Главная » Книги

Фурманов Дмитрий Андреевич - Чапаев, Страница 4

Фурманов Дмитрий Андреевич - Чапаев


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

е бахвальство, но в те минуты и оно, может, было необходимо. Во-первых, подымался авторитет комиссара, а потом и цепь этот задор одобряла бесспорно: когда едет конный перед цепью, она чувствует себя весело и бодро, - об этом знает любой боец, ходивший в цепи. Но возможна эта лихость, конечно, только перед боем; когда открылся огонь и начались перебежки - тут долго не нагарцуешь.
        Чапаев носился стремглавый, - он был озабочен установкою связи между полками, хлопотал о подвозе снарядов, справлялся про обозы...
        Федор проехал из конца в конец, воротился к правому флангу, слез с коня и сам пошел в цепи, держа коня на поводу. Батарея сосредоточила огонь. Станица, как раньше, молчала. И пока она молчала - шел Федор спокойный, пошучивая, немножко позируя своей простотой и мнимой привычностью к этаким делам: он разыгрывал чуть ли не старого ветерана, закоптелого в пороховом дыму. Но ведь это же было лишь его первое боевое крещение, - что с "гражданской шляпы" и спрашивать? Вы лучше посмотрите, что стало с ветераном через пять минут.
        Подпустив саженей на триста, казаки ударили орудийным огнем. За артиллерией с окраинных мельниц резнули пулеметы. Федор сразу растерялся, но и виду не дал, как внутри что-то вдруг перевернулось, опустилось, охолодело, будто полили жаркие внутренности мятными студеными каплями. Он некоторое время еще продолжал идти, как шел до сих пор, но вот немного отделился, чуть приотстал, пошел сзади, спрятался за лошадь.
        Цепь залегала, подымалась, в мгновенную мчалась перебежку и вновь залегала, высверлив наскоро в снегу небольшие ямки, свесив туда головы, как неживые. Так, прячась за лошадь, и он перебежал раза два, а там - вскочил в седло и поскакал... Куда? Он сам того не знал, но прочь от боя скакать не хотел - только  о т с ю д а, из этого места уйти, уйти куда-то в другое, где, может быть, не так пронзающе свистят пули, где нет такой близкой, страшной опасности. Он поскакал вдоль цепи, но теперь уже не перед нею, а сзади, помчался зачем-то на крайний левый фланг. Выражение лица у него в тот миг было самое серьезное, деловое - вы бы, встретившись, и не подумали, что парень мчится с перепугу. Вы подумали бы непременно, что он везет какое-то очень-очень важное сообщение или скачет в трудное место к срочному делу.
        На пути встретился Попов - этот ехал на правый фланг. Зачем? Да, может быть, за тем же, за чем и Федор скакал на левый? Впрочем, кто его знает, в бою никак не разберешь - за делом ли вывернулся человек али страх отшиб ему разум; и вот он тычется без толку, обалделый, в поисках спасенья. Столкнулись, приостановились, сдерживая коней, заторопились вопросами:
        - Есть ли патроны? Хватит ли снарядов? Где Чапаев, как его найти?
        Вопросы были для увода глаз.
        Пока они кружились на месте, из станицы заметили и решили, что два эти всадника никак не рядовые, а кто-нибудь из верховного начальства. Тогда наладили скорострелку и обложили всадников вокруг снарядами - все ближе, ближе, ближе...
        Один упал в саженях, может, в двадцати пяти, другой - в пятнадцати, третий - и того ближе. Ясно было: станица берет на прицел! Снаряды ложились кольцом. Кольцо сжималось, смыкалось в огненных звеньях.
        - Надо скакать! - шепнул торопливо и слышно Попов.
        Лопнул близко новый снаряд.
        Федор ничего Попову не ответил, дал вдруг шпоры коню и помчался в тыл, прочь от цепей...
        Попов за ним, но обернулся, отстал, пропал в сторону правого фланга. Федор доскакал до бугра, за бугром лежало с десяток возчиков. Лег он с ними сам и следил, как рвутся снаряды в том самом месте, где за две минуты толокся с Поповым. Коня привязал к ближней повозке. Лежал и вслушивался в звенящий, в гудущий вой несшихся снарядов, и, лишь только вой этот близился, - Федор пластом вмиг прилипал к обмерзшему снежному скату и так ничком лежал недвижный. Потом медленно, опасливо подымал голову и, страдая, следил, не гудит ли где мимо и близко новый. Долго ли пролежал он здесь - кто же знает? Да, именно здесь он, верно, и был бы убит шальным снарядом, изувечившим троих крестьян, что теперь с ним лежали на снегу. Но еще прежде того Федор поднялся, вскочил снова в седло и задумался на миг: куда же теперь? Словно на выручку с левого фланга подскакал ретиво молодой красноармеец и задохшимся шепотом пробормотал торепливо, не обращаясь ни к кому:
        - Где пулеметы? Где тут пулеметы?
        - Какие пулеметы?
        - Нам пулеметы надо - с левого фланга казаки лавой идут...
        Федор сразу решил, что этот вояка такой же, как он, но взглянул в ту сторону, куда указывал кавалерист, и увидел, вдруг и с холодом в груди, несущуюся невдалеке черную массу... Волосы шевельнулись на голове.
        - Сейчас из обоза пришлю! - крикнул он, хлестнув коня, и помчался в обоз.
        Прискакал туда и не знал, что сказать. Обозники посматривали хитро и косо, пересмеивались, - чуяли, видно, зачем приехал молодец. А может, и показалось это Федору, и не до него, может, было мужичкам, - смеялись и шутили они, чтобы прошли, ушли скорее эти долгие и страшные часы, когда стой вот тут и жди неведомо как долго. Стой и жди, с места не трогай до приказу, а кругом сверкают и воют, ищут снаряды жертв. Шальные снаряды летают далеко, они угодят и в самый обоз.
        Это только в смех говорят, будто в обозы трусов сплавляют служить. А ты сам послужи - тогда узнаешь, какое это трусиное гнездо - обоз! Хорошо солдату в цепи, - там у каждого винтовка, там грудью идут сотни и сотни разом, там у сотен этих свои впереди пулеметы, там пулеметчикам орудья брешут в подмогу. В цепи что?! Там есть о кого толкнуться, к кому пришиться, кругом - подмога в цепи. А ты оглянься на обоз: двести возов, двести мужиков, а на двести на всех... одиннадцать винтовок! Винтовок одиннадцать, а патронов и вовсе мало. Пулемет в запасе стоит, да и тот чинить требует. К тому же на двести - полторы сотни стрелять толком не умеют. А те, кто умеет, - калеки да слабомощные; другому и винтовку в плечо не взять, только и дела может делать, что вожжами на кобылке перебирать. Вот тебе и обоз! А казак обозы любит; чего ж его не взять пустыми руками! И как налетела сотня - кто ж оборонит, на кого припереться, откуда подмога? Скачут казаки меж возами, сквозь прорубают головы обозникам. Одиннадцать винтовок, и те молчат - вышибли разом казаки с рук. Вот тебе и обоз, вот тебе и трусиное гнездо: обозники под таким страхом стоят, что страху этого и в цепи не бывает!
        Так что зря и обидно говорят, будто в обозах трусы, а трусам везде страшно: обозный страх куда будет пострашнее того, что треплет бойца в цепи!
        Горела на воре шапка, закатала-замучила Клычкова стыдобушка, не мог он с мужичками в смех, в разговор вступить, а уехать тоже - куда теперь? Так и болтался неприкаянным средь обозов часа полтора: спрашивал прикуривать, справлялся про фураж, про колесную мазь, про хлеб, про консервы, про деревню - дальние, мол, али ближние? И все это не удавалось, не получалось. Слова были пустые и глупые, никому не нужные. Казалось, что обозники гнушались разговором клычковским, уходили прочь от него небрежно и оскорбительно. Как ядовитые черви, медленно и копотливо проползали минуты: они истерзали, изъязвили, изрешетили Федору сердце, - будто мстили за трусость, за позор.
        Орудия ревом крыли окрестность. Шарахался по полю гул, будто метался в стороны и смертно ревел гигантский зверь, загнанный в круг. В стоне, в свисте и в реве шли веселее цепи, ободренные огнем.
        В черной шапке с красным околышем, в черной бурке, будто демоновы крылья, летевшей по ветру, - из конца в конец носился Чапаев. И все видели, как здесь и там появлялась вдруг и быстро исчезала его худенькая фигурка, впаянная в казацкое седло. Он на лету отдавал приказанья, сообщал необходимое, задавал вопросы. И командиры, так хорошо знавшие своего Чапая, кратко, быстро сообщали нужные сведения - ни слова лишнего, ни мгновенья задержки.
        - Все пулеметы целы? - бросал на скаку Чапаев.
        - Целы! - кричал ему кто-то из цепей.
        - Сколько повозок снарядных?
        - Шесть...
        - Где командир?
        - На левом...
        Он мчал на левый фланг.
        Цепи кидались стремительным бегом. В тот же миг срывались с цепей казачьи пулеметы. Цепи падали ниц, впивались в снежную коросту - лежали замертво, ждали новую команду.
        Позади цепей носился Чапаев, кратко, быстро и властно отдавал приказанья, ловил ответы.
        Вот он круто свернул коня, мчит к командиру батареи:
        - Бить по мельницам!
        - Все пулеметы с мельниц скосить!
        - Станицу не трогать, пока не скажу!
        И, быстро повернув, ускакал обратно к цепям. Чаще, крепче и злей заговорили орудия. Станица нервно торопилась остановить бегущие перебежками цепи. Мельницы взвыли и вдруг разорвались, как лаем, сухим колючим треском: были спущены все пулеметы враз. Обе стороны крепили огонь. Но с каждой минутой ближе и ближе красноармейцы, все точней падают-рвутся снаряды, дух мрет от мысли, что смерть так близка, что близок враг, что надо смять его, у него на плечах ворваться в станицу...
        Возбужденный, с горящими глазами мечется Чапаев из конца в конец. Шлет гонцов то к пулеметам, то к снарядам, то к командиру полка, то снова скачет сам, и видят бойцы, как мелькает повсюду его худенькая фигурка. Вот подлетел кавалерист, что-то быстро-быстро ему сказал.
        - Где? На левом фланге? - вскинулся Чапаев.
        - На левом...
        - Много?
        - Так точно...
        - Пулеметы на месте?
        - Все в порядке... Послали за подмогой...
        И он скачет туда, на левый фланг, где грозно сдвинулась опасность. Казаки несутся лавой... Уж близко видно скачущих коней... Подлетел Чапай к командиру батальона:
        - Ни с места! Всем в цепи... Залпом огонь!
        - Так точно...
        И он пронесся по рядам припавших к земле бойцов.
        - Не робей, не робей, ребята! Не вставать... подпустить - и огонь по команде... Всем на месте... Огонь по команде!!!
        Крепкое слово так нужно бойцам в эти последние, роковые мгновенья! Они спокойны... Они слышат, они видят, что Чапаев с ними. И верят, что не будет беды...
        Как только лава домчалась на выстрел - ударил залп, за ним другой... кинулась нервная пулеметная дрожь...
        Тра-та-та... Тра-та-та... Тра-та-та... - играли бессменно пулеметы.
        Ах...ххх! Ах...ххх! Ах...ххх! - вторили четкие, резкие, дружные залпы...
        Лава сбилась, перепуталась, замерла на мгновение.
        Ахх!.. Ахх!.. - срывались сухие залпы... Еще миг - и лава не движется... Еще миг - и кони мордами повернули вспять. Казаки мчатся обратно, а им вдогонку:
        Тра-та-та... Аххх!.. Аххх! Тра-та-та... Ахх! Аххх!
        Сбита атака. Уж бойцы от земли подымают белые головы. У иных на лицах, неостывших и тревожных, чуть играет пуганая улыбка... Цепи идут под самой станицей... Чаще, чаще, чаще перебежки... Пулеметный казацкий огонь визгом шархает по цепи. И лишь она вскочит, цепь, - бьют казацкие залпы, их покрывает мелкая волнующая рябь пулеметной суеты... Уж бойцы забежали за первые мельницы, кучками спрятались, где за буграми, где у забора - все глубже, глубже, глубже - в станицу...
        И вдруг взорвалось нежданное:
        - Товарищи! Ура... ура... ура!!!
        Цепь передернулась, вздрогнула, винтовки схвачены наперевес, - это порывистой легкой скачью неслись в последнюю атаку...
        Больше не слышно казацких пулеметов: изрублены на месте пулеметчики... По станице - шумные волны красноармейцев... Где-то далеко-далеко мелькают последние всадники...
        Красная Армия вступала в станицу Сломихинскую...
        Жалкий и смущенный выезжал Федор Клычков из своего позорного приюта. Ехал опять к цепям. Не знал, что там делается, но слышно ему было, как пальба все тише, тише, а теперь и вовсе встала.
        "Верно, наши вошли в станицу, - подумал он. - А впрочем, может быть и иное: наши были окружены, побились-побились и сдались. Может быть, сейчас уж казаки справляют кровавое похмелье. А через десять минут прискачут сюда, за обозами. И вместе с обозом возьмут его, комиссара". О позор! Позорище-позор! Как ему стыдно было сознать, что в первом бою не хватило духу, что так вот по-кошачьи перетрусил, не оправдал перед собою своих же собственных надежд и ожиданий! А где же мужество, смелость, героизм, о которых так много думал, пока был далеко от цепей, от боя, от снарядов и пуль?
        Совершенно уничтоженный сознаньем своего преступленья, он чуть рысил в направлении к тому месту, откуда так позорно бежал два часа назад. Проехал и бугорок, на котором лежал с возницами, - там совсем близко увидел огромную яму от снаряда и кровь на снегу. Что за кровь? Чья она? Тогда еще не знал, как ударил сюда снаряд и загубил троих его недавних собеседников.
        За бугорком ровная долина - здесь и шла наша цепь. Но где же она теперь? В станице? А может быть, на том берегу Узеня? Может быть, туда загнали ее казаки? Через станицу ли сквозь прогнали?
        Он терялся в догадках, в предположениях.
        В это время рысью подъехал всадник. Этот, видимо, тоже "искал пулеметы". Он молол что-то вздорное и бессвязное. Федор посмотрел ему в лицо и понял, что оба они больны одною болезнью.
        - Наши-то где? - спросил небрежно тот, подъезжая вплотную.
        - А вот сам ищу, - брезгливо ответил Федор и застыдился. Они друг друга поняли до самого позорного днища.
        - Может, в станице уж они? - деланно зевая и с притворной безмятежностью спросил незнакомец.
        - Может быть, - согласился Федор.
        - Ну, так што же, едем, што ли?
        - Куда?
        - В станицу-то.
        - А как там казаки?
        - Едва ли... Верно, вошли... А впрочем...
        - То и дело-то: попадешь в лапы - не помилуют!
        В этом роде предлагали друг другу несколько раз, столько же раз один другого отговаривали, предостерегали, указывали на необходимость как-нибудь исподволь узнать, осторожно: кто занимает теперь станицу.
        За разговором все плыли и плыли вперед, не заметили, что были всего в полуверсте, что с мельниц их давно и отлично видать, что деться все равно никуда нельзя и даже в случае преследования едва ли имеется смысл удирать: пулеметы с мельниц достанут вослед!
        Так ехали и дрожали от неизвестности, дрожали и ехали дальше.
        Совсем неподалеку от крайних халуп увидели мальчугана годов десяти.
        - Малец, эй, малец, вошла тут Красная Армия али нет?
        - Вошла, - прозвенел мальчишка весело. - А вы откуда приехали?
        - Беги, беги, мальчуган, гуляй! Про военные дела рассказывать нельзя, - урезонил отечески Федор его баловливое и неуместное любопытство.
        Спутник, лишь только услышал, что опасности нет, - куда-то нечаянно и вмиг пропал. Клычков, спокойный, но все такой же приниженный и смущенный, въезжал теперь в станицу, занятую красными полками. Он все успокаивал себя мыслью, что со всеми новичками, верно, то же бывает в первом бою, что он себя оправдает  п о т о м, что во втором, в третьем бою он будет уж не тот...
        И не ошибся Федор: через год за одну из славнейших операций он награжден был орденом Красного Знамени. Первый бой для него был суровым, значительным уроком. Того, что случилось под Сломихинской, никогда больше не случалось с ним за годы гражданской войны. А бывали ведь положенья во много раз посложнее и потруднее сломихинского боя... Он выработал в себе то, что хотел: смелость, внешнее спокойствие, самообладание, способность схватывать обстановку и быстро разбираться в ней. Но это пришло не сразу, - надо было сначала пройти, видимо, для всех неизбежный путь: от очевидной растерянности и трусости до того состояния, которое отмечают как достойное.


        Расспрашивая встречных, где остановился штаб, Клычков отметил, что все отвечали как-то наспех, словно нехотя, куда-то торопясь, - вся станица была в движении, до чрезвычайности была оживлена и возбуждена. Казаков выбили, угнали, и теперь еще продолжали их где-то гнать те части, которым поручено было преследование. Значит, причины возбужденья не в этом - не в военной опасности, не в боевых приготовлениях. Но в чем же?
        Он подъехал незаметно к штабу - к огромному дому купца Карпова. Здесь в сборе были все: Чапаев, его ребята, Ежиков. Особенно запомнился Федору Ежиков. Он, видимо, понял, в чем дело, и встретил гуляку чуть сдержанной улыбкой:
        - Тылы подтягивали... товарищ... Клычков? - А глаза золотистые и смеются-смеются у дьявола - насмехаются.
        - Да... Подзадержался там... - неловко пробурчал Федор и обратился к Чапаеву: - Армию известили?
        - Сейчас вот собираемся... Из Уральска вести добрые - там двинули вперед, дорогу ко Лбищенску чистят...
        - То-то бы дело... А нам тут как, относительно Сахарной-то?
        Спросил и смутился: слова показались излишней болтовней, как и сам себе казался он здесь почти что лишним...
        "Они все тут шли, сражались, жизнью рисковали, а я, извольте-ка - через два часа пожаловал!"
        Угрызения совести шерстили сердце, полымянной мукой кидались в лицо.
        Одна за другой подходили к дому женщины-крестьянки. Настойчиво жестикулируя, они доказывали что-то вестовым и караульным, тщетно пытаясь проникнуть в штаб. В окно было видно, что их не пустят, - невозмутимый, усмешливый вид красноармейцев был тому порукой. Федор вышел на волю, расспросил, в чем дело, узнал, что они жаловались на новых своих гостей - красноармейцев, которые-де растаскивают имущество. Федор немедленно отправился с ними на место, расспросил, осмотрел, записал, обещал разыскать и воротить пропавшее.
        Грабежи были - этого никак нельзя отрицать. Грабежи во время вступления войск в населенные пункты, видимо, явление неизбежное, и это Федор многократно впоследствии имел возможность наблюдать как на своих, на красноармейских, частях, так и на войсках врага. Это - нечто стихийное, с чем трудно бороться, что в корне уничтожить немыслимо, пока существует война. Это свойственно бойцу наших дней по природе всей его взвинченной, специфически военной, разрушительной психологии. Военные грабежи пропадут только с войной. Это так. Однако же это вовсе не значит, будто с ними нельзя бороться уже теперь и бороться даже очень, очень успешно!
        Федор наткнулся на целый ряд грабежей, вовсе бессмысленных, не имевших в себе нисколько корыстного начала. Идет, к примеру, красноармеец, тащит огромный узел со всяким барахлом.
        - Что у тебя? Покажи.
        Он совершенно спокойно раскладывается с узлом на снегу, развязывает, вытаскивает оттуда детские рубашечки, пеленки, игрушки, разные тряпки, платьица...
        - На что это тебе, дружина?
        Молчит. Сам видит, что ни к чему.
        - Зачем брал-то, спрашиваю?
        - А мы все кому што: взял и понес.
        - Зачем же все-таки?
        - Почем я знаю...
        - А у меня женщина была, плакала, искала. Надо быть, это самое бельишко и есть...
        - Может, оно... Пущай берет, - согласился парень без жалости.
        - Не "берет", а отнести надо, - внушительно, дружески, беззлобно сказал ему Клычков.
        - И отнести можно, - согласился тот. - Конешно, отнести, - чего ей, бабе, барахтаться? Ты укажи, я сам снесу.
        Федор узнал, где тот хватил узел, и направился вместе с ним. Красноармеец принес, молча положил его на железную ощипанную кровать, помялся неловко на месте, взялся за скобу и вышел молча.
        Федор встретил другого. Этот голову всунул в плетеную детскую колясочку - может, в печку тащил, а может, и просто позабавиться. Бывало и это, по-разному забавлялись.
        Сгребут, бывало, здоровеннейшие лапищи какого-нибудь вихрастого Михрютку, у которого сапожищи потяжеле да грязи на них в аршин, у которого в ляжках три пуда да полпуда в льняных кудрях, - сгребут и волокут его к такой вот что ни на есть ангельской колясочке. Визжит-брыкается Михрютка, страстным воем пугает мимо идущую публику. В станице ли, в деревне али в городе - игра везде одинаковая. Как ни визжи, а забава состоится: в подмогу со всех сторон сбегаются ребята, помогут они вязать, держать, скрутить парня начисто в детскую колясочку. Свяжут его, прикрутят честь честью и руки веревкой заплетут, а потом выбирают, где горка покруче да с горки его... на колесиках... кувырком!
        Ха-ха-ха! То-то забава молодецкая!
        И тут результат был один: колясочку парень Клычкову возвратил без малейшего сожаления, она ему была совершенно не нужна и соблазнила только своим разукрашенным видом.
        Многое разыскали, многое возвратили, станица поутихла, перестала жаловаться. Чапаев приказал немедленно созвать командиров, а когда собрались, - жестким тоном распорядился он произвести массовые обыски и арестовать всех, у кого хоть что найдется из украденного. Что будет отобрано - все сносить в определенные места, назначить особую раздаточную комиссию, пригласить пострадавших и удовлетворить, но... только бедноту: ни одному "буржую" чтобы не было отдано ломаного гроша. Это имущество пойдет в полковые кассы, которые создать надо теперь же, немедленно! Тех, что сами снесут вещи, - не трогать, не арестовывать... Кроме этого всего, собрать через два часа на площади всех бойцов, сообщить, что будет говорить "сам Чапаев" - так и наказал передать: "Сам Чапаев говорить, мол, будет!"
        Два часа спустя Петька Исаев докладывал Чапаеву, что собрались на площади и ждут его красноармейцы. Тут же пришел командир одного из полков, - вместе направились к площади. Командир дорогой пояснял Чапаю настроенье бойцов.
        Чапаева Федор слушал впервые. От таких ораторов-демагогов он давно уж отвык. В рабочей аудитории Чапаев был бы вовсе негоден и слаб, над его приемами там, пожалуй, немало бы посмеялись. Но здесь - здесь иное. Даже наоборот: речь его имела здесь огромный успех! Начал он без всяких вступлений и объяснений с того вопроса, ради которого созвал бойцов, - с вопроса о грабежах. Но дальше он зацепил попутно и огромную массу ненужнейших мелочей, все зацепил, что случайно пришло на память, что можно было хоть каким-нибудь концом "пришить к делу". В речи у Чапая не было даже и признаков стройности, единства, проникновения какой-либо одной общей мыслью: он говорил что придется. И все же, при всех бесконечных слабостях и недостатках - от речи его впечатление было огромное. Да не только впечатление, не только что-то легкое и мимолетное - нет: налицо была острая, бесспорная, глубоко проникшая сила действия. Его речь густо насыщена была искренностью, энергией, чистотой и какой-то наивной, почти детской правдивостью. Вы слушали и чувствовали, что эта бессвязная и случайная в деталях своих речь - не пустая болтовня, не позирование. Это - страстная, откровенная исповедь благородного человека, это - клич бойца, оскорбленного и протестующего, это - яркий и убеждающий призыв, а если хотите, и приказание: во имя правды он мог и умел не только звать, но и приказывать!
        "Я, - говорит, - приказываю вам больше никогда не грабить. Грабят только подлецы. Поняли?!"
        И на это приказание отозвались оглушительные и приветственные, и благодарственные, от глубин сердца радостные крики многотысячной толпы. Был неописуемый восторг. Красноармейцы клялись, веруя в слова, честно клялись своему вождю, что никогда не допустят грабежей, а виновных будут сами расстреливать на месте.
        Увы, они не знали, что это  н е в о з м о ж н о  сделать, что с  к о р н е м  вырвать это на  в о й н е  нельзя, но клялись они убежденно, и нет сомненья, что  с о к р а т и л и  грабежи до последней фронтовой возможности.
        Помнятся обрывки чапаевской речи.
        - Товарищи! - крыл он площадь металлическим звоном. - Я не потерплю того, што происходит! Я буду расстреливать каждого, кто наперед будет замечен в грабеже. Сам же первый  э т о й  вот расстреляю подлеца, - и он энергически в воздухе потряс правой рукой. - А я попадусь - стреляй в меня, не жалей Чапаева. Я вам командир, но командир я только в строю. На воле я вам товарищ. Приходи ко мне в полночь и за полночь. Надо - так разбуди. Я навсегда с тобой, я поговорю, скажу, што надо... Обедаю - садись со мной обедать, чай пью - и чай пить садись. Вот какой я командир!
        Федору стало неловко от беззастенчивого ребячьего бахвальства, а Чапаев, минутку подождав, крыл невозмутимо:
        - Я к этой жизни привык, товарищи. "Академиев" я не проходил, я их не закончил, а все-таки вот сформировал четырнадцать полков и во всех них был командиром. И там везде у меня был порядок, там грабежу не было, да не было и того, чтобы из церкви вытаскивали рясу поповскую... Што ты - поп? Оденешь, што ли, сукин сын? На што украл?
        Чапаев грозно обернулся в одну, в другую сторону, даже перегнулся назад, глянул пронзающе и быстро, словно хотел узнать среди многотысячной серой массы того злодея, о котором теперь говорил.
        - Поп, известное дело, врет, - отвесил Чапаев крепкую мысль. - Он и живет обманом, а то какой же поп, коль обману нет? Не трожь, говорит, скоромного, а сам будет гуся в масле жрать, только кости потрескивают. Чужого, говорит, не тронь, а сам ворует, - этим попы и опостылели нам... Это верно, а все-таки веру чужую не трожь, она не мешает тебе. Верно ли говорю, товарищи?
        Место было выигрышное. Чапаев это знал и потому именно в  э т о м  месте поставил свой хитрый вопрос. Красноармейцы-крестьяне, раскаленные чапаевской речью, словно давая исход задушившему долгому молчанию, прорвались буйными криками. Только этого и ждал Чапаев. Симпатии слушателей были теперь всецело на его стороне: дальше речь как ни построй - успех обеспечен.
        - Ты вот тащишь из чужого дома, а оно и без того все твое... Раз окончится война - куда же оно все пойдет, как не тебе? Все тебе. Отняли у буржуя сто коров - сотне крестьян отдадим по корове. Отняли одежу - и одежу разделим поровну... Верно ли говорю?!
        - Верно... верно... верно... - рокотом катилось в ответ.
        Вспыхивают кругом оживленные лица, рыщут пламенеющие восторгом глаза... Красноармейцы летучими обрывками слов, кивками, смешками, веселым глазом выражают друг другу острое сочувствие, согласие, довольство... Чапаев держал в руках коллективную душу огромной массы и заставлял ее мыслить и чувствовать так, как мыслил и чувствовал сам.
        - Не тащи!.. - выкрикнул он, резко поддав левой рукой. На минутку встал, не находил нужного слова. - Не тащи, говорю, а собери в кучу и отдай своему командиру, все отдай, што у буржуя взял... Командир продаст, а деньги положит в полковую кассу... Ранят тебя - вот получи из этой кассы сотню рублей... Убили тебя - раз тебе на всю семью по сотне! Што, каково? Верно говорю али нет?
        Тут уж случилось нечто непредставимое - восторг перешел в бешенство, крики перешли в исступленный, восторженный вой...
        - Все штобы было отдано, - заканчивал Чапаев, когда волненье улеглось, - до последней нитки отдать, што взято. Там разберем, кому отдать, у кого што оставить, вам же на помощь. Поняли? Чапаев шутить не любит: пока будут слушать - и я товарищ, а нет дисциплины - на меня не обижайся!
        Он закончил речь свою под отчаянные рукоплескания, под долго несмолкавшее "ура".
        На ящик, с которого только сошел Чапаев, влетел красноармеец, мигом распахнул шинель, задрал гимнастерку и быстрым движеньем расстегнул стягивавший штаны массивный серебряный казацкий пояс.
        - Вот он, товарищи, - кричал парень, потрясая поясом над головой, - семь месяцев ношу... в бою достался... сам убил, сам с убитого снял... А отдаю. Не надо... на што он мне? Пущай на помощь идет на общую. Да здравствует наш геройский командир товарищ Чапаев!
        Толпа задрожала в приветственных восторгах.
        Федор видел, какое глубокое впечатление произвела чапаевская речь, он радовался этому эффекту, но только все тревожился вот относительно "сотни коров" да одежи, которую будут делить "пополам"; потом и с комиссиями этими полковыми тоже не все было ладно.
        - Товарищ Чапаев, - обратился он, - мне охота теперь же ознакомиться с красноармейцами, да и рассказать бы я им хотел вкратце насчет нашей общей обстановки в стране, только скажите-ка им сами, что будет, мол, говорить комиссар, товарищ Клычков...
        Чапаев - тут же на ящик, предупредил, и Федор стал рассказывать про борьбу на других фронтах - с Колчаком, Деникиным, со всеми вожаками белых армий. Коснулся коротко международной обстановки, остановился в двух словах на экономической жизни государства. В разных местах, как бы попутно и в виде иллюстраций, он привел чапаевские примеры, остановился на них и, не отвергая прямо, дал такие к ним "объяснения", что от предложений остался только легкий душок...
        Федор подходил к разрушению чапаевских положений крайне осторожно и все время подпускал выражения вроде того, что "хорошую и верную мысль товарища Чапаева о нашем  о б щ е м  имуществе враги наши истолковали бы, конечно, так, будто мы берем, тащим и делим кому и что и как вздумается... Но не так думаем мы с товарищем Чапаевым, да и вы, конечно, думаете не так", - и Федор подкапывал и сваливал с ног ту "дележку", которую, пожалуй, и предлагал Чапаев. Во всяком случае, так можно было развить и понять его знаменитый пример: "...сотню отобранных коров мы разделим сотне крестьян - каждому по корове..." Без разъяснений таких положений оставить было невозможно.
        Пребывание, правда, очень краткое, в группе анархистов, крестьянское прошлое Чапаева и удалая его натура, невыдержанная, беспланная, недисциплинированная, - все это настраивало его на анархический лад, толкало к партизанским делам.
        Да, великое дело - слово: ни грабежей, ни бесчинств, ни насилий в станице больше не было.
        Как только окончился митинг, Федор разыскал Ежикова и хотел с ним посоветоваться - сегодня ли создать ревком в станице, или отложить до утра. Но Ежиков промычал нечто непонятное и от прямого ответа уклонился. Федор решил действовать один: оповестил жителей, чтобы собрались теперь же к помещению станичного управления, пригласил с собой троих политических работников, наметил вопросы, решился сам попытать счастья в новом деле, - ревкомов в полосе военных действий ему создавать еще не приходилось. Станичников собралось немало - помещение не смогло вместить пришедших. Когда Ежиков узнал, что ревком все-таки будет и без него создан, он явился сам. Федор этого маневра сразу не понял, догадался он только потом: Ежикову очень, очень хотелось собрать побольше материала о бездеятельности Федора, о его непригодности, слабости и т. д., чтобы того отозвали, а его, Ежикова, оставили комиссаром группы. Он и ревком хотел создать самостоятельно, а Федора поставить перед совершившимся фактом. Да не успел.
        Собравшиеся держались неуверенно, как вообще это бывает в подобных случаях. И чему тут удивляться? Вчера были казаки, вчера собирали их здесь же и выбирали свою власть... Сегодня красные пришли, ревком назначают, а завтра, может быть, опять вернутся казаки, - что тогда? Не будут ли сняты головы у станичников, посаженных править станицей?
        В ревком работать никто не шел - робели. Те, что не робели и понимали события во всей их сложной и серьезной совокупности, давно уж покинули станицу, ушли по городам, включились в Красную Армию.
        Назначили в ревком своих политработников. Стали говорить о работе - что делать в первую очередь, что - во вторую, с чем можно обождать... Решили на первоначальные расходы собрать с присутствующих кто что может, а потом с шапкой пройтись и по всей станице. Затем связаться с Уральском, получить оттуда указанья-распоряженья, а может быть, и материальную подмогу.
        Федор им усердно разъяснял задачи ревкомов, попутно разъяснял и задачи Советской власти. Слушали сельчане, соглашались, одобряли... В станице утверждена была Советская власть. Над крылечком казачьей управы утвержден был красный небольшой флажок.
        К вечеру пустая воротилась разведка. Она тыкалась в разные стороны, вынюхивала, выщупывала, высматривала, но чижинские разливы не позволяли и думать о проезде на санях до большого Уральского тракта. Это верно, что по утрам примораживало крепко. Это верно, что степь была в рыхлом, в липком снегу. Но уж дороги приметно окисли и распустились, а теплые мартовские дни и вовсе их оплешивили. Надо было приостановить дальнейшее наступление, ждать новых распоряжений. В большом доме у Карпова - купца - собрался весь командный состав: Чапаев приказывал расставлять охрану, подтягивать обозы, наводить порядок в советской станице... Тут же приводили пленных. Долго и безрезультатно допрашивали киргиза, захваченного в степи. Стало известным, что у Шильной Балки - селения в нескольких десятках верст - пошаливают казаки и чуть ли не заняли самый поселок; туда надо было перебросить немедленно часть имеющихся сил - и это обсуждали. Да мало ли разных дел, где про все передать.


        Свисли черными туманами сумерки. Истомленные походом и тревогами отгремевшего дня - спали командиры. Заснул и Федор. Чапаев скоро разбудил его - подписать приказ. Проснулся, подписал, опять уснул. И опять разбудил его Чапаев. Всю ночь, до утра, без сна просидел этот удивительный человек. Проснется Федор и видит, как сидит Чапаев один, только светит скупая лиловая лампешка. Сидит он, склонившись грузно над картой, и тот же любимый циркуль с ним, что был в Александровом-Гаю: померит-померит - запишет, опять смерит и снова запишет. Всю ночь, до петушиного рассвета, мерил он карту и слушал молодецкий храп командиров. У дверей, сжав винтовку в обе руки, дремал часовой и серым лбом долбил по черному ребру штыка.


        В Сломихинской пробыли четыре дня. Фрунзе по прямому проводу сообщил, что бригаду бросает на Оренбургский фронт. Обстановка скоро заставила изменить и это решение, - перебросили бригаду не к Оренбургу, а в Бузулукский район. Для детальных переговоров Чапаева и Клычкова Фрунзе вызвал в Самару - к себе.
        Собрались в четыре минуты. Знали, что больше сюда не вернутся. Побросали в санки походные саквояжики. Не стоит на месте борзая тройка, - выбрали ядреных, самолучших коней!
        Аверька уж сидит, готовый в степную скачь, и вожжи подобраны, как старушечьи губы - сухо и крепко! На крыльце Попов, Чеков, Теткин Илья, вся братва чапаевская - высыпали провожать.
        - Да скорей бы нас отсюда, товарищ Чапаев...
        - Как приеду - вызову враз!
        Тройка тронула...
        Сверкнули в снежную пыль прощальные крики. С крыльца - как в зеркальцах - плеснулась в глаза разлучная тоска. Кто-то взвизгнул, кто-то кнутом взмахнул, кто-то шапку вскинул до крыши... В серой тоске и в снежных заметах пропало крыльцо...
        Степи-степи! Кумачи вечерние, колыбели белые да пуховые!
        А по степи ветер, как девичий вздох - ходит пахучими и холодными валами, ходит над белыми снегами, ходит над снежными пустырями, пропадает в чистую синь раннего мартовского неба!
        От Сломихинской путь держали обратно на Александров-Гай - по тому самому пути, где шли еще так недавно с полками... Ехали и молчали. Степь ездоку как люлька - гонит в усладный сон.
        Вот уж и Казачья Таловка. Ну, давно ли здесь готовились к бою, изучали и циркулем вспарывали карту, совещались, мозговали - как бы в орех расколотить казару! И ночь - с песнями, с веселым разговором, а потом - с мертвой тишью, здоровенным храпом усталых крепко-накрепко уснувших бойцов...
        Федор припомнил костры и у костров рыжебородого того мужичка и рослого кудрявого парня, что повертывал на угольях картошку и выхватывал на штык. Где они теперь? Остались ли живы?
        Так до самого Александрова-Гая - в воспоминаньях о пережитом, в отчетах перед собою за свои поступки.
        В Алгае были недолго: передохнули, перекусили - и в путь.
        Крыли степь перекладными тройками вплоть до самой Самары.


VII. В ПУТИ

        Чапаев был из тех, с которым сойтись можно легко и дружно. Но так же быстро и резко можно разлететься. Эх, расшумится, разбунтуется, зло рассечет оскорбленьем, распушит, распалит, ничего не пожалеет, все оборвет, дальше носа не глянет в бешенстве, в буйной слепоте. Отойдет через минуту - и томится. Начинает трудно припоминать, осмысливать, что наделал, разбираться, отсеивать важное и серьезное от случайной шелухи, от шального чертополоха... Разберется - и готов пойти на уступки. Но не всегда и не каждому: лишь тогда пойдет, когда  з а х о ч е т с я, и только перед тем, кого уважает, с кем считается... В такие моменты надо смело и настойчиво звать его на откровенность. На удочку шел Чапаев легко, распахивался иной раз так, что сердце видно.
        Человек он был шумный, крикливый, такой строгий, что иной, не зная, подойти к нему боится: распушит-де в пух, а то - чего доброго - и двинет вгорячах!
        Оно и в самом деле могло так быть - на незнакомого да на робкого. Чем в тебе больше страху, тем горше свирепеет сердце у Чапаева: не любил он робкого человека. И поглядеть со стороны - зверем зверь, а поближе приглядись - увидишь простецкого, милейшего товарища, сердце которого открыто каждому чужому дыханью, и от этого дыханья каждый раз вздрагивает оно радостно-чутко. Присмотрись - и поймешь, что за этой пыльной бранью, за этой нахмуренной суровостью ничего не остается, ни малого камушка у пазухи, - все он выстреливает разом, подчистую. И когда отговоришь с ним, - согласен ты или не согласен, - знаешь зато и чувствуешь, что исчерпал вопрос до донышка. Неконченых дел и вопросов с Чапаевым никогда не останется - у него всегда все кончено. Сказал - и баста!
        Голову свою носил Чапаев высоко и гордо - недаром слава о подвигах его громыхала по степи.
        Та слава застлала Чапаю глаза, перед самим собою рисовала его непобедимым героем, кружила ему голову хмелем честолюбия.
        Сподручные хлопцы в глаза и за глаза больше всех шумели про подвиги чапаевские. Это они первые распускали и были и небылицы, они их размалевывали яркими мазками, это они раньше всех пели Чапаю восторженные гимны, воскуряли фимиам, рассказывали про его же собственную чапаевскую непобедимость. Когда Чапаю превосходно врали и даже льстили - он слушал охотно, облизывался, как кот с молока, сам поддакивал и даже кой-что прибавлял в речь враля. Зато пустомелю и мелкого подхалима, не умеющего и соврать путем, выгонял в момент. И впредь наказывал - не пускать к себе.
        Поражала еще в характере у него одна удивительная такая черточка: он по-детски верил слухам, всяким верил - и серьезным и пустым, чистейшему вздору.
        Верил тому, что в Самаре, положим, на паек выдают по десять фунтов махорки, а вот на фронте и осьмушки нет.
        Верил, что в штабе фронта или армии идет день и ночь сплошное и поголовнейшее пьянство, что там одни спецы-белогвардейцы и что они ежесекундно нас предают врагу.
        Верил тому, что снаряды, обувь, хлеб, винтовки, пополненье, - что бы там ни было, - все это опаздывает по злой воле отдельных лиц, а не из-за общей нехватки, расстройства транспорта, порчи мостов, положим, и т. д. и т. п.
        Верил, что тиф заносят птицы: чем больше птиц, тем больше тифу; верил, что сахар растет чуть не целыми головами; что коня не бить - он испортится...
        Чему-чему только не верил он по простоте, по чистоте сердечной!
        Или вот товарища берет, ну, Попова, что ли. Попов - комбриг. Попов - парень сам герой и был с Чапаем во всех переделках, ходил в атаку не раз, не раз прострелен, контужен, одним словом - не зря комбриг.
        И вот какой-нибудь случай в боях: не успел Попов обозы стянуть в срок, не успел на помощь другой бригаде подойти, отступил, положим, на пяток верст, да с тем, чтобы десять разом нагнать...
        И уж кто-то шепчет доверчивому начдиву:
        - Трус Попов-то... Побежал... Зря не помог - растерялся вовсе... Да пьянствовал, подлец, всю неделю... Против тебя, Чапаева, слово говорил... Зависть имеет...
        И слушает, внимает жадно и верит доверчивый Чапай, распаляется гневом:
        - Да я ему, подлецу!.. Да я голову оторву!.. Расстреляю за пьянство!.. Это што: людей у меня губить... а сам пьянствовать! А Чапаев отвечай... Позвать немедленно!
        И ждет, взбеснованный, когда приедет Попов, побросав дела, услыхав про грозовье. Прискакал Попов, в коридоре справляется:
        - Сердит?
        - У-ух, как сердит...
        - Все на меня?
        - На тебя одного...
        - Поди, наговорил кто?
        - Да уж не без того...
        - Ну, пронесет, бог даст...
        И, наспех стянув ремни, оправив штаны, кобур, подтянувшись по-военному, входит Попов:
        - Здравья желаю, товарищ Чапаев!
        А тот и не глядит. И не отвечает. Бешеные глаза под тяжелым свесом ресниц упали вниз. Дергает усы Чапай, молчит целую минуту. А потом - как пробка выскочит из бутылки:
        - Опять пьянствовать?
        - Да я и не...
        - Молчать! Распустились, сукины дети...
        - Товарищ Чапаев, я...
        - Молчать!.. Расстрелять тебя мало, подлеца! В такой обстановке и до чего распустились, дьяволы! Это што? Это што такое? Это подо што Чапаева подвели?
        Попов молчит. Он знает, что выскочит газ - и пробку вынимай спокойно. Он знает, что выкричит Чапаев гнев свой - и притихнет. А как притихнет, тут ему и докладывай, рассказывай, как было, опровергай клевету и вздорные слухи... Сначала поартачится, все еще по упрямству не станет слушать, но ты - иди-иди-иди настойчиво и прямо к цели.
        Только ему краешком поколыхай ту веру в клевету - обмякнет, как ситный, посмотрит тебе ласково в глаза и скажет виновато:
        - А я, понимаешь ли...
        - Понимаю, понимаю...
        - Да-да, так вот я, понимаешь ли... Ну, говорят, отступил... Ну, говорят, пьянство опять же...
        - Ну да, ну да.
        - Так я и поверил - как же не поверить? А ты бы вместо меня разве не поверил? Как же. Того гляди - тут каждый поверит!
        И уж Чапаев смеется. И уж ласково треплет Чапай Попова по плечу. Чай пить с собой усаживает, не знает, как окупить вину...
        Прошло два дня, прошло три дня - случилось с Поповым то же и так же, так же от начала до конца будет верить Чапаев клевете и вздорному слуху, станет бушевать, кричать, грозить, а потом - потом ласкаться виновато...
        Он был доверчив, как малое дитя. Оттого и сам много страдал, но перемениться не мог.
        Только одному он не верил никогда: не верил тому, что у врага много сил, что врага нельзя сломить и обернуть в бегство.
        - Никакой враг против меня не устоит! - заявлял он гордо и твердо. - Чапаев не умеет отступать! Чапаев никогда не отступал! Так и скажите всем: отступать не умею! Наутро же гнать неприятеля по всему фронту! Передать, что я приказал! А кто осмелится поперек идти - доставить в штаб ко мне... Я живо обучу, как ж...у назад держать надо!
        В своем деле и в своем масштабе Чапаев был большой мастер и знаток: он знал превосходно всю свою дивизию - ее бойцов, ее командиров; меньше знал и почти вовсе не интересовался политическим ее составом. Он превосходно знал ту местность, где развертывались боевые операции, - знал ее то по памяти, от юности, то от жителей, по расспросам, то изучал ее по карте со знающими людьми. А память у него свежая, цепкая - так все и заклещит, не выпустит, пока не надо. Знает он жителей, особо - крестьянскую ширину; городом интересовался меньше; знает - что тут за мужик, чего можно ждать от него, на что можно надеяться, в чем опасность прогадать. Все, что надо, знал про хлеб, про обувь, про одежду, сахар, патроны, снаряды, махорку - про все знал: ни с каким его вопросом не застанешь врасплох.
        Зато вот по вопросам другого порядка - по политическим, и особенно тем, что идут за пределами дивизии, - по этим вопросам не понимал, не знал ничего и знать не хотел. Больше того, многому вовсе не верил.
        Международность рабочего движения, например, он считал сплошным вымыслом, не верил и не представлял, что оно может существовать в такой организованной форме. Когда ему указывали на факты, на газетные сведения, он только лукаво ухмылялся:
        - А газеты-то - сами же пишем... Чтобы веселее было воевать, вот и выдумали.
        - Да нет, тут же лица, города, числа, цифры. Тут неопровержимые факты.
        - А што они, цифры, - цифру я и сам выдумать могу...
        Первое время он упорно этому верил, обратного и слушать не хотел, только ухмылялся. Потом, после частых и длительных бесед с Клычковым, и на это он изменил свой взгляд, как изменил его на многое другое.
        Дальше, он считал, например, всю возню с анархистами ненужной и глупой затеей.
        - Анархисту надо волю дать, он тебе вреда не принесет никакого, - говаривал Чапаев.
        Программы коммунистов не знал нисколечко, а в партии числился вот уже целый год, - не читал ее, не учил ее, не разбирался мало-мальски серьезно ни в одном вопросе.
        Наконец, припоминается отношение его к "штабам" - так он называл все органы, откуда получал приказы, директивы, а равно людей, патроны, одежду, - все, что полагается. Ему до конца в этом вопросе удавалось привить очень мало: Чапаев был глубочайше убежден, что в "штабах" засели почти исключительно одни царские генералы, что они "продают налево и направо", а "народ" под руководством таких вот вождей, как сам он, Чапаев, не дается на удочку и, поступая  п о п е р е к  штабных приказов, обычно не проигрывает, а  в ы и г р ы в а е т. Недоверие к центру было у него органическое, ненависть к офицерству была смертельная, и редко-редко где был приткнут по дивизии один-другой захудалый офицерик из "низших чинов". Впрочем, были и такие из офицеров (очень мало), которые зарекомендовали себя непосредственно в боях. Он их помнил, ценил, но... всегда остерегался.
        Не чтил и интеллигенцию. Тут ему не нравилось главным образом  р а з г л а г о л ь с т в о в а н и е  о делах и отсутствие видимого, ж и в о г о  дела, до которого он сам был такой охотник и мастер. Тех же из интеллигенции, которые умели  д е л о  д е л а т ь, считал редчайшим исключением. Из этого отношения его к офицерству и к интеллигенции вполне естественно вытекало у Чапая стремление всюду поставить  с в о и х  людей: во-первых, потому, что они - люди не слов, а дела, и надежны; во-вторых, с ними ему легче, и, наконец, как говорил он многократно, - "учить надо крестьянина и рабочего теперь же, а учить можно только на деле... Я ему приказываю быть начальником штаба - отказывается, дурак, а сам того не знает, что для него же делаю. Прикажу, поставлю, почихает неделю, а там, смотришь, и заработает, хорошо заработает, никакому офицеру так не сработать!"
        Эта линия - выдвигать повсюду своих - была у него центральная. Поэтому и весь аппарат у него был такой гибкий и послушный: везде стояли и командовали только преданные, свои, больше того - высоко чтившие его командиры.
        Все эти особенности чапаевского характера Клычков рассмотрел довольно быстро и, рассмотрев, только больше убедился, что прежде надо завоевать у него авторитет и лишь потом перекрещивать, обуздывать его, направить на путь сознательной борьбы - не только слепой и инстинктивной, хотя бы и красочной, героической, такой шумной и славной.
        Чем же завоевать авторитет? Надо взять его, Чапаева, в духовный плен. Разбередить в нем стремление к знаньям, к образованию, к науке, к широким горизонтам - не только к боевой жизни.
        Здесь Федор знал свое превосходство и убежден был заранее, что лишь только удастся  п р о б у д и т ь - песня Чапаева, анархиста и партизана, будет пропета, его исподволь, осторожно, но упорно будет можно отвлечь и к другим мыслям, пробудить интерес и к другим делам. Веры в свои силы, в свою способность у Федора было много.
        Чапаев из ряда вон, он не чета другим - это верно, его трудно будет обуздать, как дикого степного коня, но... и диких коней обуздывают!.. Только надо ли? - вставал вопрос. Не оставить ли на произвол судьбы эту красивую, самобытную, такую яркую фигуру, оставить совершенно нетронутой? Пусть блещет, бравирует, играет, как многоцветный камень!
        Мысль эта у Клычкова была, но она показалась и смешной и ребяческой на фоне гигантской борьбы.
        Чапаев теперь - как орел с завязанными глазами: сердце трепетное, кровь горяча, порывы чудесны и страстны, неукротимая


Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 854 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа