ься. А тут еще впуталась в дело и честь моей родины. Дижон осветил все это происшествие с европейской точки зрения. Он начал меня уверять, что таковы уж нравы американцев. Вся Америка - вертеп разбойников без малейшего признака законности и порядка; там долги могут быть взысканы лишь с помощью огнестрельного оружия.
- Ведь это знает весь свет,- говорил он,- только вы один, mon petit Лоудон, не знаете этого. Был случай, что члены верховного суда в Цинциннати дрались кинжалами на своих судейских креслах. Прочтите, если хотите, книжку одного из моих друзей "Le Touriste dans lе Far-West" (турист на дальнем Западе). Все это там рассказано ясным французским языком.
Совершенно изведенный и измученный такими разговорами, тянувшимися несколько дней, я принял решение доказать ему противное и поручил это дело адвокату моего покойного отца. От него я через некоторое время получил извещение, что мой должник уже успел скончаться от желтой лихорадки, и что после него его дела оказались в весьма плачевном состоянии. Я не называю его имя, потому что, хотя он и отнесся ко мне с жестокой беззаботностью, но мне думается, что, в конце концов, он бы щедро расплатился со мной.
Вскоре после того я заметил некоторую перемену в обращении со мной в извозчичьей закусочной, которая положила начало новой фазе моих бедствий. В первый день мне еще удалось себя убедить, что это мне так только показалось; на следующий день я уже убедился в том, что это действительно так; на третий день я уже не решился и войти в закусочную, и, таким образом, пропостился сорок восемь часов. Это было весьма неблагоразумно, потому что должник, избегающий показываться на глаза, этим-то именно и кидается в глаза, и нахлебник, отказывающийся от обеда, легко может быть подвергнут подозрению. На четвертый день я, однако, пришел, внутренно весь содрогаясь. Хозяин посмотрел на меня весьма косо; служанки (это были его дочки) не обращали внимания на мои требования, да и на мои любезные поклоны и приветствия только фыркали в ответ. Когда же я вконец измученный кликнул швейцара, который подавал кушанья посетителям, мне напрямик объявили, что никакого швейцара для меня нет. Мне стало ясно, что я дошел до крайнего предела своего кредита; одна эта планочка отделяла еще меня от полной голодовки, и теперь я чувствовал, что и она начинает трещать. Я провел бессонную ночь, и как только поднялся на другое утро, то первым делом направился в мастерскую Мейнера. Я давно уж думал об этом, да все откладывал, потому что я был далеко не так близок и дружен с этим англичанином. Я знал, что денег у него много, но, однако, ни нрав его, ни молва о нем отнюдь не располагали к попрошайничеству.
Я застал его за работой: он писал картину. Я с чувством похвалил ее. Он был просто, но очень опрятно одет, представляя в этом отношении пренеприятный контраст с моим изношенным и истрепанным костюмом. В то время как мы беседовали, он то и дело переводил свои глаза со своей работы на свою жирную натурщицу, которая сидела поодаль в совершенно натуральном виде, дугообразно возведя руки над головой. Задача моя, даже и при наиблагоприятнейших обстоятельствах была бы нелегкая, а теперь, когда я очутился между Мейнером, погруженным в свою работу, и этой жирной голой бабой в смехотворной позе, я находил ее окончательно невыполнимой. Я несколько раз начинал попытку приступить к делу, но каждый раз сам же сворачивал речь на художество. Так шло дело до тех пор, пока натурщице не был предоставлен перерыв для отдыха; она немедленно овладела разговором и принялась слабым, тихим голосом рассказывать нам об успешных делах своего супруга, да о совращении своей сестры со стези добродетели, да еще что-то такое о своем брате, крестьянине, жившем где-то около Шалона-на-Марне, так что я долгое время не мог сделать приступа к новому натиску. Я снова заговорил, высказывая общеизвестные истины об искусстве, но на этот раз сам Мейнер прервал меня и, что называется, дал надлежащее направление нашему разговору.
- Ведь вы, очевидно, не за тем пришли, чтобы болтать все эти пустяки,- сказал он.
- Нет,- ответил я с раздражением,- я пришел, чтобы попросить у вас денег взаймы.
Он некоторое время молча работал.
- Сколько помнится, мы никогда особенно не дружили с вами? - спросил он.
- Благодарю вас,- сказал я,- я принимаю это, как ответ.
И я собрался уходить. Злоба кипела в моем сердце.
- Коли хотите - уходите,- сказал Мейнер,- но я советую вам остаться и успокоиться.
- Да зачем же мне оставаться! - закричал я.- Вы хотите задержать меня, чтобы полюбоваться моим унижением?..
- Слушайте, Додд, вам следует постараться умерить и сдержать свое раздражение,- сказал он.- Ведь этого свидания добивались вы, а не я. Если вы думаете, что оно для меня неприятно, то вы ошибаетесь. Если воображаете, что я дам вам денег, не осведомившись о ваших обстоятельствах и видах на будущее, значит, считаете меня дураком. Притом же,- добавил он,- ведь самое трудное вами уже выполнено, вы высказали вашу просьбу и вам известно, чем может быть обусловлен мой отказ. Признаюсь, я не питаю особенных надежд, но все же вам стоило бы попытаться сделать меня судьей ваших дел.
Должен признаться, что это ободрило меня, и я ему рассказал мою историю о том, как я получил кредит в съестной лавочке и как этот кредит, по-видимому, иссяк; о том, как Дижон уступил мне уголок в своей мастерской, где я пытался выделывать орнаменты, фигурки для часов: Время с косою, Леду с ее лебедем, мушкетеров для подсвечников и прочее в таком роде, да только все это не удостоилось доселе ничьего одобрения.
- А ваша комната? - спросил Майнер.
- О, с моей комнатой все обстоит благополучно,- сказал я.- Хозяйка добрая старуха, и ни разу еще не подавала мне счет.
- Коли она добрая старуха, так я не понимаю, за что же ее наказывать? - заметил Мейнер.
- Что вы хотите сказать? - вскричал я.
- А вот что,- ответил он.- У французов приняты длинные сроки уплаты, причем, конечно, предполагается, что плата производится сполна и аккуратно, а иначе такая система, конечно, никуда не годится. Теперь посмотрите, что мы сделали из этой системы. Я не думаю, чтобы было честно со стороны англосаксонцев пользоваться льготами этой системы и давать тягу через Ла-Манш или, как делаете вы, янки, через Атлантический океан.
- Да я вовсе и не думал о бегстве,- заметил я.
- Прекрасно,- возразил он.- Но выдержите ли вы, вот в чем вопрос. Мне вот что-то думается, что вы не очень-то заботитесь о хозяевах вашей извозчичьей съестной лавочки. По вашим собственным словам, вы с ними не рассчитались. И чем дальше вы будете жить здесь, тем накладнее будет для кармана вашей старухи. А теперь я скажу, что хочу вам предложить. Я приму на себя расходы по вашему путешествию в Нью-Йорк и затем оттуда до Мускегона (так, кажется?), где жил ваш отец, и где у него, вероятно, остались друзья, которые, без сомнения, окажут вам поддержку. Я не рассчитываю на благодарность и даже уверен, что вы считаете меня порядочной скотиной, я просто ставлю условие, чтоб вы мне вернули эти деньги, когда будете в состоянии. Вот и все, что я могу сделать. Если б я считал вас талантливым художником, Додд, тогда бы, разумеется, дело иное, но я вас вовсе не считаю талантливым, да и вам бы тоже посоветовал.
- Мне кажется, я вас об этом не спрашиваю, и вы могли этого не говорить,- сказал я.
- А я смею думать, что мог,- возразил он все с той же спокойной твердостью.- Я не нахожу свои слова неуместными. Да ведь сами же вы, обратившись ко мне с просьбой о деньгах без всякого обеспечения, отнеслись ко мне как к другу, значит, и я могу к вам отнестись так же. Но теперь весь вопрос в том, принимаете ли вы мое предложение?
- Нет, благодарю вас,- сказал я.- На моем луке другая тетива.
- Хорошо,- сказал Мейнер,- так, конечно, будет честнее.
- Честнее?.. Честнее?.. - вскричал я.- Что вы хотите сказать, поднимая вопрос о моей чести?
- Если вам это не нравится, то я не буду этого делать. Вы, по-видимому, считаете вопросы чести чем-то вроде игры в жмурки, а я - нет. Мы по-разному определяем это понятие.
Прямо с этого раздражающего меня свидания, во время которого Мейнер не переставал спокойно рисовать, я направился в мастерскую своего учителя. У меня в руках оставалась только одна карта, и я решился сделать последний ход. Я решил скинуть джентльменское обличье и приступить к искусству в блузе чернорабочего.
- Tiens, это маленький Додд! - воскликнул учитель. Но в ту же минуту его взгляд окинул мой несчастный костюм, и мне показалось, что его приветственное настроение тотчас померкло.
Я рассказал ему по-английски про все мои беды; я нарочно говорил по-английски, зная его слабость к языку островитян, знанием которого он очень гордился.
- Господин профессор,- сказал я ему,- не возьмете ли вы меня снова в свою мастерскую, только на этот раз уже в роли простого работника?
- Но я думал, ваш отца биль огромная богача? - сказал он.
Я объяснил ему, что я теперь сирота и у меня нет гроша за душой.
Он покачал головой.
- Гораздо луччи работник ждут у мой дверь,- говорил он,- гораздо много луччи.
- Но ведь вы до некоторой степени одобряли мою работу, сэр,- говорил я просительным тоном.
- Да, до некоторой степени, до некоторой степени! - вскричал он.- Она и была удовлетворительна для сына богача, но далеко не удовлетворительна для сироты. Вы могли выучиться и стать артистом, но едва ли вы могли бы выучиться быть простым работником.
Я ушел на внешние бульвары и здесь, неподалеку от гробницы Наполеона, уселся на скамью. В то время эта скамейка была осенена деревьями, и с нее открывался вид на грязную дорогу и белую стену. Я сидел и мужественно боролся с моими бедами. Погода стояла ненастная, было пасмурно. За последние три дня я поел только один раз; у меня не было табака; сапоги у меня истрепались, на брюки было смотреть страшно; настроение мое, и все окружающее, и погода сливались в одну мрачную гармонию. Были два человека, которые прекрасно отзывались о моей работе, когда я был богат и не знал никакой нужды, а теперь, когда я стал беден и во всем нуждался, один из них говорил: "Ни малейшего таланта", а другой: "Далеко не удовлетворительно для сироты". Один предлагал оплатить мой проезд на родину, словно снаряжал туда нищего эмигранта, а другой отказывал мне в поденной плате за каменотесную работу, занятие как раз впору для человека с пустым желудком. Оба были неискренни в прошлом, неискренни были и теперь, просто-напросто перемена обстоятельств породила новый критерий, вот и все.
Но хотя я и оправдывал обоих этих утешителей меня, многострадального Иова, в их неискренности, все же я был далек от того, чтоб признать их непогрешимыми судьями. Артистов часто подолгу не признавали, и они смеялись над своими хулителями. В каком возрасте Коро удалось наконец найти в себе жилу благородного металла? Какой молодой человек подвергался более лютым насмешкам, да еще и не лишенным основания, чем мой идеал, мой предмет изумления и поклонения, Бальзак? Но если б я пожелал вдохновиться еще основательнее подобными примерами, что стоило мне повернуть голову вон туда, где сквозь мглу ненастного дня тускло светится золотой купол Дома инвалидов и вспомнить повесть того, кто там покоится! Вспомнить всю жизнь его, с того дня, когда он был еще мелким артиллеристом и над ним издевались резвые барышни, называя его Котом в Сапогах, и до того времени, когда у него было столько побед и столько корон, и столько сотен пушечных жертв, и столько тысяч конских копыт под его командой стучало по дорогам изумленной Европы за несколько миль впереди его великой армии! Уступить, сдаться, признать свое поражение, постыдное поражение,- о, нет, пусть будет сначала ракета, а потом уж ее хвост! Чтобы я, Лоудон Додд, который гордо отринул все другие средства существования, о котором возвестили в Сент-Джозефском "Lunday Herold" как о великом патриоте и артисте, вернулся в свой родной Мускегон как попорченный товар и начал шататься по старым знакомым отца, снимая перед ними шляпу и прося их взять меня к себе на службу, подметать полы у них в конторе! Нет, клянусь именем Наполеона! Я умру на избранной стезе! И пусть те двое, которые отвергли меня, мучаются завистью при виде моего торжества, или захлебнутся слезами от позднего раскаяния, идя за моим нищенским гробом!
Но, хотя мое мужество и не поколебалось, я от этого не подвинулся ближе к своему обеду. Как раз неподалеку оттуда стоял мой кабачок для извозчиков, и виднелся длинный ряд грязных фиакров и словно манил меня. Ведь, может быть, меня туда и впустят, и мне удастся еще раз утихомирить мою утробу.
Но ведь и другое может быть: как раз сегодня у меня перед носом захлопнут дверь с обычным треском. Попытаться можно, отчего не попытаться. Однако в это утро я уже дважды потерпел поражение, и мне казалось, что легче умереть, чем стать лицом к лицу еще с одним. Я набрался мужества и решил оставить это посрамление про запас, на будущее, чтоб не все претерпеть в один день. Надо экономить мужество для большого боя, а не тратить его на ничтожную стычку в съестной лавочке. И я продолжал сидеть на скамейке неподалеку от останков Наполеона, то одержимый дремотным состоянием, то вновь приободряясь, то впадая в полную душевную тупость и испытывая лишь какое-то чисто животное удовлетворение от чувства покоя. Я размышлял, строил планы, многое очень ясно вспоминал, тешил сеоя историями о разных внезапно сваливавшихся с неба богатствах и иногда принимался мысленно закатывать где-то какие-то роскошные пиршества. Тут меня мало-помалу и одолел сон.
Было уже совсем темно, когда холодный душ дождя вернул меня к резкому ощущению голода. Я быстро вскочил на ноги. Одно мгновение я стоял как оглушенный, у меня в голове снова проснулись все мои рассуждения и грезы. Снова затуманил меня образ съестной лавочки, и меня потянуло туда, словно на веревке, и снова я одумался, вспомнив о грозящем там посрамлении.
- Qui dort dine! {Кто спит, тот обедает.} - подумал я. И я колеблющимися шагами побрел к своему жилью по грязным улицам, в которых уже светились окна от зажженных ламп в лавочках, где чудились мне толпы обедающих.
- А, это вы, monsieur Додд, - встретил меня наш консьерж.- А вам было заказное письмо. Почтальон доставит вам его завтра утром.
Мне заказное письмо, мне, который так давно не получал их!.. Какое, от кого, я не мог даже догадаться, да и не трудился над этим. У меня сразу, без предварительного придумывания, возник бессовестный план; ложь сочилась из меня, словно какое-то естественное выделение.
- О,- сказал я,- наконец-то прислали мне деньги! Но какая досада, что он не застал меня дома! Не можете ли вы одолжить мне сотню франков до утра!
Раньше я никогда еще не посягал на заем у консьержа; впрочем, на этот раз письмо служило залогом, и он высыпал мне все, что у него нашлось,- три наполеондора да несколько франков серебром. Я с беззаботным видом опустил деньги в карман, да еще для виду помедлил, постоял у дверей. Потом во всю прыть моих дрожавших от голода ног помчался в кафе Клюни. Французская прислуга вообще проворна, но на этот раз на меня не угодила бы никакая расторопность. Я не дождался, пока гарсон поставит на стол вино, хлеб, масло, как мой стакан был уже налит, а рот набит. О, чудный хлеб кафе Клюни, о, изысканный первый стаканчик старого Помара, заигравший в моих ногах, о, неописуемая первая маслина, подхваченная мной из какого-то hors d'oeuvre'а! Кажется, умирать буду, при последнем издыхании вспомню ваш вкус! Конец этого пиршества и конец вечера для меня тонут в тумане; вероятно, в бургундском тумане, а может быть, отчасти в тумане голодовки, внезапно сменившейся пресыщением.
Впрочем, я хорошо помню тот стыд, то отчаяние, которые овладевали мной утром, когда я вспомнил свою проделку, как я надул бедного честного консьержа; и словно этого еще мне показалось мало, я сжег корабли и вернулся со своим банкротством к себе домой, на свой чердак. Теперь консьерж дожидается этих денег, а мне нечем отдать ему долг; подымется скандал на весь дом, и кончится тем, что придется и отсюда выбираться. "Что вы хотите сказать, поднимая вопрос о моей чести?" - кричал я за день до этого Мейнеру. Ох, этот день! Это канун Ватерлоо, канун Флуда, канун того дня, когда я продал кровлю над своей головой, все мое будущее, уважение к своей личности, за один обед в кафе Клюни!
Но во время всех этих терзаний заказное письмо наконец попало ко мне, и принесло исцеление под своими печатями. На нем стоял штемпель Сан-Франциско, где поселился и вел разнообразные дела Пинкертон. Он возобновлял свое предложение насчет выплаты мне стипендии, цифру которой он, благодаря своим поправившимся делам, мог теперь повысить до двухсот франков в месяц. На случай же, если нужда притиснула меня и мне деньги нужны до зарезу, он вложил в послание свое перевод на сорок долларов. Найдутся тысячи причин, по которым человек попавший в безвыходное положение, готов стать в полную зависимость от другого; в моем же положении этих причин набралось бы бесчисленное множество, и потому едва двери банка отворились в то утро, как я уже получил деньги по переводу.
Эта продажа себя в рабство приключилась у меня в Декабре. После того я битых полгода влачил длинную цепь признательности и душевной тяготы. Стараясь исполнить свой долг, я пытался превзойти самого себя и создать нечто почище моего Мускегонского Гения; я трудился над маленьким глубоко патриотическим "Знаменосцем", которого предназначал для выставки. Его туда и приняли, и он стоял там долгие дни, никем не замеченный, и вернулся ко мне во всеоружии своего патриотизма. Тогда я, как выражался Пинкертон, всей душой погрузился в часы и канделябры, но эти черти, часовщики и литейщики, каждый раз находили что возразить против моих моделей. Дижон, вечно подтрунивавший над этой художественной поденщиной и считавший ее позором, попробовал было сбывать мои изделия вместе со своими, но покупатели отбирали мои и браковали их; и все они возвращались ко мне домой, как и мой Знаменосец, который теперь, в ряду других истуканчиков, торчал как бельмо на глазу в убогой мастерской моего друга. Мы с Дижоном иной раз целыми часами глядели на эти изваяния. И чего тут только не было, каких стилей: строгого и игривого, и классического, и стиля Людовика XV, начиная с Жанны д'Арк, в ее воинских доспехах, и кончая Ледою с ее лебедем; были даже - да простит мне Бог - юмористические опыты. Мы сидели и смотрели на все это; мы судили, рядили, разбирали и так и этак; по самой строгой оценке нашей выходило, что все-таки это статуэтки что надо; однако никто и даром не брал их.
Тщеславие вещь упорная; бывают и такие случаи, когда оно переживает иного упрямца. Однако по истечении шести месяцев, когда я задолжал Пинкертону около двухсот долларов, да еще половину этой суммы в Париже, я в одно утро проснулся, одержимый странным сознанием одиночества: мое тщеславие выдохлось без остатка за эту ночь. Я не смел глубже погружаться в эту тень; я видел, что на мое злополучное ваятельство не остается никакой надежды; я признал себя наконец побежденным. Я уселся у окна в одной ночной рубашке и скользил взглядом по высоким деревьям бульвара, и когда до моего уха начала доноситься обычная уличная сутолока, я стал писать окончательное "прости" и Парижу, и искусству, и всей моей прошлой жизни, всему моему прежнему "я".
"Я сдаюсь",- писал я.- Когда получу следующую стипендию, двинусь на Запад, где вы можете делать со мной, что хотите".
По правде говоря, Пинкертон с самого начала звал меня, хотя и не прямо, а косвенно, расписывая свое полное одиночество в кругу своих знакомых, "среди которых не найдется ни одного с вашим развитием",- писал он. При этом он высказывал свою дружбу ко мне в таких выражениях, что мне становилось тяжело при воспоминании о том, как мало я был отзывчив на нее; горевал он и о том, что нет у него никого, кто помогал бы ему; но тут же спешил прибавить похвалы моей твердости, постоянству и побуждал меня оставаться в Париже.
"Помните только, Лоудон,- писал он,- если все это надоест вам там, то здесь для вас найдется дел полные руки, и дел честных, хорошо оплачиваемых, состоящих в разработке богатств этого, в сущности, девственного штата. Я уж и не говорю о том, сколько удовольствия вы доставили бы мне, работая со мной рука об руку".
Теперь, оглядываясь назад, я только дивился, что так долго не откликался на эти призывы, а вместо того тратил деньги своего приятеля на такие дела, которые, я знал, были ему вовсе не по нутру. Но зато когда я очнулся и вполне оценил свое положение, то очнулся уже вполне и окончательно и решил не только в будущем следовать его советам, но и, по возможности, загладить все потери прошлого. Я вспомнил, что в этом смысле я не совсем лишен всяких средств, и, как это ни было тяжко и унизительно для меня, я решился воспользоваться фамилией Лоудонов в ее историческом городе.
Я начал с того, что распростился без малейшего сожаления со всем моим имуществом. Дижон унаследовал от меня и Жанну д'Арк, и Знаменосца, и Мушкетеров. Я в его присутствии связал мои пожитки в новые ремни. Расстался я с ним у дверей кабачка и последние несколько часов моего пребывания в Париже провел в полном одиночестве. Один, в пределах, допускаемых моими финансами, заказал я себе обед. Один купил себе билет на Сен-Лазарском вокзале. Одинокий, хотя и окруженный толпой пассажиров, любовался я игрой луны на волнах Сены в Париже, потом на колокольни руанских церквей, потом на лес мачт в Дьеппской гавани. Когда первые проблески зари разбудили меня от тревожных снов на палубе, я впервые с удовольствием полюбовался восходом солнца. Я с нетерпением ждал минуту, когда передо мной покажутся зеленые берега Англии из-за розового тумана; я вдыхал соленый воздух полной грудью. Потом вдруг вспомнил обо всем: о том, что я больше уже не артист, что я более не я, что я бросил все, что было мне дорого, и вернулся ко всему тому, чего терпеть не мог, рабом долга и признательности, что я потерпел банкротство полнейшее.
От этой картины моего собственного злополучия моя мысль обратилась к Пинкертону, который, я был в этом уоежден, любовно ждал меня и был полон глубокого уважения ко мне, которого я вовсе не заслуживал, но которого, как я смело мог надеяться, я никогда не утрачу. Наше неравенство крепко поразило меня. Я был бы очень уж туп, если бы мог взирать на всю историю нашей дружбы, не ощущая стыда; ведь я так мало дал, а между тем столь многим спокойно воспользовался.
У меня был в распоряжении целый день в Лондоне, и я хотел как следует свести наши счеты с ним. Я исписывал лист за листом, стараясь вылить на бумаге всю полноту моей признательности, все мое раскаяние за прошлое, всю мою решимость вести себя как следует в будущем. До этого времени, писал я ему, я жил, как настоящий эгоист. Таков я был по отношению к отцу и таков же по отношению к другу; я принимал их помощь и поддержку, а сам отказывал им даже в моем обществе и сотрудничестве, хотя они от меня больше ничего и не требовали.
Как велико утешение, доставляемое сочинительством! Едва я сочинил, запечатал и отправил это письмо, как уже во мне расцвело сознание своей выспренной добродетели и разлилось по жилам моим, словно благороднейшее вино!
ГЛАВА VI
Я отправляюсь на Запад
Я приехал к дяде на другой день, как раз вовремя, чтоб усесться за завтрак со всей семьей. Прошло чуть не три года, в течение которых в этом устойчивом доме не произошло почти никаких перемен. Тогда я был в первый свой приезд свежий американский юнец, дивившийся на невиданные шотландские кушанья, вроде копченой семги, вахни {Порода трески.}, копченой баранины, и старавшийся отгадать, что такое таится под крышками. Если я и заметил какую перемену, то разве только в том, что вся семья относилась ко мне гораздо почтительнее, чем раньше. Прежде всего, конечно, была отдана дань соболезнования по случаю смерти моего отца грустным покачиванием головы со стороны женской половины семьи, а затем завтрак прошел в изумлении перед моими блестящими успехами. Они были так рады, слыша обо мне такие лестные вещи. Я сделался ведь почти великим человеком. Где теперь эта великолепная статуя Гения?.. Где и другие мои произведения?
- Она не с вами? Она не здесь? - спрашивала меня тупоумнейшая из кузин, встряхивая своими кудряшками. Она, кажется, думала, что я все это привез с собой на извозчике, или держу спрятанное в кармане, словно сюрприз, подносимый в день рождения. В недрах этой семьи, не освоившейся с бессмыслицами дальнего Запада, пышные корреспонденции Пинкертона в "Sunday Herald" были приняты за чистую монету. Трудно было бы и вообразить что-либо более мучительное для меня, чем эти разговоры; в продолжение этого завтрака я чувствовал себя в положении школьника, подвергнутого сечению.
Но наконец этот мучительный завтрак окончился, и я попросил позволения побеседовать с дядей Адамом насчет "моих дел". При этом заявлении физиономия добрейшего человека изрядно вытянулась. Когда это заявление было повторено дедушке (он был туговат на ухо) и он изъявил желание присутствовать при совещании, мне показалось, что грустное настроение дяди Адама на минуту сменилось видимым раздражением. Однако внешность его не выражала ничего, кроме обычной сердечности. Все мы церемонно перешли в соседнюю со столовой библиотеку - мрачный театр для исполнения удручающих дух деловых пьес. Дедушка набил табаком глиняную трубку, уселся у нетопившегося камина и принялся бурно сосать трубку. Утро было холодное и пасмурное, но, несмотря на это, окно позади него было приоткрыто, и штора приспущена. Он сидел с каким-то странным видом, словно потерпевший кораблекрушение. Дядя Адам занял позицию за столом посредине. Ряды дорогих книг смотрели со своих полок на всю эту сцену пыток. Я слышал чириканье воробьев в саду и голос моей игривой кузины, усевшейся за фортепиано в гостиной у меня над головой и затянувшей какую-то унылую песню.
В такой-то обстановке, в угрюмом настроении, с какою-то мальчишеской краткостью и отрывистостью, уставившись глазами в пол, я поведал моим родственникам о своем финансовом положении, о своем долге Пинкертону, об утрате всякой надежды на скульптуру, о карьере, которая мне предстояла в Соединенных Штатах, и о том, что, прежде чем продолжать залезать в долги и дальше, я решил рассказать обо всем своим родным.
- Очень сожалею, что вы не обратились ко мне,- сказал дядя Адам,- позволяю себе утверждать, что это было бы приличнее.
- И я то же думаю, дядя Адам,- возразил я,- но ведь я совсем не знал, как вы приняли бы мое обращение к вам.
- Надеюсь, я никогда не оборачивался спиной к моей плоти и крови,- ответил он напыщенным тоном; только моему робкому уху в его тоне послышалось больше раздражения, нежели любовного чувства.- Не мог же я забыть, что вы сын моей сестры. Я смотрю на это как на свой долг. У меня нет другого выбора, как принять вполне на свою ответственность создавшееся у вас положение.
Я мог только пробормотать: "Благодарю вас" в ответ на эти слова.
- Да,- продолжал он,- и я вижу что само провидение позаботилось том, что вы явились как раз вовремя. У моей прежней фирмы есть свободная вакансия; они теперь стали называться "Итальянскими оптовиками" {В подлиннике: "Italian Warehousmen", это значит, собственно,- продавцы съестных припасов.},- добавил он, подмигивая мне с оттенком юмора.- Вам повезло: мы ведь назывались просто оптовиками. Я завтра же определю вас на это место.
- Погодите, дядя Адам,- прервал я его.- Я совсем не того хотел бы. Мне хотелось бы только, чтоб вы уплатили мой долг Пинкертону; он человек не богатый. Я прошу вас лишь очистить меня от долга, а не о том, чтобы вы меня обеспечили на всю мою жизнь.
- Если б я пожелал быть с вами резким, я мог бы вам напомнить, что попрошайка не располагает свободным выбором,- сказал мой дядя,- что же касается до устроения вашей жизни, то вы уже пытались сами это сделать, и сами видите, что из этого вышло. Теперь вам волей-неволей приходится подчиниться руководству людей более солидных по летам и более разумных, чем вы сами. Что же касается ваших друзей (о которых мне ровно ничего не известно), их планов и предложений, и разговоров о каких-то открытиях на дальнем Западе,- я просто-напросто ничего не хочу знать обо всем этом. В том же положении, какое я, по счастливой случайности, могу вам предоставить, и за которое любой благоразумный молодой человек с радостью ухватился бы, вы будете, для начала, зарабатывать восемнадцать шиллингов в неделю.
- Восемнадцать шиллингов в неделю! - вскричал я.- Да мой бедный друг даром давал мне больше этого!
- Это тот самый друг, об уплате долга которому вы теперь хлопочете? - заметил мой дядя с видом человека, готового выдвинуть решительный довод.
- Адам...- произнес мой дедушка.
- Я очень сожалею о том, что вы присутствуете при этом совещании,- обращаясь к каменщику с деланной любезностью ответил дядя,- но должен вам напомнить, что вы сами того хотели.
- Адам...- повторил старик.
- Я слушаю вас, сэр,- сказал мой дядя.
Дедушка два-три раза пыхнул своей трубкой, не говоря ни слова, а затем промолвил:
- Мне тошно смотреть на тебя, Адам.
Дядя, видимо, был задет этим оскорблением.
- Очень жалею, что это так,- сказал он,- и еще больше жалею о том, что это было высказано в присутствии нашего собеседника.
- Верю, что тебе это неприятно,- сухо ответил ему старый Лоудон.- Да ведь я не из церемонных. Слушай, милый мой,- обратился он ко мне.- Я твой дед, так ведь? Не обращай внимания на Адамовы слова. Я помогу тебе. Я богат.
- Батюшка,- сказал дядя Адам,- я хотел бы поговорить с вами наедине.
Я встал.
- Сиди, сиди! - крикнул мне дедушка почти свирепым тоном.- Если Адаму надо что сказать, так и пусть говорит. Деньги, какие здесь есть,- мои, черт побери! И меня должны слушаться!
На эти обращенные ко мне ободрительные слова дядя, по-видимому, не нашел никакого замечания. Дважды приглашенный говорить, он дважды уклонился. Мне показалось, что он вдруг проникся ко мне нерасположением.
- Слушай-ка, что я скажу! - сказал дедушка.- Ты сын моей Дженни! Я устрою тебя. Твоя мать всегда была моей любимицей, а с Адамом я никогда не ладил. Я и тебя люблю; ты разумный парень, ты хорошо понимаешь строительное дело. Ты был во Франции, а мне говорили, что там отличные знатоки штукатурной работы. А у нас во всей Шотландии не найдется такого строителя, который бы так много занимался штукатуркой, как я. Если ты займешься этим делом с теми деньгами, какие я тебе дам, так ты сделаешься богаче меня.
Дядя Адам прокашлялся и сказал:
- Это прекрасно, отец, и я уверен, что Лоудон чувствует это. Это прекрасно и справедливо. Но позвольте мне высказать вам, что, быть может, было бы лучше, если бы это оформить в виде документа.
Вражда, всегда теплившаяся между этими двумя людьми, при этих словах едва не вспыхнула ярким пламенем. Старый каменщик повернулся к своему отпрыску и вытянул губы, словно раздраженная обезьяна, некоторое время храня молчание, а потом сказал:
- Позвать Грегга!
Слова эти произвели видимый эффект.
- Он ушел к себе в контору,- пробормотал дядя.
- Позвать Грегга! - повторил дед.
- Я же вам говорю, что он в конторе,- повторил дядя.
- А я тебе говорю, что он ушел покурить,- возразил старик.
- Ну, хорошо! - крикнул дядя, с раздражением поднимаясь с места.- Я сам схожу за ним.
- Не надо! - крикнул дед.- Сиди здесь, не уходи!
- Но, черт возьми, как же его тогда позвать! - крикнул дядя с большой раздражительностью.
Дедушка вместо ответа взглянул на своего сына с какой-то школьнической усмешкой и позвонил.
- Возьми ключ от сада,- сказал он вошедшему слуге,- пойти туда, и если мистер Грегг, стряпчий, там,- а он всегда сидит под боярышником,- скажи, что старый мистер Лоудон ему кланяется и просит его сюда прийти на минутку.
"Мистер Грегг, стряпчий!"... Я сразу понял то, что сначала было для меня загадкой,- значение слов моего дедушки и тревоги бедного дяди. Дело шло о завещании дедушки.
- Послушайте, дедушка,- сказал я,- я не добиваюсь ничего подобного. Все, чего я желал,- это была ссуда, примерно фунтов в двести. Я сумею сам о себе подумать, у меня есть друзья в Соединенных Штатах, и имеются в виду благоприятные случаи и надежды...
Старик махнул мне рукой.
- Здесь я говорю,- отрезал он.
Мы все трое замолчали и стали ждать стряпчего. Он наконец явился; служанка доложила о нем. Это был сухой, но не угрюмый человек, в очках.
- Слушайте, Грегг,- крикнул ему дед,- вот в чем дело. Что может сделать Адам с моим завещанием?
- Боюсь, что я не верно вас понимаю,- проговорил ошеломленный законник.
- Что он имеет право сделать? - повторил старик, колотя кулаком по ручке кресла.- Мои деньги чьи - мои или Адамовы? Может Адам ими распоряжаться?
- О, я понимаю теперь,- сказал Грегг.- Ну конечно, нет. При бракосочетании ваших детей оба они получили известную сумму на раздел. Вы, без сомнения, помните это обстоятельство, мистер Лоудон.
- Ну, коли так,- заключил дед, колотя кулаками, словно молотком,- значит я могу все, что после меня останется, отдать кому хочу, хоть самому великому Магуну? (Он, должно быть, хотел сказать: Великому Моголу).
- Без всякого сомнения,- с легкой улыбкой ответил Грегг.
- Слышишь ты, Адам? - спросил дед.
- Позволю себе заметить, что мне нет никакой надобности слышать это,- сказал дядя.
- Отлично,- сказал дед.- Теперь вы оба, ты и сын Дженни, можете пойти прогуляться. Мы с Грегтом закончим это дело вдвоем.
Как только мы очутились вдвоем с дядей Адамом, я, с болью в сердце, повернулся к нему.
- Дядя Адам,- сказал я ему,- вы лучше меня самого поймете, до какой степени все это мучительно для меня.
- Да, сожалею, что вы видели вашего дедушку в таком нелюбезном состоянии духа,- ответил этот необыкновенный человек.- Вы, однако же, не допустите, чтоб это произвело на вас слишком сильное впечатление. У него ведь удивительный характер. Я не сомневаюсь, что он будет очень щедр к вам.
Но я не хотел отвечать на это примирительное настроение дяди. Я не хотел оставаться в этом доме и не намерен был никогда в него возвращаться. Было решено, что через час я буду в конторе стряпчего, которому дядя Адам об этом скажет, когда тот будет уходить. Мне кажется, что никогда еще не создавалось такого головоломного положения. Выходило так, как будто я получил холодный отказ, а твердый Адам был великодушным победителем, которому не хотелось злоупотреблять своим триумфом.
Ясно было, что мне собираются выделить мою часть наследства. При таких-то обстоятельствах мне было теперь предоставлено размышлять, слоняясь по улицам нового города, совещаясь со статуями Георга IV и Уильяма Питта, наслаждаясь картинами в окнах магазинов и возобновляя свое знакомство с Эдинбургом. Час спустя я направился к конторе мистера Грегга, где мне был с надлежащей речью вручен чек на две тысячи фунтов и пачка книг по архитектуре.
- Мистер Лоудон просил меня еще сказать вам,- продолжал законник, просматривая свою записную книжку,- что хотя все эти книжки очень ценны для зодчего, но что вам надо заботиться о самобытности, самостоятельности в работе. Он говорил, чтобы вы смело доверялись портландскому цементу, и что при надлежащей примеси песку он является очень прочным строительным материалом.
Я улыбнулся и сказал, что, наверно, он будет очень прочен.
- Мне однажды случилось жить в доме, построенном моим достопочтеннейшим клиентом,- заметил стряпчий,- и мне казалось, что он простоит очень долго.
- Только дело-то в том, сэр,- сказал я,- что я не имею ни малейшего желания быть архитектором.
При этих словах он от души расхохотался. Лед был сломан и я решил посоветоваться с ним насчет того, как мне вести себя. Он настаивал на том, чтоб я вернулся в дом, хотя бы к завтраку и к обычной моей прогулке с дедушкой.
- А вечером я вас вызволю, если хотите, пригласив вас на холостяцкий обед к себе. Но завтрака и прогулки, по-моему, вам не избежать, неловко будет. Надо угодить старичку; да притом он, кажется, в самом деле очень любит вас и будет очень огорчен, если увидит, что вы как будто избегаете его. Что же касается мистера Адама, то с ним излишняя деликатность, пожалуй, будет и неуместна. Ну, а теперь скажите, мистер Додд, что вы намерены делать с этими деньгами?
А ведь это в самом деле вопрос! С двумя тысячами фунтов, то есть пятьюдесятью тысячами франков, я могу вернуться в Париж и снова заняться искусством и зажить по-царски в этом экономном Латинском квартале. С одной стороны, я радовался тому, что послал Пинкертону мое письмо из Лондона; а с другой стороны - горько в этом каялся. В одном только пункте все мое существо чувствовало полное удовлетворение: письмо было уже отправлено, значит, и мне самому оставалось только отправиться вслед за ним. Согласно всем этим соображениям деньги мои были разделены на две неравные части. Одна часть была переведена на имя Дижона, в Париж, чтобы он заплатил все мои долги, а другая часть осталась у меня, и Грегг дал мне на нее переводной вексель на Сан-Франциско.
Дальнейшие мои дела в Эдинбурге, кроме очень приятно проведенного обеда со стряпчим и ужасного фамильного завтрака, приняли форму прогулки с старым подрядчиком, который на этот раз не водил меня по пригородам и не показывал выстроенных им домов, но повел меня прямо к тому, более прочному и предназначенному на вечное пребывание жилищу, которое он заготовил для своих бренных останков. Оно было на кладбище, странным образом втиснувшемся между стенами тюрьмы, на краю скалы, покрытом надгробными камнями и окруженном деревьями и плющом. Восточный ветер, должно быть, очень тяжкий для старика, сотрясал ветви, и скудное солнышко шотландского лета рисовало их движущиеся тени.
- Я хочу, чтоб ты видел это место,- говорил он.- Вот они. Вот тут Эвфемия Росс - моя покойная жена, твоя бабушка... Ох, вру, это не она, это моя старшая дочь; твоя мать - вторая дочь. Вот тут - Мэри Моррей, родилась в 1819 году, умерла в 1850; славное было создание. Вот тут Александр Лоудон, родившийся в 1792 году, а дальше пустое место; это я буду тут лежать. Мое имя Александр. Меня, когда я был маленький, звали Экки. Эй, Экки, теперь уж ты стал стариком!
Потом было у меня другое, более грустное посещение кладбища, на моей второй остановке в пути, в Мускегоне, который стал теперь куда величественнее благодаря куполу нового Капитолия, окруженному лесами. Я прибыл туда днем, в дождливую погоду. Я двигался по большим улицам, имена которых были мне неизвестны; по ним тянулись двойные, тройные, четверные ряда экипажей; над ними тянулись сотни телеграфных и телефонных проводов, затмевавших небо у меня над головой; меня с обеих сторон обступали громадные многоэтажные дома. И тут мне вспомнился мой дом на улице Расина и мой извозчичий кабачок, и эти воспоминания вызвали у меня слезы. После моего отъезда из Мускегона из него вырос такой монотонный Вавилон, что мне то и дело приходилось расспрашивать про дорогу. И кладбище оказалось другое, новое. Смерть, однако, не сидела сложа руки в Мускегоне, и могил было уже изрядное количество; я долго брел под дождем среди роскошных памятников миллионеров и скромных черных крестов бедняков, пока инстинкт или случай не привел меня к могиле моего отца. Над ней был надгробный камень, поставленный "признательными друзьями", о котором я уже знал; теперь я мог судить о их вкусе по части монументов; мог также судить и о их литературном вкусе и стиле, когда подошел вплотную к камню и прочел надпись на нем. Имя было начертано крупными буквами:
"Странная вещь имя человека! - подумал я.- Как оно вцепляется в человека, как оно иной раз неверно его представляет, как оно переживает его!" И вот я теперь с какой-то странной смесью сожаления и горькой радости подумал о том, что я никогда не знал, и, вероятно, не узнаю, что обозначает эта буква К. Кильтер, Кай, Кайзер - перебирал я в уме, и наконец почему-то уперся в имя Корнелиуса и чуть-чуть не расхохотался. Никогда еще кажется, я не был в таком ребяческом настроении, и, быть может, именно потому, что был глубоко растроган. Но среди этого ни с чем несообразного нервого веселья я был охвачен настоящей бурей угрызений совести и быстро обратился в бегство с кладбища.
Я остался в Мускегоне на несколько дней, посещая друзей и знакомых моего отца; к этому меня побуждало чувство благоговения к его памяти, но я смело мог бы не тратить напрасно времени. Его, правда, помнили, и ради него меня радушно принимали. Но его видимо уже начали забывать. Разговоры, с трудом и натугой вращались вокруг добродетелей покойного; друзья и знакомые, пока я говорил с ними, вспоминали его деловые таланты, его ревность к общественным интересам, но когда я уходил, они больше уж и не вспоминали о нем. Отец любил меня. Я бросил его одного жить и умереть среди равнодушных чужих; теперь я вернулся и нашел его умершим, погребенным и забытым. Мое позднее раскаяние побудило меня принять новое решение. Я вспомнил о другой душе, которая прилепилась ко мне,- о Пинкертоне. Я не должен был дважды делать одну и ту же ошибку.
Я опоздал на целую неделю и не известил об этом своего друга. Когда я пересаживался на другой поезд в Консил-Блуфсе, я увидел человека, который, войдя в вагон и держа в руке телеграмму, спрашивал, нет ли тут пассажира по имени Лондон Додд? Я счел, что это имя подходит к моему достаточно близко, чтоб я мог овладеть этой телеграммой, и увидел, что она от Пинкертона и гласит: - "В какой день прибудете? Очень важно".- Я отправил ему ответ, обозначив в нем день и час, а в Огдене меня ожидала новая депеша: "Несказанно рад, встречу вас в Сакраменто". В парижские дни у меня было придумано прозвище для Пинкертона: "Неукротимый" - так звал я его в минуты раздражения, и на этот раз кличка припомнилась мне. Наверное, он опять надумал какую-нибудь штуку. В какую новую затею впутаюсь я на берегах Тихого океана? Моя вера в этого человека и мое недоверие к нему стояли на одинаковой высоте. Я знал, что он ничего не сделает с дурным умыслом, и в то же время был уверен, что ничего он (с моей точки зрения) не сделает как следует.
Эти неопределенные опасения еще более сгустили тени моего путешествия. Небраска, Вайоминг, Юта, Невада мелькали передо мной и, как мне казалось, заслоняли от меня мой другой родной край - Латинский квартал. Но когда наконец перевалили через Сьерру и поезд загромыхал на равнине по ту сторону гор, когда я увидел перед собой бесконечну