вновь не вернется, а с его утратою придется проститься и с собственным спокойствием.
Пофилософствовав на эту тему, Огрызков заснул с чистой совестью.
Но каково же было его удивление, когда на другой день утром человек стал его будить с докладом.
- Вас по очень важному делу желает сейчас видеть Степан Федорович Савелов.
- Что такое? В чем дело? - не сразу опомнился Сергей Сергеевич, вообще любивший поспать.
Человеку пришлось дважды повторить то же самое. Наконец Сергей Сергеевич проговорил:
- К чему ты меня будишь? Разве не мог сказать, что меня будить вообще воспрещено?
- Они просили-с. Говорят, что дело самое безотлагательное.
Огрызкову и лень было вставать, и предчувствовалась неприятность беседы о щекотливых вопросах, казавшихся ему теперь еще более запутанными, после строгого воспрещения Зинаиды Николаевны в них вмешиваться. Но делать ничего более не оставалось, и он приказал лакею:
- Приведи Степана Федоровича в кабинет, а я сейчас кое-как поприоденусь и к нему выйду.
Действительно, через десять минут он уже здоровался с гостем.
- Прошу извинить, что задержал, - говорил он, усаживаясь, - да и туалет мой...
- Я, в самом деле, несколько рано, - ответил Савелов. - Но чрезвычайная важность моего посещения может служить мне оправданием.
- Я тебя ни в чем и не виню, - успокоил его Огрызков, бывший и с ним, как со всеми знакомыми по пьяному делу, на ты.
- Без особых подробностей, - заговорил снова Савелов, - я должен сказать тебе, что посещение мое связано с интересами, даже с честью и со счастием женщины, которую ты знаешь и доверием которой ты пользуешься.
"Ну, так оно и есть!" - подумал Огрызков, все еще почему-то надеявшийся, что дело у Савелова к нему иное.
- Я убедился теперь, что Хмуров затеял с Зинаидой Николаевной чересчур опасную игру.
Огрызков чувствовал себя чрезвычайно неловко. Он боролся между любопытством и данным Мирковой обещанием, но, к чести его надо упомянуть, в конце концов последнее взяло верх, и он все-таки попробовал сказать:
- Все, что ты мог бы мне сообщить о Хмурове, конечно, одни только смутные слухи о каких-то его долгах или вообще пустяках, не играющих никакой роли в моих глазах, а еще того менее в глазах женщины, любящей так, как его любит Зинаида Николаевна.
Савелов попытался было перебить его, но Огрызков этого не допустил. Он продолжал:
- Извини, пожалуйста, я не договорил, кроме того, должен тебя предупредить, что Зинаида Николаевна напрямик вчера мне заявила, чтобы я и не думал и не осмеливался бы ей никогда, ни при каких условиях передавать то, что мне скажут о ее женихе.
- Но что же это, наконец? - воскликнул Савелов. - Она окружает себя какою-то каменною стеною. К ней правда не имеет доступа, она ходит с повязкою на глазах и предпочитает ринуться в пропасть, нежели узнать истину. Это ужасно!
- Говори что хочешь, - вздохнул Огрызков. - Это ее логика, и я, пожалуй, сам с нею вполне согласен.
- Ты согласен?
- Совершенно. Посуди сам: допусти только раз сомнению пробраться к тебе, и кончено с доверием, даже к предмету самой пламенной любви.
- Доверие! - почти вскрикнул Савелов. - Да посуди ты, напротив, сам, о доверии к кому идет речь?
- Как к кому? Он ее жених, он избранник ее сердца...
- Но он мерзавец!
- Может быть, в твоих глазах, но не в ее мнении, да и не в моем. Ты смотришь на него несколько пристрастно.
- Ему место на поселении...
- Уж и на поселении? Нет, друг, ты в самом деле увлекаешься.
- И не думаю. Хочешь тому доказательства, так слушай.
- Говори.
- Иван Александрович Хмуров, не поминая уж о том, что никогда не был помещиком Тамбовской губернии, давным-давно женат и, претендуя на вступление в новый брак, является двоеженцем...
- Не может быть!
- Я ручаюсь тебе за достоверность этого факта. Мало того, я могу указать тебе, где его законная жена и как ее зовут! - Ввиду молчания и оцепенения, в котором находился Огрызков, Степан Федорович продолжал: - Она в Тамбове, и зовут ее Ольгою Аркадьевною... Теперь ты что скажешь?
- Что сказать? Если это действительно так, то оно, конечно, ужасно...
- Вот видишь, - с каким-то торжеством ответил Савелов. - Оно ужасно, да; но ужаснее еще то, что Зинаида Николаевна, которой я счел долгом и, верь мне, бескорыстным долгом, открыть глаза, ответила мне оскорблением! Поверишь ли ты, что она прислала ко мне Кирилла Ивановича, своего управителя, с заявлением, чтобы я немедленно очистил ее квартиру...
Конечно, Огрызков должен был этому поверить, так как приказание накануне было отдано в его же присутствии.
- Но я не остановлюсь перед подобною ее необдуманностью, - продолжал Савелов...
- Конечно.
- Да, положение слишком серьезное, и мое личное самолюбие в данном случае должно уступить место нашей обязанности ее спасти...
- Но как?
- Господи, ты еще спрашиваешь?! Понятно, с какой целью я приехал к тебе. Ты у нее принят. Ты пользуешься ее полным доверием. Тебе одному и можно ей открыть глаза.
Но Огрызков с сомнением качал головою. Он сказал:
- Не знаешь ты ее. Едва я заикнусь в невыгодных выражениях о Хмурове, как она прикажет мне замолчать и выгонит меня из дома так же легко, как тебе она отказывает от квартиры.
- Да разве то, что ты должен ей передать, один только пустой слух? Разве это не факт, не доказательство его вопиющего обмана?
- И все-таки я не знаю, как к ней приступиться. Я никогда не решусь!
- Что за малодушие! Ты прости меня, пожалуйста, но твой долг, долг честного человека, предостеречь ее от преступления, задуманного этим негодяем. Допустим даже, что лично выразиться ты стесняешься. Напиши ей в таком случае. Ведь не можешь же ты допустить, чтобы она вышла замуж за заведомо женатого человека?
- Позволь, пожалуйста, - заметил после маленькой паузы Огрызков. - Ей я ничего не скажу и не напишу. Снова повторяю тебе: она и высказаться-то мне не даст до конца. У меня другая мысль.
- А именно?
- Я вполне согласен с тобою, что если дело действительно так, если Хмуров женат и хочет ее обмануть, то на нашей совести лежит сделать все, лишь бы обман этот не удался.
- Но говори - как, как? - нетерпеливо торопил его Савелов.
- Я считаю совершенно лишним до поры до времени тревожить ее, тем более что это может оказать на женщину в ее состоянии совсем обратное действие. Я предлагаю вот что: давай, сейчас вот при тебе, я пошлю Хмурову в Варшаву телеграмму. Я спрошу его прямо, чем объяснить этот слух. Если он замышляет обман и если только история с его первою женитьбою не сказка...
- Какая сказка? Помилуй!
- Ну, и прекрасно... Тогда ведь он сейчас же перепугается и себя выдаст.
- Это идея.
- Так давай составим депешу...
Огрызков волновался от радости, что придумал такой исход. Он и сам-то от себя не ожидал подобной сметливости. Он сел к письменному столу и написал несколько строк.
- Вот так, я думаю, - сказал он, читая вслух набросанную им депешу: "Варшава, "Европейская гостиница", Хмурову. Прошел слух, что женат. Узнает невеста. Что делать? Огрызков".
- Прекрасно, - одобрил Савелов.
Огрызков позвонил и в его же присутствии, сейчас же приказал отправить телеграмму.
- Так будет лучше, - добавил он в гордости от своей находчивости. - В подобном деле надо много сдержанности и обдуманности, а ты сразу загорячился. Вот погоди, к вечеру же явится ответ, и я немедленно тебе его сообщу.
Пока с одной стороны волновались Савелов и Огрызков, с другой - продолжал свои хлопоты Илья Максимович Пузырев - главное действующее лицо описываемой истории.
Оказывалось, что застраховать себя, да еще в довольно значительной сумме, совсем уж не так-то легко.
Начать с того, что в обществе "Урбэн" существовало правило подвергать каждого страхующегося в более или менее солидной сумме предварительному осмотру двух врачей.
Правда, оба представителя науки, невзирая на предупреждение инспектора Шельцера о двукратно сорвавшемся с уст нового клиента замечании относительно какой-то тревожной боли в груди, нашли его совершенно здоровым; но полис все-таки не мог быть сейчас же выдан.
- Почему же? - поинтересовался узнать Пузырев, которому не терпелось выехать с больным Григорием Павловичем Страстиным в Крым.
На вопрос этот инспектор Шельцер дал следующее вполне понятное объяснение:
- Мы здесь в Москве представляем только, так сказать, агентуру французской компании страхования жизни, резиденция которой в Париже, а управление для всей России - в Санкт-Петербурге. Теперь мы пошлем акт вашего медицинского осмотра в Петербург на утверждение, оттуда он будет переслан в Париж, и уже из Парижа вы получите подлинный полис.
- Но позвольте, - взмолился Пузырев. - Это может продлиться Бог весть сколько времени!
- В любом случае не более двух недель, - ответил господин Шельцер.
- А пока я связан по рукам и ногам? Я никуда из Москвы двинуться не могу?
- Напротив, вы свободны как ветер. Мы выдадим вам так называемое временное свидетельство, столь же действительное в случае какого-либо несчастия, как и самый полис.
- Я, стало быть, могу ехать в Крым? - спросил Пузырев.
- Куда вам заблагорассудится и куда только прикажете, туда мы вам и вышлем полис.
- Это прекрасно. Но вот еще вопрос: вы как-то говорили мне, что именная передаточная надпись на полисе может вызвать осложнения при получении страховой суммы в случае смерти застраховавшегося.
- То есть затруднения эти зависят не от нас, то есть не от общества "Урбэн", - пояснил инспектор, - а от тех формальностей, которые требуются подлежащими властями при засвидетельствовании этого получения.
- То есть какие же формальности именно нужны?
- Бывали случаи, что требовалось, например, утверждение в правах наследства.
- А как же лучше сделать?
- Лучше всего, Илья Максимович, и уж, конечно, совершенно бесспорным является полис с бланковою надписью застраховавшегося. Этой надписи совершенно достаточно, чтобы застрахованная сумма была выдана предъявителю полиса.
- Стало быть, на этом и порешим. Позвольте вам внести деньги за полугодие и получить это так называемое временное свидетельство.
Между тем в конторе все было кончено, заготовлено и Пузыреву оставалось только уплатить деньги да получить свое временное свидетельство.
Его поздравили с окончанием дела, и он уехал, во всяком случае еще более довольный, нежели те, с кем он простился.
Теперь ему уже незачем было оставаться в Москве. Подлинный полис ему перешлют, куда он укажет. С радостной вестью отправился он к своему больному.
Григорий Павлович Страстин в качестве больного такого рода недугом, при котором человек до последней минуты все еще живет надеждою и самообманом, ждал с нетерпением, когда наконец Пузырев объявит ему радостную весть об отъезде в Крым.
В последние же дни, вероятно благодаря уверенности в скором переселении на юг, Григорий Павлович чувствовал себя значительно лучше.
По крайней мере, он ободрился и повеселел, а теперь, при входе к нему Пузырева, глаза его искрились ярче, хотя и пылали, по мнению опытного наблюдателя, болезненным блеском.
- Ну что, Илья Максимович? - спросил он с плохо скрываемым любопытством. - Как ваши дела?
Он дышал тяжело, прерывисто. Но Пузырев с умыслом заметил ему, прежде чем ответить на вопрос:
- Вы сегодня, чтобы только не сглазить, слава Богу, выглядите молодцом. Видно, ночь поспокойнее провели?
- Да, я спал после ваших порошков, - ответил больной. - Хорошие порошки, успокоительные. Где вы их добыли?
- Знакомый доктор прописал. Ну, батенька Григорий Павлович, радуйтесь теперь. Все дела мои кончены, деньги на нашу дорогу мною получены, и завтра же мы с вами двинемся по Курской дороге.
- Илья Максимович! Да неужели? Боже, какое облегчение! Благодарю, благодарю вас!
- Не меня надо благодарить, - скромно ответил Пузырев, - а другого...
- Конечно, вы правы, но все-таки все сделано вами. Богач-благотворитель обо мне и не знал бы ничего без вашего участия. Итак, завтра мы отправляемся!
- Да, в три часа дня, с почтовым поездом. Он идет несколько дольше скорого, но вам и не совсем здорова была бы чересчур быстрая езда.
- Конечно, конечно.
Больной заволновался и, вставая с кресла, в котором проводил эти последние дни, как надежды вновь придали ему хоть немного силы, сказал:
- Надо укладываться.
- И не думайте! Все сделаю я сам. Вам совершенно лишне себя утомлять.
- Какой вы добрый! Брат родной не мог бы выказать более заботы, нежели вы. Чем и когда отслужу я вам это?
В последних словах Страстина вдруг зазвучало сомнение. Пузырев поспешил успокоить его.
- Полноте, пожалуйста! Случай приведет - и отблагодарите, да еще как.
Сам же он думал в это время про себя не без иронии: "Знал бы ты только, какую я от тебя благодарность жду, так сомнение скоро бы тебя оставило. Да к чему только тревожить тебя? Живи хоть последние недели, отсчитанные тебе здоровьем и судьбою, в покое и холе, бедняга!"
А вслух он спросил:
- Где ваше белье? Вы сидите в кресле и только приказывайте да присматривайте, как я буду ваш чемодан добром вашим упитывать. Вот в комоде мягкое белье, - продолжал он, доставая вещи. - Оно пойдет на дно чемодана; крахмальное же сверху.
Он подумал, что вряд ли в крахмальном встретится надобность.
- Затем сюда уложим вашу одежду. Что вы в дорогу хотите надеть?
- Я думаю так и ехать, в чем я сейчас, - ответил Страстин.
- И прекраснейшее дело! Стало быть, все остальное можно укладывать?
- Да, пожалуйста! Но, право, мне ужасно перед вами совестно.
- Это вы бросьте.
Он продолжал свое дело и по окончании его несколько раз переспросил, все ли и не забыто ли что? Потом он запер чемодан и присел.
- Хозяйке за квартиру я сейчас все уплачу. Вы же сегодня займитесь чем можете, почитайте хоть, если вам лучше и это вас не слишком утомляет...
- Я бы хотел проехаться по Москве. Так хочется до отъезда побывать в тех улицах, по которым я прежде, бывало, совсем здоровым бегал бодро и весело, - пояснил он свое желание.
- Холодновато сегодня.
- Я закутаюсь потеплее, притом дорогою не буду говорить.
- Хорошо. Только в таком случае я найму вам извозчичью карету...
- Что вы, что вы? Опять какой расход из-за моей прихоти! - испугался Страстин.
- Расход пустой, о котором и говорить не стоит, - остановил его Пузырев. - Через четверть часа у ворот вас будет ждать карета. Смотрите не простудитесь. Да не хотите ли, чтобы и я с вами поехал?
- Пожалуйста!
Интонация была не только искренняя, но в ней слышалась даже радость предложению. Явившееся было у Пузырева подозрение мигом исчезло: он уже не опасался более, как бы его больной куда не заехал, и через полчаса они катили вместе по Арбату в наемной карете.
Потом кучер свернул в один из многочисленных переулков.
Странным показалось Пузыреву, зачем это Страстину понадобилось сюда ехать? Но вскоре дело разъяснилось.
- Прикажите кучеру остановиться, - попросил больной.
- Что вы хотите делать? - спросил его Пузырев. - Кто тут живет?
- Не беспокойтесь, я из экипажа не выйду, нет. Я только хотел показать вам дом, в котором жила девушка, взявшая мое сердце и, быть может, мою жизнь... Теперь она замужем, а я...
Он не выдержал и, взяв руку Пузырева, в сильном волнении сказал:
- А теперь пускай кучер едет. Я еще раз хотел увидать этот дом, в котором тщетно надеялся найти счастье. Поедемте.
Григорий Павлович Страстин более не распространялся о пережитом им горе, да и Илья Максимович не расспрашивал его. Он давно уже знал кое-что из его романа и предполагал даже, что вся эта печальная история и являлась главною причиною его неизлечимого недуга.
Кучеру наемной кареты было приказано ехать домой, но дорогою Страстин попросил своего спутника:
- Нельзя ли, Илья Максимович, еще проехать нам по всему Кремлю? Хочется хоть ночью, при лунном свете, взглянуть и полюбоваться на гордость и красу Москвы.
Конечно, и это желание было исполнено. Наконец вернулись домой. Больной даже от столь короткой прогулки в закрытом экипаже, а может быть, и от волнения чувствовал некоторое утомление и вскоре лег.
- Постарайтесь заснуть, - советовал ему Пузырев, - и если есть, то примите-ка на ночь еще один мой порошок. Завтра в путь, и надо для этого быть бодрым. Я тоже отправлюсь к себе, уложу с вечера мои скудные пожитки да завалюсь пораньше.
- Какой вы добрый! Чем и когда отблагодарю я вас за все? - повторял уже неведомо в который раз расчувствовавшийся Страстин.
На другой день действительно с почтовым поездом Курской железной дороги ровно в три часа дня они оба выехали на благодатный юг. Места у них были во втором классе, и дорогою Пузырев старался окружить больного возможным комфортом.
По приезде на место Илья Максимович немедленно побежал искать приличное помещение, не желая жить все время в гостинице.
Он удачно попал, по указаниям местного извозчика из крымских татар, на недурную квартирку со скромной, но приличной обстановкой. Квартирка помещалась в совершенно особом флигельке, состояла из трех комнаток, к ней прилегал небольшой садик, а что касается продовольствования, то хозяева взялись доставлять своим постояльцам обед из двух блюд и ужин из одного за сравнительно добросовестную цену.
Хозяева эти состояли из вполне приличной семьи, поселившейся сюда ради благоприятных климатических условий. Он, то есть глава семьи, что-то писал и куда-то каждый месяц отсылал под заказною бандеролью, взамен чего обыкновенно недели через две им получались по почте книги и денежные повестки почти всегда рублей на двести. Она, то есть хозяйка, была молода, симпатична и всегда улыбалась. По утрам она хлопотала по дому и, видимо, много времени посвящала кухне, а вечером она либо уходила с мужем, либо сидела перед домом рядом с ним и любовалась на море, быстро чернеющее и загадочно шумящее с наступлением ночи.
- Я должен вас предупредить, - сказал ей Пузырев, когда они порешили все остальные вопросы, то есть о деньгах, о пище и т. д., - что мой сожитель - мой друг и что на обязанности моей лежит охранение его от всяких беспокойствий. Вот наши паспорта. Меня зовут Григорием Павловичем Страстиным, а его Ильей Максимовичем Пузыревым. Да, да, я именно об этом вас предупреждаю, чтобы как-нибудь не перепутать, и прошу вас, как лично, так и через прислугу, всегда за всем обращаться исключительно ко мне. Мой бедный больной друг, Илья Максимович Пузырев, должен находиться вне каких бы то ни было забот, и я даже не намерен допускать к нему прислугу, тем более что в его болезненном состоянии так возможна раздражительность. Прошу же всегда и во всем иметь дело исключительно со мною, вашим покорнейшим слугою. Меня зовут Григорием Павловичем Страстиным.
Любарские - фамилия домовладельцев в Ялте, где Пузырев нанял квартиру, - жили своею жизнью и более возвышенными интересами, нежели праздное любопытство о соседях.
Если Пузырев особенно напирал на то, что его фамилия Страстин, то действовал он из осторожности. Эта настойчивость, впрочем, нисколько не удивила молодую хозяйку. Она сочла нужным сказать своему жильцу, что вообще и он, и его больной друг будут во флигеле предоставлены всецело самим себе и что без зова даже горничная никогда не переступит порог их домика.
Пузырев внес ей деньги за месяц вперед и поехал в гостиницу за больным, переселять его во флигель.
Но отныне для тех немногочисленных людей, с которыми и то изредка приходилось иметь дело Пузыреву, он уже не считался Ильею Максимовичем Пузыревым, а был не кем иным, как Григорием Павловичем Страстиным.
Это, конечно, требовалось для задуманного страхового вопроса. Но, само собою разумеется, больной ничего не знал.
Для удачного выполнения преступного плана Пузыреву нужно было поступить именно так. В этом и заключался весь его план. Но в исполнении его встречались некоторые затруднения, вследствие чего он всегда - с момента приезда в Ялту - находился как бы на страже. Малейший, пустяк вызвал бы подозрения...
Так, например, горничная в его отсутствие могла бы зачем-либо сама войти или даже просто понадобиться больному. Неминуемо она назвала бы его по имени-отчеству. Это было бы достаточно для замечания с его стороны, что она ошибается и что не он Илья Максимович, а тот, другой.
И Пузырев решил сразу, с первого же шага, принять необходимые меры к устранению подобного случая.
Он спросил служанку:
- Как тебя зовут, милая?
- Дуняшей.
- Это ты будешь прибирать наши комнаты да одежду нашу чистить и обед нам подавать?
- Я-с, барин. Опричь меня-то и некому-с. Кухарка-то по своей части.
- Вот и отлично. Я только должен тебя об одном предупредить: и меня, и товарища моего ты никогда по имени-отчеству не называй, а зови всегда "барином". Понимаешь?
- Понимаю, барин.
- Ну да, вот так, а то мы с ним этого терпеть не можем. Затем имей в виду еще, чтобы ни за чем, ни за малостью, ни за серьезным, никогда к нему не обращаться. Всегда со всем, что понадобится, приходи прямехонько ко мне. Письмо ли придет, что бы там ни было, все ко мне. Поняла?
- Поняла-с, барин. Мне и барыня моя так же наказывала, потому, говорит, они у вас товарищ очень расстроены, и опять-таки болезнь такая...
- Ну, вот и хорошо. Помни это, а я за хорошую, исправную службу никогда тебя не забуду. И вот тебе даже для началу рублевка...
- Благодарю вас, барин. Буду стараться. Надеюсь, останетесь довольны.
А больной с дороги действительно был очень расстроен и, главное, уж очень утомлен. Первые два дня отдыха, впрочем, оказали на него столь благотворное влияние, что ему целый день хотелось проводить на воздухе.
Пузырев не сдерживал его.
Он в данном случае руководствовался соображением, что если Страстину суждено прожить еще месяц или много два, то пусть уж за это время жизнь будет ему и легка, и приятна.
Ошибочным было бы предположить, будто бы Пузырев умышленно дозволял больному вредное ему, лишь бы силы его окончательно подорвались и он бы скорее скончался.
Нет, Илья Максимович не был убийцею и ни за что в мире не согласился бы им быть.
Напротив, как оно ни странно, а даже в своих отношениях к Григорию Павловичу он несколько сентиментальничал и, во всяком случае, считал свою совесть по отношению к нему совершенно чистою.
Но что касалось, собственно говоря, дела, то есть исполнения задуманной задачи, то Пузырев держал ухо востро.
Он ни на шаг не отходил от больного друга, всегда сам во всем ему услуживал и никого к нему не допускал. Не заводя никаких знакомств, под тем предлогом, что Григория Павловича чужие люди могут только утомить, - он говаривал ему тоном нежнейшей дружбы:
- Притом я желал бы, чтобы мое общество вас вполне удовлетворяло.
Конечно, Страстин, глубоко тронутый всеми его попечениями, мог только соглашаться с ним и вновь изливаться в выражениях самой трогательной признательности.
Иногда, в весьма редких случаях, когда Страстин спал и если именно в это время Пузырев встречал молодых владельцев домика и флигеля, он непременно вскользь говаривал им:
- Мой бедный друг Пузырев причиняет мне серьезные опасения.
Из чувства деликатности они его выслушивали, так же как из того же чувства сами никогда ни с чем не обращались к нему. Его спрашивали, обращался ли он к местным врачам? Он отвечал отрицательно, взваливая всю вину на упорство больного, и в подобных случаях каждый раз повторял:
- Но кто бы из знавших Пузырева еще всего два месяца тому назад мог поверить, что болезнь в такой короткий промежуток скрутит этого здоровяка!
Во всем остальном он тоже поступал обдуманно.
Едва он прибыл и устроился на месте, как приступил к корреспонденции.
Первое его письмо было в страховое общество "Урбэн", в московское отделение, помещающееся на Большой Лубянке, и заключалось оно в следующем. Он писал:
"Милостивые государи!
Прибыв в Ялту, куда я выехал, все опасаясь за серьезность тех грудных страданий, о которых я как-то вскользь упомянул, еще в бытность мою в Москве, уважаемому инспектору вашего общества господину Шельцеру, - считаю долгом сообщить вам мой адрес, с просьбою немедленно мне выслать сюда мой полис по получении такового из Парижа.
С совершенным почтением
Место жительства - там-то; ноября 7-го дня
Следующее письмо начиналось так:
"Дорогой друг Иван Александрович!
Вот я и прибыл в Ялту с моим другом Григорием Павловичем Страстиным, которым не могу нахвалиться до сего времени. Все мои надежды на него он вполне оправдывает... Что же касается хода моего недуга, так сильно тревожившего меня последний месяц в Москве и вследствие которого я даже застраховал свою жизнь, то напишу тебе об этом подробнее завтра. Пока ограничусь сообщением, как мы здесь устроились".
Далее он в подробностях описывал все жизненные условия в Ялте. И это первое письмо к товарищу по задуманному мошенничеству, если бы оно даже когда-либо попало в руки кому-нибудь, то ни в чем Пузырева скомпрометировать не могло - до такой степени каждое выражение в нем было заранее взвешено и обдумано.
В конце письма была приписка такого рода:
"Надеюсь, что в Варшаве ты сносно устроился и не слишком скучаешь по Москве, с которой тебе пришлось проститься для изучения на месте интересовавших тебя вопросов".
Но на другой день он все-таки сдержал слово и вновь писал Ивану Александровичу Хмурову:
"Дорогой друг!
Еще до отъезда твоего из Москвы и даже почти за целый месяц я часто жаловался на странную, глухую, ноющую боль в груди. Я высказал тебе однажды мои серьезные опасения, несмотря на кажущееся блестящее здоровье. Но я в особенности боялся не довести до конца задуманной мною благотворительной мечты, о существовании которой ты один кроме меня только и знаешь. Вскоре после этого мне пришла благая мысль застраховать свою жизнь в такой именно сумме, которой вполне бы хватило на исполнение моего плана. Тебя я избрал исполнителем моей воли, одному тебе известной, в случае если бы я вскоре умер. Ты же дал мне слово отнестись к делу с тою же верою, которую и я сам в него вкладываю.
По собранным мною справкам оказалось, что общество "Урбэн" дает наиболее льгот своим клиентам, и, не долго думая, сделка была совершена.
Только по отъезде твоем я стал чувствовать себя все хуже и вскоре поддался увещаниям одного моего доброго приятеля, Григория Павловича Страстина, - с которым, к сожалению, мне так и не удалось тебя познакомить, - уехать от нашей суровой московской осени на юг, и вот я в Ялте.
Странное дело! Никогда в жизни большие переезды не производили на меня столь разрушающего, столь утомительного действия! Вот уже третий день, как мы со Страстиным здесь, а я все еще не могу прийти в себя. Он ухаживает за мною, как брат, скажу прямо: как брат милосердия. Я в качестве больного капризничаю, но я стараюсь не огорчать его. Тебе же не могу не признаться: неведомо, что будет дальше, а пока - южный климат оказывает на здоровье мое далеко не благотворное действие. К тому же моя душевная рана, о которой опять-таки только тебе одному известно, болит, и я чувствую, что эта жгучая, настоящая боль в груди - в связи с нею: она ею-то и причинена.
Но бросим об этом. Да и вообще мне трудно писать: чувствую огромную усталость; даже на лбу выступил пот.
Прощай, дорогой мой! Как только мне из страхового общества "Урбэн" пришлют полис, я отправлю его тебе с моею бланковою надписью. Не жури меня за преувеличение болезни, но бывают в жизни предчувствия, которые не обманывают.
P. S. Как еще только согласились меня застраховать, и постигнуть не могу!"
Пузырев перечитал письмо и остался им вполне доволен. Каждое выражение было у места, а общий тон отзывался искренностью. Кто, какой в мире эксперт или судья, прочитав эти четыре странички убористого, мелкого почерка, мог бы заподозрить тут подделку?..
Притом каждая строчка имела свое особливое значение и была призвана сыграть свою роль, если бы когда-либо понадобилось Хмурову представить письмо друга в страховое общество.
Декларация, или заявление при страховании, было подписано Ильею Максимовичем Пузыревым. Он же отправил в общество уже известное письмо из Ялты. Пускай со временем, когда получится свидетельство о его кончине, сличат эти почерки с почерком писем к Хмурову, из Ялты в Варшаву, и все убедятся в их тожественности.
Он взял конверт и сделал соответствующую надпись:
Ивану Александровичу Хмурову.
Варшава. "Европейская гостиница".
Между тем, что в Варшаве Хмуров тоже должен был отписываться, да не столько еще сюда, в Ялту, отвечая на письмо Пузырева, сколько в Москву, Зинаиде Николаевне Мирковой, с целью успокоить ее.
Сперва, как известно, она могла получать с дороги только депеши от него. Но потом, едва приехав на место, он должен был ей написать подробнее и в особенности стараться держать ее в надежде, что вот-вот он сейчас вновь вернется в Москву, к ее ногам.
Так он, конечно, и поступал, хотя находил это крайне скучным.
Он писал на целых страницах длинные жалобы на горькую участь, разлучившую их, и еще более был щедр на клятвы в своей любви.
То было его единственным занятием, и оно хоть сколько-нибудь да пополняло праздно протекавшее время, хотя обязательность выполнения тяготила его, привыкшего творить только то, что его забавляло.
Помня советы Пузырева, Иван Александрович был осторожнее прежнего в расходах.
Жизнь в Варшаве и на самом деле стоила ему куда менее денег, нежели в Москве. Он не держал экипажа, о кутежах у "Яра" и в "Стрельне" тут и понятия не имели. И все-таки дня не проходило, чтобы он не израсходовал двадцати-двадцати пяти рублей. С первого же вечера своего прибытия в Варшаву он наткнулся в театре на старого знакомого кавалериста, часто бывавшего в Москве и в Петербурге.
Ротмистр Кломзин ему обрадовался и почти тотчас же ввел его в круг своих довольно-таки состоятельных товарищей и друзей.
Каждый день встречались за завтраком или в крайнем случае за обедом, вечер проводили вместе, причем все собравшиеся платили свою долю расходов, и в общем все пошло бы прекрасно.
Миркова писала трогательные письма и, видимо, уверилась вполне в его любви, так как обещала покориться судьбе и ждать, пока ее счастье вернется к ней снова.
С минуты на минуту ожидал Хмуров известий из Крыма, но не дошло еще до него и первое из писем Пузырева, как однажды вечером, заехав домой с намерением переодеться, он был словно громом поражен уже известною телеграммою Огрызкова.
В первый момент он страшно перепугался. Да и было чему, не шутя.
Тайна его женитьбы на Ольге Аркадьевне открыта. Что делать?
Конечно, лучше было бы посоветоваться с Пузыревым. Находчивость и испытанная вдумчивость Ильи Максимовича не подлежали никакому сомнению для Ивана Александровича...
Но где найти его? Где его адрес? В пути ли он теперь? Покончил ли он с обществом "Урбэн" все требовавшиеся формальности для страхования и выехал ли уже из Москвы?
Вот вопросы, зароившиеся в его воспаленном мозгу, сменявшиеся быстро один другим без точного, определенного ответа хоть на любой из них.
"Да, наконец, прекрасно, - думал в растерянности Хмуров, - допустим даже, что мне адрес Ильи Максимовича и был бы известен. Что же тогда? Не могу ведь я слетать к нему и попросить его совета, попросить его научить меня, как в данном случае поступить? Там, в Москве, Огрызков ждет с минуты на минуту ответа, а слетать в Крым даже и со скорым поездом немало времени нужно. Но что делать, что делать? Скандал неминуем. Тогда все набросятся и в клочья раздерут. Знаю я их, этих друзей-приятелей!"
Между тем компания его ждала, и нельзя даже было придумать повода, чтобы отказаться, отделаться от нее.
Не будучи в силах что-нибудь придумать путное и надеясь, что спасительная мысль явится потом, Хмуров стал поспешно переодеваться, как вдруг в его номер извне постучались.
- Войдите! - крикнул он, сам прячась за перегородку.
Кто-то вошел, но из-за драпировок Иван Александрович еще не мог разглядеть, кто именно? Он снова окликнул:
- В чем дело?
- Вам, барин, письмо, - ответил знакомый голос номерного лакея.
- По почте или посыльный принес? - спросил Хмуров.
- Нет, барин, по почте. Вот пожалуйте-с.
- Давай сюда.
Нервным, быстрым, порывистым движением схватил Хмуров конверт, и слуга вышел.
Но Иван Александрович никогда не умел различать почерк, притом глаза разбегались, и на штемпеля он не догадался посмотреть.
Конверт он поскорее раскрыл и бросил на пол... Наверху, в заголовке письма стояло: "Ялта".
Почему-то ему показалось, что в этом письме заключалось его спасение.
Содержание полученного Хмуровым от Пузырева письма повторять не приходится: оно и без того известно. То было первое послание к компаньону от Ильи Максимовича, написанное им, едва он успел устроиться во флигельке Любарских в Ялте.
Ничего особенного оно не говорило Ивану Александровичу, и тем не менее он обрадовался ему, точно спасению.
Да, быть может, и в самом деле в нем заключалось то, чего в эту минуту искал и ждал более всего Хмуров.
В письме был адрес.
Молнией пронеслась в голове Ивана Александровича мысль.
Он быстро закончил свой туалет и, выйдя на улицу, приказал извозчику ехать не прямо в театр, а сперва - мчаться во всю рысь на телеграф.
Лихой возница - как в Варшаве их называют, "друшкарь первой кляссы", - щелкнул бичом, и пара добрых разгонных лошадей, в польской сбруе, почти с места пошла полным ходом.
На главной телеграфной станции Иван Александрович впопыхах, точно за ним гналась погоня, начертал следующую депешу:
"Ялта, набережная, дом Любарских. Срочная. Ответ оплачен 40 слов.
Сейчас получил следующую телеграмму: Прошел слух, что женат. Узнает невеста. Что делать? Огрызков. Отвечай мне в Варшаву, как поступить?
Ему это дорого обошлось, но, по крайней мере, он успокоился. Выходя с телеграфа, он взглянул на часы. Было четверть восьмого.
- Пошел в "Европейский отель"! - скомандовал он друшкарю, стараясь выговорить по-варшавски на букву "о", то есть на первый слог, и не зная еще, что по-польски следовало бы сказать просто: "Отель "Европейский!"
Там, не выходя из экипажа, он приказал выбежавшему швейцару из немцев:
- Если мне будет телеграмма, сейчас послать в Большой театр. У меня кресло первого ряда, номер семь. Если до конца спектакля не будет мне доставлено депеши, я поезду в Стрелецкий клуб ужинать.
- Будет доставлена, - почтительно ответил швейцар, приподняв немного свою ливрейную фуражку с козырьком, после чего Хмуров уехал.
В Большом театре шла опера "Джиоконда" и отрывки из балета. Там ждали его приятели, в числе которых более близким знакомым был один только ротмистр Кломзин.
Иван Александрович немного запоздал и на расспросы ответил, что в гостинице было получено на его имя несколько важных писем.
Он старался скрыть свое волнение, но на этот раз ему это плохо удалось. Волнение и нетерпеливое ожидание ответа, напротив, возрастали с каждым действием, и он все чаще поглядывал на часы.
- Что с тобою? - спросил его ротмистр, давно все это подметив. - Можно подумать, что ты чего-то ждешь?
- Действительно жду! - ответил Хмуров, подавляя вздох нетерпения.
- У тебя rendez-vous? Вот как! Поздравляю. Уж успел подцепить какую-нибудь шикарную варшавянку?
- Далеко не то!
- А что же в таком случае? - засмеялся кавалерист. - Да притом разве кто из нас, и в том числе я первый, тебя за это осудит? Помнишь, в какой это оперетке поется: "Наша жизнь есть царство женщин"?..
- В "Бродягах", - отвечал Хмуров, большой знаток по этой части. - Повторяю: ты ошибаешься. Меня беспокоит ответ на одну депешу...
- А когда послал?
- Да вот как сюда к вам в театр приехал, - сказал Хмуров.
- Господи! И ты уже хочешь получить ответ! Опомнись, мой милый!
И де