, - отозвался охотно Чапаев, - именно десятки и есть, и даже
многие десятки. Я себе все сам задаю этот вопрос: што это я какой живучий,
словно нарошно кто меня оберегает?.. А другому, как только первая пуля полетела,
- хлоп, и нет человека.
- Ну, так что же, - спросил Федор, - сами-то вы все-таки как думаете:
случайность тут или другое что?
- Да нет, случайность где же - везде голова нужна... ой, как нужна
голова! Ведь бывает, што всего одну минуту переждал, и нет тебя, да не одного
тебя - сто человек можно загубить... Нас, сонных, чех захватил в деревне... А я
на другом конце ночевал, вскочил в одних штанах, да "ура-ура"... А и нет у нас
ничего - оружия-то никакого, да обрадовалась ребятня, да как кинулась - разом
отняли у кого што. И не токмо пленных своих отняли, а ихних в плен набрали...
Н а х о д к а нужна, товарищ Клычков, без находки разом пропадешь на войне.
- А пропадать-то неохота? - пошутил Федор.
- И тут неодинаково, - серьезно ответил Чапаев. - Вы думаете, каждому
человеку жизнь свою жаль? Да не только што, а и один не всегда ее любит как
следует. Я, к примеру, был рядовым-то, да што мне: убьют аль не убьют, не все
мне одно? Кому я, такая вошь, больно нужен оказался? Таких, как я, народят
сколько хочешь. И жизнь свою ни в грош я не ставил... Триста шагов окопы, а я
выскочу, да и горлопаню, нака, выкуси... А то и плясать начну, на бугре-то. Даже
и думушки не было о смерти. Потом, гляжу, отмечать меня стали - на человека
похож, выходит... И вот вы заметьте, товарищ Клычков, што, чем я выше подымаюсь,
тем жизнь мне дороже... Не буду с вами лукавить, прямо скажу - мнение о себе
развивается такое, што вот, дескать, не клоп ты, каналья, а человек настоящий, и
хочется жить настоящему-то как следует... Не то што трусливее стал, а разуму
больше. Я уже плясать на окопе теперь не буду: шалишь, брат, зря умирать не
хочу...
- А в дело? - спросил Федор.
- В дело? Вот вам клянусь, - горячо сказал Чапаев, - клянусь, чем
хотите, что в д е л о трусом не буду никогда... Ежели в дело - тут всякие
другие мысли пропадают... А вы думали - што?
- Да нет, я ничего не думал, так спросил...
- Так ли? Может, в ш т а б е про меня?
Федор не понимал, о чем он говорит.
- С полковничками? - продолжал Чапаев, и в голосе чувствовалось едва
сдерживаемое раздражение. - Там, конешно...
- Да нет, серьезно же говорю вам, - успокоил его Клычков, - ни с какими
"полковничками" ничего я не говорил, да и чего мне?
- А то они понаскажут...
- Не любят? - спросил Федор.
- Ненависть имеют ко мне, - медленно и внушительно сказал Чапаев. - Я
телеграммы да писульки им такие отсылал, что в трибунал хотели... Только вот
война помешала, а то чего доброго, и на суд попадешь. Ему там у стола сидеть -
малина: полезай, говорит, на рожон... А я на рожон никогда тебе не полезу, хоть
ты кто хочешь будь... На-ка, разыскались командиры... Патронов коли тебе надо -
так нет их, а на приказы - ишь гораздые какие... Ну и шил я их почем зря...
Хулиган, говорят, партизан, чего с него взять...
- Так, товарищ Чапаев, - изумился Федор, - что же вы думаете -
полковниками у нас, что ли, Красная-то Армия управляется?
- А то што?
- Да как что: а реввоенсоветы, комиссары наши, командиры красные...
- "Ревасовет" выходит, што ничего и не понимает в другой раз, а
наговорят ему - и верит...
- Нет, это не то, совсем не то, - возражал Федор. - У вас неправильное
представление о ревсоветах... Там народ свой сидит, и понимающий народ, вы это
напрасно...
- А вот увидите, как в поход пойдем, - тихо ответил Чапаев, но в голосе
уж ни уверенности, ни настойчивости не было.
Федор рассказал ему, как организовались реввоенсоветы, какой в них
смысл, какие у них функции, какая структура... И видел, что Чапаев ничего этого
не знал, все эти сведения были для него настоящим откровением... Слушал он
чрезвычайно внимательно, ничего не пропускал, все запоминал - и запоминал почти
буквально: память у него была знаменитая... Федор всегда удивлялся чапаевской
памяти: он помнил даже самомалейшие мелочи и нет-нет да ввернет их где нибудь к
разговору.
Федор любил эти долгие, бесконечные беседы. Говорил и знал, что семя
падает на добрую землю. Он замечал в последнее время, что мысли его иногда
Чапаев выдавал за свои - так, в разговоре с кем-нибудь посторонним, как бы
невзначай... Федор видел, как тот почувствовал в нем "знающего" человека и,
видимо, решил, в свою очередь, использовать такое общение. От вопросов об
управлении армией, о технике, о науке - они перешли к самому больному для
Чапаева вопросу: о его необразованности. И договорились, что Федор будет с ним
заниматься, насколько позволят время и обстоятельства... Наивные люди: они
хотели заниматься алгеброй в пороховом дыму! Не пришлось заняться, конечно, ни
одного дня, а мысль, разговоры об этом много раз приходили и после; бывало, едут
на позицию вдвоем, заговорят-заговорят и наткнутся на эту тему:
- А мы заниматься хотели, - скажет Федор.
- Мало ли што мы хотели, да не все наши хотенья выполнять-то можно... -
скажет Чапаев с горечью, с сожалением.
Видел Федор, как жадно ухватывался Чапаев за всякое новое слово, - а для
него многое-многое было новым! Он целый год состоял в партии, кажется, дело бы
ясное по части религии, а тут как-то Клычков вдруг увидел, что Чапаев...
крестится.
- Что это ты, Василий Иваныч? - обратился он к Чапаеву. - Коммунист
господень, да в уме ли ты?
(Они уже через две недели знакомства перешли на "ты".)
Чапаев смутился, но задорно ответил:
- Я считаю - и коммунисту, как он хочет. Ты не веришь - и не верь, а
ежели я верю, так што тут тебе вреда какого?
- Не мне вред, я не про себя, - напирал Федор. - Я тебе-то самому
изумляюсь - как ты, коммунист, и в бога верить можешь?
- Да, может, я и не верю.
- А не веришь, что крестишься?
- Да так... хочу вот... и крещусь...
- Ну как же можно... Разве этим шутят? - увещевал его серьезно
Клычков.
Тогда Чапаев рассказал ему "историю" из времени далекого детства и
уверял, что эта именно история и дала всему начало.
- Я мальчишкой был маленьким, - рассказывал он, - да и украл один раз
"семишник" от иконы, - у нас там икона стояла одна чудотворная... Украл и
украл... купил арбуза да наелся, а как наелся, тут же и захворал: целых шесть
недель оттяпал... Жар пошел, озноб, поносом разнесло, совсем в могилу хотел... А
мать-то узнала, што я этот семишник украл, - уж она кидала-кидала туда... одних
гривенников, говорила, рубля на три пошло, да все молится-молится за меня, штобы
простила, значит, богородица... Вымолила - на седьмой неделе встал... Я с тех
пор все и думаю, што имеется, мол, сила какая-то, от которой уберегаться надо...
Я и таскать с тех пор перестал - яблока в чужом саду не возьму, все у меня испуг
имеется... Под пулями ничего, а тут вот робость одолевает... Не могу...
Федор на этот раз говорил немного, а потом неоднократно подводил
разговор к теме о религии, рассказал о ее происхождении, о так называемом боге.
Больше Чапаев никогда не крестился... Но не только креститься он перестал, а
сознался как-то Федору, что "круглым дураком был до тех пор, пока не понимал, в
чем дело, а как понял - шутишь, брат, после сладкого не захочешь
горького..."
В результате этих нескольких бесед Чапаев совершенно по-иному стал
рассуждать о вере, о боге, о церкви, о попах; впрочем, попов он ненавидел и
прежде, только крошечку все-таки и насчет них робел думать: все казалось, что "к
богу они поближе нас, хоть и подлецы порядочные".
Чем дальше, тем больше убеждался Федор, что Чапаев, этот кремневый,
суровый человек, этот герой-партизан, может быть, как ребенок, прибран к рукам;
из него, как из воскового, можно создавать новые и новые формы - только
осторожно, умело надо подходить к этому, знать надо, что "примет" он, чего сразу
не захочет принять... Основная плоскость, на которой можно было его особенно
легко вести за собою, - это плоскость науки: здесь он сам охотно, любовно шел
навстречу живым мыслям. Но и только. В другом - неподатлив, крепок, порою упрям.
Условия жизни держали его до сих пор "в черном теле", а теперь он увидел, понял,
что существуют новые пути, новое всему объяснение, и стал задумываться над этим
новым. Медленно, робко и тихо подступал он к заветным, закрытым вратам, и так же
медленно отворялись они перед ним, раскрывая путь к новой жизни.
Ожидая распоряжений, в Уральске пробыли десять дней. Тоска была
мертвая, дела никакого. Толкались в штабе Уральской дивизии, стоявшей здесь,
поддерживали связь с бригадой своей дивизии, - эта бригада в те дни еще не
переброшена была в Бузулукский район. Скучали - мочи нет. Только один раз, и на
самое короткое время, увиделся Федор с Андреевым, - тот почти непрерывно
разъезжал по фронту и в Уральск заглядывал только налетами. Он осунулся,
пожелтел, глубоко ввалились и казались почти черными его чудные синие глаза, -
видно, что недосыпал часто, много волновался, а может, и с питанием не все было
ладно. Клычков его встретил в коридоре штадива, совершенно одетого, готового к
отъезду, несмотря на то, что приехал он сюда всего полчаса назад. Друг на друга
посмотрели долгим, испытующим взглядом, как будто спрашивали:
"Ну, что нового дала тебе эта новая жизнь: что приобрел и что
потерял?"
И, кажется, оба заметили это н о в о е, что ложится неизгладимой
печатью на взгляд, на лицо, на движенья у того, кого уже коснулась боевая
жизнь.
Поговорили на ходу всего несколько минут и распрощались до новой
встречи...
Чапаев нервничал выше меры - он без дела всегда был таков: как только
на день, на два, бывало, придется остановиться и ждать чего-нибудь, - Чапаева не
узнать. Он в таком состоянии привязывается ко всем безжалостно, бранится по
пустякам, грозит наказаниями...
Внутренняя сила, его богатая энергия постоянно ищет выхода, и когда нет
ей применения в делах, она разряжается по-пустому, но разряжается
непременно.
Уральская дивизия в это время фронт свой имела где-то около Лбищенска.
Операции шли ни хорошо, ни худо: без больших поражений, но и без значительных
побед. Вдруг - несчастие: в неудачном бою погибло что-то очень много народу.
Фронт за Лбищенском колыхнулся. Новоузенский и Мусульманский полки были
растрепаны; им на помощь срочно послали куриловцев. Целая катастрофа. И все так
неожиданно. Как гром среди ясного неба. Не ждали, не предполагали, не было
никаких признаков. Начальник Уральской дивизии - хладнокровный, испытанный
командир - и тот растерялся, не сразу освоился с происшедшим, не знал вначале,
что надо предпринять. Советовался с Чапаевым, вместе порешили - как быть.
Но восстановить фронта уже не удалось, - Уральск вскоре был окружен
кольцом и в этом кольце продержался целые месяцы...
Как только получена была весть о катастрофе и передана в Центр, Фрунзе
приказал немедленно особой комиссии расследовать причины поражения; в комиссию
входил и Чапаев, председателем назначили Федора. Чапаеву, видимо, было обидно,
что председательство поручено не ему, а комиссару, но это сказалось лишь потом.
Чапаев и не предполагал, что тут, кроме обстоятельств чисто военных, может быть,
не меньшую, если не большую роль могли играть обстоятельства политические: так,
видимо, взглянул на дело Центр, потому и поручено всем делом руководить
Клычкову.
Приступили немедленно к собиранию всяких материалов, документов, копий
различных приказов и распоряжений, сводок, телеграмм... Чапаев взял у Федора
бригадный приказ, который говорил о столь неудачном наступлении на поселок
Мергеневский, - в этом приказе была канва для объяснения происшедшего, поэтому
значение приказу Клычков придавал исключительное. Чапаев внимательно его
рассмотрел, составил "критическое свое мнение", сидит, диктует машинисту. Входит
Федор.
- Рассмотрел приказ-то, Василий Иваныч?
- Ну, рассмотрел, так што же?
- Я над ним тоже подумал довольно... обсудим, - предложил Федор.
- Можно прочитать, вот напечатано...
В голосе и в манере Чапаева чувствовались плохо скрываемая небрежность и
какое-то недовольство, пока совершенно непонятные Федору.
- Прочитай-ка, - заметил он, - потолкуем, может, изменения какие
внесем...
- Да уж без изменений, - отрезал Чапаев. - Ты у себя изменяй, а я как
написал, так и отошлю.
- Это почему? - изумился Федор и почувствовал, как его больно кольнул
этот недружелюбный ответ.
- Да потому... Раз "председатель", так свое мнение и докладывай... А я
"спец"... Я только "спец"...
Он дважды с обидой выговорил это слово.
- Ну, чего ты молотишь? - обиделся Федор. - Чего молотишь зря?
Разбиваться-то зачем: обсудим вместе, вместе и отошлем.
- Да нет уж, - упирался Чапаев.
Клычкову не хотелось дальше толочься на этом вопросе.
- Ну, читай, - опустился он на стул.
Чапаев прочитал свою критику на бригадный приказ Уральской дивизии, -
разбор был довольно толковый, тщательный, серьезный. От обсуждения Федор
уклонился - мнение свое решил послать отдельно.
- Как скажешь? - спросил Чапаев.
- Да хорошо, по-моему, - сквозь зубы процедил Федор.
- А то плохо? - повысил вдруг тон Чапаев. - Плохо-то плохо, да не у
меня... да! Мы знаем, што делаем, а вот там финтифлюшки разные... шкура
поганая!..
Федор не понял, по чьему адресу отливает Чапаев такие эпитеты.
- Стервецы... - продолжал он со злобой. - Затереть человека хотят...
Ходу не дают... Ну, мы управу найдем, мы о себе скажем!..
Это Чапаев измывался по поводу "проклятых штабов", которые считал
скопищем дармоедов, трусов, карьеристов и всяких вообще отбросных
элементов...
- Постой, Чапаев, чего ты срамишься? - полушутя обратился к нему Федор.
- Ни с того ни с сего - какого черта? Белены объелся, что ли?
- Давно объелся, давиться начал, - и в голосе Чапаева послышалась
укоризна. - Давиться... Да... А взять-то нечего... И меня, брат, никуда не
подкопаешься, Чапаев своему делу хозяин...
- Про что ты?
- Про то, все про то, што в академьях мы не учены... Да мы без
академьев... У нас по-мужицки и то выходит... Мы погонов не носили генеральских,
да и без них, слава богу, не каждый такой с т р а т е х будет...
- Не хвались, не хвались, Василий Иванович, это тебе не к лицу... Пусть
тебя другие... А сам-то...
И Федор приложил палец к губам. Давешнее неприятное чувство так и
подмывало его чем-нибудь язвнуть Чапаева, так сказать, отомстить ему. Чем же? А
самым уязвимым местом - знал это Федор - является у Чапаева разговор о признании
и непризнании его доблестей, способностей, военного таланта, особенно если к
этому подпустить что-нибудь о "штабах". Момент был таков, что даже и бередить не
приходилось, - Чапаев был уж неспокоен без того.
- Молчи лучше насчет стратегии-то, - выпалил Федор.
- Што же это молчать? Молчи сам, - негодующе передернулся Чапаев.
Переломив себя, стараясь казаться совершенно спокойным, Клычков сказал
ему тихо:
- Вот что, Чапай... Ты хороший вояка, смелый боец, партизан отличный, но
ведь и только! Будем откровенны. Имей мужество сознаться сам: по части
военной-то мудрости слаб... Ну, какой ты стратег? Посуди сам, откуда тебе
быть-то им?
Чапаев нервно дергался, и злыми огоньками блестели его волчьи серо-синие
глаза.
- Стратег плохой? - почти крикнул он на Федора. - Я плохой стратег? Да
пошел ты к черту после этого!
- А ты спокойнее, - злорадствовал Федор, довольный, что хоть немножко
пронял его за живое, - чего тут нервничать? Чтобы быть хорошим военным
работником, чтобы знать научную основу стратегии, - да пойми ты, что всему этому
учиться надо... А тебе некогда было, ну, не ясно ли, что...
- Ничего мне не ясно... Ничего не ясно... - оборвал его Чапаев. - Я
армию возьму и с армией справлюсь.
- А с фронтом? - подшутил Федор.
- И с фронтом... а што ты думал?
- Да, может быть, и главкомом бы не прочь?
- А то нет, не справлюсь, думаешь? Осмотрюсь, обвыкну - и справлюсь. Я
все сделаю, што захочу, понял?
- Чего тут не понять.
У Федора уже не было того нехорошего чувства, с которым начал он
разговор, не было даже и той насмешливости, с которою ставил он вопросы; эта
уверенность Чапаева в безграничных своих способностях изумила его совершенно
серьезно...
- Что ты веришь в силы свои, это хорошо, - сказал он Чапаеву. - Без веры
этой ничего не выйдет. Только не задираешься ли ты, Василий Иваныч? Не пустое ли
тут у тебя бахвальство? Меры ведь ты не знаешь словам своим, вот беда!
Еще больше возбудились, заблестели недобрым блеском глаза: Чапаев бурлил
негодованием, он ждал, когда Федор кончит.
- Я-то!.. - крикнул он. - Я-то бахвал?! А в степях кто был с казаками,
без патронов, с голыми-то руками, кто был? - наступал он на Федора. - Им што?
Сволочь... Какой им стратег...
- А я за стратега тоже не признаю. Значит, выходит, что и я сволочь? -
изловил его Федор.
Чапаев сразу примолк, растерялся, краска ударила ему в лицо; он сделался
вдруг беспомощным, как будто пойман был в смешном и глупом, в ребяческом
деле.
Федор умышленно обернул вопрос таким образом исключительно в тех целях,
чтобы отучить как-нибудь Чапаева от этой беспардонной, слепой брани в
пространство... И не только потому, что это "нехорошо", а все это было для
Чапаева крайне опасно: услышат недруги, запомнят, а потом со свидетелями да с
документами припрут его к стене - деться будет некуда, сквернейшее создастся
положение. А у Чапаева сплошь и рядом можно было слышать, как он костит сплеча и
штабы, и реввоенсоветы, и ЧК, и особые отделы, и комиссаров - всех, всех, кто по
отношению к нему может проявить хоть малейшую власть. Шумит, бранится,
проклинает, грозит, а все впустую: объясни ему - и все поймет, согласится, даже
отступится иной раз от своего мнения - хоть медленно, туго и неохотно. Отступать
не любил даже в том, что сказал. Говоря к слову, он и приказов своих никогда не
менял; в этом заключалась их особенная, убеждающая сила.
Теперь, когда Чапаев был пойман на слове, Федор решил процесс
о б у ч е н и я довести до конца, уйти и оставить Чапаева в раздумье: "Пусть
помучится сомнениями, зато дольше помнить будет..." И когда Чапаев, оправившись
немного от неожиданности, стал уверять, что "не имел в виду... говорил только о
них" и так далее, Федор простился и ушел.
Когда в полночь Клычков возвращался, он в комнате у себя застал
Чапаева. Тот сидел и смущенно мял в руках какую-то бумажонку:
- Вот, почитайте, - передал он Федору отпечатанную на машинке крошечную
писульку. Когда Чапаев был взволнован, обижен или ожидал обиды, он часто
переходил на "вы". Федор это заметил теперь в его обращении, то же увидел и в
записке.
"Товарищ Клычков, - значилось там, - прошу обратить внимание на мою к
вам записку. Я очень огорчен вашим таким уходом, что вы приняли мое обращение на
свой счет, о чем ставлю вас в известность, что вы еще не успели мне принести
никакого зла, а если я такой откровенный и немного горяч, нисколько не стесняясь
вашим присутствием, и говорю все, что на мысли против некоторых личностей, на
что вы обиделись. Но чтобы не было между нами личных счетов, я вынужден написать
рапорт об устранении меня от должности, чем быть в несогласии с ближайшим своим
сотрудником, о чем извещаю вас как друга. Чапаев".
Вот записка. От слова до слова приведена она, без малейших изменений.
Последствия она могла иметь самые значительные: рапорт был уже готов, через
минуту Чапаев показал и его. Если бы Федор отнесся отрицательно, если бы даже
промолчал - дело передалось бы "вверх", и кто знает, какие бы имело последствия?
Странно здесь то, что Чапаев совершенно как бы не дорожил дивизией, а в ней ведь
значились пугачевцы, разинцы, домашкинцы - все те геройские полки, к которым он
был так близок. Здесь сказалась основная черта характера: без оглядки, сплеча, в
один миг приносить в жертву даже самое дорогое, даже из-за совершенной мелочи,
из-за пустяка.
А подогреть в такой момент - и "делов" еще, пожалуй, наделает
несуразных.
Прочитал Федор записку, повернулся к Чапаеву с радостным, сияющим лицом
и сказал:
- Полно, дорогой Чапаев. Да я и не обиделся вовсе, а если расстроен был
несколько, так совсем-совсем по другой причине.
Федор промолчал и лишь на другой день сказал ему про настоящую
причину.
- Вот телеграмма, - показал Чапаев.
- Откуда?
- Из штаба, по приказу выезжать надо завтра же на Бузулук... В Оренбург
не едем... Кончить все дела и ехать...
Подумали и порешили до утра не откладывать, а прикончить все теперь же и
ночью выехать, - окончательный разбор неудачной операции Уральской дивизии все
равно в один день не закончить: надо выезжать на место, достать еще некоторые
документы и т. д. Решено. Сейчас же в штадив. Вызвали кого было надо.
Переговорили. Через полтора часа уезжали из Уральска в Бузулук.
В те дни на пути к Самаре творилось нечто невообразимое. К Кинелю то и
дело мчались и ползли составы от всех сторон: от Уфы и Оренбурга, ближние и
дальние, одни с войсками, со снарядами, с провиантом, бронепоезда. Другие -
встречные - то пустые поезда, то санитарные, и опять составы с войсками,
войсками, войсками... Тянулись обозы с Уральска, и оттуда шли войска.
Совершалась спешная перегруппировка: перебрасывались огромные массы,
вводились новые и свежие, отводились в тыл потрепанные, деморализованные,
временно непригодные к делу. Колчак уже взял Уфу и приближался к Волге.
Обстановка создавалась грозная. Самара была под ударом; вместе с нею под ударом
были и другие крупные поволжские центры. Обстановка допускала возможность отхода
на Волгу. Это был бы тяжкий удар для России. Красное командование не хотело
этого отхода, горячо взялось за оборону, во что бы то ни стало решилось устоять,
переломить создавшееся положение, вырвать у врага инициативу и погнать его
вспять от центра Советского государства. В Бузулукском районе готовился мощный
кулак: отсюда следовало нанести первые удары. 25-й Чапаевской дивизии поручалась
большая задача - ударить Колчака в лоб и, в кругу других дивизий, гнать его от
Волги, имея ближайшей целью захват Уфы.
Кроме тех частей, что двигались от Сломихинской, кроме действовавшей под
Уральском и спешно переброшенной к Бузулуку, в район Сорочинской, бригады Еланя
- талантливого молодого командира, - в 25-ю дивизию включалась бригада под
командой какого-то офицера, через две недели перебежавшего к белым. В этой
бригаде, сгруппированной неподалеку от Самары, в районе Кротовки, находился и
Иваново-Вознесенский полк.
Колчак двигался широчайшим фронтом: на Пермь, на Казань, на Самару, - по
этим трем направлениям шло до полутораста тысяч белой армии. Силы были почти
равные - мы выставили армию, чуть меньшую колчаковской. Через Пермь на Вятку
метил Колчак соединиться с англичанами, через Самару - с Деникиным; в этом
замкнутом роковом кольце он и торопился похоронить Советскую Россию.
Первые ощутительные удары он получил на путях к Самаре; здесь вырвана
была у него инициатива, здесь были частью расколочены его дивизии и корпуса,
здесь положено было начало деморализации среди его войск. Ни офицерские
батальоны, ни дрессировка солдат, ни техника - ничто после первых полученных
ударов не могло приостановить стихийного отката его войск до Уфы, за Уфу, в
Сибирь до окончательной гибели. В боях под Белебеем участвовали полки
Каппелевского корпуса - цвет и надежда белой армии; они были биты красными
войсками, как и другие белые полки. Красная волна катилась неудержимо,
встречаемая торжественно измученным и разоренным населением.
Железнодорожные станции и полустанки похожи были на бутылки с муравьями:
все ползут, спешат, сталкивают один другого, срываются, подымаются и снова
спешат, спешат, спешат... Приходили поезда - с них соскакивали как сумасшедшие
целые толпы красноармейцев, мчались в разные стороны, гурьбой сбивались у
маленьких кирпичных сараюшек, выстраивали очереди, звенели чайниками,
торопились, бранились, негодовали, топтались на месте, ожидая кипятку; другая
половина ударялась врассыпную по станции и окрестному поселку, закупала спички,
папиросы, воблу - что попадало под руку, выпивала у торговок молоко, закупала
хлебища, хлебы, хлебцы и хлебишки... Никогда не убывающей и отчаянно
протестующей толпой хороводились у коменданта, проклинали порядки и непорядки на
чем свет стоит, костили трижды несчастного коменданта, просили невыполнимого,
клялись несуществующим, ожидали несбыточного: то требовали немедленно "бригаду",
машиниста ли, паровоз ли новый, теплушки другие или обменять теплушки на
классные... Когда в комендантской сообщали, что "нет, нельзя, не будет" - к буре
протестов и оскорблений присоединялись угрозы, клялись отомстить самолично или
наслать какого-нибудь своего грозу-командира.
Вдруг звонок.
- Который?
- Третий.
И целая ватага протестантов, как оголтелая, срывается от комендантской
решетки и мчится куда-то по путям, сбивая встречных, вызывая то изумление, то
проклятия и угрозы.
Три звонка... Свисток... Эшелон трогается, - и вот еще долго ему
вдогонку мчатся партиями и в одиночку отставшие красноармейцы, повисая на
подножках, ухватываясь за лесенки и приступки, взбираясь на крыши... Или,
измучившись, махнув рукой, присядут на рельсах, усталые, и будут болтаться до
нового попутного состава - может, день, а может быть, и два, кто знает, сколько?
- одного состава не заметил, другой не взял, третий ушел перед носом...
В теплушках тьма: ни свечки, ни лампы, ни фонарика. На голых досках,
замызганных лаптями, грязными сапогами, сальными котелками, политых щами и чаем,
заплеванных, забросанных махорочными цигарками, лежат красноармейцы. Долги ночи
- долго лежать во тьме, в холоде, чуть укрывшись дрянной дырявой шинелишкой,
ткнув в изголовье брезентовую сумку. На станциях долго таскают взад и вперед,
переставляют, передают, с кем-то соединяют, от кого-то отцепляют, немилосердно
бьют буферами, до содрогания мозгов... Кричат и бранятся в темноте какие-то люди
с крошечными ручными фонариками... Где-нибудь на далеких задних путях поставят
"отстояться". А там сгрудились такие же составы, и в них также битком набиты
красноармейцы, - выглядывают из верхних