коро они
были под стенами Уральска. Последний бой - и казаки бежали, разорвав кольцо. Из
Уральска, верст за десять, выехали навстречу руководители осажденного гарнизона,
с ними эскадры кавалерии, оркестр музыки... Под гром "Интернационала", под
радостные крики, со слезами радости на глазах встречались, обнимали один
другого, хотели сразу и многое друг другу рассказать, но не могли - так
переполнены были чувствами, растроганы, потрясены.
- Федя! - окликнул возле автомобиля чей-то голос.
Клычков обернулся и увидел на высоком вороном коне Андреева. Они
по-дружески расцеловались. В прекрасных светлых глазах Андреева теперь было
что-то новое, чего Федор никогда прежде не замечал, - они смотрели с какой-то
усиленной недоверчивостью, сурово и сухо. Можно было подумать, что он не рад
даже встрече, но голос, все эти хорошие, теплые слова, что сразу были сказаны, -
это все говорит про обратное. На лбу углубились морщинки, а одна, поперечная,
над самой переносицей, оставалась все время неразглаженной, будто щель.
Разговорились, и Федор узнал, какое деятельное участие принимал Андреев
в борьбе с предательством и заговорами, в которых, как в тенетах, мог запутаться
осажденный Уральск. Круто надо было расправляться с негодяями, решительно и
беспощадно. Мучительная эта борьба и наложила печать на его юношеское лицо,
тяжелую, глубокую, неизгладимую печать... (Скоро обстоятельства загнали Андреева
в полк; там, будучи окружен, после отчаянной сечи он был в куски изрублен
озверевшим врагом.)
В самом Уральске по улицам не пройти - они запружены рабочими и
бойцами. Высыпало и все население.
"Слава герою! Слава Чапаеву! Да здравствуют полки Чапаевской дивизий! Да
здравствует красный вождь - Чапаев!"
Эти радостные клики неслись по освобожденному Уральску, и трудно было
Чапаеву с Федором пробираться на автомобиле через тысячные толпы, которые
заполонили улицы. На Чапаева смотрели с восхищением, кричали ему громкие
приветствия, бросали шапки вверх, пели торжественные победные песни... Город
раскрасился красными флагами, всюду расставили трибуны, открылись митинги. И
когда выступал Чапаев, толпа неистовствовала, волновалась, как море в непогоду,
не знала предела восторгам. Его первое слово рождало гробовую тишину, его
последнее слово открывало простор новому безумному восторгу. Около автомобиля
схватывали десятки рабочих рук и начинали качать, а потом, когда отъезжал, все
бежали за автомобилем, будто хотели догнать, еще и еще выразить ему свою
благодарность и это свежее, искреннее восхищение. Полкам почет был тоже немалый:
уральцы постарались окружить их заботами и ласковым вниманием, чествовали на
парадах, организовали массу всяческих увеселений, позаботились о питании,
собрали и отдали им все, что могли.
Торжества длились несколько дней - торжества под разрывы шрапнели! Один
снаряд угодил в театральную крышу в то время, как шел спектакль. Но подобные
случаи нисколько не нарушали общего торжетвенного настроения. Казаки ушли за
реку, их надо было немедленно гнать еще дальше, чтобы не дать собраться с
силами, чтобы снять угрозу с города, чтобы отдалить от них этот притягивающий
магнит - Уральск. Чапаеву лучшей наградой были бы новые успехи на фронте, и
потому, лишь миновали первые восторги встречи, он уже неизменно летал от полка к
полку, следил за тем, как строились переправы.
Через реку налаживали мост. А за рекой были уже два красных полка,
перебравшиеся на чем попало. Надо было спешить с работами, чтобы переправить
артиллерию, - без нее полки чувствовали себя беспомощно, и от командиров стали
тотчас поступать самые тревожные сведения. Чапаев не то на второй, не то на
третий день по приезде в Уральск ранним утром отправился сам - проверить, что
сделано за ночь, как вообще идет, продвигается работа. С ним пошел и Федор. По
зеленому пригорку копошились всюду красноармейцы, - надо было перетаскивать к
берегу огромные бревна... И вот на каждое налепится без толку человек сорок -
толкаются, путаются, а дело нейдет... Взвалят бревно на передки от телеги, и
тут, кажется, уж совсем бы легко, а кучей - опять толку не получается.
- Где начальство? - спрашивает Чапаев.
- А вон, на мосту...
Подошли к мосту. Там на бревнышках сидел и мирно покуривал инженер,
которому вверена была вся работа. Как только увидел он Чапаева - марш на
середину; стоит и оглядывается как ни в чем не бывало, как будто и все время
наблюдал тут работу, а не раскуривал беспечно на берегу. Чапаев в таких случаях
груб и крут без меры. Он еще полон был тех слезных просьб, которые поступали
из-за реки, он каждую минуту помнил - помнил и болел душою, что вот-вот полки за
рекой погибнут... Дорога была каждая минута... Торопиться надо было сверх сил -
недаром он сам сюда согнал на работу такую массу красноармейцев, даже отдал
половину своей комендантской команды. Он весь напрягся заботой об этом мосте,
ждал чуть ли не ежечасно, что он готов будет, - и вдруг... вдруг застает полную
неорганизованность, пустейшую суету одних, мирное покуривание других...
Как взлетел на мост, как подскочил к инженеру, словно разъяренный зверь,
да с размаху, не говоря ни слова, изо всей силы так и ударил его по лицу! Тот
закачался на бревнах, едва не свалился в воду, весь побледнел, затрясся от
страха, зная, что может быть застрелен теперь же... А Чапаев и действительно
рванулся к кобуре, только Федор, ошеломленный этой неожиданностью, удержал его
от расправы. Самой крепкой, отборной бранью бранил рассвирепевший Чапаев
дрожащего инженера:
- Саботажники! Сукины дети! Я знаю, что вам не жалко моих солдат... Вы
всех их готовы загубить, сволочь окаянная!.. У-у-у... подлецы!.. Чтобы к обеду
был готов мост! Понял?! Если не будет готов, - застрелю, как собаку!!!
И сейчас же инженер забегал по берегу. Там, где висело на бревне по
сорок человек, осталось по трое-четверо, остальные были переведены на другую
работу... Красноармейцы заработали торопливо... Заходило ходом, закипело дело. И
что же? Мост, который за двое суток подвинулся на какую-нибудь четвертую часть,
к о б е д у б ы л г о т о в.
Чапаев умел заставлять работать, но меры у него были исключительные и
жестокие. Времена были такие, что в иные моменты и всякие меры приходилось
считать извинительными; прощали даже самый крепкий, самый ужасный из этих
способов - "мордобой". Бывали такие случаи, когда командиру своих же бойцов
приходилось колотить плеткой, и это с п а с а л о в с ю ч а с т ь.
Было ли неизбежным то, что произошло на мосту? Ответа дать невозможно...
Во всяком случае, несомненно то, что постройка моста была делом исключительной
срочности, что сам Чапаев и вызывал инженера к себе неоднократно и сам ходил,
приказывал, торопил, ругался, грозил... Медлительность работ оставалась прежнею.
Была ли она сознательным саботажем, была ли она случайностью - кто знает! Но в
то утро чаша терпения переполнилась - неизбежное совершилось, а мост... к обеду
был готов. Вот примеры суровой, неумолимой, железной логики войны!
Бывали у Чапаева и такие случаи, которыми обнаруживалось в нем
какое-то мрачное самодурство, необыкновенная наивность, граничащая с
непониманием самых простых вещей.
В этот вот приезд в Уральск, может быть, через неделю или полторы,
как-то днем вбегают к Федору ветеринарный врач с комиссаром. Оба дрожат, у врача
на глазах слезы... Трясутся, торопятся - ничего не понять. (Ветеринарные
комиссары вообще народ нежный.)
- В чем дело?
- Чапаев... ругает... кричит... застрелить...
- Кого ругает? Кого хотел застрелить?..
- Нас... нас обоих... или в тюрьму, говорит... или расстреляю...
- За что же?
Федор усадил их, успокоил и выслушал странную, почти невероятную
историю.
К Чапаеву из деревни приехал знакомый мужичок, известный "коновал",
промышлявший ветеринарным ремеслом годов восемь - десять. Человек, видимо,
тертый и, безусловно, в своем деле сведущий. И вот сегодня Чапаев вызывает
дивизионного ветеринарного врача с комиссаром, усаживает их за стол. Тут же и
мужичок. Чапаев "приказывает" врачу экзаменовать в своем присутствии "коновала"
и выдать ему удостоверение о том, что он, мужичок, тоже, дескать, может быть
"ветеринарным доктором". А чтобы бумага была крепче - пусть и комиссар
подпишется... Экзаменовать строго, но чтобы саботажу никакого. Знаем, говорит,
мы вас, сукиных детей, - ни одному мужику на доктора выйти не даете.
- Мы ему говорим, что так и так, мол, экзаменовать не можем и документа
выдать не имеем права. А он как вскочит, как застучит кулаком по столу.
"Молчать! - говорит. - Немедленно экзаменовать при мне же, а то в тюрьму,
сволочей... Расстреляю!.." Тогда вот комиссар на вас указал. Пойдем, говорит,
спросим, как самый экзамен производить, посоветуемся... Услыхал про вас -
ничего. Пять минут сроку дал... ждет... Как же мы теперь пойдем к нему?..
Застрелит ведь...
И оба они вопрошающе, умоляюще смотрели на Клычкова...
Он оставил их у себя, никуда ходить не разрешил - знал, что Чапаев
явится сам. И действительно, через десять минут вбегает Чапаев - грозный, злой,
с горящими глазами. Прямо к Федору.
- Ты чего?
- А ты чего? - усмехнулся тот его грозному тону.
- И ты с ними? - прогремел Чапаев.
- В чем? - опять усмехнулся Федор.
- Все вы сволочи!.. Интеллигенты... у меня сейчас же экзаменовать, -
обратился он к дрожащей "ветенарии", - сейчас же марш на экзамен!!!
Федор увидел, что дело принимает нешуточный оборот, и решил победить
Чапаева своим обычным оружием - спокойствием.
Когда тот кричал и потрясал кулаками у Федора под носом, угрожая и ему
то расстрелом, то избиением, Клычков урезонивал его доводами и старался
показать, какую чушь они совершат, выдав подобное свидетельство. Но убеждения на
этот раз действовали как-то особенно туго, и Клычкову пришлось пойти на
"компромисс".
- Вот что, - посоветовал он Чапаеву, - этого вопроса нам здесь не
разрешить. Давай-ка пошлем телеграмму Фрунзе, спросим его - как быть? Что
ответит, то и будем делать, - идет, что ли?
Имя Фрунзе всегда на Чапаева действовало охлаждающе. Притих он и на этот
раз, перестал скандалить, согласился молча.
Комиссара с врачом отпустили, телеграмму написали и подписали, но
посылать Федор воздержался...
Через пять минут дружески пили чай, и тут в спокойной беседе Клычкову
наконец удалось убедить Чапаева в необходимости сжечь и не казать никому
телеграмму, чтобы не наделать смеху. Тот молчал - видно было, что соглашался...
Телеграмму не послали...
Подобных курьезов у Чапаева было сколько угодно. Рассказывали, что в
1918 году он плеткой колотил одно довольно "высокопоставленное" лицо, другому -
отвечал матом по телеграфу, третьему - накладывал на распоряжении или на
ходатайстве такую "резолюцию", что только уши вянут, как прочитаешь. Самобытная
фигура! Многого он еще не понимал, многого не переварил, но уже ко многому
разумному и светлому тянулся сознательно, не только инстинктивно. Через два-три
года в нем кой-что отпало бы окончательно из того, что уже начинало отпадать, и
теперь приобрелось бы многое из того, что его начинало интересовать и заполнять,
притягивать к себе неотразимо. Но суждено было иное...
Дивизия шла на Лбищенск. От Уральска до Лбищенска больше сотни верст.
Степи и степи кругом. Здесь казаки - у себя дома, и встречают они всюду
поддержку, сочувствие, всяческую помощь. Красные полки встречаются враждебно.
Где остается частичка населения по станицам, там слова хорошего не услышишь, не
то что помощь, а в большинстве - эти казацкие станицы к приходу красных частей
уж начисто пусты, разве только где-где попадется забытая дряхлейшая старушонка.
Отступавшие казаки перепугали население "головорезами-большевиками", и станицы
подымали на повозках весь свой домашний скарб, оставляли только хлеб по амбарам,
да и тот чаще жгли или с песком мешали, с грязью, превращали в гаденькую жижицу.
Колодцы почти сплошь были отравлены, многие засыпаны до половины, не было
оставлено ни одной бадьи. Все, что надо и можно было уродовать, уродовали до
изничтожения, до неузнаваемости. Необходимые стройки поломали, разрушили,
сожгли. Получалось такое впечатление, будто казаки уходят невозвратно. Отступали
они здесь за Лбищенском, с непрерывным боем, дрались ожесточенно, сопротивлялись
упорно, настойчиво и искусно...
Штаб Чапаевской дивизии стоял в Уральске, передовые же части ушли на
несколько десятков верст. Не хватало снарядов, патронов, обмундирования,
хлеба... Голодные красноармейцы топтали хлебные равнины, по станицам находили
горы необмолоченного зерна, а сами оставались без пищи. Нужда была тогда
ужасная. Даже заплесневелый, прогнивший хлеб иной раз не попадал на фронт
неделями, и красноармейцы буквально голодали... Ах какие это были трудные,
непереносимые, суровые дни!
Почти ежедневно Чапаев с Федором заглядывали на автомобиле то в одну
бригаду, то в другую. Тут дороги широкие, ровные, передвигаться можно очень
быстро. А когда поломается, бывало, машина (ох как часто это бывало!), садились
на коней и за сутки отмахивали верст по полтораста, уезжая на заре, и к ночи
возвращались к Уральску. Чапаев отлично разбирался в степи и всегда точно
определял местонахождение станиц, хуторов, дорог и дорожек. Но однажды и с ним
случился грех - заплутался. Про это плутанье в степи у Федора в дневнике
записано под заголовком "Ночные огни". Выпишем оттуда, но будем помнить, что
здесь и в десятой доле не переданы своеобразие и оригинальность тех настроений,
которыми жили в эту ночь в степи заблудившиеся товарищи с Чапаевым во главе.
Многое из "ночного" он не сумел как следует описать, а потом и вообще оно, это
"ночное", чрезвычайно трудно поддается выражению и передаче.
НОЧНЫЕ ОГНИ
Надо было навестить Еланя. Сборы коротки: поседлали коней, взяли с
собой человек двенадцать верных спутников и понеслись... Миновали Чаган и возле
дороги, загаженной лошадиными трупами, - прямо к озеру, через степь. Хлебами,
высокими травами, цветными, пестрыми лугами добрались до озера-лужи. Выехали на
косогор, слезли с коней, спустились к воде. Кони пили жадно, мы - еще жадней.
Было уже часов пять-шесть. Верст на тридцать не встретили дальше ни одного
хуторка. Кидались в каждую прогалину, искали воду, но не находили и мучились от
нестерпимой жажды. В отдалении, по макушкам сыртов, показывались всадники - это,
верно, казацкие наблюдатели и часовые. Каждую минуту здесь было можно ожидать из
первой же лощины внезапно казацкого налета. Это у них любимый прием: выждать
где-нибудь в засаде, пропустить несколько шагов, а потом налететь ураганом, с
гиканьем и свистом, блестя обнаженными шашками, потрясая пиками, - налететь и
рубить, колоть внезапно, пока не успеешь стащить с плеча винтовку. Ехали и
оглядывались, засматривали в каждую дыру, были наготове.
Дымчатые легкие облака вдруг помутнели, сгустились и совсем низко
опустились черными тучами. Стало быстро смеркаться. Зашумел ветер, помчался по
полю и еще теснее согнал в груду мрачные, зловещие тучи.
Вот упали первые капли - еще, еще, еще... Разразился настоящий степной
ливень - оглушительный, частый и сильный ударом... Все быстро промокли. Я, как
на грех, был в одной тонюсенькой рубашонке и всех быстрее измок до самой
печенки. Стало холодно, бросало в жар и озноб, дрожали руки, лязгали зубы. В
стороне показались какие-то разрушенные мазанки - остатки прежнего селения.
Около них, по видимости, копошились люди...
Подъехали и тут застали двух обозников. Несчастные себя чувствовали
совершенно беспомощно. Их полк ушел далеко вперед, а у них вот тут что-то
приключилось: лопнули колеса, да и лошаденка повалилась, не подымается никак.
Решили оставить все у колодца, а сами - полк догонять, пока не угодили к казакам
в лапы. Мы у них нашли четвертную, привязали ее на вожжах, на самом кончике
камень прикрепили, спустили в колодец... Хоть и знали, что травят часто колодцы,
да отгоняли страшную мысль, - ее перебарывала жажда. Долго ждали, пока в узкое
горлышко натечет вода, а как напились - тут уж стало и совсем темнеть. Дорога
была едва видна в траве, но общее направление знали точно и потому снялись
уверенно. Отъехали версты четыре - порешили свернуть и ехать прямо степью, на
огонь, что виднелся вдали. Оставалось, по нашим расчетам, верст пятнадцать, и
часа через полтора думали быть на месте. Про огонь погадали, погадали и
порешили, что это костер горит в нашей цепи, - а может, и не в нашей, да это все
равно: свою цепь не перепрыгнешь, упрешься... Едем. Молчим. Пока были сухи,
перед дождем, песни все пели да кричали, да гикали, а тут притихли - ни песен,
ни громких разговоров. Хоть насчет костра и рассуждали, будто "свою цепь не
перескочишь", однако была и другая мысль у каждого:
"А ну да как ошиблись и едем прямо в лапы казаре?"
И от этих мыслей становилось не по себе, лезла в голову всякая
чертовщина. Напрасно вздувал Чапаев спичку за спичкой, напрасно водил пальцем по
карте, а носом по компасу, - ничего из этой затеи не получалось, и ехали наугад,
вслепую, сами точно не зная куда. Огонек впереди то вспыхивал, то замирал и,
когда замирал, мигая, становился бледен, тускл и бесконечно далек, приобретал
какую-то странную таинственность, будто это не огонек, а наваждение, призрак,
который шутит над нами в ночной темноте. Мы полагали первоначально, что всего
тут каких-нибудь шесть - восемь верст, но уже проехали добрый десяток, а он,
огонек, все так же, как и прежде безмятежно мигал и то приближался, то пропадал
где-то далеко-далеко... Стали гадать-предполагать: да костер ли это? Может быть,
фонарь светит откуда-нибудь с высоченного далекого столба?.. Но почему же он как
будто все отдаляется, уходит?..
Решили дальше не ехать. С дороги давно уже сбились в сторону. Кони
шагали по высокой мокрой густой траве, задевали ее копытами, и она хрустела,
рвалась, как сочные звонкие нити. Справа зажегся другой огонек - и тоже как
будто совсем недалеко, но, проехав с версту, убедились, что и тут как бы не все
обстоит ладно... Вон еще один, другой, третий... В черной, пустой и
могильно-тихой степи становилось жутко... Дождя то нет, то снова застучит по
измокшей жалкой одежонке... Бр-р-р!.. Как холодно!.. И как это скверно, когда
холодные струи текут за шею, за спину, на грудь, словно змейки проползают по
телу... Теперь бы в избу, к теплой печке, обогреться немножко. А впереди целая
ночь, и все такая же холодная, такая же дождливая, мокрая, неприютная.
Настроение понизилось до гнусности. Ехали и ехали - но куда? Временами казалось,
что повернули обратно, проезжаем знакомые места, кружимся около одного, словно
заколдованного, места. Как только шорох в стороне - быстро повертываем головы и
пристально-пристально всматриваемся: не разъезд ли казацкий? Может быть,
выследили... подкрались... идут по следам... по пятам... и вот сейчас... раз...
два... три... Черт знает, что за силу имеет над человеком ночная тьма! Она даже
самых смелых, самых храбрых делает беспомощными, мнительными,
неуверенно-робкими... Вон в стороне как будто чернеет что-то длинное,
непрерывно-неуклюжее... Выслали двоих. Они с разных сторон тихой рысью затрусили
в ту сторону и, воротившись, сообщили, что это скирды необмолоченного хлеба...
Было решено остановиться и здесь, под скирдами, ждать рассвета... Коней не
расседлывали, даже и не спутывали. Несколько человек, чередуясь через каждые два
часа, должны были дежурить всю ночь.
Винтовки - заряженные, готовые - были у каждого под рукой на случай
внезапного налета. Пристроились к снопам, выкопали в соломе небольшие ложбинки,
вдвинули себя в середину... Дождь не переставал ни на минуту... Я было уселся
довольно ладно и соломы на землю набросал немало, а через несколько минут уж
почувствовал себя в луже, и было невыносимо тошно, противно от этой слякоти,
холодно и мерзко. Чапаев сидел рядом, уткнувшись лицом в промокшую солому, и
вдруг... запел - тихо, спокойно и весело запел свою любимую: "Сижу за решеткой в
темнице сырой..." Это было так необычно, так неожиданно, что я подумал сначала -
не ослышался ли? Может быть, мычит что-нибудь невнятное, а мне чудится песня...
Но Чапаев действительно пел...
- Василий Иваныч, да что ты?
- А чего? - отозвался он глухо.
- Услышат. Ну как разъезд?
- Не услышат, я тихонько... А то, брат, холодно больно да противно тут в
воде...
И от этого хорошего, простого ответа мне самому сделалось как будто
легче.
- А вот, Федя, вспоминаю, - говорит Чапаев. - Рассказывали мне, что в
пустыне двое заплутались... ну, как мы здесь с тобой - только их-то было двое
всего-навсего... Бросили их там али сами как отстали - только сидят на песочке,
а идти им и некуда... Нам хоть ночью... Ну, ладно... Солнце взойдет - отыщем, а
они куда? И ночь и день - все песок кругом: и туда песок, и сюда песок, больше
нет ничего... Воды у них по фляжке висело - не пьют. Помирать-то не хочется, а
знают - как выпьют все, так и смерть пришла... Только водой и жили. Три дня все
вместе ходили, а найти ничего не могут, не видят конца... На четвертый-то день
упал один. Я, говорит, помираю, а ты рядом ложись: ходили вместе - вместе и
ляжем... Упал на песок, да и конец... Тот, што один-то остался, посидел над
дружком, а у того, глядит, и зубы оскалились, глаза оловянные открылись. Страшно
ему стало одному в пустыне... Ну-ка... уйдет он от этого места, а и жалко
станет. Походит-походит, да и опять сюда оглядывается, штобы не потерять -
боится... Хоть и мертвый тот, а все будто вдвоем... Так вот ты смотри, што
вышло. На него верблюды пришли - там караван оказался... так и жив человек... А
дружка в песке схоронил... Это вот - да! Тут никуда не уйдешь, коли во все
стороны песок один тыщами верст рассыпается...
- Што тут? - обернулся он быстро в сторону и вскочил.
Федор - за ним, вскочил и Петька... Схватили винтовки, застыли в
ожидании. Через несколько секунд выступила из тьмы фигура своего вестового, за
ним, почвакивая и посапывая, приблизились кони... Опять прилегли в колючие,
жесткие снопы...
- А ты что это, к чему рассказал? - спросил Чапаева Федор.
- Да вспомнилось. Я всегда, как самому плохо, вспоминать начинаю, кому
же, когда и где было еще хуже моего. Да надумаю и вижу, што терпели люди, а тут
и мне - отчего бы не потерпеть? Я вон слышал еще, будто на море корабль разбило,
а матрос обнялся с бревном да по волнам-то и гулял двое суток, пока его не
подобрали... Тут вот позадумаешься, каково-то ему было, коли ноги в воде, да и
сам, того гдяди, туда же кувырнешься... А уцелел...
За разговором сгрудились потеснее... Петька слушал с большим вниманием.
Когда ему надо было откашляться, закрывал ладонью рот, тыкался еще глубже в
солому и там хрюкал как-то неопределенно. В темноте его блестящие черные глаза
светились, как у кошки... Лишь только Чапаев кончил, Петька быстро взглянул на
него и весь передернулся, - видно было, что ему самому смертельная охота что-то
сказать.
- Я вот... разрешите? - обратился он к Чапаеву.
Но тот ничего не ответил и молча поглаживал усы.
- Я хотя бы, - продолжал Петька, - на Дону, в восемнадцатом... Нас
казаки в сарай человек двадцать заперли. Утром, говорят, разберемся, кто тут у
вас большевик... А не скажете, так и все за большевиков уйдете. Капут, одним
словом. Знаем, что расстреляют, сволочи... Мы это доску одну полегоньку - чик да
чик, чик да чик, - она и отползла... Я самый у них маленький. Полезай, говорят,
ты первый, а если попадешь - на нас не говори... сам, мол, один полез...
Часового убери камнем сразу-то, што ли, увидишь, как... Одним словом, полез я. А
ночь вот что сегодняшняя, - дождик идет, а уж тьма-то, тьма-то... Я эдак
тихонько ногу просунул - ничего... Я принагнулся... плечом... руку с головой
выпустил, вторую ногу выставил... Гляжу - на земле, вышел у самого сарая, а за
углом - как есть часовой стоит... Лег на брюхо, думаю - проползти надо сначала,
чтоб его разглядеть - сидит человек или ходит... Вот по грязи, будто червяк,
плыву, а ребята высунули головы, смотрят... Он на полене сидит и голову
наклонил, - спит, может, думаю... Взял тут кирпич - из сарая дали, а как дополз
к нему да как хрясну его, да по виску его. Клюнул, сердешный, в землю и крикнуть
не знал што... А я его еще раза четыре стукнул - забрызгался кровью,
испачкался... Вышли мы всей артелью, сарай-то с краю был... Мы тут ползком, все
ползком, так и ушли непримеченные... Знали, где от своих отбились, нашли...
Э-эх, тоже страху было!..
- Страх страхом, а жив, - заметил как-то неопределенно Чапаев.
- Жив! - подтвердил обрадованный Петька, польщенный вниманием. - И все
живы - так артелью и доползли... Право слово...
- Верю, - усмехнулся Чапаев.
Петька снова прикрыл рукою рот и два-три раза хрюкнул в солому...
- Вон спят, - показал Чапаеву на лежащих кругом спутников... - А я не
могу и никогда не засну, ежли што такое...
А все-таки усталость свое взяла. Когда перестали говорить и притулились
снова в глубину скирды, - задремали чуткой, нервной дремотой, то и дело
просыпаясь от малейшего шороха... Так продремали до рассвета, а лишь забрезжило
первой, белесоватой мутью, - поднялись усталые, промокшие, дрожащие от холода,
измученные бессонной ночью. Согреться решили на быстрой езде. И в самом деле,
как только Чапаев пораспутался с картою и выбрал направление, - поскакали на
ближний сырт и тут, уже через несколько минут, почувствовали себя бодрее. А
когда стало подыматься солнце - вконец повеселели. С сырта заметили обоз и
хотели направиться к нему, но обозники, увидев группу конных, ударились вскачь
наутек... Петька полетел за ними карьером, - хотя бы только узнать, свои или
нет. Остальные ехали ровной рысью... Обоз оказался свой - как раз из той
бригады, в которую держали путь... Через полчаса подъезжали к избушке, где
поселился Елань со своим полевым летучим штабом... Местечко называлось
Усихой!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Еще не было шести часов, а Еланя с комиссаром застали на ногах.
Взобравшись на плоскую крышу мазанки-избушки, они водили бинокли из стороны в
сторону, внимательно всматривались, о чем-то совещались между собою. Когда
заметили подъезжавших, спустились вниз и ввели их в грязную полутемную лачужку.
Вид у них был самый ужасный: бледно-зеленые, трупного цвета лица, лихорадочные
глаза, крайняя степень измученности и печать какой-то безысходности во взорах.
Оба были без гимнастерок, в нижних рубахах, - духота и жарища в халупе не
позволяли работать одетыми. Елань был совершенно бос. По грязным, заплесневелым
ногам можно было судить, что последний раз он мылся в бане, верно, несколько
месяцев назад. От бессонных ночей и крайнего напряжения у него дрожали руки, а
когда начинал торопиться в разговоре, голос прерывался, он начинал захлебываться
словами, а кадык дергался нервно, то втягиваясь, то выскакивая стремительно;
пересохшие, бледные губы изрезаны были трещинами. Елань уж ни одного слова не
мог сказать спокойно: он выкрикивал высоким протестующим фальцетом, махал руками
в такт своей речи, бил кулаками в грудь, доказывая то, что ясно было и без
доказательств, - доказывал, что без патронов и снарядов воевать нельзя. Место
было тут равнинное, видно с крыши далеко, и Елань в бинокль отлично рассматривал
расположение казары.
- Так будут ли патроны, товарищ Чапаев? - спросил он надрывающимся
голосом и смотрел Чапаеву в лицо, ловил и взгляд и первое слово.
- Подвезут... приказано...
- Што же - приказано... Я не могу дальше!..
- Так подожди... Ну, откуда я тебе возьму, не с собой ведь вожу, -
урезонивал Чапаев. - Говорю - везут, скоро быть должны...
- Знаете, - переводил Елань с одного на другого свой горячий,
полусумасшедший взгляд, - мы с комиссаром весь день с этой крыши не слезаем. Тут
больше неоткуда... А по четыре атаки в день, подлецы, делают... По четыре атаки!
Мы все видим: как и готовятся, как и лава несется - все видно отсюда. А как
следует - ничего нельзя: патронов нет... Вчера приказал через третьего... Потом
- через пятого... Теперь через десятого стреляют... На десять шагов допускаем...
Ручными бомбами только и спасаемся... Нет возможности никакой. Ведь че-ты-ре
раза в день! А место видели сами... простыня.
- Приказ на завтра получили? - спросил Чапаев и оглянулся.
- Получил... Тут все свои, - успокоил Елань. - Да что же без патронов -
я не смогу этого ничего... голыми руками нельзя...
- Ну, знаю, - начинал сердиться и Чапаев, - знаю, чего говоришь зря?
Тебя сразу облегчат. Шмарин начинает... Силы на него будут отвлечены, а
ты...
- Ясно, - согласился Елань. - Только вот одно: патроны...
- А снарядов как? - спросил Чапаев.
- Да тоже. Ну, тут кое-как еще ладно. Хлеба... Хлеба нисколько... Вот и
вас нечем угостить - ни корки нет, ей-богу... Только воду одну - вон, в
чайнике...
- Вместе и хлеб грузовики везут, - пояснил Чапаев. - Мы сейчас же к
Шмарину, ждать некогда... Ну, прощай...
С тяжелым чувством уезжали от Еланя... Ехать было верст пятнадцать.
Голодны кони, голодны сами, но знали, что Шмарину еще с вечера должно было
прийти продовольствие, поэтому, как только приехали, сейчас же организовали
завтрак. Шмарин парился над приказом дивизии, - ему с бригадой назавтра утром
открывать действия. Задача выпала очень серьезная, обдумать надо чрезвычайно
тонко, а советчиков у Шмарина раз-два и обчелся. Призывал он начальника штаба,
но ведь что же и от него узнаешь особенного? Невелика фигура. Начальник штаба у
Шмарина, кажется, в писарях до того сидел, а тут некого было поставить - ну и
ткнули. Сидит, смекает немного, парень неглупый оказался, но по штабной
премудрости - ей-же-ей ничего не слыхивал и не знает. Потолковали за чаем,
узнали подробно, что тут за обстановка, какое где жилье, далеко ли, сколько сил
у неприятеля и насколько можно верить полученным сведениям, слышно ли, чтобы сам
он, неприятель, готовился к чему-нибудь теперь же? Все это выяснено было еще в
порядке частной беседы, а лишь только подкрепились, вплотную сели за карту, и
Чапаев подробнейшим образом стал объяснять Шмарину, как надо проводить операцию
от первого момента до последнего. Можно было в восторг прийти от чапаевской
предусмотрительности и точности выкладок, которые он тут делал. Способность
учитывать малейшие обстоятельства - его особенная, характерная черта.
- Если вот так начнешь - вот што получится, а у Еланя вот што будет к
тому времени... Попов за рекой будет вот в каком положении...
Учитывал быстроту движений измученных, почти разутых и нездоровых
бойцов; количество и быстроту подвоза патронов, снарядов, хлеба; отсутствие
воды; встречи с населением или полный его уход; серьезность и объем проделанной
разведывательной работы; готовность казаков к встрече; усилия, на которые
способна бригада Еланя; расхождения в стороны дорог и быстроту движения по
бездорожным лугам...
Все, решительно все прикидывал и выверял Чапаев, делал сразу три-четыре
предположения и каждое обосновывал суммою наличных, сопутствующих и
предшествующих ему фактов и обстоятельств... Из ряда предположительных оборотов
дела выбирался самый вероятный, и на нем сосредоточивалось внимание, а про
остальные советовал только не забывать и помнить, когда, что и как надо
делать.
Совещание длилось часа два. Когда было окончено, собрались уж было ехать
обратно в штаб дивизии, но тут пришли из бригадного резервного полка, который
стоял от позиции верстах в двух, и пригласили... на спектакль. Что-то
необычное... Назавтра такое серьезное дело, тут рядом окопы противника, - и
вдруг спектакль?!
- Это всегда так, - улыбнулся Шмарин. - Как только приедут, ребята уж
поджидают, и тут хоть бой начинай, а ставь... Смерть охотники...
- Так ведь тут же так близко...
- А чего им... Было так, что - если все спокойно - из окопов половина
уползала. Насмотрятся одно действие - обратно, а за ними другие... Так и
пересмотрят до одного...
- Тут и ставили рядом?
- Рядом... Зоя Павловна бедовая, она с ними все сама ездит... Заслышат
еще где красноармейцы, что она с театром спешит, - уж ждут-ждут ее, ждут-ждут...
Подготовлять все сами начнут... Иной раз только она сюда, а тут и сцена,
глядишь, давно сколочена... Заборов-то в станицах поломали - ай-ай!
Чапаев с Федором знали, что за последние недели Зоя Павловна создала
подвижной театр, но никак не предполагали, что она так близко к окопам ставит
спектакли, а она сама про это до поры до времени молчала: в бригаде, говорит,
ставлю... Ну и не допытывались. А когда в бригаду поедут - только-только про
военные дела успеют поговорить. Теперь, по разговорам, оказалось, что как-то,
двигаясь по степи, она со своей кочующей труппой угодила как раз под обстрел.
Бригада шла в наступление, и полк, возле которого в это время очутилась труппа,
уже снялся с места, пошел вперед. Не долго думая, актеры оставили на возу по
вознице, а сами взяли винтовки и пошли рядовыми... Зоя Павловна всегда была
верхом. Она подъехала к комиссару полка, через десять минут вместе с ним и еще
пятком бойцов ускакала в разведку... Удивительные были времена. Артист,
организатор, политический работник, пропагандист и агитатор, комиссар - все это
сливалось прежде всего в одно понятие: боец! Дивизионная труппа и была за то
особенно любима красноармейцами, что они чувствовали тут своего же брата-бойца,
который всегда с ними, а по надобности и вместе идет в наступление...
Ждали красноармейцы эту свою труппу всегда с величайшим нетерпением и
обычно знали каждый момент и самым точнейшим образом, где она сейчас находится,
в какой бригаде, долго ли там пробудет, сюда приедет или в другую бригаду. И
если знали, что труппа едет к ним, - настроение повышалось, из уст в уста
передавалось об этом, как о величайшей радости. Начинались приготовления. А
когда труппа прибывала на место, очень часто даже из скудных своих средств
устраивали ей дружеское угощение... Подмостки обычно сколачивались заранее, и
если снимались с места, уходили в открытую степь, знали, что тесу там найти
невозможно, а труппа вот-вот подойдет, - всю эту гору досок так и волокли за
собой...
Какая же это была радость, какое великое торжество, когда устанавливали
сцену! Любопытных было такое множество, что их по-приятельски приходилось
разгонять, чтобы не толкались, не мешали расставлять и укреплять декорации,
готовить костюмы, гримироваться. Бывало так, что какой-нибудь особенно дотошный
красноармеец стоит-стоит у раскрытого сундука с костюмами, любуется там на
разные фраки да сюртуки, а потом, когда отвернутся, выдернет разукрашенный
цветной камзол, напялит с треском да с веселой, расплывшейся от удовольствия
физией и крикнет:
- Ребята, смотри на короля!
Ну, конечно, "короля" сейчас же берут под микитки, сдирают с него
королевскую одежду, иной раз в шею двинут раза два-три, и он - куда-нибудь к
кулисам, посмотреть, нельзя ли и там чего-нибудь на себя напялить,
похохотать...
Это время приготовлений к спектаклю едва ли не большим было
удовольствием, чем самые спектакли... Артисты начинают одеваться... Но куда
спрятаться от зрителя, чтобы поразить его все-таки прелестью неожиданности?..
Тычутся-тычутся - ничего не выходит. Тогда из двух зол выбирают меньшее: или все
тут заранее насмотрятся один за другим, или уж небольшую компанию отрядить, им
показаться, а зато другим - ни-ни... Так и делают. Выберут человек сорок -
пятьдесят, поставят их плотным кольцом в три ряда, а сами артисты в середке: тут
одеваются, тут примеряют парики, гримируются... Только ахнешь, как вспомнишь,
сколько потрачено угля на этот самый грим! Можно себе представить, что за
богатства театральные были в 1919 году, коли черную сухую корку считали
богатством! До гримов ли было дорогих! Если и попадет, бывало, что ценное из
этой области, так "зря" не расходуют, а в какие-нибудь "высокоторжественные",
особенные случаи, - положим, победа большая, обмундирование привезли, паек
прибавили, да мало ли в полку своих особенных, позиционных радостей!
Играли актеры не сильно знаменито, а все-таки впечатление производили
немалое. Надо честь отдать Зое Павловне: из небольшого, скудного репертуара она
умела выбирать по тем временам самое лучшее. Играла сама, принимала бойца,
знала, что ему нужна была простая, понятная, сильная, своевременная вещь...
Такие находились. Несколько из них даже было написано своими же дивизионными
писателями... Иные - не бесталанно. Многие (большинство) - неуклюже, не
литературно, зато имели какое-то необъяснимое качество самородности, силы,
верного уклона, верных мыслей и сильных чувств, при полном иной раз неумении эти
мысли и чувства воплотить в художественную форму. Репертуар слабоватый, но по
тем временам не из бедных; в других местах было хуже, слабее, а то и просто
вредными пьесами подкармливали...
Потребовалась исключительная любовь Зои Павловны к делу, чтобы совсем
"из ничего" создать этот подвижной, столь любимый бойцами театр - и в какой ведь
обстановке! Это не диво, что при других, при благоприятных условиях они
рождались, а тут вот, когда нет ничего под руками, когда части в непрерывных и
тяжких боях, - тут заслуга действительно немалая.
Бывало, на двух, на трех верблюдах и тянутся по степи... Сами пешком,
имущество на горбах верблюжьих прилажено... Где можно - лошадей доставали; тогда
все по телегам разместятся и от полка к полку, от полка к полку, а там уж
давным-давно поджидают многоценных гостей...
Когда Чапаев и все присутствующие получили приглашение "пожаловать" на
спектакль, оказалось, что все уже было готово, сейчас же могут "занавеску
подымать", как доложил кто-то из приехавших красноармейцев. Решили съездить -
отчего же нет? Тут совсем недалеко. Тем более что у Шмарина лошадей пришлось все
равно обменивать на свежих. Когда подъезжали к массе зрителей, там уж было
известно, кого поджидали. Все оглянулись. Из уст в уста полетело торопливо:
"Чапаев... Чапаев... Чапаев..."
Картина замечательная! На земле, у самой сцены, первые ряды зрителей
были положены на животы; за ними другая группа сидела нормально; за сидевшими,
сзади них, третья группа стояла на коленях, будто на молитве в страстной
четверг; за этими - и таких было большинство - стояли во весь рост... Сзади них
- десятка два телег, и в телегах сидели опять-таки зрители. Замыкали эту
оригинально расположенную толпу кавалеристы - на конях, во всеоружии... Так
разместились несколько сот человек и на совершенно ровной поляне - и всё видели,
всё слышали...
Чапаева, Федора, Петьку пропустили вперед, поместили "во втором ярусе" -
сидеть на земле.
Ставили какую-то небольшую, трехактную пьеску, написанную здесь же, в
дивизии. Содержание было чрезвычайно серьезное, и написана она была неплохо.
Показывалось, как красные полки проходили через казацкие станицы и как казачки
встречались с нашими женщинами-красноармейками, как их чурались и проклинали
сначала, а потом начинали понимать... Вот входит полк... Красноармейки, в
большинстве коммунистки, одеты по-мужски: рубаха, штаны, сапоги, штиблеты,
лапти, коммунарки на голове или задранный картузишко, и волосы стрижены то
наголо, то под гребенку. Встречают их бабы-казачки, отворачиваются, бранятся,
плюются, и иные глумятся или потешаются в разговоре:
- Што ты, дура, штаны напялила? Што ты с ними делать будешь?
- Эй, солдат, - окликает казачка красноармейку, - зачем тебе прореха
нужна?
- Через вас только, проклятых, - бранятся в другом месте казачки по
адресу красноармеек, - через вас все пропадает у нас... Разорили весь край,
окаянные, набрали вас тут, б...ей - девать-то некуда... Чего терять вам,
прощелыгам? Известно, нечего, ну и шататься... Чужой хлеб кто жрать не
будет?
- Да нет же, нет, - пытаются возражать коммунистки-женщины. - Мы не из
тех, как вы думаете, не из тех: мы - работницы... Так же, как и вы, работаем,
только по фабрикам, а не хозяйством своим...
- Сволочи вы - вот кто!
- Зачем - сволочи! У нас тоже семьи дома пооставались... Дети...
- Ваши дети - знаем! - галдели бабы. - Знаем, што за дети...
подзаборники.
Коммунистки-женщины доказывают казачкам, что они не шлюхи какие-нибудь,
а честные работницы, которых теперь обстоятельства вынудили оставить и работу и
семью - все оставить и пойти на фронт.
- Што здесь, што там, - кричали им в ответ казачки. - Где хочешь -
одинаково брататься вам, беспутные... Кабы не были такими, не пошли бы сюда...
не пошли бы...
- А знаете ли вы, бабы, зачем мы идем?
- Чего знать, знаем, - отпихиваются те.
- Да и выходит, что не знаете.
- А мы и знать не хотим, - отворачиваются бабы, - што ни скажи - одно
вранье у вас.
- Да это что же за ответ - прямо говорите! - атаковали их красноармейки.
- Прямо говори: знаешь али нет? А не знаешь - скажем...
- Скажем, скажем... - замычали бабы. - Нечего тут говорить - одно
похабство.
- Да не похабство - зачем? Мы просто другое расскажем. Эх вы!.. Хоть, к
примеру, скажем так: мы бабы и вы бабы. Так ли?
- Так, да не больно так...
Говорившая коммунистка как будто озадачена...
- Чего?.. Так вы же - бабы?
- Ну бабы...
- И белье стираете свое, так ли?
- А што тебе, кто у нас стирает? Воровать, што ли, хочешь,
распознаешь?
- Поди дети есть, - продолжается непрерывная и умная осада, - нянчить их
надо.
- А то - без детей... у кого их нет? Это ваши по оврагам-то разбросаны
да у заборов...
Но никакими оскорблениями не оскорбишь, не собьешь с толку настойчивых
проповедниц.
- С коровой путаешься... У печки... мало ли...
- Ты дело говори, коли берешься, - обрывает казачка дотошную
красноармейку. - Про это я сама знаю лучше тебя.
- Вот и все делай тут, - последовал ответ. - Поняла? Работаешь ты, баба,
много, а свет видишь? Свет видишь али нет - спрашиваю? Хорошо тебе, бабе, весело
живется? А?
- Та... веселья какая, - уж послабее сопротивляется баба, к которой
обращена речь.
А атака все настойчивей и настойчивей.
- Да и казак колотит - чего молчать? Бьет мужик-то, - верно, что ли?
- А поди ты, сатана! - замахала руками казачка. - А твое какое дело?
- Кавалер он, знать, твой-то, - усмехнулась агитаторша. - Неужто уж так
и не колотил ни разочку? Ври, тетенька, другому, а я сама это дело знаю. Был у
меня и свой, покойничек: такой подлец жил - ни дна ему, ни крышки! Пьяный дрался
да грыз, как пес цепной... Али и его теперь жалеть стану? Да мне одной теперь
свет рогожей: хочу - встану, хочу - лягу, одна-то...
- Молотишь, девка, пустое, - уж совсем ослабленно протестует
казачка.
- А и так - пусть не били тебя, - шла та на уступки, - пусть не били...
а жизни хорошей все-таки не знаешь... И никогда не узнаешь, потому что кто тебе
ее даст, жизнь-то эту? Никто. Сама!.. Сама могла бы, а ты вон пень какой: и с
места не стронешь, да ведь и слова-то хорошего слушать не хочешь. Ну кто тебя
в ы в е д е т после этого?
- Чего выводить-то?.. - недоумевает казачка. - Вывели уж, ладно. - И тут
загалдели все.
- Надо! - крепко убеждает красноармейка. - На дорогу надо выходить - тут
только и жизнь настоящая начинается... Не знаете вы этого, бабы!
- Начинается... - роптали казачки. - Все у вас там "начинается",
кончать-то вот не можете.
- Не удается, бабка, а хотелось бы... ой, как бы хотелось поскорее-то, -
говорила горячо коммунистка с неподдельным сожалением. - Мы и штаны затем
надели, чтобы окончить скорее, а вы не поняли вот... Смеетесь...
- Смешно - и смеемся, - ответили в толпе, но смеху давно уже не
было.
Сопротивление, слово за словом, все тише, все слабее, все
беспомощнее.
- Понимали бы лучше, чем смеяться-то, - урезонивали баб, - от смеху умен
не будешь...
- Ишь, умны больно сами...
В этом роде длится беседа - оживленно, естественно, легко... Игра идет с
большим подъемом... Очень хорошо передается, как казачки начинают поддаваться
неотразимому влиянию простых, ясных, убедительных речей... Беседы эти
устраиваются не раз, не два. Красноармейки-женщины, пока стоят с полком в
станице, помогают казачкам, у которых остановились, нянчиться с ребятами, за
скотиной ходить, по хозяйству...
И вот, когда уже полк снимается, - выходит, что картина переменилась.
Бабы-казачки напекли своим "учительницам" пирогов, колобков сдобных, вышли их
провожать с поклонами, с поцелуями, со слезами, с благодарными словами - новыми,
хорошими словами...
Отныне в станице два лагеря, и те женщины-казачки, что слушали тогда
коммунисток-женщин, - эти все считаются "большевичками" и подвергаются жестокому
гонению.
Полк ушел... Станица оставлена наедине сама с собою... Многие казачки
снова ослабевают, остаются вполне сознательными только единицы, но у всех - у
всех при воспоминаниях о "красных солдатках" загораются радостно глаза, тепло
становится на сердце, верится тогда, что не вся жизнь у них пройдет в коровьем
стойле, что придет какая-то другая жизнь, непременно придет, но не знают они -
когда и кто ее за собою приведет.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пьеса окончена. Опущен занавес. Было приказано не кричать и
аплодисментами не заниматься. Но безудержно восторженно хлопали бойцы любимой
труппе...
Что-то подумали на позиции казаки, когда услышали этот гвалт?
Чувствовали ли они, что тут, на сцене, выводят ихних жен и обращают их в
"коммунистическую веру"?
По окончании спектакля - сюрприз. При занятии станицы, оказывается,
нашли в одной халупе стихотворение, посвященное Чапаеву и написанное
белогвардейским поэтом П. Астровым, чья фамилия и значилась под последней
строкой. Это стихотворение было теперь здесь прочитано с эстрады - тщательно
переписанное, его потом преподнесли Чапаеву "на намять".
Вот оно:
Из-за волжских гор зеленых
На яицкий городок
Большевистские громады
Потянулись на восток.
Много есть у них снарядов,
Много пушек и мортир,
И ведет их, подбоченясь,
Сам Чапаев, командир.
Хочет он Яик мятежный
Покорить, забрать в полон,
И горят, дымятся села,
И народный льется стон...
Почитай, во всех поселках
Казни, пьянство у грабеж...
И гуторят меж собою
Старики и молодежь:
"Будет горе, будет лихо
На родимой стороне.
Эй, казак, берись за пику
По веселой старине!..
Большевистских комиссаров
Надо гнать ко всем чертям -
Нам без них жилось свободней,
Старорусским казакам.
Гей, вы, соколы степные,
Подымайтесь, стар и млад,
Со стены сними винтовку,
Отточи острей булат".
Вмиг станицы зашумели,
И на красные полки
Дружно сомкнутою лавой
Полетели казаки.
А вослед им улыбался
Старый дедушка Яик,
И бежал назад с позором
Полоумный большевик. |
Произошло чтение это почти неожиданно. Кто его подстроил - так и не
узнали, да и не дознавались, впрочем, особенно. Во всяком случае, можно было бы
не читать, а просто передать Чапаеву переписанный экземпляр. Но уж когда начали
читать - останавливать на половине не хотели, дослушали. Потом - у всех
недоуменные, вытянутые лица.
Федор подтолкнул Чапаева:
- Поди выступи, расскажи, как тебя "били" казаки...
Предложение попало в нужное место: Чапаев задет был за живое. Он вышел
на подмостки и произнес короткую, но ярко образную речь, насыщенную эпизодами
боевой жизни... Кончил. Провожали восторженно... У всех настроение было
торжественное... А наутро многих-многих из этих "зрителей" то на лугах оставили
изуродованными, растоптанными трупами, то калеками развозили к станицам и на
Уральск...
Поездка эта была последняя, которую Федор с Чапаевым совершали
вместе. Уже через несколько дней Федора отозвали на другую, более ответственную
работу, а вместо него прислали комиссаром Батурина, с которым Клычков когда-то
знаком был еще в Москве.
Куда уехал Федор и что там делал - не станем рассказывать, эта история
совершенно особенная. Напрасно Чапаев посылал слезные телеграммы, просил
командующего,