Главная » Книги

Фурманов Дмитрий Андреевич - Чапаев, Страница 3

Фурманов Дмитрий Андреевич - Чапаев


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

лзает смело, наскакивает на других таких же мух, перепрыгивает, перелезает, или столкнутся и обе разлетаются в стороны, а потом вдруг наскочит на осу и в испуге - чирк: улетела! Так и чапаевцы: пока общаются меж собою - полная непринужденность; могут и ляпнуть, что на ум взбредет, и двинуть друг в друга шапкой, ложкой, сапогом, плеснуть, положим, кипяточком из стакана. Но лишь встретился на пути Чапаев - этих вольностей с ним уж нет. Не из боязни, не оттого, что неравен, а из особенного уважения: хоть и наш, дескать, он, а совершенно особенный, и со всеми равнять его не рука.
        Это чувствовалось ежесекундно, как бы вольно при Чапаеве ни держались, как бы ни шумели, ни ругались шестиэтажно: лишь соприкоснутся - картинка меняется вмиг. Так любили и так уважали.
        - Петька, в комендантскую! - скомандовал Чапаев.
        И сразу отделился и молча побежал Петька - маленький, худенький черномазик, числившийся "для особенных поручений".
        - Я через два часа еду, лошади штобы враз готовы! Верховых вперед отошлешь, нам с Поповым санки - живо! Ты, Попов, со мной!
        И властно кивнул головой Чапаев желтолицему сутулому парню. Парню было годов тридцать пять. У него смеялись серые добрые глаза, а голос хрипел, как вороний кряк. При могутной, коренастой фигурище были странны мягкие, словно девичьи движенья. Попов рассказывал, видимо, что-то веселое и смешное, но как услышал слово Чапаева - враз остыл, стушил, как свечу, усмешку в серых глазах, посмотрел прямо и серьезно Чапаеву в глаза ответным взглядом и глазами ему сказал:
        "Слышу!"
        Тогда Чапаев скомандовал дальше:
        - Кроме - никого! Комиссар вот еще поедет да конных дать троих. Остальные за нами на Таловку. Лошадей не гнать напрасно. Быть к вечеру!
        - Слушай... - оглянулся Чапаев кругом и увидел, что нет, кого искал. - Да... услал же его... Ну, ты, Кочнев, иди посмотри в штабе. Если все собрались - скажешь.
        Кочнев вышел. Он показался Федору гимнастом - такой быстрый, легкий, гибкий, жилистый. Короткая телогрейка, коротенькие рукава, крошечная шапчонка на затылке, на ногах штиблеты, до колен обмотки. Годов ему меньше тридцати, а лоб весь в морщинах. Глаза хитрые, светло-серые, нос широкий и влажный, он им шмыгает и как-то все плутовски его набок искривляет. Зубы белые, волчьи, здоровеннейшие; когда смеется - хищно оскаливает, будто собираясь изгрызть в лоскутья.
        Был тут Чеков. Кидался в глаза широкими рыжими бровями, пышными багровыми усами, крокодильей пастью, монгольскими скулами; как пиявка, налитая кровью, - отвисла нижняя губа, квадратом выпер чугунный подбородок, а над ним, как гриб в чугуне, потный и рыхлый нос. Под рыжими рогожами бровей - как угли, Чековы глаза. Широка и крута у Чекова грудь, тяжелого веса лапы-лопаты. Чекову сорок лет с пустяком.
        Возился с чайниками, резал хлеб, острил впропалую, сам гоготал, всех задевал и всем отвечал Теткин Илья, заслуженный красногвардеец, маляр по профессии, добродушный, звонкий, всеми любимый охотник до песен, до игры, до забавы. Годами чуть постарше Петьки: двадцать шесть - двадцать восемь.
        Рядом стоит и ждет, терпеливо, молча, хлеба от Теткина - Вихорь, лихой кавалерист, горячий командир конных разведчиков, на левой руке без мизинца. Это обстоятельство - мишень для острот:
        - Вихорь, ткни его мизинцем, беспалого хрена!
        - А мизинчик покажешь - цигарку дам...
        - Девятипалая брында... Кобель девятиногий!
        Вихоря трудно возмутить: от природы таков, всегда таков, и в бою таков. Много молча может сделать человек!
        Больше всех толкался, крепче всех бранился и шумел Шмарин, - в дубленой поддевке, в валенках (все зябнет, больной), с хриплым, как у Попова, голосом, черноглазый, черноволосый, смуглый, изо всех самый старший: ему под пятьдесят.
        Кучер Аверька, парнишка, - тут же со всеми, оперся на кнут, зорко доглядывает, как идут хлопоты насчет закуски и чаю. Лицо у Аверьки багровое, нос - что луковица, глаза с морозов осоловелые, губы обветренные в трещинах, на шее намотан платок, - с ним и спит.
        Из вестовых постоянный и любимый - Лексей, давний знакомый Чапаеву, дотошный, изворотливый парень. Когда что надо достать - посылается Лексей - все добудет, все приготовит и принесет. Перекусить ли надо, чеку на повозку али ремешок к седлу, лекарства домашнего раздобыть - никого не посылают, кроме Лексея: самый ловкий кругом человек.
        И что за народец собрался! Как только лицо - так тебе и тип: садись да пиши с него степную поэму.
        У каждого свое. Нет двоих, чтоб одно: парень к парню, как камень к камню. А вместе все - перевитое и свитое молодецкое гнездо. Одна семья! Да какая семья!
        Вошел Кочнев:
        - Командир бригады в штабе, можно идти...
        Зашумело легкое шевеленье - любопытство осветило не одну пару на Чапаева устремленных глаз.
        - Идем!
        И Чапаев мотнул головой Попову, ткнул пальцем Шмарину и Вихорю. Зазвенели шпорами, грузно застучали обитыми в подковы каблуками, вышли. Федор вместе с ними. Федору казалось, что Чапаев уделял ему слишком мало внимания и уравнивал со своею "свитой". Где-то глубоко от этих подозрений затаилась нехорошая опаска, и он вспомнил, как рассказывали про Чапаева, будто в 1918 году, во время боя, когда он был с войсками окружен, а некий комиссар порастерялся, - отхлестал его Чапаев нагайкой на возу... Вспомнил - затревожило скверное чувство. Знал, что могли все это и выдумать, могли и преувеличить, поразукрасить, но отчего же и не поверить: тогда и времена были не те, и сам Чапаев был иной, да и комиссар мог случиться всякий! Федор шел сзади, и уже одно то, что шел он сзади, было неприятно.
        С командиром бригады Чапаев поздоровался наскоро, отрывисто, глядя в сторону, а тот галантно изогнулся, пришпорил, потом подвытянулся, чуть ли не рапорт выпалил. О Чапаеве был он очень наслышан, только больше все со скверной, с хулиганской стороны, в лучшем случае - знал про Чапаева-чудака, а дельных дел за ним - не слыхал, степным летучкам про геройство чапаевское - не верил.
        Изо всех дверей выглядывали любопытные. Так в купеческом где-нибудь доме выглядывают из щелей "домашние", когда случится приехать знатному гостю. Видно было, что наслышался о Чапаеве страхов разных не только один комбриг. В помещении штаба чисто сегодня не по-обычному. Все сидят и все стоят на своих местах. Приготовились, не хотели ударить в грязь лицом, а может, и опасались: горяч Чапаев-то, кто знает, как взглянет?.. Когда пришли в кабинет командира бригады, тот разостлал по столу отлично расчерченный план завтрашнего наступленья. Чапаев взял его в руки, посмотрел молча на тонкий чертеж, положил снова на стол. Подвинул табуретку. Сел. За ним присели иные из пришедших.
        - Циркуль.
        Ему дали плохонький оржавленный циркуль. Раскрыл, подергал-подергал, - не нравится.
        - Вихорь, поди у Аверьки из сумки мой достань!
        Через две минуты Вихорь воротился с циркулем, и Чапаев стал вымеривать по чертежу. Сначала мерил только по чертежу, а потом карту достал из кармана - по ней стал выклеивать. То и дело справлялся о расстояниях, о трудностях пути, о воде, об обозах, об утренней полутьме, о степных буранах...
        Окружавшие молчали. Только изредка комбриг вставит в речь ему словечко или на вопрос ответит. Перед взором Чапаева по тонким линиям карты развертывались снежные долины, сожженные поселки, идущие в сумраке цепями и колоннами войска, ползущие обозы, в ушах гудел-свистел холодный утренник-ветер, перед глазами мелькали бугры, колодцы, замерзшие синие речонки, поломанные серые мостики, чахлые кустарники.
        Чапаев шел в наступление!
        Когда окончил вымеривать - указал комбригу, где какие ошибки: то переход велик, то привал неудачен, то рано выйдут, то поздно придут. И все соображения подтверждал отметками, что делал, пока измерял. Комбриг соглашался не очень охотно, иной раз смеясь тихомолком, в себя. Но соглашался, отмечал, изменял написанное и расчерченное. По некоторым вопросам, как бы за сочувствием и поддержкой, Чапаев обращался то к Вихорю, то к Попову, то к Шмарину:
        - А ты што скажешь? Ну, как думаешь? Верно аль нет говорю?
        Не привыкли ребята разглагольствовать много в его присутствия, да и мало что можно было им добавить - так подробно и точно все бывало у Чапаева предусмотрено. На него и пословицу перекроили:
        "Чапаеву всегда не мешай... Ему вот как: ум хорошо, а два хуже..."
        Эту новую пословицу выдумали только для него. И хорошо выдумали, потому что бывали прежде случаи, когда он послушает совета, а потом и плачется, бранится, клянет себя. И не забыть еще ребятам одного "совещания", когда они в горячке наговорили бог знает что. Чапаев слушал, долго слушал, и даже все поддакивал:
        - Так, так... Да... Хорошо... Вот-вот-вот... Оч-чень хорошо...
        Собеседники думали и впрямь, что он соглашается и одобряет. А кончили:
        - Ну ладно, - говорит, - вот што надо делать: на все, што болтали, плюнуть и забыть: никуда не годится. Теперь слушайте, что стану я приказывать!
        И зачал...
        Да так зачал, что вовсе по-другому дело повернул - и похожего не осталось нисколечко из того, про что так долго совещались.
        На совещании том были все трое - помнили его, и теперь уж лезли мало, много молчали, отлично знали, когда и где можно говорить, чего нельзя:
        "Иной раз и совет, может, следует подать, это верно, а то - и словом одним беды натворишь!"
        Теперь молчали. Молчал почти все время и Федор: он-то не цепко еще разбирался в военных вопросах и кой-какие пункты понимал с трудом или вовсе никак себе не представлял, - это уж потом, через месяцы, освоился он с боевой и иной фронтовой премудростью, а теперь - чего же со "шляпы гражданской" было и спрашивать.
        Заложив руки за спину, он стоял у самого стола и засматривал глубокомысленно по карте и на чертеж, то схмуривая брови, то покашливая в сторону, с явным опасением помешать деловой беседе. Вид у него серьезный, спокойный, со стороны можно было подумать, что и он тут всем равноценный собеседник... Федор порешил давно, до встречи с Чапаевым, установить с ним особую, осторожную, тонкую систему отношений: избегать вначале разговоров чисто военных, чтоб не показаться окончательным профаном; повести с ним политические беседы, где Федор будет, бесспорно, сильнее; вызвать его на откровенность, заставить высказаться по всем пунктам, включительно до интимных, личных особенностей и подробностей; больше говорить о науке, образовании, общем развитии, - и тут Чапаев будет больше слушать, чем говорить. Потом... Потом зарекомендовать себя храбрым воином, - это уже непременно и как можно скорее, ибо без этого все в глазах Чапаева, да и всех, пожалуй, красноармейцев, прахом пролетит, никакая тут политика, наука, личные качества не помогут! Когда будет проведена эта ощупывательная, подготовительная работа и Чапаев пораскроется, будет понятен, тогда можно и на сближение идти, а пока - пока держаться осторожно! Не была бы предупредительность и внимательность понята и принята за подслуживание к "герою". (Он, конечно, знал, что имя его гремит повсюду, что на дружбу к нему многим и многим набиться было бы очень лестно.) Только потом, когда Чапаев будет "духовно полонен", когда он сам будет слушать Федора, может быть, чему-нибудь у него учиться, - лишь тогда идти ему навстречу по всем статьям. Но гонору - ни-ни: простоту, сердечность и некоторую грубоватость отношений установить теперь же, чтобы и помыслов не было о Федоре как о белоручке-интеллигенте, к которым на фронте всегда относятся подозрительно и с нескрываемым пренебреженьем.
        Все эти приготовления Клычкова отнюдь не были пустяками, они помогли ему самым простым, коротким и верным путем войти в среду, с которою начинал он работать, а во имя этой работы - срастись с нею органически. Он не знал еще, г д е  будут границы "срастания", но отлично понимал, что Чапаев и чапаевцы, вся эта полупартизанская масса и образ ее действий - такое сложное явление, к которому зажмурившись подходить не годится. Наряду с положительными, тут имеются и такие элементы, с которыми обращаться нужно осторожно, следить за их выявлением чутко и неослабно.
        Что такое Чапаев? Как себе представлял Клычков Чапаева и почему именно с ним он надумал установить в отношениях особую, тонкую систему? Надо ли вообще это делать?
        Федор, еще работая в тылу, слыхал, конечно, и читал многократно о "народных героях", сверкавших то на одном, то на другом фронте гражданской войны. И когда присматривался - видел, что большинство их из крестьянства и очень мало - из рядов городских рабочих. Герои-рабочие всегда были в ином стиле. Выросший в огромном рабочем центре, привыкший видеть стройную, широкую, организованную борьбу ткачей, он всегда несколько косо посматривал на полуанархические, партизанские затеи народных героев, подобных Чапаеву. Это не мешало ему с глубочайшим вниманием к ним присматриваться и относиться, восторгаться их героическими действиями. Но всегда-всегда оставалась у него опаска. Так и теперь.
        "Чапаев - герой, - рассуждал Федор с собою. - Он олицетворяет собою все неудержимое, стихийное, гневное и протестующее, что за долгое время накопилось в крестьянской среде. Но стихия... черт ее знает, куда она может обернуться! Бывали у нас случаи (разве мало их было?), что такой же вот славный командир, вроде Чапаева, а вдруг и укокошит своего комиссара! Да не какого-нибудь прощелыгу, болтунишку и труса, а отличного, мужественного революционера! А то, глядишь, и вовсе уйдет к белым со своим "стихийным" отрядом...
        Рабочие - там другое дело: они  н е  у й д у т  н и к о г д а, н и  п р и  к а к о й  о б с т а н о в к е, то есть те из них, что сознательно вышли на борьбу. Ясное дело, что и среди рабочих есть вчерашние крестьяне, есть и малосознательные, есть и "слишком" сознательные, ставшие белоручками. Но там, там сразу увидишь, с кем имеешь дело. А в этой вот чапаевской партизанской удали - ой, как много в ней опасного!"
        При таком-то подозрительном отношении к стихийной партизанщине и зародилось у Федора желание самым тонким способом установить свои отношения с новой средой, - с тем расчетом построить, чтобы не самому в этой среде свариться, а, наоборот, взять ее под идейное влияние. Брать надо с головы, с вождя - с Чапаева. На него и направил, на нем и сосредоточил Федор все свое внимание...
        Петька - так почти все по привычке звали Исаева - высунул в дверь свою крошечную птичью головку, мизинцем поманил Попова и сунул ему записку. Там значилось:
        "Лошыди и вся готовый дылажи Василей Иванычу".
        Петька знал, что в некоторые места и при некоторой обстановке вваливаться ему нельзя - и тут действовал постоянно подобными записками. Записка подоспела вовремя. Все было сказано, отмечено, подписано: сейчас же приказ полетит по полкам. Формалистика с приемом дел отняла немного времени.
        - Я командовать приехал, - заявил Чапаев, - а не с бумажонками возиться. Для них писаря есть.
        - Василь Иваныч, - шепнул ему Попов, - вижу, ты кончил. Все готово, ехать можно.
        - Готово? Едем!
        Поднялся Чапаев быстро со стула.
        Все расступились, и он вышел первый - так же, как первым вошел сюда.
        На воле, у крыльца, собралась толпа красноармейцев, - услыхали, что приехал Чапаев. Многие вместе с ним воевали еще в 1918 году, многие знали лично, а слыхали, конечно, все до единого. Вытянутые шеи, горящие восторгом и изумлением глаза, заискивающие улыбки, расплывшиеся до ушей.
        - Да здравствует Чапаев! - гаркнул кто-то из первых, лишь только Чапаев сошел с лестницы.
        - Ура-а-а!.. Ура-а-а!..
        Со всех сторон сбегались красноармейцы, подходили жители, толпа росла.
        - Товарищи! - обратился Чапаев.
        Вмиг все смолкло.
        - Мне некогда сейчас говорить, - еду на позицию. А завтра увидимся там, потому как мы приготовили казакам хорошую закуску и завтра угостим... Поговорим потом, а теперь - прощайте!..
        Раскатились новые катанцы "ура". Чапаев уселся в санки, за ним примостился Попов. Трое конных ждали тут же. Федору подвели вороного шустрого жеребца.
        - Айда! - крикнул Чапаев.
        Кони рванулись, толпа расступилась, закричала громче. Так шпалерами и ехали до самой окраины Алгая.
        Степная снежная пустыня однообразна и скучна. В прошедшие теплые дни бугорки оплешивились было до самой земли, а теперь и их занесло; всю степь позавеяло, схрустнуло морозом. Кони идут легко и весело. Чапаев с Поповым сидят почти спинами один к другому, можно подумать - переругались: обдумывают предстоящее дело, готовятся к завтрашнему дню. В трех-четырех шагах за повозкой поспевают всадники, ни ближе, ни дальше, все время на одном расстоянии, будто прикованные. Федор едет сбоку. Он иной раз отстанет на целую версту и пустит в карьер. И любо скакать по степи, благо конь так легок, охоч на скок.
        "Завтрашним днем, - думал он, едучи зыбкой рысью, - открывается полоса боевой, настоящей жизни... И завертит-покатится она - надолго ли? Кто может знать судьбу ее? Кто может указать день победы? И когда же будет она, победа наша? День за днем, день за днем в походах проскачут, в боях, в опасностях, в тревоге... Сохранимся ли мы, пушинки? И кто воротится в родные Палестины, кто останется здесь по черным логовам, по снежным пустырям степей?"
        И полезли в голову житейские воспоминания, встали милые, знакомые лица... И сам себе представлялся убитым: лежит на снегу, разбросав широко руки, с окровавленным виском. Даже жалко стало. Прежде жалость эта над собою самим перешла бы непременно в длительную грусть, а теперь - стряхнул, отогнал, ехал дальше спокойный: смешком посыпал свою смерть.
        Так прошло часа два с половиной. Чапаю*, видимо, надоело сидеть недвижно, - остановил санки, посадил на свое место одного из всадников, сам поехал верхом. Подъехал к Федору.
_______________
        * Близкие часто его звали просто "Чапай".

        - Значит, вместе теперь, товарищ комиссар?
        - Вместе, - ответил Федор и сразу заметил, как крепко, плотно, будто впаянный, сидел Чапаев в седле. Потом оглядел себя и показался привязанным.
        "Тряхнуть покрепче - и вон полечу, - подумалось ему. - Вот Чапаев, глянь-ка, - этот уж нипочем не выскочит".
        - Вы давно воевать-то начали?
        И Федору почуялось, будто тот ухмыльнулся, а в голосе послышалась ирония. "Знает, дескать, что на фронте я только-только, ну и подшучивает".
        - Теперь вот начинаю...
        - А то по тылам были? - опять спросил Чапаев.
        И опять вопрос язвительный.
        Надо знать, что "тыловик" для бойцов, подобных Чапаеву, - это самое презренное, недостойное существо. Об этом Федор догадывался и прежде, а за последние недели убедился вполне, едучи и беседуя многократно с бойцами и командирами.
        - По тылам, говорите? Мы в Иваново-Вознесенске работали... - с деланной небрежностью обронил Федор.
        - Это за Москвой?
        - За Москвой, верст триста будет.
        - Ну, и што там, как дела-то идут?
        Федор обрадовался перемене темы, ухватился жадно за последний вопрос и пояснил Чапаю, как трудно и голодно живут иваново-вознесенские ткачи. Почему ткачи? Разве нет там больше никого? Но уж так всегда получалось, что, говоря про Иваново-Вознесенск, Клычков видел перед собой одну многотысячную рабочую рать, гордился тем, что близок был с этой ратью, и в воспоминаниях своих несколько даже позировал.
        - Выходит, плохо живут, - согласился серьезно Чапаев, - а все из-за голоду. Кабы голоду не было - на-ка: да тут все и дело по-другому пошло б... А жрут-то как, сукины дети, не думают небось о том...
        - Кто жрет? - не понял Федор.
        - Казачьё... Ништо ему нипочем...
        - Ну, не все же казачество такое...
        - Все! - вскрикнул Чапаев. - Вы не знаете, а я скажу: все! Неча там... д-да!
        Чапаев нервно забулькал в седле.
        - Не может быть все, - протестовал Федор. - Хоть сколько-нибудь, а есть же таких, что с нами. Да постойте-ка, - вспомнил он с радостным волненьем, - хоть бы и у нас вот тут, в бригаде, из казаков вся разведка конная?
        - В бригаде? - чуть задумался Чапаев.
        - Да-да, - у нас, в бригаде!
        - А это, надо быть, городские... здешние вряд ли, - с трудом поддавался на доводы Чапай.
        - Я уж не знаю, городские ли, но факт налицо... Да и не может быть, товарищ Чапаев, чтобы все казачество, ну, в с е  было против нас. По существу-то дела этого не может быть...
        - Отчего же? Вот побудете с нами, тогда...
        - Нет, сколько бы ни был я - все равно: не поверю!
        Голос у Федора был крепок и строг.
        - Про отдельных чего говорить, - стал слегка сдаваться Чапаев. - Конечно дело, попадают - да мало, нет нисколько...
        - Нет, не отдельные... Вы это напрасно... Вот пишут из Туркестана - на целую там область казацкие полки установили Советскую власть... А на Украине, на Дону... да мало ли?
        - Надейтесь, они вот покажут... сукин хвост!
        - Ну, чего же надеяться, я не надеюсь, - пояснил Чапаю Клычков, - и в вашем мнении правды много... Это верно, что казачество - воронье черное, верно... Кто ж против того? Царская власть на то о них и заботилась... Но вы посмотрите на казацкую молодежь, - эта уж не старикам чета... Из молодежи-то больше вот к нам и идут. Седобородому казаку, ясное дело, труднее мириться с Советской властью... во всяком случае, теперь трудно, пока не понял он ее... Ведь думают черт знает что про нас и всему-то верят: церкви, говорят, в хлевы коровьи превращаем, жены у нас у всех общие, жить загоняем всех вместе, пить и есть вместе - за один стол непременно... Где же тут помириться казаку, если он из рода в род привык и к церкви, и к своему сытому, богатому хозяйству, к чужому труду, к степной, своевольной жизни?
        - Иксплататоры, - выговорил с трудом Чапаев.
        - Именно, - сдержал Федор улыбку. - В эксплуатации-то вся суть дела и есть. Богатые казаки эксплуатируют не только ведь иногородних или киргизов, они и своим братом казаком не побрезгуют... Тут вот разлад-то и происходит. Только старики, хоть они и обиженные, помирились с этим, считают, что сам бог так устроил, а молодежь - эта проще, посмелее на дело смотрит, потому к нам больше и льнут молодые... Стариков - этих не своротишь, этих только оружием и можно пронять...
        - Оружием-то оружием, - встряхнул головою Чапаев, - да воевать трудно, а то бы што...
        Федор не понял, к чему Чапай это сказал, но почувствовал, что не зря сказано, что тут разуметь что-то надо особое под этими словами... Сам ничего не ответил и ждал, как тот пояснит, разовьет свою мысль.
        - Центры наши - вот што... - бросил неопределенно Чапаев еще одну заманчивую темную фразу.
        - Какие центры?
        - Да вот, напихали там всякую сволочь, - бормотал Чапаев будто только для себя, но так бормотал, чтобы Федор все и ясно слышал. - Он меня прежде под ружьем, сукин сын, да на морозе целыми сутками держал, а тут пожалуйте... Вот вам мягкое кресло, господин генерал, садитесь, командуйте, как вам захочется: дескать, можете дать, а можете и не давать патроны-то, пускай палками дерутся...
        Это Чапаев напал на самый свой острый вопрос - о штабах, о генералах, о приказах и репрессиях за неисполнение, - вопрос, в те времена стоявший поперек глотки не одному Чапаеву и не только Чапаевым.
        - Без генералов не обойдешься, - буркнул ему успокоительно Клычков, - без генералов что же за война?
        - Как есть обойдемся...
        Чапаев крепко смял повода.
        - Не обойдемся, товарищ Чапаев... Удалью одной большого дела не сделаешь - знания нужны, а где они у нас? Кто их, знания-то, кроме генералов, даст? Они же этому учились, они и нас должны учить... Будет время - свои у нас учителя будут, но пока же нет их... Нет или есть? То-то! А раз нет, у других учиться надо!
        - Учиться? Д-да! А чему они-то научат? Чему? - горячо возразил Чапаев. - Вы думаете, скажут, что делать надо?.. Поди-ка, сказали!.. Был я и сам в академии у них, два месяца болтался, как хрен во щах, а потом плюнул да опять сюда. Делать нечего там нашему брату... Один - Печкин вот, профессор есть, гладкий, как колено, - на экзамене:
        - Знаешь, - говорит, - Рейн-реку?
        А я всю германскую воевал, как же мне не знать-то? Только подумал: да што, мол, я ему отвечать стану?
        - Нет, дескать, не знаю. А сам-то ты, - говорю, - знаешь Солянку-реку?
        Он вытаращил глаза - не ждал этого, да:
        - Нет, - говорит, - не знаю. А што?
        - Значит, и спрашивать нечего... А я на этой Солянке поранен был, пять раз ее взад и вперед переходил... Што мне твой-то Рейн, на кой он черт? А на Солянке я тут должен каждую кочку знать, потому что с казаками мы воюем тут!
        Федор рассмеялся, посмотрел на Чапаева изумленно и подумал:
        "Это у народного-то героя, у Чапаева, какие же младенческие мысли! Знать, всякому свое: кому наука, а кому и не дается она. Два месяца вот побыл в академии человек и ничего-то не нашел там хорошего, ничего не понял. А и человек-то ведь умный, только сыр, знать, больно... долго обсушиваться надо..."
        - Мало побыли в академии-то, - сказал Федор. - В два месяца всего не усвоишь... Трудно это...
        - Хоть бы и совсем там не бывать, - махнул рукой Чапаев. - Меня учить нечему, я и сам все знаю...
        - Нет, оно как же не учиться, - возразил Федор. - Учиться всегда есть чему.
        - Да, есть, только не там, - подхватил возбужденный Чапай. - Я знаю, што есть... И буду учиться... Я скажу вам... Как фамилия-то ваша?
        - Клычков.
        - Скажу вам, товарищ Клычков, што почти неграмотный я вовсе. Только четыре года как я писать-то научился, а мне ведь тридцать пять годов! Всю жизнь, можно сказать, в темноте ходил. Ну да што уж - другой раз поговорим... Да вон, надо быть, и Таловку-то видно...
        Чапаев дал шпоры. Федор последовал примеру. Нагнали Попова. Через десять-минут въезжали в Казачью Таловку.


VI. СЛОМИХИНСКИЙ БОЙ

        Казачья Таловка - это крошечный, дотла сожженный поселок, где уцелели три смуглых мазанки да неуклюже и долговязо торчат обгорелые всюду печи. Халупа, где теперь они остановились, была набита сидевшими и лежавшими красноармейцами, - они прибились здесь в ожиданье похода.
        Их не трогали, не тревожили, никуда не выживали: как лежали, так и остались лежать. Сидевшие потеснились, уступили лавку, сами разбудили иных, храпевших особо рьяно, мешавших разговору.
        Уж набухли степными туманами сумерки, в халупе было темно. Неведомо откуда бойцы достали огарок церковной свечки, приладили его на склизлое чайное блюдце, сгрудились вкруг стола, разложили карту, рассматривали и обдумывали подробности утреннего наступленья. Чапаев сидел посредине лавки. Обе руки положены на стол: в одной - циркуль, в другой - отточенный остро карандаш. Командиры полков, батальонные, ротные и просто рядовые бойцы примкнули кольцом, - то облокотились, то склонились, перегнулись над столом и все всматривались пристально, как водил Чапаев по карте, как шагал журавлиным ломаным шагом - маленьким белым циркулем. Федор и Попов уселись рядом на лавке. Тут, по сердцу сказать, никакого совещанья и не было, - Чапаев взялся лишь ознакомить, рассказать, предупредить.
        Все молчали, слушали, иные записывали его отдельные указания и советы. В серьезной тишине только и слышно было чапаевский властный голос, да свисты, да хрипы спящих бойцов. Один, что в углу, рассвистелся веселой свирелью, и сосед грязной подошвой сапожища медленно и внушительно провел ему по носу. Тот вскочил, тупо и неочуханно озирался спросонья - не мог ничего сообразить.
        - Тише ты, брюква, - погрозил парню сердито.
        - Ково тише?
        И спящие глаза его были бессмысленны и смешны.
        Парня привели в себя, дав тумака в спину: он поднялся, протер глаза, узнал, что тут Чапаев, - и сам, приподнявшись кротко на носки, до самого конца вслушивался внимательно в его речь, может, и не понимая даже того, что говорит командир.
        Скоро подъехали из Александрова-Гая остальные чапаевцы. Они подвалились в халупу, и давка теперь получилась густейшая.
        Чапаев продолжал поучение:
        - ...если не сразу - не выйдет тут ничего: непременно враз! Как наскочил - тут ему некуда шагу подать... Всех отсюда спустить теперь же, часа через два. Поняли? У Порт-Артура до зари надо быть. Штобы все в темноте, когда и свету нет настоящего, - понятно?
        Кивали ему согласными головами, тихо отвечали:
        - Поняли... Конешно, в темноте... Она, темнота-то, как раз...
        - Приказ у вас на руках, - продолжал Чапаев, - там у меня часы все указаны, где остановиться, когда подыматься в поход. Верить надо, ребята, што дело хорошо пройдет, это главней всего... А не веришь когда, што победишь, так и не ходи лучше... Я указал только часы да места, на этом одном не победишь, - самому все надо доделать... И первое дело - осторожность: никто не должен узнать, што пошли в наступленье, ни-ни... Узнают - пропало дело... Коли попал на дороге казак али киргиз, да и мужик, все одно, - задержать, не пущать, - потом разберем.
        - Есть таковые, - молвил кто-то из угла.
        - Есть, и держи, - подхватил Чапаев весело. - Ты на него, на казака-то, оглядывайся со всех сторон. Знаешь, какой он есть: выскочил враз с-под стола... Он тута дома, все дорожки, овраги все знает... Это опять же запомни. Да не рассусоливай с ним, с казаком... будешь сусолить, - он тебя сам в жилу вытянет...
        - Правильно... Это как есть... Казак повсегда за спиной...
        Деловая часть беседы кончена.
        Всемогущий Петька достал хлеба, вскипятил в котелочке воды, раздобыл сахару - шесть обсосанных серых кусочков. Компания весело зашумела. Гвалт в избушке вырос густой и ядреный. Бойцы, спавшие доселе походным, чугунным сном, попросыпались недоуменные: кто от крика, кто от смелых пинков, от шарканья по лицу сапогом, винтовкой, шинелью - как угодит. Заторопились всяк со своей посудой. Через пяток минут отодвинули столик на середку, а вкруг попритыкались на седлах, на досках, на поленьях, а то и спустились на корточки, приникли на полу. Церковная желтая свечушка поблескивала кротко, и были видны только оплывшие черные тени да восковые пятна вместо лиц.
        Федор чувствовал себя необычайно в этой удивительной, новой обстановке. Ему казалось, что никто его вовсе не замечал. Да и кому, зачем его было замечать? Ну, комиссар - так что ж из того?! В военном деле он указать пока ничего не мог; политикой тут не время пока заниматься, - откуда же его и заметить? "Будет время, сойдемся, - подумал он про себя, - а теперь можно и в тени постоять".
        Он даже одиноким себя почувствовал средь этой тесной семьи боевых товарищей. Ему стало даже завидно, что каждый из них - вот хотя бы и этот Петька, чумазый галчонок, - и он тут всем ближе, роднее, понятнее его, Клычкова... А как они все чтили своего Чапая! Лишь только обратится к которому - обалдеет человек, за счастье почитает говорить с ним. Коли похвалой подарит малой - хваленый ее никогда не забудет! Посидеть за одним столом с Чапаевым, пожать ему руку - это каждому величайшая гордость; потом о том и рассказывать станут, да рассказывать истово, рассказывать чинно, быль сдобряя чудесной небылицей.
        Федор вышел из халупы и пошел было в поле, но услышал, что в избе поют. Он вернулся, протиснулся вновь к столу. Слушал.
        Запевал сам Чапаев. Голос у Чапаева металлический, дребезжащий и сразу как будто неприятный. Но потом, как прислушаться, привлекали искренняя задушевность и увлечение, с которыми пел он любимые песни. Любимых было немного, всего четыре или пять. Их знали до последнего слова все его товарищи: видно, часто певали! Чапаев мог забирать ноты невероятной высоты, и в такие минуты всегда становилось жутко, что оборвется. Но никогда, ни разу не сорвал Чапаев песню; только уж очень ежли перекричит - охрипнет и дня четыре ходит мрачной тучиной: без песни всегда был мрачен Чапаев и не мог он, не тоскуя, прожить дня. Что ему страшная обстановочка, что ему измученность походная, или дрожь после боя, или сонная дрема после труда, - непременно выкроит хоть десяток минут, а попоет. Другого такого любителя песен искать - не сыскать: ему песни были - как хлеб, как вода. И ребята его, по дружной привычке, за компанию неугомонную не отставали от Чапая.

Ты, моряк, красив собою,
Тебе от роду двадцать лет,
Полюби меня душою -
Что ты скажешь мне в ответ?

        Песенка шла до конца такая же растрепанная, пустая, бессодержательная. И любил ее Чапаев больше за припев - он так паялся хорошо с этой партизанной, кочевою, беспокойной жизнью:

По морям, по волнам,
Нынче здесь, а завтра там!
Эх, по морям-морям-морям,
Нынче здесь, а завтра там!

        Этот припев, схваченный хором, как гром по тучному небу, неистово ржал над степями. Потом про Сеньку любили, про Чуркина-атамана и о том, как:

Сидит за решеткой в темнице сырой
Вскормленный на воле орел молодой...

        Так пропели, пробалагурили до полуночи. Потом уткнулись кто где словчился, - уснули.
        Наступление рассчитано было таким образом, чтобы под Сломихинской очутиться чуть станет светать. Наступали с трех сторон, полками. Стоявший здесь, в Таловке, полк шел в центре, ударял на самую станицу; два других с флангов огибали полукруг.
        Полк из Таловки, на повозках, сговорено было отправить вскорости: через час-полтора. Но теперь еще все было покойно, и нет нигде мрачнеющих знаков близкого боя.
        Федору не спалось. Он попытался было и сам расположиться на полу, голову положив на казацкое холодное седло, - нет, не уснуть! То ли привычки нет на седлах спать, то ли от ветра, что гудит неуемно в груди в эту первую ночь перед первым боем.
        Им что! Десятки десятков раз бывали они в боях: вдрызг переконтуженные, с перебитыми костями, пробитыми головами, изрешеченные пулями сквозь, - им что! И ничего для них тут нет диковинного. Эка невидаль: ночь перед боем! Они таких ночей отхрапели немало, эти ночи не различны для них с другими, тихими ночами. Но у каждого, непременно у каждого, была здесь когда-то в жизни своя "первая боевая ночь". И тогда он, верно, как Федор, бушевал в этом хаосе нерешенных противоречий и мрачных ожиданий, беззвучно ныл от томительных мыслей и чувств.
        Не спалось. И не только не спалось - тяжело было необъяснимой, небывалой тяжестью. Посмотрит кругом, - при мертвенном взблеске церковного огарка видно, как разбросались, скорчились, перевились на полу бойцы в общей куче, без разбору.
        "Так же вот на поле битвы, верно, валяются трупы, в беспорядке, в агонией скрученных позах, то грудками, то в одиночку, то ровными цепочками скошенных пулеметами бойцов".
        В полумраке и лица казались бледней, как в мертвецкой, и храпы, - то срываясь залпами, то раскатываясь протяжными свистами и вздохами, - напоминали стоны...
        Федор вышел из халупы, чувствовал, что не заснуть. Не лучше ли на ядреный воздух морозной ночи? А ночь тихая, черная, степная. Высоко в небе зеленые звезды. Ветер легкий и вольный, какой бывает только в степи.
        Среди развалин сожженной станицы, под открытым небом расположился полк. Кой-где у догоравших костров можно было рассмотреть склоненные фигуры одиноко сидевших бойцов: то дежурные, то, как он, такие же вот горемыки, измученные бессонницей, не знающие, как перед боем скоротать ненасытное время. Они лениво подбрасывали в огонь мокрые щепки и потные прутики, собранные в степи, - дров в степи не достать, - озабоченно шевелили уголья, чтобы не стух костер, не остаться бы в черной, глухущей тьме. Там, где сомкнулись трое-четверо вокруг костра, идет возня с котелками, там варят похлебку и чай, пропадает дальним громом рокочущий хохоток, пробавляются ребята прибаутками, по-своему ухлопывают предпоходные часы.
        А ночь темнущая-темная. И строгая. Оползла кругом, опоясалась страхами, рассыпалась в миллионах тонких шорохов, - они только жутче заострили молчание степи.
        В степи, у развалин, будто привидения, ворочались плавно и величественно огромные мохнатые верблюды. Ныряли шустро во тьме какие-то странные тени. Из черного мрака на светлую дрожащую полосу огня выскакивали вдруг человеческие фигуры и так же внезапно, быстро исчезали в черную бездну ночи. Во всем была неизъяснимая строгая сосредоточенность, явственное ожидание чего-то крупного и окончательного: ожидание боя!
        Сколько потом ни приходилось Федору проводить ночей в ожидании утреннего боя, - все они, эти ночи, похожи одна на другую своею строгой серьезностью, своим углубленным и сумрачным величием. В такую ночь, проходя по цепям, шагая через головы спящих красноармейцев, густо мозги наливаются думами о нашей борьбе, о человеческих страданьях, об этих вот искупительных жертвах, что трупами червивыми остаются безвестные на полях гражданской войны.
        "Вот они лежат, истомленные походами бойцы. А завтра, чуть забрезжит свет, пойдут они в бой и цепями и колоннами, колоннами и цепями, то залегая, то вскакивая вперебежку, то вновь и вновь западая ничком в зверковые ямки, нарытые вспешку крошечным заступом или просто отцарапанные мерзлыми пальцами рук... И многих не станет, навеки не станет: они, безмолвные и недвижные, останутся лежать на пустынном поле... Каждый из них, оставшихся в поле на расклев воронью, - такой маленький и одинокий, так незаметно пришедший на фронт и так бесследно ушедший из боевых рядов, - каждый из них отдал все, что имел, и без остатка и молча, без барабанного боя, никем не узнанный, никем не прославленный, - выпал он неприметно, словно крошечный винтик из огнедышащего стального чудовища..."
        Федор увидел, как здоровенный кудрявый парень склонился над огнем, возится с картошкой, перевертывает, прокаливает ее на холодеющих угольях костра... Он нет-нет да и сунет в пепел штык, выхватит оттуда пронзенную картошку, пощупает пальцем, робко к губам ее поднесет, - из огня-то! И живо отплюнет, сошвырнет с острия обратно в пепел: он весь поглощен своим невинным занятием. Верно, и у него в голове теперь целый рой неотвязчивых мыслей, быстрых и переменчивых воспоминаний?.. О чем он думает так сосредоточенно, вперившись неотрывным взором в потухающий костер? Уж непременно о селе, о работе, о жизни, которую оставил для фронта и к которой вернулся бы, - ах, вернулся бы с какой радостью и охотой! Да мало ли что передумает он в эту ночь... А вот поутру привезут его, может, сюда же - с оторванной ногой, с пробитой грудью, с расколотым черепом... И будет страшно хрипеть, медленно, и напрасно, с зубовным скрежетом распрямлять перебитые хрусткие члены, будет страшен и дик, весь залитый кровью, весь облепленный кровавыми багровыми сгустками... Снимут эту вот, кем-то нежно любимую черную шапку кудрей, обреют широкую круглую голову и станут копаться в чутком окровавленном теле стальными ножами и иглами... Брр...
        А сосед, вон этот мужичок, что с рыжей бородой, уж немолод - ему под сорок годов. Тоже не без думы сидит. И ничего-то, ни словечка единого не говорят они друг с другом: оба полны своими особыми думами, у каждого теперь обостренно, учащенно пульсирует собственная, связанная со всеми и ото всех особенная жизнь... Не до разговоров - тут речь не к месту. Он сидит, рыжебородый мужичок, будто смерз и остыл в недвижной позе: руки скрестил по животу, вобрал под себя охолоделые ноги, немигающим полуночным взором приковался к костру - и думает. Завтра он так же, быть может, без движения, останется лежать на снежной равнине, среди других, как он, отработанных в трупы, чернеющих и багровеющих на чистом рыхлом снежном ковре... Только в одном, в единственном месте - около виска, снег пробуравит черною дыркой алая кровь... больше не будет кругом никаких следов.
        Эти вот худенькие веснушчатые руки уж не будут сложены на животе - они будут разметаны, как в бреду, по сторонам, и будет похоже, словно мужичка распяли и невидными гвоздями приколотили к снежному лону... Оловянный взор будет так же неподвижен, как теперь: мертвый, остывший взор похолоделого трупа.
        Федор живо себе представил эти мертвые картины, оставшиеся в памяти от прошлой войны, когда подбирал и лечил раненых солдат...
        - Кто идет? - окликнул часовой.
        - Свой, товарищ...
        - Пропуск?..
        - Затвор...
        Часовой с руки на руку перекинул грузную винтовку, пожал от холода плечами и зашагал, пропал во тьму.
        Федор вернулся в халупу - там неистовый метался храп и свист. Прицелился в первую скважину меж спящими телами, изловчился, протиснулся, изогнулся, лег... Лег - и уснул.
        Было еще совсем темно, когда поседлали коней и из Таловки зарысили на Порт-Артур. (Кстати, отчего это назвали Порт-Артуром это маленькое, ныне дотла сожженное селенье?) Пробирала дрожь; у всех недоспанная нервная дикая зевота. Перед рассветом в степи холодно и строго: сквозь шинель и сквозь рубаху впиваются тонкие ледяные шилья.
        Ехали - не разговаривали. Только под самым Порт-Артуром, когда сверкнули в сумрачном небе первые разрывы шрапнели, обернулся Чапаев к Федору:
        - Началось...
        - Да...
        И снова смолкли и ни слова не говорили до самого поселка. Пришпорили коней, поскакали быстрее. Сердце сплющивалось и замирало тем необъяснимым, особенным волненьем, которое овладевает всегда при сближенье с местом боя и независимо от того, труслив ты и робок или смел и отважен: с п о к о й н ы х  нет, это одна рыцарская болтовня, будто есть  с о в е р ш е н н о  с п о к о й н ы е  в  б о ю, п о д  о г н е м, - этаких пней в роду человеческом не имеется. Можно привыкнуть  к а з а т ь с я  спокойным, можно держаться с достоинством, можно  с д е р ж и в а т ь  с е б я  и  н е  п о д д а в а т ь с я  быстро воздействию внешних обстоятельств, - это вопрос иной. Но спокойных в бою и за минуты перед боем нет, не бывает и не может быть.
        И Чапаев, закаленный боец, и Федор, новичок, - оба полны были теперь этим удивительным состоянием. Не страх это и не ужас смерти, это высочайшее напряжение всех духовных струн, крайнее обострение мыслей и торопливость - невероятная, непонятная торопливость. Куда надо торопиться, так вот особенно спешить - этого не сознаешь и не понимаешь, но все порывистые движенья, все твои слова, обрывочные и краткие, быстрые чуткие взгляды, - все говорит о том, что весь ты в эти мгновенья - стихийная торопливость. Федор хотел что-то спросить Чапаева, хотел узнать его мысли, его состояние, но увидел серьезное, почти сердитое выражение чапаевского лица - и промолчал. Подъехали к Порт-Артуру; здесь стояли обозы, на пепелище сожженного поселка сидели кучками обозники-крестьяне, наливали из котелков горячий чай и вкусно так, сытно, аппетитно завтракали. Чапаев соскочил с коня, забрался на уцелевшую высокую стену, сложенную из кизяка, и в бинокль смотрел в ту сторону, где рвалась шрапнель. Сумерки уже расползлись, было совсем светло. Здесь пробыли несколько минут, и снова на коней, - поскакали дальше. Навстречу крестьянская подвода, в ней что-то лежит, укрытое старенькой, истрепанной сермягой.
        - Што везешь, товарищ?
        - А вот солдатика поранило...
        Федор взглянул в повозку и рассмотрел под сермягой контуры человеческого тела, повернул лошадь, поехал рядом. Чапаев продолжал ехать дальше.
        - Тяжелый?
        - Тяжелый, батюшка... И голову ему, и ноги...
        - Перевязан ли?
        - Завязали, как же, весь укрыт.
        В это время раненый застонал, медленно высунул из-под серого покрывала обинтованную окровавленную голову, открыл глаза и посмотрел на Федора мутным, тяжелым взором, словно говорил:
        "Да, браток... Полчаса назад и я был здоров, как ты... Теперь вот - смотри... Сделал свое дело и ухожу... Изувечен... уж пусть другие - очередь за ними... А я честно шел и... до конца шел. Сам видишь: везут..."
        Обрывки этих мыслей проскочили у Федора в голове. И было невыносимо тяжело оттого, что это  п е р в ы й... Будут другие - ну так что ж? На тех спокойнее будет смотреть - на то и бой. Но этот  п е р в ы й - о, как тяжела ты, первая, свежая утрата!
        И так же быстро, как эти мысли, промчались другие - не мысли, а картинки, недавние, вчерашние, там в Казачьей Таловке, у костра... Быть может, он тоже, как тот, вчера только, да и не вчера, сегодня ночью, сосредоточенно пропекал где-нибудь у костра полугнилую картошку, напарывал ее на штык и вытаскивал, проверяя горячую, раскаленную... губами?
        Федор поскакал догонять Чапаева, но тот, видимо, взял стороной. Они встретились только в цепи.
        И впереди, к фронту, и с позиции тянулись повозки: со снарядами, с патронами, пустые - за ранеными, другие, навстречу им, только с одним неизменным и страшным грузом: с окровавленными человеческими телами.
        - Далеко наши? - спросил Федор.
        - А недалече, вот тут, верст за пяток будет...
        Справа, за рекой Узенем, стоят киргизские аулы, - казаков отсюда выбили огнем. Видно через реку, как бродят там взад и вперед дозорные - два красноармейца. Они засматривают в лощинки, проверяют за грудами камня и кизяка, не завалился ли где раненый товарищ... Все ближе, звучней гудит батарея, ближе, отчетливей рвутся снаряды... Вот уж и цепи чернеют вдали. Какие же пять тут верст? - почитай, и двух-то не было. Долга, видно, показалась мужичку дорога под артиллерийским огнем!
        Подъехал Федор ко второй цепи и тут увидел Чапаева. С ним шел командир полка, они о чем-то серьезно, спокойно говорили:
        - Посылал - не воротился, - отвечал на ранний вопрос комполка.
        - А еще послать! - рубанул Чапаев.
        - И еще посылал - одинаково...
        - Опять послать! - настаивал Чапаев.
        Командир полка на минутку замолчал. У Чапаева гневом загоралось сердце. Тронулись веки, хищно блеснули в ресницах глаза, насторожились, как зверь в чаще.
        - Оттуда были? - резко спросил Чапаев.
        - И оттуда нет.
        - Давно?
        - Больше часу.
        Чапаев крепко схлопнул брови, но ничего не сказал и дальше разговор вести не стал. Федор понял: речь шла о связи. С одним полком связь была отличная, с другим - нет ничего. Потом уж только выяснилось, что бойцы усомнились в своем командире - он бывший царский офицер. Они решили вдруг, что офицер ведет их под расстрел. И не пошли, надолго задержались, все галдели да выясняли, пробузили самое горячее время.
        Федор шел рядом с Чапаевым, лошадей вели на поводу. Тут же, неслышный, очутился Попов, невдалеке - Теткин Илья, рядом с Теткиным - Чеков. Когда они тут появились, Федор не знал: за суматохой, когда из Таловки выехал с Чапаевым вдвоем, он не приметил, остались ли хлопцы в халупе, ускакали ли раньше они, в ночи, после песен.
        До первой цепи было с полверсты. Решили ехать туда. Но вдруг сорвался резкий ветер, нежданный, внезапный, как это часто бывает в степи, полетели хлопья рыхлого, раскисшего снега, густо залепляли лицо, не давали идти вперед. Наступленье остановили. Но пурга крутила недолго - через полчаса цепи снова были в движенье. Клычков с Чапаевым разъехались по флангам, - теперь они были уж в первой цепи. Показался справа хутор Овчинников.
        - Здесь, полагаю, засели казаки, - сказал Чапаев, указывая за реку. - Надо быть, драка будет у хутора...
        На этот раз Чапаев ошибся: гонимые казаки и не вздумали цепляться в хуторишке, они постреляли только для острастки и дали теку, не оказав сопротивленья.
        Подходили к Сломихинской. До станицы оставалось полторы-две версты. Здесь гладкая широкая равнина, сюда из станицы бить особо удобно и легко. А казаки молчат... Почему они молчат? Это зловещее молчанье страшнее всякой стрельбы. Не идет ли там хитрое приготовление, не готовится ли западня? Схватывались лишь на том берегу Узеня, а здесь - здесь тихо.
        Федор ехал впереди цепи, покуривал и бравировал своим молодечеством: вот, мол, я храбрец какой, смотрите: еду верхом перед цепью и не боюсь, что снимет казацкая пуля...
        Это выхлестывало в нем ребячь


Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 504 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа