Главная » Книги

Стивенсон Роберт Льюис - Тайна корабля, Страница 5

Стивенсон Роберт Льюис - Тайна корабля


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18

ю ширь процветающей страны, тянущейся от горных лесов в сторону океана, и безграничные хлебные поля, и деревья, растущие и цветущие вдоль железной дороги, и мальчиков, толпами осаждавших поезд, предлагая фиги и персики, и ломовиков и фермеров, по горло погруженных в свои деловые хлопоты, моя душа воспарила, словно воздушный шар. Забота, навалившаяся на мои плечи, слетела с них, как курица с нашеста. Й когда в толпе, собравшейся для встречи поезда в Сакраменто, я рассмотрел моего Пинкертона, я думал только об одном - кричать и махать ему и схватить его в свои объятия, этого дражайшего из моих друзей.
   - О, Лоудон,- кричал он,- друг вы мой, как я страдал о вас! И вы явились как раз вовремя. Здесь вас уже знают и ждут. Я уж тут нашумел о вас. В газетах уже объявлено о том, что вы завтра вечером читаете лекцию: "Студенческая жизнь в Париже, ее серьезные и веселые стороны". Двенадцать тысяч мест уже продано... Но постойте, вы что-то нехорошо выглядите! Вот выпейте-ка капельку этой штуки.
   И он подал мне бутылку с режущей глаза надписью:

"Пинкертоновская тринадцатизвездочная водка, гарантированная цельная".

   - О, Господи! - воскликнул я, разинув рот после первого же глотка этой свирепой жидкости.- Но я не понимаю, что значит "гарантированная цельная"?
   - Ну вот еще! Вы должны это знать! - ответил Пинкертон.- Это настоящая английская надпись, и вы могли ее видеть на всех придорожных кабачках!
   - Но, если не ошибаюсь, она обозначает, что за вещь ручаются, что она особенная, отличная от обычного,- сказал я,- и относится это к заведению, а не к напиткам, которые в нем продаются.
   - Может быть, и так,- сказал Джим, нисколько не смущаясь.- Но надпись оказывает свое действие, и я вам доложу, сэр, что из-за нее это пойло чудесно прославилось и продается теперь дюжинами ящиков... Да, я надеюсь, вы ничего не будете иметь против,- я заказал ваш увеличенный портрет с визитной карточки, и его носят по всему Сан-Франциско при объявлениях о завтрашней лекции и с надписью: "Лоудон Додд, американо-парижский скульптор". Вот тут я захватил с собой маленькие объявления для раздачи на улицах; они такие же, только те напечатаны красным и синим.
   Я смотрел на этот листок, и у меня голова шла кругом. К чему послужили бы слова? Зачем напрасно пытаться разъяснять Пинкертону весь ужас выражения "американо-парижский"? Он сказал бы, что это придает двойной блеск имени. Когда мы приехали в Сан-Франциско и я увидел эти мои изображения на громадных афишах, я выразил свои чувства и мысли в словах, но мне никак не удалось сообщить Пинкертону своего отвращения к такой рекламе.
   - Если бы я знал, что вам так не нравятся красные буквы! - вот все, что он уловил в моих сетованиях.- Вы правы, правы,- твердил он.- Черные буквы гораздо лучше, да их и видно гораздо дальше... Да, портрет, ну... так ведь если б я знал, что это вам не понравится... Но уверяю вас, что это вышло очень удачно, и все газеты теперь подхватили...
   - Но послушайте, Пинкертон,- перешел я прямо к сути дела,- ведь эта лекция самая сумасшедшая из всех ваших сумасшедших затей. Ну как я могу приготовить лекцию в тридцать часов?
   - Да она уже готова, Лоудон! - с торжеством воскликнул он.- Она готова! Готова и переписана на машинке и лежит готовая у меня дома на конторке. Ее составил самый бойкий писатель в Сан-Франциско, Гарри Миллер, самый блестящий литератор во всем городе.
   И он продолжал трещать, не слушая моих возражений, о своих очень осложнившихся делах, о своих новых знакомствах, и все повторял, что познакомит меня с каким-то великим человеком, "острым, как игла", от которого я уже заранее инстинктивно пятился, не чуя добра в этом новом знакомстве.
   Ну, ладно, пусть будет так! Я вступлю во всю эту Пинкертоновскую затею, помирюсь с портретом и с лекцией, переписанной на машинке. Я только взял с него обещание, что впредь он никогда не выдвинет меня ни в какой затее без моего ведома. Но я чувствовал, как ему это было тягостно, и мне было жаль его, но я досадовал, что мне приходится волей-неволей идти за ним теперь на веревочке. Я называл его "Неукротимым", а пожалуй, лучше было бы назвать его "Неотразимым".
   Но взглянули бы вы на меня, когда я уселся за чтение лекции Гарри Миллера! Забавный парень был этот Гарри Миллер! У него было удивительное умение ходить вокруг да около самых скромных сюжетов, но таких, что у меня они вызывали что-то вроде физической тошноты. Он обладал также мастерством по части изображения в сентиментальном, даже мелодраматическом тоне гризеток и умирающих с голоду гениев. Он, очевидно, широко воспользовался моими письмами к Пинкертону. Мои собственные приключения то и дело выступали на сцену в самом ужасном виде, мои собственные чувства отразились в его лекции в таком виде, что я весь пылал от стыда. Но я должен отдать справедливость Гарри Миллеру: у него был несомненный литературный талант, почти гений. Все мой попытки смягчить его произведение своими вставками оказались бесплодными; я не мог стереть с его лекции печати гаррмиллеризма. У него был своеобразный стиль, который было невозможно нарушить; мои вставки, как я с ними ни бился, до такой степени не гармонировали с его текстом, так шли с ним вразрез, что не только не смягчали его, а, наоборот, только подчеркивали и усиливали.
   В начале вечера, назначенного для лекции, меня можно было видеть обедающим в ресторане "Пуделя" вместе с моим "агентом" - так Пинкертону было благоугодно называть себя. Потом он меня отвел, словно быка на веревке, которого волокут на бойню, в зал, где я очутился лицом к лицу с публикой Сан-Франциско, столом, стаканом воды и кучей рукописных и машинописных заметок, которые представляли меня и Гарри Миллера. Я прочел лекцию. Так как у меня не было времени выучить ее наизусть, то читал я с заминками, нетвердо, конфузясь. Временами мне удавалось уловить в толпе слушателей пристальные взгляды, но временами я запинался около чересчур живых мест лекции Гарри Миллера, и тогда сердце во мне падало и я начинал неясно бормотать. Публика зевала, пошевеливалась, тихонько роптала, ворчала и наконец послышались громкие замечания, вроде: - "Говорите громче!" - "Ничего не слышно"! Я начал пропускать целые абзацы лекции и, будучи плохо ознакомлен с рукописью, по которой читал, то и дело попадал на самые неудачные места, так что речь моя далеко не всегда была удобопонятна. Особенно зловещим казалось мне, что все эти мои комические выпады принимались публикой молча, без хохота, который они должны были вызывать. Я начал побаиваться кое-чего худшего, даже чего-нибудь вроде личного оскорбления, но весь юмор того, что происходило, внезапно разбился о меня. Публика расхохоталась, и когда после того меня попросили продолжать, я в первый раз смело взглянул на моих слушателей с улыбкой и сказал им:
   - Очень хорошо, я попытаюсь, но не думаю, чтобы кто-нибудь желал слушать меня, да и не вижу причины, почему бы кто-нибудь мог этого пожелать.
   Тут и публика, и сам лектор расхохотались до слез; громкие возгласы и шумные рукоплескания наградили мою внезапную выходку. Я перевернул разом три страницы рукописи и позволил себе новую выходку.
   - Вы видите,- сказал я,- я пропускаю как можно больше!
   Публика от этого прониклась еще большим сочувствием ко мне и, когда я закончил и уходил, меня провожали хохотом, топаньем, криками и маханьем шляп.
   Пинкертон ждал меня в другой комнате, пожираемый нетерпением: он быстро писал что-то в своей записной книжке. Увидав меня, он ринулся ко мне со слезами на глазах.
   - Милый мой,- вскричал он,- я никогда не прощу себе, да и вы никогда не простите меня! Но, клянусь, вам, я действовал с добрым намерением! И как вы ловко выпутались! А я уж думал, что нам придется вернуть деньги.
   - Это было бы честнее всего с нашей стороны.
   За мной гнались представители печати с Гарри Миллером во главе. В общем это были славные люди, и в особенности Гарри Миллер, который выглядел истинным джентльменом. Мы уселись за устрицы и шампанское, потому что выручка от лекции была превосходная, и так как я был в очень приподнятом нервном настроении, то пир у нас вышел очень шумный. Никогда, кажется, в жизни, не был я так вдохновлен, как на этот раз, когда разглагольствовал о литературном стиле Гарри Миллера и о моих чувствах перед лицом моей аудитории. Мои собутыльники заявили мне, что считают меня душой доброй компании и настоящим царем лекторов. И если б вы прочли газетные отчеты о моей лекции, появившиеся на другой день, вы остались бы в убеждении, что я имел небывалый, выдающийся успех.
   Я вернулся домой в прекраснейшем расположении духа, но бедный Пинкертон терзался вдвойне, за нас обоих.
   - О, Лоудон,- говорил он,- я никогда не прощу себе! Право, если б вы отказались от лекции, то я, кажется, решился бы сам прочесть ее.
  

ГЛАВА VII
Железо в огне
Opes Strepidumque

   Пища телесная не слишком различается для глупца и умного, для слона и воробья; одни и те же химические элементы, в разных формах, поддерживают смертных. Непродолжительное наблюдение над Пинкертоном в его новом положении убедило меня в аналогичной истине по отношению к другому, духовному пищеварению, посредством которого мы извлекаем из жизни, как говорится, "удовольствие за свои деньги". Как школьник, погрузившись в Майн Рида, орудует не стреляющим ружьем и бродит по воображаемым лесам, так Пинкертон ежедневно спешил по Кэрни-стрит к своим занятиям, разыгрывая в мыслях яркую роль на жизненной сцене и радуясь часами, если ему удавалось потереться около миллионера. Реальность была его романом; он гордился своими занятиями, с головой уходил в свое дело. Представьте себе человека, который откопал галион на Коромандельском берегу, и пока его валкая шхуна уходит в открытое море с неполной парусностью, он мерит ведрами золотые слитки на бурном взморье; такой человек, быть может получит гораздо большую материальную добычу, но не извлечет из своего дела больше романтического интереса, чем Пинкертон, когда он подводил еженедельный баланс в своей жалкой конторе. Каждый выигранный им доллар был подобен сокровищу, извлеченному на берег из таинственных недр; каждое предприятие уподоблялось нырку водолаза; и запуская свою смелую руку в гущу денежного рынка, он с наслаждением чувствовал, что потрясает основы существования, рассылает людей, с боевым криком работать в дальние страны и перетряхивает золото в сундуках миллионеров.
   Я никогда не мог измерить всей глубины его спекуляций; но было пять отдельных дел, с которыми он носился, как со знаменем. "Водка Тринадцать Золотых звезд, высшего качества" (отвратительной очистки) занимала большое место в его мыслях и рекомендовать публике в красноречивом, но вводившем в заблуждение трактате "Зачем пить Французскую Водку? Слово Мудрому". Он держал контору для объявителей, дававшую советы и указания, принимавшую посредничество по печатанию и расклейке объявлений, для неопытных или не одаренных фантазией: тупой лавочник являлся к нему за идеями, бойкий театральный агент за сведениями относительно местных условий; и тот, и другой уходили с экземпляром брошюры "Как, Когда и Где" или "Спутник Объявителя". Он нанимал буксирное судно для рыбной ловли в субботу от полудня до вечера и снабжал желающих удочками и прикормом для шестичасовой ловли по пять долларов с персоны. Я слышал, что иные из них (несомненно искусные удильщики) оставались в барышах от такой сделки. При случае он покупал разбитые и предназначенные на слом суда; эти последние (не знаю, каким образом) снова выходили в море под другими названиями и продолжали торжественно рассекать волны под флагом Боливии или Никарагуа. Наконец, была какая-то сельскохозяйственная машина, блиставшая алой и голубой красками и восполнявшая (кажется) "давно ощущавшийся пробел", в которой он имел долю процентов в десять.
   Все это фигурировало в качестве закономерного конца его предприятий. "За кулисами", по его выражению, он пускался в самые разнообразные и таинственные аферы. Ни один доллар не задерживался в его руках; напротив, они все куда-то исчезали моментально, как апельсины у фокусника. Мои получки - когда я вошел в долю - он только показывал мне на минуту и тотчас же пускал в оборот, как те мнимые подарки, которые показываются детям, чтобы немедленно исчезнуть в миссионерской кружке. Подведя баланс за неделю, он являлся сияющий, хлопал меня по плечу, сообщал о своих барышах цифры Гаргантюа и оказывался без гроша на выпивку.
   - Да куда же вы их дели? - спрашивал я.
   - Пустил в оборот, все снова помещено! - отвечал он.
   "Помещение" было его любимым словом. Он терпеть не мог биржевой игры. "Никаких оборотов с акциями, Лоудон,- говорил он,- ничего, кроме законного дела".- А между тем, ей-Богу, иной закаленный биржевой игрок отшатнулся бы в ужасе при одном намеке на кое-какие из Пинкертоновских "помещений"! Одним из них, которое мне удалось проследить, и которое я привожу в качестве примера, была доля в седьмой части в найме некоей злополучной шхуны, отправлявшейся в Мексику с целью провезти контрабандой оружие в один конец и сигары в другой. Заключительная часть этого предприятия, связанная с кораблекрушением, конфискацией и судебным процессом со страховщиками, была слишком печальна, чтобы останавливаться на ней подробно. "Вышла неудача",- вот все, что сказал мне мой друг по этому поводу; но я заметил, что здание его успехов пошатнулось. Остальное я узнал только случайно, потому что Пинкертон с течением времени перестал посвящать меня в свои тайны: причину вы сейчас узнаете.
   Контора, которая была (или должна была быть) местом успокоения этого потока долларов, находилась в центре города и представляла собой высокую и просторную комнату в несколько окон с зеркальными стеклами. Полированный шкаф красного дерева являл взорам армию бутылок, штук в двести, с яркими ярлыками. Все они были наполнены пинкертоновским "Тринадцать Звезд", хотя только эксперт мог бы отличить их через комнату от бутылок Курвуазье. Я обыкновенно упрекал моего друга этим сходством и предлагал новое издание брошюры с измененным заглавием: "Зачем Пить Французскую Водку, Когда Мы даем Вам те же Ярлыки?" Дверцы шкафа весь день вращались на своих петлях; и если являлся кто-нибудь, еще незнакомый с достоинствами напитка, то уходил, нагруженный бутылкой. Когда я протестовал против этой расточительности, Пинкертон восклицал: "Дорогой Лоудон, вы, по-видимому, не усвоили принципов дела! Ведь напиток буквально ничего не стоит. Я не найду более дешевой рекламы!" К боковой стенке шкафа прислонялся пестрый зонтик, сохраняемый, как реликвия. Когда Пинкертон готовился выпустить на рынок "Тринадцать Звезд", приближался сезон дождей. Он поджидал, в стесненных обстоятельствах, почти в нищете, первого ливня, а лишь только хлынул дождь, на всех перекрестках, точно по сигналу, появились его агенты, раздающие объявления, и все обитатели Сан-Франциско, от дельца, спешащего на перевоз, до дамы, поджидающей на углу вагона, укрылись под зонтиками со странной надписью:

"Вы промокли? Попробуйте "Тринадцать Звезд".

   - Это была грандиозная спекуляция,- рассказывал Пинкертон, видимо наслаждаясь воспоминанием.- Никакого другого зонтика не было видно. Я стал у этого окна, Лоудон, любовался зрелищем, и, уверяю вас, чувствовал себя Вандербильтом.
   Этому умелому использованию местного климата он был обязан не только значительным сбытом "Тринадцати Звезд", но и всем предприятием агентства объявлений".
   Большая конторка (чтобы закончить описание комнаты) стояла посередине, утопая в грудах объявлений и брошюр "Зачем Пить Французскую Водку"? и "Спутник Объявителя". С одной стороны помещались две барышни с пишущими машинками, работавшие без перерыва с девяти до четырех часов, с другой - модель сельскохозяйственной машины. Стены, там, где они не были заняты телефоном и двумя фотографиями - одна изображала кораблекрушение "Джемса Л. Мауди" у пустынного и скалистого берега, другая - субботний буксир, благополучно везущий любителей рыбной ловли - почти исчезали под картинами в ярких рамках. Большинство представляли реликвии Латинского Квартала, и я должен отдать справедливость Пинкертону: ни одна не была плоха, а некоторые отличались замечательными достоинствами. Они сбывались медленно, но за хорошую цену, и их места постепенно занимались произведениями местных художников. Моим первым делом было рассмотреть и раскритиковать их. Некоторые были безобразны, но все годились на продажу. Я сказал это и в ту же минуту почувствовал себя ренегатом, перебежчиком во вражеский лагерь. Я смотрел на картины уже не глазами художника, а глазами торговца, и чувствовал, как расширяется пропасть, отделявшая меня от того, что я любил.
   - Теперь, Лоудон,- сказал Пинкертон на другое утро после лекции,- мы можем идти плечом к плечу. Это все, о чем я мечтал: мне нужно было две головы и четыре руки, и вот они налицо. Вы увидите, что это все равно что искусство - все дело в наблюдении и воображении; требуется только больше движения. Подождите немножко, и вы почувствуете прелесть этого дела.
   Мне пришлось долго ждать. Быть может, у меня не хватало воображения, но все наше дело казалось мне удручающей суетой, а место, где мы суетились, по-моему, всего правильнее было бы назвать "Местом Зевоты". Я спал в маленькой каморке за конторкой; Пинкертон в самой конторе, на патентованном диване, который для этого раскладывался; кроме того, его сну мешали неизбежные часы с будильником. Благодаря этому дьявольскому приспособлению мы вставали рано, рано уходили завтракать и возвращались в девять часов к тому, что Пинкертон называл работой, а я развлечением. Приходилось распечатывать и прочитывать массу писем и отвечать на них; на одни отвечал я за добавочной конторкой, поставленной в день моего вступления в дело; на другие - мой быстроглазый друг, расхаживавший по комнате, точно лев в клетке, и диктовавший постукивающим барышням. Приходилось просматривать массу влажных корректур и делать отметки синим карандашом - "рустик", "шестидюймовый", "раздвинуть"; иногда же и в более резких выражениях, например, в таком роде (заметка Пинкертона на поле объявления об "Умягчающем Сиропе"): "Разобрать все. Или вы никогда не печатали объявлений? Зайду через полчаса". Главная конторская и торговая книги также всегда были с нами. Таковы были наши основные занятия, довольно сносные; но гораздо большую долю нашего времени отнимали посетители - без сомнения, благодушные, славные ребята, и острые, как игла, но, к несчастью, не интересные для меня. Иные казались полоумными, им приходилось втолковывать битый час самое простое решение, и все для того, чтобы оставив контору, они вернулись через десять минут отменить его. Другие делали вид, что очень заняты и спешат, но я замечал, что это только для пущей важности. Сельскохозяйственная модель, например, которую можно было пускать в ход, оказывалась чем-то вроде мушиной бумаги для этих занятых людей. Они вертели ручку минут по пять, с напускным (никого не обманывавшим) видом делового интереса: "Хорошая это штука, Пинкертон? Много таких продаете? Хе! А нельзя ли ее пустить в ход для рекламы моего завода?" то есть, например, туалетного мыла. Другие (еще худшая разновидность) тащили нас в соседний ресторан сыграть в кости "на петушиный хвост" {Cocqtail ("петушиный хвост") - смесь нескольких водок с различными ингредиентами (прим. перев.).} и (по уплате за петушиный хвост) на доллары, примостившись на краешке конторки. К костям вся эта публика питала действительно необычайное пристрастие: в одном клубе, где я обедал как-то в качестве "моего компаньона, мистера Додда", ящичек с костями появился на столе вместе с вином, как безыскусная замена послеобеденной беседы.
   Из наших посетителей я, кажется, предпочитал всем остальным Императора Нортона, и вспомнив это имя, чувствую, что не совсем справедливо отнесся к публике Сан-Франциско. В каком другом городе безобидный сумасшедший, вообразивший себя императором обеих Америк, нашел бы такую ласку и поощрение? Где уличная толпа уважила бы иллюзию бедняги? Где банкиры и купцы принимали бы его визиты, выплачивали по его чекам, подчинялись его маленьким капризам? Где допустили бы его присутствовать и произносить приветствия по торжественным дням в школах и колледжах? Где в Божьем мире он мог бы выбирать любой ресторан, требовать по карте, что ему вздумается, и уходить безнаказанно? Мне говорили даже, что он был очень требовательным клиентом и грозил переменить ресторан, если что-нибудь ему не нравилось; и я готов поверить этому, так как по лицу его было видно, что он большой гастроном. Пинкертон получил от этого монарха кабинетное назначение; я видел патент и удивлялся добродушию типографщика, который напечатал его: помнится, мой друг был поставлен во главе министерства иностранных дел или народного просвещения: это, впрочем, не имело значения, так как дань во всех министерствах была одинакова. Мне сравнительно рано довелось увидеть Джима за исполнением его государственных обязанностей. Его Величество вошел в контору - тучный, довольно рыхлый человек, с наружностью джентльмена, которому большая сабля на боку и петушиные перья на шляпе придавали необыкновенно патетическое и нелепое выражение.
   - Я пришел напомнить вам, мистер Пинкертон, что вы немножко запоздали с уплатой,- сказал он со старосветской величавой любезностью.
   - Слушаю, ваше величество; как велик итог? - спросил Джим; и когда цифра была названа (она составляла обычно два или три доллара), расплатился чистоганом, прибавив премию в виде "Тринадцати Звезд".
   - Я всегда рад покровительствовать отечественным производствам,- сказал Нортон Первый.- Сан-Франциско одушевлен почтением к своему императору; из всех моих владений, сэр, это мой любимый город.
   - Право,- сказал я, когда он ушел,- я предпочитаю этого посетителя остальной публике.
   - Он оказывает нам особое внимание,- заметил Джим.- Должно быть, его привлекла история с зонтиком.
   Между нами говоря, нас отличали и другие, более важные люди. Бывали дни, когда Джим напускал на себя необычайно важный и решительный вид, говорил отрывисто, точно торопился, и с языка его то и дело срывались фразы вроде "Лоннерет сказал мне сегодня утром" или "я сейчас от Лоннерета". Я не удивлялся, что Пинкертона приглашали на совещания с такими титанами, так как его находчивость и быстрота соображения были выше всякой похвалы. В первые дни, когда он советовался со мной без всякого стеснения, расхаживая по комнате, проектируя, выводя цифры, высчитывая возможные барыши, утраивая воображаемый капитал, причем его "машина" (чтобы возобновить это превосходное старое выражение) работала на всех парах, я никогда не мог решить, какое чувство у меня преобладает,- уважение или интерес. Но этим хорошим часам суждено было сократиться.
   - Да, это довольно ловкая штука,- заметил я однажды.- Но, Пинкертон, неужели вы думаете, что это честно?
   - Вы думаете, что это нечестно! - простонал он.- Боже, не думал я услышать такое выражение из ваших уст!
   При виде его огорчения я не постеснялся ответить ему по-мейнеровски.
   - Вы, кажется, думаете, что честность такая же простая вещь, как игра в жмурки,- сказал я.- Это гораздо более деликатное дело: деликатное, как всякое искусство.
   - О, в этом смысле! - воскликнул он, совершенно успокоившись.- Ну, это казуистика.
   - Я совершенно уверен в одном: то, что вы предлагаете, нечестно,- возразил я.
   - Ладно, не будем больше говорить об этом; это решено,- ответил он.
   Таким образом недоразумение было улажено почти с первых слов. Но беда в том, что подобные недоразумения повторялись, так что наконец мы стали глядеть друг на друга с тревогой. Единственная вещь, которую Пинкертон ценил в себе, была его честность - единственная вещь, которой он дорожил, было мое доброе мнение; и раз то и другое колебалось, как оно и было при этих коммерческих недоразумениях, он оказывался в мучительном положении. Мое собственное положение, если принять в расчет, сколь многим я был обязан ему, как неприятно ремесло обличителя чужих грехов, а равно и то обстоятельство, что я жил и кормился этими самыми операциями, оказывалось, пожалуй, не менее тяжелым. Если бы я был честнее или сварливее, дело могло бы зайти очень далеко. Но, сказать правду, я был достаточно низок, чтобы пользоваться тем, что не навязывалось моему вниманию, и не искать объяснений; Пинкертон же был достаточно хитер, чтобы приспособиться к моей слабости, и мы оба почувствовали облегчение, когда он начал облекать свои операции покровом пристойной тайны.
   Наш последний спор, имевший совершенно неожиданные последствия, произошел по поводу переделки судов, назначенных на слом. Он купил какую-то несчастную посудину, и, потирая руки, заявил мне, что скоро она уже выйдет в море под другим именем. Когда я впервые услыхал об этом предприятии, то не совсем ясно понимал, в чем дело; но последующие разговоры прояснили мне ее суть, и теперь мой лоб нахмурился.
   - Я не хочу участвовать в этом деле, Пинкертон,- сказал я.
   Он подпрыгнул, точно ужаленный.
   - Что такое? - воскликнул он.- Чем вы недовольны? Вам, кажется, не по вкусу всякое доходное предприятие.
   - Судно было назначено на слом агентом Ллойда,- ответил я.
   - Но уверяю вас, это интриги. Корабль в отличном состоянии; попорчены только шпунтовый пояс и сторн-пост. Я вам говорю, что агент Ллойда плут, как и все они; только он английский плут, и это вводит вас в заблуждение. Будь он американец, вы бы сами разнесли его. Это англомания, чистая англомания! - кричал он с возрастающим раздражением.
   - Я не хочу наживать деньги, рискуя жизнью людей,- поставил я ультиматум.
   - Великий Цезарь! Да разве всякая спекуляция не риск? Разве даже самые честные из кораблестроителей не рискуют жизнью людей? А горное дело - разве в нем нет риска? А операция с элеватором - это ли не опасность? Разве я не рисковал, когда купил ее? А она могла бы зайти чересчур далеко; и где бы я был теперь! Лоудон,- воскликнул он,- я скажу вам правду: вы слишком утонченны для здешнего мира!
   - Я буду судить вас на основании ваших же слов,- возразил я,- вы сказали "самые честные из кораблестроителей". Так давайте и будем заниматься только самыми честными предприятиями.
   Выстрел оказался удачным: неукротимый был вынужден умолкнуть, а я воспользовался случаем, чтобы сделать залп с другого борта. Я указал ему на то, что он совершенно ушел в добывание денег и не думает ни о чем, кроме долларов. Куда же девались все его благородные намерения, прогрессивные устремления? Что сталось с его культурой, спрашивал я. И что сталось с Американским Типом?
   - Это правда, Лоудон! - воскликнул он, бегая взад и вперед по комнате и отчаянно ероша волосы.- Вы совершенно правы. Я превратился в материалиста. О, какое слово приходится выговорить! Какое признание сделать! Материалист! Я! Лоудон, это не должно продолжаться! Вы еще раз показали себя моим верным другом; дайте мне вашу руку - вы еще раз спасли меня. Я должен что-нибудь сделать, чтобы поднять в себе дух, что-нибудь отчаянное, изучать что-нибудь, что-нибудь скучное, тяжеловесное. Что бы мне выбрать? Теологию? Алгебру? Что такое алгебра?
   - Вещь достаточно сухая и тяжеловесная,- отвечал я,- а2 аb b2.
   - Но все же и возбуждающая? - осведомился он.
   Я ответил утвердительно и прибавил, что она считается полезной для Типов.
   - Стало быть, эта вещь как раз для меня. Я буду изучать алгебру,- решил он.
   На другой день, при посредстве одной из пишущих барышень, он познакомился с молодой леди, некоей мисс Мэми Мак-Брайд, которая была готова и могла руководить им в этой безотрадной области; и так как ее средства были скудны и потому условия умеренны, то он и Мэми живо согласились относительно двух уроков в неделю. Он увлекся с беспримерной быстротой; по-видимому, он не мог оторваться от этой символической науки: часовой урок занимал целый вечер, и первоначальные два урока скоро превратились в четыре, затем в пять. Я предостерегал его против женских чар:
   - Смотрите, не влюбитесь в эту алгебраичку,- сказал я ему.
   - Не говорите этого даже в шутку! - воскликнул он.- Я уважаю эту леди. Я так же не способен прикоснуться к ней, как к бесплотному духу. Лоудон, я уверен, что Бог никогда не создавал женщины с более чистой душой.
   Это заявление показалось мне чересчур пылким, чтобы быть успокаивающим.
   Немного погодя я объяснился с моим другом по другому предмету.
   - Я здесь пятая спица в колеснице,- сказал я ему.- На что я здесь нужен? Я мог бы с таким же успехом жить в Сенегамбии. Я отвечаю на письма, но на них мог бы ответить и грудной младенец. И вот что я вам скажу, Пинкертон: или найдите мне какое-нибудь занятие, или я найду его сам.
   Говоря это, я подумывал о своем любимом искусстве, не подозревая, какая участь готовится мне.
   - Я нашел вам занятие, Лоудон,- объявил наконец Пинкертон.- Эта идея пришла мне в голову в вагоне Потреро. Карандаша у меня не было, я занял его у кондуктора и сочинял всю дорогу. Я убедился, что это настоящее дело; оно покажет вас во всем блеске. Все ваши таланты и способности могут развернуться в нем. Вот проект объявления. Посмотрите-ка: "Солнце, озон и музыка! ЕЖЕНЕДЕЛЬНЫЕ ПИКНИКИ ПИНКЕРТОНА!" (Это очень заманчивая фраза, хотя "hebdomadary" (еженедельное) трудно произносить). Я заметил это слово, когда смотрел в словаре, как пишется hectogonal. Ну, говорю ему, ты действительно всем словам слово. Вот погоди, я пропечатаю тебя такими же длинными литерами, как ты само. И вот оно здесь, видите. "Пять долларов с персоны, дамы бесплатно. ЧУДНАЯ СМЕСЬ АТТРАКЦИОНОВ!" (Как вам это нравится). "Бесплатный ленч под зелеными деревьями. Танцы на упругой мураве. Возвращение домой в Ясные Вечерние Часы. Распорядитель и Почетный старшина, Г. Лоудон Додд, эскв., известный знаток".
   Как странно человек попадает из Сциллы в Харибду? Я так хлопотал об устранении одного-единственного эпитета, что без разговоров принял остальное объявление и все, что из него следовало. Так и вышло, что слова "известный знаток" были вычеркнуты; но Г. Лоудоц Додд сделался распорядителем и почетным старшиной Еженедельных Пикников Пинкертона, которые народный голос превратил в Дромадеров {По созвучию слов Hebdomadary (еженедельный) и Dromedary (верблюд) (прим. перев.).}.
   Каждое воскресенье, в восемь часов утра, публика могла любоваться мной на пристани. Облачение и знаки достоинства состояли из черного фрака с розеткой, с оттопыривающимися от конфет и дешевых сигар карманами, светло-голубых брюк, шелковой шляпы, напоминающей рефлектор, и лакированного жезла. С одного бока у меня пыхтел и трясся красивый пароход, украшенный на корме и на носу флагами, во славу Дромадеров и патриотизма. С другого бока находилась касса, вверенная надежному малому шотландского происхождения, украшенному розеткой и курившему сигару по случаю торжества. В половине девятого, убедившись, что все необходимое для бесплатного ленча приготовлено, я тоже закуривал сигару и поджидал "Оркестр Пионеров". Мне недолго приходилось ждать - они были немцы и отличались пунктуальностью - и спустя несколько минут до моего слуха доносился гул отряда, спускающегося по улице с барабанным боем: десятка два добровольных ослов в медвежьих шапках и полукафтанах из оленьей кожи, с блестящими секирами. Мы, разумеется, нанимали этот отряд; но пристрастие жителей Сан-Франциско к публичным представлениям так велико, что ослы поступали к нам добровольцами, единственно из любви к искусству, и не стоили нам ничего, кроме угощения ленчем.
   Музыканты располагались на носу моего парохода и принимались наигрывать веселую польку; ослы становились на страже на шкафуте и подле кассы; затем начинала съезжаться публика целыми ватагами зараз, в виде семей, состоящих из отца, матери и детей, влюбленных парочек и одиноких молодых людей, от четырехсот до шестисот, с сильной примесью немцев, и все веселые как дети. Когда они устраивались на пароходе, и неизбежные двое-трое опаздавших поднимались на палубу при понуканиях публики,- отдавали швартовы, и мы отплывали в залив.
   Теперь-то почетный старшина является во всем блеске исполнения своих обязанностей; стоит посмотреть, как я разгуливаю в толпе - сияя благодушием и улыбками, угощая пассажиров конфетами и сигарами. Я говорю бессовестные комплименты девочкам-подросткам, уверяю робких молодых особ, что это судно только для женатых людей, лукаво осведомляюсь у рассеянных, не задумались ли они о своих милых, угощаю сигарой отца семейства, поражаюсь красотой мамаши и любопытствую, сколько лет ее младшему сыну, который (как я шутливо уверяю ее) сделается взрослым раньше своей матери; или, если мне кажется по осмысленному выражению ее лица, что она может дать разумный совет, спрашиваю, не знает ли она какого-нибудь особенно приятного местечка на берегу Сауселито или Сан-Рафаэля, так как место нашего пикника предполагается неизвестным. Затем я возвращаюсь к легкомысленной болтовне с молодыми леди, возбуждая на своем пути смех и одобрительные замечания, вроде "не правда ли, мистер Додд большой забавник?" или "По-моему, он очень мил!"
   Проведя час в таких легкомысленных занятиях, я снова начинаю обход с сумкой, наполненной цветными билетиками с воткнутыми в них булавками и с надписями: "Старая Германия", "Калифорния", "Истинная Любовь", "Старые чудаки", "La belle France", "Зеленый Эрин", "Страна Кэков", "Вашингтон", "Голубая Сойка", "Реполов", по двадцать экземпляров каждого названия, так как за ленчем мы рассаживаемся по двадцати. Они распределяются со строжайшей разборчивостью - это действительно самая деликатная часть моих обязанностей,- но с виду совершенно наудачу, среди веселой суматохи и гомона; они немедленно пришпиливаются к шляпам и шляпкам, что сопровождается проявлениями крайней экспансивности; совершенно незнакомые люди окликают друг друга по их артельным кличкам, как мы юмором называем эти билетики, и палуба оглашается криками: "Сюда, все Голубые Сойки, на выручку!" или: "Неужто я один на этом проклятом пароходе? Есть тут еще Калифорнийцы?"
   Тем временем мы подплываем к назначенному пункту. Я поднимаюсь на мостик, привлекая взоры всех пассажиров.
   - Капитан,- говорю я ясным, звучным, далеко разносящимся голосом,- по-видимому, большинство публики решило в пользу маленькой бухты за Он-Три-Пойнтом.
   - Ладно, мистер Додд,- дружелюбно отвечает капитан,- мне все едино. Я не помню в точности того места, которое вы назвали; постойте здесь и будьте моим лоцманом.
   Я так и делаю, указывая направление моим жезлом. Я руковожу плаванием к невыразимому удовольствию публики, потому что я (зачем мне отрицать это?) популярный человек. Мы медленно приближаемся к устью травянистой долины, орошаемой ручьем и усеянной соснами и секвойями. Якорь брошен, лодки спущены две из них уже нагружены напитками И закуской для импровизированного бара, а Оркестр пионеров, сопровождаемый лучезарными ослами, направляется к берегу под увлекательные звуки: "Выходите вечерком, девушки Буффало!" Согласно нашей программе, один из ослов должен, по своей неуклюжести, уронить во время высадки в воду свою бутафорскую секиру, отчего веселью компании нет конца. В одном из таких случаев секира всплыла. И веселье направилось не по надлежащему адресу.
   Минут через десять-двадцать лодки возвращаются, участники выстраиваются на палубе по артелям, и вся компания переправляется на берег, где ее ожидают оркестр и импровизированный бар. Тут выступают на сцену корзины, Нагроможденные на берегу под строгой охраной дюжих ослов с секирами на плечах. Здесь помещаюсь я, с записной книжкой в руке, под флагом с надписью "Пожалуйте за корзинами". Каждая корзина содержит полный припас на двадцать человек: холодные закуски, тарелки, стаканы, ножи, вилки и ложки. Трогательное печатное воззвание, набросанное лихорадочным пером Пинкертона и приклеенное на внутренней стороне крышки, умоляет беречь стекло и серебро. Пиво, вино и лимонад уже текут из бара, и отряды по двадцать душ отправляются в рощу, с бутылками под мышкой и с корзинами, подвешенными на палках. Там они угощаются до часу, в довольно сомнительном уединении, на таком расстоянии, откуда можно слышать оркестр. С часу до четырех происходили танцы на траве; бар действовал вовсю; а почетный старшина, уже и без того выбившийся из сил, стараясь развеселить скучные компании, должен был теперь неутомимо выплясывать с наименее интересными дамами. В четыре раздавался гудок, а в половине пятого мы снова были на пароходе - пионеры, разобранный железный бар, пустые бытылки и все остальное; и почетный старшина, освободившись наконец, блаженствовал в капитанской каюте за содовой водой с виски и книгой. Я говорю, освободившись, но еще оставалось шумное прощание на пристани и скромное путешествие в контору Пинкертона с двумя полисменами и дневной выручкой в мешке.
   Я описал обычный тип пикников. Но мы лучше угождали вкусам Сан-Франциско в специальных празднествах. "Пикник Старых Времен", шумно возвещенный в афишах, начинавшихся словами: "Слушайте, слушайте!", и привлекший множество рыцарей, монахов и кавалеров, попал под несвоевременный дождь и представлял во время возвращения в город самое плачевное зрелище, какое мне когда-либо случалось видеть. Забавным контрастом и нашим главным успехом был "Сбор кланов", или шотландский пикник. Никогда еще не выставлялось разом на публике столько белоснежных колен, а судя по преобладанию "Королевских сенешалей" и количеству орлиных перьев, мы были очень высокородной компанией. Я выставлял напоказ шотландскую линию моих предков и вызвал аплодисменты как начальник клана, делая проверку. Только одно облачко омрачило этот счастливый день. Я захватил с собой большой запас национального напитка "Настоящая старая о'бленда Роброя Мак-Грегора", и она несомненно оказалась благородным напитком, так как мне стоило немалого труда перетаскивать на борт безжизненные, по-видимому, тела вождей с четырех до половины пятого.
   На один из наших обычных праздников явился инкогнито сам Пинкертон, с алгебраичкой под ручку, и показал себя душой и сердцем своей артели. Мисс Мэми оказалась недурненькой барышней с большими светлыми глазами, с очень хорошими манерами и с потоком самых приличных выражений, какие я когда-либо слышал из человеческих уст. Так как инкогнито Пинкертона хранилось строго, то мне не пришлось много пользоваться обществом этой леди; но потом я узнал, что она отозвалась обо мне как "о самом остроумном джентльмене, с каким когда-либо встречалась". "Да исправит Бог твое понятие об остроумии",- подумал я; но не могу скрыть, что таково было общее мнение. Одна из моих острот даже приобрела популярность в Сан-Франциско, и я сам слышал ее в ресторанах. Под конец почти не осталось людей, не знающих меня; мое появление вызывало шепот. Если кто-нибудь спрашивал: "Кто это?", ему отвечали: "Это? Дромадерный Додд!", или с уничтожающим презрением: "Так вы не знаете мистера Додда, устроителя пикников? Ну!",- и я думаю, что такое незнание действительно говорило о печальной судьбе; потому что наши пикники, хотя и немножко вульгарные, отличались весельем и невинностью золотого века. Я уверен, что ни один народ не развлекается так благодушно и искренно; и несмотря на заботы почетного старшины, я часто был очень доволен тем, что участвую во всем этом.
   В самом деле, тут были только две неприятные вещи. Первая - мой ужас перед девицами, против которых я (по обязанностям моего положения) был беззащитен. Вторая, менее серьезная, была еще неприятнее. В раннем возрасте: можно сказать, на коленях матери, я приобрел незавидную привычку, от которой никогда с тех пор не мог отделаться: распевать "Перед самой битвой". Голосишко у меня был слабенький - мои лучшие ноты едва можно было слышать за обеденным столом, а верхний регистр можно было принять скорее за молчание. Знатоки говорили мне, кроме того, что я пою без выражения; и будь я лучшим певцом в мире, я бы, обладая зрелым вкусом, не выбрал для пения "Перед самой битвой". Несмотря на все эти соображения, я на одном из пикников, замечательно унылом, истощив все способы развеселить публику, пропел от отчаяния свою песню. С этого дня моя участь была решена. Был ли у нас какой-нибудь бессменный пассажир (хотя я никогда не мог открыть такого) или сами железо и дерево парохода сохранили воспоминание о моей песне, только на каждом последующем пикнике возникала молва, что мистер Додд певец; что мистер Додд поет "Перед самой битвой"; и наконец, что мистер Додд сейчас споет "Перед самой битвой". Так что в конце концов это сделалось таким же неизбежным пунктом программы, как потопление бутафорской секиры; мне приходилось каждое воскресенье исполнять мою плачевную арию, по окончании которой следовали благодушные аплодисменты. Могу отметить, как сокровенную черту человеческой природы, что меня всякий раз просили повторить.
   Правда, мне хорошо платили даже за пение. В среднем каждый пикник давал нам с Пинкертоном пятьсот долларов. Мало того, эти пикники, хотя и косвенно, сделались орудием необыкновенной удачи для меня. Это случилось в конце сезона после "Большого Прощального Фантастического Костюмированного Бала". Многие из корзин жестоко пострадали, и мы нашли более благоразумным не платить за хранение, а продать корзины, с тем, чтобы сделать новый запас с возобновлением кампании. В числе моих покупателей был мастеровой по имени Спиди, к которому после нескольких тщетных писем мне пришлось отправиться лично, с удивлением сознавая, что я снова нахожусь в ложном положении и играю роль кредитора по отношению к чьему-то должнику. Спиди находился в воинственной стадии страха. Он не мог заплатить. Кажется, он уже перепродал корзины и заявил мне, что я могу делать, что мне вздумается. Я не хотел терять мои деньги, мне было очень неприятно терять Пинкертоновские; а поведение моего кредитора взорвало меня.
   - А знаете ли вы, мистер Спиди, что я могу засадить вас в исправительный дом? - сказал я, желая прочесть ему нотацию.
   Это жестокое выражение было услышано в соседней комнате. Из нее тотчас выбежала здоровенная, толстая тетеха-ирландка и принялась осаждать меня ласками и мольбами.
   - Конечно, вы не будете так жестоки, мистер Додд, вы всем известны как милый джентльмен; и действительно, у вас такое милое лицо,- как две капли воды мой покойный брат. Это правда, что он выпивши, вы сами можете понять по запаху, и тем хуже для него. Но, право, в доме нет ничего, кроме мебели и негодных акций. Возьмите акции, милый. Они таки влетели мне в копеечку, а теперь, все говорят, не стоят понюшки табака.
   Под влиянием этих заклинаний и несколько сконфуженный собственной свирепостью, я позволил ей навязать мне значительное количество потерявших цену акций, на которые эта превосходная, но нелогичная женщина затратила свои трудовые денежки. Вряд ли они могли улучшить мое положение, но мой поступок успокаивал женщину; а с другой стороны, я не особенно рисковал, так как эти бумаги (я назову их акциями Катомоунтской Серебряной "Копи) уже некоторое время назад упали до того, что перестали котироваться на бирже, и покупались в оборот (подобно другим обесценившимся акциям) только обанкротившимися спекулянтами.
   Спустя месяц или два я заметил в биржевом бюллетене, что Катомоунтские внезапно поднялись; еще до полудня "негодные акции" стоили изрядную сумму денег, и я узнал, наведя справки, что в забракованном карьере была найдена богатая жила и от копей ожидались теперь чудеса. Любопытная вещь для философов - это нахождение богатых жил в забракованных карьерах, причем всегда так бывает, что копи находились как раз перед этим на точке замерзания! Случайно Спиди сделали выгодное помещение, и если бы я не явился требовать долг, мистрис Спиди могла бы теперь щеголять в шелковом платье. Я, конечно, не захотел воспользоваться случайностью и отправился к ней вернуть деньги. В доме стояла суматоха; соседи, все отчаянные игроки, толпились в доме, явившись выразить свое сочувствие, а мистрис Спиди, заливаясь горючими слезами, сидела в центре трогательной группы.
   - Пятнадцать лет я билась, - жаловалась она, когда я вошел,- детишкам жалела молока - бесстыдница! - чтобы выплачивать поганые налоги. А теперь, голубчики, могла бы зажить барыней и кататься в собственном экипаже, если бы все делалось по справедливости; ни дна ни покрышки этому Додду!
   Только взглянула на него, сразу увидела, что разбойник пришел.
   Мое появление совпало с этими словами, так что вышло довольно драматичным, хотя его и сравнивать нельзя с тем, что последовало. Ибо вы сами можете представить себе, какой энтузиазм царил в маленькой голой комнате со швейной машинкой в одном углу и спящими младенцами в другом, с картинками, изображавшими Гарфильда и сражение при Геттисбурге, на желтых стенах, когда выяснилось, что я пришел вернуть утерянное состояние, и когда мистрис Спиди (пролив потоки слез на моей груди) отказалась принять его обратно, а мистер Спиди (нарочно для этого вызванный из лагеря Велик

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 404 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа