пеша, и ответ мною оплачены срочно, по тройной цене.
- А куда телеграфировал?
- В Ялту.
- Ну, вот видишь! Послал ты свою телеграмму уже после восьми.
- Да, немного позже.
- А теперь одиннадцать. Всего три часа прошло. Немного еще.
- Конечно, немного. Хотя для срочной телеграммы уже мог бы быть ответ.
- Ты рассчитай время доставки телеграммы со станции в Ялте на дом, время на отсылку ответа на телеграфную станцию и, наконец, здесь...
- Все-таки уж пора бы.
Они направились из буфетной комнаты, где курили, в зрительный зал. Шел последний акт.
Вдруг кто-то склонился над Иваном Александровичем. Он оглянулся. То был капельдинер, тихим голосом спрашивавший его:
- Не к вам ли пришел посыльный из "Европейской гостиницы"? Приказано спросить кресло номер семь в первом ряду.
- Да, ко мне. Где он? Он должен был доставить мне депешу.
- Пожалуйте-с.
Капельдинер подал Хмурову сложенный пакетиком листок бумаги, но во время действия огни были настолько убавлены, что в партере ничего нельзя прочитать. Иван Александрович проговорил сидевшему с ним рядом ротмистру Кломзину: "Извини, пожалуйста!" - и тихонько, стараясь не шуметь, вышел в коридор.
Там, при входе в партер, стоял человек, которого он узнал за рассыльного из отеля. Кивнув ему слегка головой в ответ на его подобострастный поклон, Хмуров подошел к свету, развернул депешу и прочитал следующее:
"Телеграфируй немедленно Огрызкову так: "Давно невесте все известно, сама хлопочет о разводе".
Следовала подпись опытного во всяких житейских делах Пузырева.
Прочитав эти простые слова, Хмуров сразу понял, что действительно лучшего ничего не придумать. Одно оставалось средство: бравировать. Только этим еще и возможно было обезоружить врагов. К тому же он понимал, что Огрызков уже никак врагом по отношению к нему не являлся. Напротив, он выказал себя товари щем, предупредив его об опасности.
Не долго думая и еще ранее того твердо порешив во всяком случае, каков бы ни был ответ, смело повиноваться указаниям Пузырева, Иван Александрович снова помчался на телеграфную станцию, отдав приказание капельдинеру доложить ротмистру Кломзину по окончании спектакля, что он приедет в Стрелецкий, то есть в Охотничий, клуб ужинать.
Правда, дорогою Хмуровым овладело беспокойство, как бы, пожалуй, бравада, или, попросту, по-русски сказать, наглость, не зашла бы через край. Как бы Огрызков, успокоенный столь положительным ответом, сам не вздумал бы посетить Миркову вновь и заговорить о бракоразводном процессе.
Ему хотелось придумать средство к устранению подобной возможности, но - с другой стороны - он боялся изменить текст телеграммы, указанный опытным другом, и он вошел на станцию уже в состоянии значительного сомнения.
Он написал сперва на форменном синем бланке слово в слово то, что советовал ему Пузырев.
Прочитав эти строки, он решил, что в них слишком много недосказанного. Он разорвал написанное и стал обдумывать новый текст депеши, вполне согласный с ответом Пузырева, но и дополненный по отношению к вопросам, его беспокоящим.
И две, и три пробы показались ему неудачными, пока наконец он не додумался до вполне удовлетворившей его формы ответа:
"Москва, "Княжий двор", Огрызкову.
Давно невесте все известно. Сама обязала меня хранить тайну и сама хлопочет о моем разводе. Подробности письмом.
Таким образом, Пузырев дал ему первый толчок, да и главнейшее указание, в каком именно тоне отвечать. Не надо было выказывать своего перепуга или своей сконфуженности, а требовалось прежде всего на смелый вызов ответить столь же смело. Остальное Хмуров придумал сам довольно удачно, быть может благодаря тому что у него было больше времени на обсуждение вопросу, нежели у почтеннейшего его советника.
В Москве же Сергей Сергеевич Огрызков с нетерпением ждал ответа.
Сообщенная ему Степаном Федоровичем Савеловым тайна о давнишнем законном браке Хмурова произвела на него огромное впечатление, и с наступлением вечера он уже начинал думать, что Иван Александрович ему совсем не ответит, а получив запрос, растеряется, струсит и, пожалуй, чего доброго, либо за границу удерет, либо, еще того хуже, совсем с лица земли сотрется.
В ожидании ответа он даже лишний час вечером в своих роскошных комнатах просидел и только в десятом часу попал в цирк Саламонского, где в этот модный субботний вечер собиралось все шикарное общество Москвы.
Все огромное помещение цирка было переполнено сверху донизу. В первых рядах кресел и в ложах сидели давно знакомые лица, считающие долгом своим являться сюда каждую субботу аккуратно во время сезона. То были лица, встречаемые на каждом первом представлении, на конских состязаниях, на скачках. Если все они и незнакомы друг с другом, то все давно друг к другу пригляделись.
Представление было в самом разгаре, хотя и не окончилось еще первое отделение. Тысячи электрических лампочек ярко освещали арену и собравшуюся вокруг нее тысячную толпу.
Программа щеголяла лучшими номерами своего богатого и разнообразного репертуара, в котором особою приманкою на этот вечер служило личное участие в представлении самого директора цирка, А. Саламонского. Он должен был вывести дрессированных им на свободе многотысячных жеребцов, и любители конного спорта ожидали этого момента с нетерпением.
Все было особенно нарядно и торжественно. Начиная от ливрей служащих и кончая туалетами собравшихся.
Проходя в свое кресло первого ряда, Огрызков кланялся поминутно, так как большинство сидевших на его пути были с ним лично знакомы.
Савелов сидел с противоположной стороны. Они увидали друг друга, обменялись поклонами, но до антракта не вышли. Там наконец, в толпе, удалось Степану Федоровичу подойти к Огрызкову и спросить его:
- Ну что, ответ есть?
- Ничего еще нет, сейчас нарочно домой заезжал.
- Да он и не ответит.
- Во всяком случае, - предложил Огрызков, - нам надо будет завтра серьезно переговорить.
Они расстались на том, что Савелов снова завтра утром приедет в "Княжий двор".
Другие подходили к Огрызкову, спрашивали его, куда он намеревается ехать из цирка, звали его с собою, кто в "Эрмитаж" - ужинать, кто за город, в "Стрельну" или к "Яру", но он отказывался; озабоченность его относительно Хмурова не давала ему покоя. Прямо из цирка вернулся он к себе, но депеши все еще не было.
Он спросил себе чаю, потом разделся и лег с французскою книгою в руках. Но роман не занимал его и не был в силах отвлечь его мыслей от их главного направления. Он бросил книжку, задул свечи и попробовал заснуть.
Много ли, мало ли прошло времени, он бы не мог точно определить, но его вдруг разбудило настойчивое постукивание в коридорную дверь. Опомнившись со сна, он отпер дверь и быстро снова прыгнул в постель, под теплое одеяло. Нашарив спички на ночном столике, он зажег обе свечи и взял поданную телеграмму. Человек дал ему перо для расписки и с нею удалился. Тогда Огрызков в неимоверном волнении прочитал уже известный нам ответ. Но ему недостаточно было прочитать эти строки раз. Он повторил их, точно желая заучить наизусть. И потом в глазах у него еще долго стояли начертанные в ней карандашом слова:
"Давно невесте все известно. Сама обязала меня хранить тайну и сама хлопочет о моем разводе. Подробности письмом".
- Так вот оно что! - почти вслух воскликнул удивленный Огрызков. - Понятно теперь, почему она мне прямо заявила, что никакие сообщения об Иване Александровиче ею приняты не будут! Она все знала, и я не мог сам об этом ранее догадаться! Я поддался глупости этого Савелова, который всегда во все сует нос и со всею своею проницательностью творит ошибку за ошибкою. Дело теперь ясно как Божий свет; давно Хмуров во всем признался очаровательной вдовушке, чем, может быть, и тронул наиболее ее сердце. Вот она и взялась за его развод с первою женою, и вполне понятно, если она не хочет, чтобы об этом вопросе с нею говорили сторонние!..
Таково было впечатление, произведенное на Огрызкова остроумным ответом, вышедшим из-под пера двух отъявленных плутов.
Но Сергею Сергеевичу этого было мало. Вообще не особенно-то симпатизируя Савелову, а по внутреннему своему, далеко, впрочем, не глубокому и не вдумчивому, убеждению считая Хмурова и молодцом, и достойным всего лучшего, он с нетерпением ожидал на другое утро приезда Савелова и даже проснулся по этому случаю ранее обыкновенного.
Но и Степан Федорович не замедлил явиться. Он приехал ровно к десяти часам, как было условлено, и на этот раз застал Сергея Сергеевича уже за утренним кофе.
На столе красовался изящный сервиз, в корзине - разнородный, только что испеченный белый хлеб, потом прекрасное сливочное масло. Для ожидаемого гостя предупредительно поставлен был стакан, тогда как сам Огрызков пил всегда из огромной чашки, даже больше бульонной.
- Ну-с, Сергей Сергеевич, - повторил, входя и здороваясь, Савелов свой вчерашний вопрос в цирке, - есть ответ?
И тут только, опустив взор, он заметил лежавшую на столе около чашки Огрызкова телеграмму. Но Сергей Сергеевич уже протянул к ней руку и, передавая ее гостю, сказал:
- Вот ответ, и как оба мы сами об этом не догадались, ума не приложу?
Совсем другого ожидал Савелов.
Прочитав депешу, он как-то растерялся, вдруг осунулся, и разом побледневшее лицо его выразило не только удивление, а прямо-таки пристыженность.
Огрызков преспокойно налил ему стакан кофе, подвинул к нему сливки, булки и масло и заговорил тоном неподражаемого глубокомыслия:
- Меня не то удивляет, что Миркова давно об этом знала, что она, как говорят французы, "была в секрете"; нет-с! Я удивляюсь, как это мы оба, все-таки не дети и знающие женщин вообще, не могли ранее догадаться, почему она не допускает к себе никаких слухов о своем избраннике? Дело между тем вот как просто! Теперь для нас многое и многое объясняется совсем иначе.
- Но чем, чем только он ее обворожил? - в каком-то отчаянии воскликнул Степан Федорович.
- Это уже вопрос совсем другого рода, mon cher! - ответил Огрызков и пустился в подробное разъяснение своего взгляда на женщину вообще и на Миркову в особенности.
Ответ Хмурова, таким образом, действительно оказался удачным. Но чтобы самому в этом убедиться, он пошел, так сказать, навстречу событиям: он прождал два дня не без тревоги каких-либо новых вестей от Огрызкова или, пожалуй, прямого запроса от Мирковой, совершенно основательно полагая, что Зинаида Николаевна, если только ей все-таки доложат о циркулирующих слухах, обратится к нему первому за разъяснениями.
Но все было тихо и спокойно. Огрызков, по-видимому, терпеливо выжидал обещанного в телеграмме подробного письма, а от Мирковой никаких известий или запросов не получалось.
Тогда-то Иван Александрович и послал своего рода вызов, так как тревога и опасения все-таки не покидали его.
Он всегда любил краткость телеграфных объяснений и на этот раз послал Зинаиде Николаевне следующего рода запрос:
"Невыразимая тоска, словно горькое предчувствие несчастия, гложет сердце.
Ради Бога, успокойте меня, не случилось ли чего?
Она любила, когда он рассказывал ей, что этим именем, бывало, называла его мать, никогда не говорившая с ним иначе как по-французски. Потому-то в письмах своих к Мирковой и даже в телеграммах подписывался он так.
Его тревожный запрос доверчивая женщина, в действительности ничего не слышавшая определенного, приняла за тоску по ней, за любовную истому в разлуке и, глубоко тронутая, поспешила ответить:
"Ничего не случилось, здорова, конечно, скучаю ужасно и жду возвращения".
Ему это только и нужно было. Опасность миновала, стало быть, ответ, посланный по научению Пузырева и с своею собственною прибавкою, имел желанное воздействие.
Конечно, он продолжал писать Мирковой, как глубоко тоже, с своей стороны, он страдает в разлуке, а Огрызкову на другое же утро отправил длиннейшее послание с целой историей на романической подкладке, причем главная цель письма заключалась в том, чтобы Сергей Сергеевич отнюдь не вздумал затрагивать перед Зинаидой Николаевной этого щекотливого вопроса, так как вся гордость ее будто бы в том состоит, чтобы добиться развода для него в секрете от кого бы то ни было. Затем жизнь продолжалась все та же. Жизнь вне каких-либо возвышенных целей, пошлым идеалом которой служили одни только эпикурейские наслаждения. Ради них можно было жертвовать всем, не только своим, но в особенности чужим.
В Варшаве, как, впрочем, и везде, Хмуров с обычною легкостью завязывал знакомства в кругу тех людей, которые пользовались популярностью по клубам, театрам и трактирам.
Внутренней домашней, то есть семейной, жизни, с ее тихими, но возвышенными радостями, с благородством ее целей, он не признавал.
Он ставил выше всего раболепное поклонение суетящихся перед ним ресторанных слуг, обильную еду с обильными возлияниями, развязывающими даже неговорливый язык; он любил зрелища, толпу нарядную и фешенебельную с виду, судя по туалетам, по внешности, и ненавидел толпу серую, простонародную, праздничную, ищущую в воскресные дни развлечения после недельного тяжелого труда и слоняющуюся по улицам непривычной к прогулке поступью.
Хмуров писал Мирковой в Москву, что болезнь его дяди осложняется, дабы только затянуть время, и вскоре вновь вошел в обычную свою жизнь.
Пословица говорит: "На ловца и зверь бежит". В данном случае она во всех отношениях оправдалась: Иван Александрович чего искал, то и нашел. Без женщин для него не могло быть полного блаженства, и он завел знакомство, развлекавшее его, в образе пикантной и даже весьма хорошенькой балетной танцовщицы Брончи Сомжицкой.
Бронча Сомжицка только что была покинута одним из поклонников, выехавшим к месту своего нового назначения. По духу, по грации, по обворожительному шику и уменью одеваться Бронча Сомжицка была чистокровной варшавянкой и гордилась этим, сознавая себя - впрочем, недаром, за исключением одной маленькой подробности, о которой из скромности умолчим, - ничем не хуже парижанки.
Бронча Сомжицка в тот же вечер, как рассталась со своим прежним поклонником, выглядывала во время антракта сквозь таинственное отверстие занавеса на собравшуюся в зрительном зале публику, как бы рассчитывая, кому из этих элегантных кавалеров всех возрастов и положений предложить открывшуюся при ней вакансию поощрителя таланта?
Ротмистра Кломзина она знала давно и не могла обратить на него особые виды по той простой причине, что давно он прослыл в мире дам, ищущих прочной привязанности, за кавалера, ищущего кратких и мимолетных встреч.
Но рядом с ротмистром недавно стал всюду появляться - и в особенности часто у них в балете - какой-то красивый, молодцеватый брюнет, с военной выправкой, но элегантными манерами, всегда одетый безукоризненно и, вероятно, приезжий. Брюнет ей нравился, и по фигуре, и лицом он подходил к ее вкусам, тем более что отбывший бригадный командир был белобрыс, яко чухонец, и не мешало
Немножко переменить,
Немножко освежить,
Чтобы польза была...
Да, но не мешало также распознать сперва, проезжий ли он или приезжий, получивший, быть может, в Варшаву прочное и достойное его осанки назначение?
Случай для знакомства не преминул представиться, и Бронча Сомжицка, сама обвороженная Хмуровым, не замедлила обворожить и его.
Таким образом, пробел, еще открытый в репертуаре варшавских развлечений Ивана Александровича, вскоре пополнился, но с появлением в программе его жизни этого нового персонажа вполне понятно, что его расходы значительно увеличились против прежнего.
Правда, Бронча Сомжицка сперва разрешила только, чтобы ей был нанесен визит, да и то еще вдвоем, то есть в сообществе ротмистра Кломзина. Уже этим одним она намекнула довольно ясно на то, что первого доступа к ней в дом недостаточно для воображения себя победителем. Приняла она гостей очень мило и очень ловко выспрашивала, надолго ли и зачем именно прибыл в Варшаву Иван Александрович? Впрочем, ловкость ее вопросов значительно парализовалась твердым решением двух приятелей, принятым еще дорогою к ней, не говорить ей ни единого слова правды, коль скоро она заинтересуется вещами, на которые почему-либо невыгодно отвечать. Они лгали ей, будто бы Хмуров находится в Варшаве по весьма важным делам и что пребывание его здесь может продлиться чуть ли не годы. Бронча Сомжицка этому верила и улыбалась, мысленно решив про себя, что в таком случае знакомство может продолжаться.
Однако прошло еще добрых четыре дня, пока она приняла первое приглашение Хмурова на ужин в "Европейскую гостиницу". Да и то добился он этой чести и столь лестного к себе доверия только благодаря ежедневному подношению очаровательной танцовщице довольно дорогих букетов во время спектакля, цель которых была возбудить зависть в кругу ее товарок.
Если до этого времени Иван Александрович и довольствовался номером в одну большую комнату с отгороженным отделением для спанья, то с этого вечера подобная скромная обстановка, по его тщеславному мнению, была уже немыслима.
Помещение было переменено на более шикарное: был занят огромный номер с окнами на Саксонскую площадь и состоящий из передней, гостиной, спальни и уборной. Был заказан заранее ужин на двоих, так как обещано было самою Брончею Сомжицкою столь желанное Хмуровым tête-à-tête. В этом ужине, конечно, все было предусмотрено, начиная от закусок, продолжая блюдами, сдобренными трюфелями, и заканчивая винами, причем, на польский лад, было отведено особо почетное место венгерским сухим винам, до сих пор еще славящимся в Варшаве, где, например, в одном погребе Фукера можно найти бутылочки, которым сто лет с лишним.
И здесь, как, впрочем, везде, отельное лакейство сразу распознало Ивана Александровича за щедрого барина, а потому распиналось перед ним с видимою готовностью не только на словах, но и в действительности пасть к его ногам. К тому же, по всем его приемам, никто еще не знал, что это за гусь, а напротив, и расходы его, и даже общество, в которое он попал, все говорило как бы в подтверждение его богатства.
Иван Александрович и не любил и не умел делать вещи кое-как. Ему всегда и во всем нужен был прежде всего шик. Так, например, театр, в котором плясала его плясунья, отстоял в трех-четырех минутах пешего хождения от "Европейской гостиницы", но Хмуров, для того чтобы привезти к себе новый предмет своих ухаживаний, уже не мог обойтись простой парной извозчичьей коляской, даже первого класса: ему понадобилась шикарная наемная карета. Зато он был награжден несомненным выражением удовольствия на лице Сомжицкой, едва она увидела роскошный экипаж. За ужином она даже попросила прислать ей на другой день, в часы модного катанья, эту же карету, и, таким образом, принесены были на алтарь легких любовных приключений первые более или менее крупные жертвы, которым отныне, конечно, суждено было разрастаться с каждым днем.
Но зато в Уяздовской аллее и в Лазенковском парке при встрече с каретою, в которой грациозно улыбалась и природе, и всем встречным миловидная Бронча Сомжицка, шикарные представители варшавского общества уже знали, что счастливое при ней положение занял теперь приезжий из Москвы молодой русский барин, живущий в "Европейской гостинице", по фамилии Хмуров.
- Что, он богат? - спрашивали друг друга здесь, как и в прочих местах мира сего.
- Говорят, очень! - отвечали иные.
- А кто его знает, - говорили другие. - Бесспорно только одно, что он деньги тратит...
- И даже умеет их тратить...
- Ну, на это небольшое еще нужно уменье! - заметил кто-то не без зависти.
- Не говорите, - поправил его другой. - Проживать деньги с шиком тоже не всякому дано.
- Первое условие для проживания денег, - заметил глубокомысленно еще кто-то, - заключается в очень простой вещи.
- А например?
- Надо иметь их.
- Что ты этим хочешь сказать?
- Ни более ни менее как то именно, что я и сказал. Если Хмуров проживает деньги, значит, они у него имеются.
- Да, но сколько?
- Это вопрос другой. Не считал.
Все засмеялись не столько даже ответу, сколько интонации, с которой он был дан.
Между тем сам Хмуров примечал, что на него все больше и больше обращается внимание общества и что ему удалось в короткое время стать на первый план. Часто теперь подходили к группе, в которой он стоял, с просьбой познакомить с ним такие лица, что польщенное тщеславие его еще более раздувалось.
Зато деньги летели с неимоверной быстротой. Если сперва он сдерживался, то теперь словно плотину прорвало - и каждый день ему обходился во сто целковых.
Но он не унывал!
Кругом, в гостинице все раболепствовало, и, по-видимому, во всем доме его считали за первого постояльца. Общество располагалось к нему все больше, и все выказывали самую искреннюю радость при встрече с ним. Бронча Сомжицка, которую он уже называл коротко одним именем Брончи, вполне соответствовала именно тому типу шикарной, задорной и вечно оставляющей еще чего-то желать варшавянки, о котором он мечтал. А в конце концов он присматривался к окружающему и уже решал, что, в случае недохвата денег, в Варшаве, тем более заняв столь выгодное положение, как он, не пропадешь.
В особенности ухаживал за ним, насколько позволяли и различие положений, и все остальные условия, фактор отеля.
Тип прежнего фактора, когда-то дивно описанный Чужбинским, а потом даже и Всеволодом Крестовским, давно изменился, по крайней мере в крупных центрах Царства Польского, и факторы с пейсами да в лоснящихся лапсердаках встречаются теперь разве только еще в маленьких местечках.
Но самое, так сказать, амплуа сохранилось во всей своей неприкосновенности и при таком выдающемся учреждении, какова издревле славящаяся в Варшаве "Европейская гостиница", состояло даже несколько лиц в этой должности.
Впрочем, в основе своей фактор не что иное, как наш комиссионер, и только гениальная изворотливость, ловкость, умение из всего извлечь пользу и из всякого положения вывернуться могли сделать из еврея-фактора совершенно самостоятельного, безусловно полезного и в высшей степени интересного субъекта.
Каждый день, по нескольку раз, Хмуров встречал то в коридорах отеля, то по преимуществу внизу, в швейцарской, все одно и то же лицо.
То был человек неопределенных лет, скорее старый, нежели молодой, одетый в коричневое пальто с бархатным воротником, в темное нижнее одеяние и всегда снимавший с особенною поспешностью свой несколько потертый котелок с головы, едва хоть издали показывался Иван Александрович.
Хмуров им не мог особенно интересоваться да по привычке своей к жизни в гостиницах решил, что это должен быть комиссионер.
Однажды ему понадобилось послать записку. Он позвонил, и на его требование прислать к нему в номер посыльного был откомандирован к его услугам этот самый субъект в темно-коричневом пальто и с котелком в руках.
- Вы комиссионер? - спросил его Хмуров, удивляясь подобострастию, выразившемуся на его лице.
- Я фактор, ваше превосходительство...
- Почему вы называете меня "вашим превосходительством"? Я совсем не генерал.
- Но бардзо пшепрошем, ежели таперечки такий ясновельможний пан, - заговорил себе в оправдание услужливый фактор.
- Ну, хорошо, - перебил его Хмуров, в сущности против величания ничего не имевший. - А вас как зовут?
- Меня зовут, ваше превосходительство, Леберлех, а по имени Мойше, Мойше Леберлех.
- Вот и прекрасно, Леберлех, - сказал Хмуров, не в силах удержать улыбки. - Можете вы мне по этому адресу снести записку панне Брониславе Сомжицкой?
- Панне Брониславе Сомжицкой? - переспросил фактор, сделав такое лицо, будто он ослеплен от солнечного блеска. - То велька артистка, то наша наиперша танцовчичка в балету...
И он распространился о том, что он все может: и денег достать, и бриллиантов на подарок для пани Брониславы Сомжицкой, и все, все.
Хмуров приказал ему идти, но сам подумал: "Это будет мне человек полезный!.."
Иван Александрович Хмуров, сообразив, какую огромную пользу ему может оказать фактор Леберлех, с этого же дня, не теряя дорогого времени, принялся за подготовление почвы, как сам он это называл.
Леберлех вернулся с ответом от панны Брониславы Сомжицкой и, стоя у двери, считал нужным улыбаться с видом некоторой игривости и даже шаловливости на своем морщинистом лице.
- Ну, вот тебе, Леберлех, целковый на чай! - сказал Хмуров весело, отдавая ему рублевку и почему-то считая более шикарным говорить фактору "ты".
Еврей схватил деньги и, припав к плечу ясновельможного пана, запечатлел на нем поцелуй.
- Что ты, что ты? - даже опешил Иван Александрович. - Если ты вообще будешь мне служить как следует, я всегда сумею тебя наградить. Ты давно состоишь комиссионером при здешней гостинице?
- А давно, ясний пан, - ответил Леберлех, снова отходя к двери.
- И ты хорошо знаешь Варшаву, то есть все дела, условия жизни и так далее?
Еврей выразил на лице своем некоторую гордость.
- Спросите Леберлеха, - сказал он, - про какого угодно вам гешефту, он все знает.
- Вот как!
- И какой же, пожвольте, пожалуйста, ясний пане, ми могли бы быть фактор, ежели теперички ничего бы не знали!
- А деньги любишь наживать?
- Деньги? - переспросил нараспев Леберлех. - Ясний вельможный пан ражве не любит деньги? А я мыслям же, ясний вельможный пан тоже любит деньги!
- С тою маленькою разницею, что я люблю их давать и сорить, а ты подбирать и прикапливать. Не так ли, Леберлех?
Хмуров прошелся по комнате и вдруг, круто остановившись, заговорил совсем другим тоном:
- Ну вот что, шутки в сторону. Мне не хочется давать наживать и без того богатым ювелирам. Пусть уж лучше ты наживешь. Я хочу сделать подарок, пока безделушку какую-нибудь: брошь хорошенькую, браслет или что-нибудь в этом роде. Можешь мне достать?
Леберлех страшно засуетился. Лицо его от волнения все съежилось, сам он как-то весь изогнулся, а глаза прищурились.
- Чи ясний пане позволит, - заговорил он быстро, - я в одну минуточку слетаю и привезу сюда целый магазин. Через полчаса тут будут на столе перед ясным паном лежать и бронзелетки, и часики, и брошки, и шережки... Все, что только пану будет угодно, и даже можно бриллиантового колье или бриллиантового короны, которого на голову в бал дамы надевают?
- То есть диадему, ты хочешь сказать? - поправил его Хмуров, невольно улыбаясь вдруг появившемуся в этом услужливом человеке оживлению.
- Чи диадему, чи корону - увше равно? Я могу для яснего вельможнего пана и диадему, и корону...
- Ну, ладно. Ничего этого мне не нужно, а ты...
- Як же уж не нужно, когда сами сейчас приказывали...
- Не горячись и слушай меня внимательно. Я тебе сразу сказал, что мне нужно. Поезжай и, если можешь, привези мне каких-нибудь безделушек на выбор. Вперед говорю тебе, что ни диадем, ни ожерелий, ни каких-то там корон твоих я покупать не стану. Ну, живо, так как больше часу я ждать тебя не буду. Ступай.
- В минуту, - ответил фактор и из-за двери еще прибавил: - Чрез полчасика будет увше!
- Жарь! - крикнул ему вслед Хмуров, которому от задуманной новой плутни стало вдруг особенно весело.
Он посмотрел на свои богатые, массивные золотые часы, купленные тотчас же по получении денег от Мирковой, и принялся за газеты. В это утреннее время никто из знакомых не мог к нему прийти, и он был спокоен, что ему не помешают. Он рассчитывал, что Леберлех пробегает, по крайней мере, с час. Но добрый, услужливый Мойше сам спешил более его и, весь запыхавшийся, едва переводя дух и от волнения, и от беготни, уже через сорок минут стучался к нему в номер.
- Ну что, принес? - окликнул его из гостиной Хмуров.
- Привез, ясний пане, привез все, что велели. Только пшепрошем, ежели тут...
- Да войди сюда, что ты там бормочешь? Ничего не пойму.
Еврей вошел.
Его сморщенное лицо, на котором каждый опытный глаз давно бы прочитал неусыпные заботы, лишения аскета и безусловную трезвость, выражало теперь и огромную радость, и все-таки страх или опасения за окончательные результаты начатого гешефта.
- В чем дело? - переспросил его еще раз Хмуров, едва он успел войти.
- Все привез, ясний пане...
- Ну, покажи.
- Там со мной еще одно лицо...
- Кто такой?
- Там приехала одна старая еврейка, что торгует золотом, бриллиантами...
- Так где же она?
- А чи ей можно войти? - спросил несколько боязливо Мойше, видимо давно привыкший к грубым и часто циничным окрикам своих клиентов.
- Отчего же нельзя?! Зови ее сюда!
Ответ словно пушечный выстрел подействовал на Мойшу. Он не вышел, даже не выбежал из гостиной, а его точно выстрелило из комнаты. Через полминуты он уже вводил сюда пожилую женщину в парике, с сафьяновым мешком вроде саквояжа в одной руке и с довольно объемистою шкатулкою, к которой были приделаны ручки для ношения, - в другой.
Старуха поклонилась Хмурову и молча, не произнося ни единого слова, остановилась у двери за фактором.
- Что ж, - сказал Хмуров, - пусть покажет. Какие у вас вещи? - обратился он тут же непосредственно к ней.
Старуха переглянулась почему-то с Леберлехом, точно спрашивая его взором, не рискованно ли открывать свою сокровищницу? Он же замотал головой, замигал с неимоверною учащенностью глазами и что-то ей пробормотал такое, чего не понял Хмуров, но что, по его мнению, звучало очень забавно. Тогда старуха подошла к столу и поставила на него свои обе ноши.
Она хотела сперва раскрыть саквояж, но Леберлех почему-то этого не допустил и потребовал энергичными знаками и настойчивою скороговоркою на неведомом Хмурову языке или просто жаргоне, чтобы она показала сокровища шкатулки.
Медленно и неоднократно вскидывая глазами то на Хмурова, то на Леберлеха, повиновалась она последнему. Когда же шкатулка была открыта, Хмуров невольно вскрикнул от удивления.
Без футляров, а в особо устроенных углублениях здесь были собраны ожерелья и другие украшения из бриллиантов, представлявшие в общей сложности действительно весьма крупную стоимость. Однако, опомнившись, Хмуров сказал:
- Ведь я говорил тебе, что мне нужны безделушки, а не такие вещи. Куда мне все это?
- Може, ясний вельможный пан пожелает и это купить? - все-таки спросил Леберлех.
- Нет, не пожелаю.
- Тут есть и недорогие ожерелки, все на две тысячи рублей...
- Все равно не возьму...
Леберлех обратился к старухе.
- Покажь, - сказал он ей, - ожерелок на две тысянцы рублев...
Она вынула одно из них и протянула Хмурову, но он даже рассердился.
- Говорю вам обоим, что не надо мне этого! - воскликнул он. - Откройте, саквояж и покажите, что там у вас есть?
Медленно, осторожно прибрала еврейка ненужное ожерелье обратно, заперла шкатулку и тогда уже взялась за саквояж. В нем хранилось множество футляров, крытых и бархатом, и кожею, с огромным выбором ювелирных изделий.
"И как только такая старая еврейка, - подумал невольно Иван Александрович, - не боится ходить по городу со всеми этими драгоценностями? В одной шкатулке у нее, на худой конец, наберется бриллиантов тысяч на полтораста".
Между тем и старуха, и Мойше Леберлех поочередно раскрывали футляр за футляром, расставляя вещи для выбора на огромном круглом столе.
К тому, что нравилось, Хмуров приценивался, причем внутренне сознавал, что все было куда дешевле, нежели у ювелиров.
Наконец, остановившись на хорошеньких бирюзовых серьгах с брошью, усыпанных кругом крупными розами, он спросил:
- Ну вот что: говорите самую последнюю цену, против которой уступки уже быть не может, чтобы мне не торговаться?
- Двести рублей.
- Хорошо. Я это беру.
Оба, и торговка, и Леберлех, чрезвычайно обрадовались, но начали снова приставать со своими предложениями.
- Може, ясний пан, еще цо возме? Може, бронзелетки альбо перстенек? Може, ожерелок? За ожерелок не дрого, две тысянцы рублев...
- Ничего больше не возьму и прошу меня теперь оставить в покое, - строго сказал Хмуров. - Деньги, двести рублей, я отдам завтра Леберлеху. Можете идти.
Старуха медленно укладывала обратно вещи, предварительно вглядываясь в каждую из них, точно опасаясь - не подменили ли ее? Мойше ей что-то нашептывал быстро-быстро на своем жаргоне, и в тоне его скороговорки слышалось желание в чем-то ее убедить или успокоить.
Когда все было уложено, она все-таки не стерпела и спросила:
- Може, ясний пан тераз хоть сто рублев даст?
- Ничего не дам. Завтра.
И, сказав это, Хмуров взял футлярчик и ушел в другую комнату. Но и оттуда он слышал, как Леберлех продолжал ее уговаривать, причем неоднократно повторялись слова "затро", то есть завтра, и "як Бога кохам" - известная форма польской божбы.
Прошло минут пять; наступило затишье: и еврейка, и еврей замолкли, послышался только тяжелый ее вздох. Хмуров выжидал, что будет дальше? Вдруг Леберлех произнес вслух:
- Ми можем уже уходить?
- Конечно.
- Больше ничего не прикажете?
- Ничего.
- Благодарим вам.
- С Богом.
Опять кто-то тяжело вздохнул, и, наконец, оба они вышли.
Но Хмуров не подарил Бронче Сомжицкой приобретенных им сейчас вещей. Он спрятал их к себе в письменный стол до поры до времени и на другой день утром куда-то вышел из отеля пешком.
Леберлех уже стоял в швейцарской и залебезил, едва в конце широкого коридора показался ясновельможный его пан. Сперва он снял котелок и заулыбался, видимо готовый получить двести рублей; потом, когда заметил, что Хмуров намеревается пройти мимо без внимания, кинулся к нему за приказаниями; наконец, даже на площадь вышел с целью позвать ему извозчика, но и тут оказался некстати. Крайне удрученный такими неудачами, он долго стоял на подъезде и смотрел вслед удалявшемуся пешком должнику, пока тот не завернул за кондитерскую "Люрси" за угол.
Но через полчаса Хмуров вернулся и на этот раз прямо обратился к фактору с приказанием:
- Минут через десять приди ко мне в номер. Ты мне будешь нужен.
- А то, може, ясний пан пожелает, чтобы и сейчас?
- Через десять минут, слышал?
- Слышал, ясний пан, слышал...
Но едва успел Хмуров скинуть у себя в номере пальто и выйти зачем-то в коридор, как он наткнулся на фактора, уже прислушивавшегося к чему-то у входной к нему двери.
- Подожди, - кинул он ему.
- Чекам, пан ясневельможний, буду ждал. Я тилько так, бо десент минут не бардзо велько время...
Когда же наконец Хмуров позвал его к себе, Леберлех остановился у двери и сделал такое лицо, будто бы и ума не приложит, зачем он тут мог понадобиться?
- Вот что, дружище, - сказал ему Хмуров, - я вчера взял у твоей знакомой торговки бирюзовые серьги с брошкою за двести рублей. Так ведь?
У Леберлеха сердце замерло и душа в пятки ушла. Но он промолвил:
- Так, ясний пане, так...
- Ну, так вот тебе деньги!
Хмуров протягивал к нему уже две развернутые сторублевые, а Леберлех от радостного волнения не сразу мог тронуться с места: у него дух замер. Но усилие было сделано, и он кинулся к протянутым деньгам, за которые не преминул поцеловать щедрую руку дающего.
- Что ты, что ты, Леберлех? - воспротивился этому раболепству Хмуров. - Я не люблю, когда мне руки целуют. Ступай и неси эти деньги твоей старой приятельнице. Да скажи ей от меня, что вещи очень понравились и я всегда, когда что мне понадобится, буду тебя за нею посылать.
Леберлех в этот день был суетлив: он заработал, бедняга, двадцать процентов с суммы, то есть две красненьких, а для него, отца десяти душ и мужа изнуренной родами и нуждою жены, для него, питающегося пятиалтынными за побегушки по городу, две красненьких составляли великую вещь.
Не знал только бедный доверчивый еврей, куда метил ясновельможный пан Хмуров, гордо третировавший его en canaille и про себя обзывавший "жидюгою"!
Дней через пять Ивану Александровичу снова понадобились вещички для подарка, и, конечно, он снова обратился к фактору.
По-прежнему обрадовался Леберлех хорошему гешефту, по-прежнему привел он старую торговку перекупными с просроченных залогов бриллиантами, и по-прежнему стали Хмурову навязывать более дорогие вещи. Но он, как и в первый раз, ограничился пустячками и купил всего только колечко в сто рублей.
- Леберлех, - сказал он, остановив свой выбор на этой вещице, - объясни ей, пожалуйста, что деньги она получит только в понедельник, то есть через три дня.
На этот раз даже старуха не сомневалась; напротив, она все упрашивала его взять еще что-нибудь и особенно настаивала на крупных, дорогих предметах.
В субботу обыкновенно в гостинице подавали счет. Ни разу еще Хмуров не задерживал уплаты. В эту субботу у него были еще деньги, но он с умыслом сказал номерному:
- Поди, заяви в конторе, что до понедельника я платить по счету не буду. До понедельника мне не хочется в банк ехать.
Леберлех, прознавший об этом, нисколько не смутился. Магическое слово "банк" действовало на него ободряюще. И в самом деле, в понедельник утром он был свидетелем того, как Хмуров в одиннадцатом часу вышел, велел позвать извозчика и приказал везти себя в это учреждение. А через час он вернулся и, как в первый раз, сказал ему на ходу:
- Зайди ко мне немного погодя.
Когда же Леберлех вошел, Иван Александрович как раз рассчитывался по счету.
Таким образом, он искусственно создавал себе кредит и несколькими удачными маневрами раздул его до значительной степени. Покупаемые вещи он закладывал в ломбарде, причем терял п