улыбался, губы
его были полуоткрыты и беззвучно пели:
Да будет благословенна жизнь, да будет благословенна!
Так продолжалось семь ночей - от пятницы до пятницы. Семь ночей
девушки и женщины приходили его слушать и приносили цветы.
Слишком красноречиво было его молчание, слишком велик был
соблазн.
Тогда понял Гассан-Али, что ничего не остается ему, как убить
сына.
Он призвал старшин и во всем им открылся.
- Я убью его сам, - сказал он, - чтобы ни на кого из вас не
пала его кровь. Пусть небо мстит мне.
Это было в великий день байрама. Уцмий вывел своего сына за
руку на площадь, где собрался весь народ - все старейшины, джигиты,
девушки и женщины. Все должны были увидеть смерть Гейлюна и
поверить, что песнь его смолкнет навеки.
Отец подвел сына к камню, положил его и поднял ятаган.
Но в то же мгновение все закрыли глаза - так прекрасно было
лицо Гейлюна, - и никто не видел, как он умер.
На четыре части разрубил сына Гассан-Али и бросил их в четыре
стороны - на восток, на запад, на север и на юг. Так, чтобы они
никогда не могли найти друг друга.
Потом сам лег на окровавленный ятаган и совершил над собой
месть неба.
Но когда собравшиеся открыли глаза и в страхе посмотрели друг
на друга, то в каждом они увидели лицо Гейлюна. Оно сияло, как
солнце, уста его открывались в улыбке - они пели:
Да будет благословенна жизнь, да будет благословенна!
- Как хорошо поет Гейлюн, - сказали девушки.
- Он умер и не может петь, - ответили им старшины.
Но никто им не поверил. Нет, никто не видел, как умер Гейлюн. У
всех были закрыты глаза в то время. Никто не видел.
На высотах из-под снега бегут ручьи, янтарным медом насыщен
воздух, плоды наливаются, зреют и опадают. Лето приходит к своему
зениту, и с гор долетает песня Гейлюна.
Да будет благословенна жизнь, - слышат люди, - да будет
благословенна.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Огневые солнечные колосья проникают и сюда сквозь приспущенные
жалюзи и колеблются по затоптанному полу. От них никуда не уйдешь в
такую пору, как ни старайся. Они проскальзывают в самую крохотную
щелочку, в самое маленькое отверстие ставень или дверей и тотчас же
с веселым любопытством переползают с предмета на предмет, не
оставляя без внимания даже жалкий изгрызанный окурок, трусовато
забившийся куда-нибудь под стол. Они хозяйственно царят в этом
городке с того дня, как только с гор потянет весенним талым духом,
и не покидают его до первого зимнего снега.
Входная дверь скрипит, распахивается настежь и снова с шумом
захлопывается. В ту минуту, когда кто-нибудь входит или выходит,
солнце полонит все помещение, захлестывает его колющим,
непереносимым светом, от которого начинают болеть и слезиться
глаза. Сидящие за столиками прикрывают лица газетными листами или
отворачиваются. Растянувшаяся у стойки собачонка просыпается,
чихает, начинает искать блох. Потом снова все погружается в мреющий
полумрак, где вьются, вьются золотые пылинки.
Иногда раздается негромкий возглас:
- Пожалуйста, порцию мацони.
И тотчас же на зов подымается из-за крайнего от входной двери
столика темноволосая, смуглая девушка, откладывает в сторону
развернутую книгу, которую она только что читала с глубоким
вниманием, быстро шаркая красными чувяками, надетыми на босу ногу,
идет к стойке, берет маленький пузатый глиняный горшочек с кислым
молоком и несет его посетителю.
Ее лицо, за минуту перед тем внимательно-сосредоточенное,
теперь приветливо и деловито.
Она ставит мацони на столик перед посетителем и говорит ему
несколько слов, как раз столько, чтобы не казаться навязчивой,
несколько ничего не значащих слов, звучащих в ее устах искренним
приветствием.
Она знает каждого из тех, кто бывает в этом скромном кафе, со
многими у нее чисто приятельские отношения.
Сделав свое дело, она возвращается на место, погружается в
чтение. Подпирает подбородок выше локтя обнаженной рукой, морщит
низкий, выпуклый лоб, сдвигает густые, лапчатые брови, вся уходит в
книгу. Изредка, не отрывая глаз от страницы, нашаривает папиросу и
спички, закуривает, глубоко затягиваясь, окутывает себя въедливым
табачным дымом, читает.
У нее перепелиные, агатовые, внимательные и добрые глаза,
широкий мягкий нос, круглый с наивной ямочкой подбородок, спелые
ягодные губы. Ей не больше двадцати лет. На ней простое,
крестьянского сурового полотна платье. Волосы круглыми упрямыми
кольцами падают на уши и на лоб. Она закинула ногу на ногу - так ей
удобней сидеть, - ее красный чувяк на поднятой ноге едва держится,
обнажая розовую пятку.
2
Из открытой настежь двери кухни распространяется запах
жаренного на постном масле лука, слышится стук ножа по доске,
бульканье, всхлипывание кипящей воды.
Сквозь пар и чад видны две движущиеся женские фигуры. Они ни на
минуту не остановятся. Их руки то подымаются вверх, то быстро
перебирают что-то, достают из корзины, режут, моют и бросают в
кипящую воду.
- Милочка! - кричат оттуда.
- Да, мама, - тотчас же отвечает девушка и бежит на зов.
- Котлеты готовы, можешь подавать, - говорит хозяйка, отирая
полотенцем руки.
Это высокая, худая женщина с усталым, когда-то красивым лицом,
с такими же агатовыми глазами, как у дочери. Но черты лица ее
тоньше, а обнаженные по локоть, огрубевшие, потрескавшиеся,
потемневшие руки еще не утратили чистоты линий.
Девушка берет большой жестяной поднос, ставит на него тарелки -
они звякают веселым звоном - и стоит перед плитой, обволакиваемая
паром, в то время как мать деревянной лопаткой кидает на тарелки
шипящие котлеты.
Приторный, щекочущий запах жареного лука, масла, мяса
забирается ей в нос и небо. Она чихает, весело смеется, поблескивая
глазами, отмахиваясь головою от липнущих мух.
- Сегодня у нас диспут о Пушкине, - говорит она, - страшно
интересно. Тов. Авалов читает доклад. Он доказывает, что Пушкин
мещанин и реакционер, что он пошляк и не нужен современности.
Оппонировать будет Алексей Васильевич. Если бы ты только видела,
как он возмущен. Если бы ты только видела!
Она, смеясь, взмахивает головой.
- Ради Пушкина он забыл даже свою осторожность. Бедным нашим
поэтам не поздоровится.
- Я бы на его месте не стала спорить с ними, - возражает мать,
поливая котлеты соусом.
"Ах, мама, мама! Разве она что-нибудь понимает. Ведь это так
интересно".
И, неся перед собой большой поднос с порциями котлет, Милочка
быстро идет из кухни, шлепая красными чувяками, в столовую, где ее
ждут голодные посетители.
3
В кафе-столовой у Дарьи Ивановны посетители бывают в разное
время разные. Рано утром, до службы, наскоро пьют чай, едят мацони.
Все они живут на холостую ногу, дома у них ералаш - самовара не
ставят. Они пьют чай, сидя на краешке стула, читают газету, жуют
чурек - все в одно и то же время. Многие так торопятся, что
забывают расплачиваться. Тогда Милочка записывает их фамилию на
стенке у стойки. И если кто-нибудь из них уже не появляется в
столовой, то на память о них только это и остается.
Потом наступает перерыв. Слышно, как жужжат мухи, как чешется
собака. Дверь с улицы открыта настежь, приперта кирпичом. Утренний
воздух свободно проникает в комнату; можно разглядеть каждый ее
угол, все ее убогое убранство.
Потолок черен от копоти, краска давно облупилась с отсыревших
стен, деревянные столы стоят как попало - потемневшие от пролитого
на них жира, по чистому в эту пору полу бегут вытоптанные дорожки.
Над стойкой - панно, писанное Милочкой на дикте: смерть во фраке
танцует с Коломбиной, у ног их лежит плачущий Пьеро. Под этим
панно, чинно в ряд, горшочек к горшочку, расставлено мацони, на
блюде рядом - живая, кудрявая, остро пахнущая зелень: тархун,
черемша, редиска, петрушка. В пустом запыленном стеклянном шкафу -
пустые запыленные винные бутылки, педаль от рояля, коробки от
гильз.
Дарья Ивановна вернулась с базара - готовится к тяжелому,
полному чада, стука, жары дню. Ее движения спокойны, уверенны, на
лице еще не залегла печальная усталость.
Кухарка гремит у плиты - швыряет поленья дров, наливает в бак
воду.
Время от времени она прерывает свою шумную работу,
выпрямляется, с остервенением скребет стриженую голову. По всей
вероятности, она забыла что-нибудь важное. Потом начинает стучать и
греметь еще яростней. С Дарьей Ивановной она большая приятельница.
- Раньше я бы с вами и разговаривать не стала, ну а теперь, как
вы мне товарищ...
И смеется, растягивая рот до ушей.
Солнечные лучи все уверенней овладевают комнатой.
4
Милочка сидит на скамеечке (для ног) у порога кафе. На коленях
у нее книга, но она смотрит вперед, щурит глаза. Улыбка
остановилась у нее на губах - неясная, неопределенная улыбка,
случайно, вместе с солнечным лучом упавшая на лицо. Может быть -
только лишь отражение неба, гор, буйной листвы, шумов пышно
зацветающего лета.
Впереди убитая булыжником площадь, на ней полуразвалившаяся
водокачка, из которой бежит, бежит не переставая вода, образуя
топкую лужу, края ее заросли травой, пробившейся между камней.
Слева врос в землю приземистый, раздавшийся в стороны дом. Он
выкрашен в желтую краску, стены его заклеены афишами, на фронтоне
красное, выцветшее на солнце полотнище: "Первый Советский театр".
За площадью стремится вверх прямая стрела бульвара. Каштаны и
акация, сплетая над ним свои ветви, образуют зеленый шатер. Зеленые
зыбкие пятна покрывают частой сетью песок дороги. Кажется, что
идущие по ней люди пляшут, овеянные винным духом цветущих деревьев.
Вдали они образуют сплошную бархатную стену, сливаясь с
кудрявым подножием Столовой горы. Ее косо срезанный конус, с еще не
стаявшим на вершине снегом, победно блистает в лазоревом небе. Она
открывает путь в неведомое сказочное царство, в буйный, мощный хаос
камней, лесов, бесноватых потоков и льда - в неизмеримое
девственное царство земли и солнца.
В агатовых глазах Милочки отражается весь этот мир. Она сидит,
подперев ладонями подбородок. "Старинные мастера" Фромантена у нее
под локтем. В ушах неумолчно гремит орган Терека, особенно
явственно звучащий в эти ранние утренние часы. Терек бежит с камня
на камень, преодолевая тысячу препятствий, и далеко возвещает о
своем радостном, крушительном беге. Весь воздух рассыпается в прах
под ударами его глубокого рокочущего голоса.
5
Вдоль бульвара идут редкие прохожие.
Напротив, в низеньком домике открылось окно, блеснув радужными
стеклами. Рыжий перс в плоской, круглой тюбетейке выкладывает на
широкий подоконник плоский - блином - белый лаваш и продолговатый с
загнутым вверх, как у туфли, концом чурек.
Чистильщик сапог, черный, как его мази, турчонок сел на обычное
свое место - угол бульвара и площади. Он кричит, выбрасывает из
глубины горла шершавые, угловатые, как битый щебень, слова.
Сверкая спицами колес, проносится велосипедист. Он
самоотверженно работает ногами, лицо его вдохновенно. Клетчатая
кепка сдвинута на затылок.
- Доброе утро! - кричит он Милочке и исчезает в зеленой сени
бульвара. Это поэт Авалов.
Милочка встает со скамейки. Она вытягивается всем телом, каждый
мускул напрягается в ней, наполняется жизнью. Она поднимает руки
вверх, сплетает над головой пальцы - холстинковое платье открывает
до колен обнаженные загорелые ноги. Воздух до краев заливает грудь
запахами, радостью, солнцем...
Рядом с нею затихает лошадиный топот. Какой-то всадник легко и
быстро прыгает с седла. На нем коричневый бешмет, высокая белая
папаха. Глаза его смеются из-под сросшихся густых бровей. Милочка
опускает руки, платье снова скрывает ее колени. Загар на щеках
кажется смуглее.
6
Зовут всадника Халил-Беком. Он аварец - первый, единственный
художник в своей стране. Черты его резки, тонки, узкая талия туго
стянута ремешком; походка, как у горцев, кажется танцующей. В нем
живут неслиянно два человека - европеец и азиат, дитя, улыбающееся
солнцу. Он привязывает коня к фонарному столбу.
- Доброго утра, - говорит Халил гортанным голосом, - приятного
дня, - и двумя пальцами касается лба у края папахи, как делают это
все мусульмане.
- Вы ездили в горы? - спрашивает его Милочка, ставя перед ним
стакан чаю.
- Я ездил смотреть на горы, - возражает он, - горы далеко... Но с
Чертовой долины Казбек виден особенно четко. Он стоит, как седой
пастух над стадом своих овец.
- Я хотела бы побывать на его вершине, - мечтательно говорит
Милочка. - Я знакома с маленькой старушкой, первой из людей
взобравшейся туда. Она была там впервые много лет назад и с тех пор
каждое лето отправляется туда, точно правоверный в Мекку. Несмотря
на свои седые волосы, она все еще кажется молодой. А какие там
цветы расцветают под снегом...
Халил-Бек пьет чай, белые зубы его впиваются в мягкий чурек,
пахнущий спелым пшеничным колосом, а глаза улыбаются, глядя на
Милочку. Ах, эти женщины, разве они что-нибудь понимают. Они всюду
хотят проникнуть, до всего дотронуться пальцами, разоблачить все
тайны, спустить Бога на землю.
Так они разговаривают, оба склоняясь над круглым столиком.
Милочка любит слушать рассказы Халила об Аварии - этой
оторванной от мира стране, высоко вознесшейся на горах Дагестана.
Там девушки ранним утром ходят к роднику за водою - только тогда их
может увидеть греховный глаз юноши. Там до сих пор еще звучит песня
Гейлюна, этого солнечного бога, ушедшего от людей, чтобы на высотах
зверям и птицам петь свои песни о том, как прекрасны и
благословенны небо, земля, травы, плодоносящая жизнь.
В кафе входят все новые и новые посетители. Они смеются, громко
говорят, размахивают руками, рассказывают о своих делах так, точно
находятся у себя дома. Это бритые актеры и актрисы. Они спешат на
репетицию, у них на счету каждая минута, режиссер назначил сбор
ровно в двенадцать - раз и навсегда. За опаздывание вывесят штраф.
Это не реклама, а "уж будьте уверочки".
Вот потому-то они и толпятся у Дарьи Ивановны, стоя едят
мацони, обжигают себе губы чаем.
- Вы только подумайте, нет, вы только подумайте! - кипятится
одна из них. - Я встаю в шесть утра, убираю комнату, приношу с
Терека воду, потом бегу на базар, с базара домой, ставлю чайник,
кормлю детей, колю дрова и бегу в театр. Разве можно поспеть
вовремя? Разве можно в такое время требовать аккуратности? Это
нахальство, это черт знает что!
И все поддерживают ее, находят новые доказательства нелепости
постановления режиссерской коллегии, все новые оправдания своей
неаккуратности.
- Не забывайте к тому же, сколько выходит времени на то, чтобы
продать брюки, - рокочет чей-то бас. - Я каждую неделю продаю что-
нибудь из своего гардероба. Скоро мне не в чем будет играть, а тут
говорят об аккуратности и дисциплине.
Так проходит минута за минутой, солнце плывет к зениту, оно не
собирается остановиться - не внемлет никаким оправданиям -
неуклонно свершает свой путь.
Актеры стоят, размахивают руками, изо дня в день заводят
шарманку на один и тот же нудный мотив.
Но вот хлопает дверь, в кафе врывается юноша в обмотках и с
длинными вьющимися волосами.
- Да что же это такое? - кричит он. - Я же не могу, всамделе!
Не бегать же мне по всему городу. Я отказываюсь работать, я не
лошадь, всамделе!
И снова скрывается за дверью, потому что он отвечает за всех,
потому что он помощник режиссера, он сам опоздал и в душе рад, что
опоздали другие.
7
- Вы знаете, что такое ждать?
Актриса Ланская останавливается у столика, где сидит Халил-Бек.
В руках у нее прут - гибкий зеленый прут, которым она ударяет себя
по юбке. Губы ее ярко накрашены, лицо бледно.
Халил опускает глаза:
- Да, я очень хорошо знаю, что такое ждать.
Милочка смотрит на них с недоумением, но ей некогда
задумываться, она бежит на зов.
- Пожалуйста, запишите на нас - две порции мацони, фунт чурека
и стакан чаю.
- Хорошо, хорошо, я не забуду.
И в кафе снова водворяется тишина.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
На бульваре, у входа на трек, мороженщик продает мороженое. Он
стоит в тени под деревом со своей синей тачкой, выкрикивая горловым
придушенным голосом:
- Сахроженное!
Мальчишки-папиросники не отходят от него весь день, как мухи.
Они дерутся, считая заработанные деньги, прыгают на одной ноге,
предлагают прохожим свой товар, не переставая сосут ледяное
лакомство, зажатое между двумя вафлями. Липкая жидкость течет по их
грязным пальцам.
Халил-Бек хочет купить папирос. Он говорит несколько слов по-
татарски - его обступают со всех сторон, толкая друг друга,
закидывая восклицаниями, уверениями, бранью.
- Тише, - останавливает он их, - я куплю у того, кто споет и
станцует мне "Гульджю". Он получит от меня вдвое.
Тогда все начинают кричать разом, точно воробьиная стая,
слетевшая на ржаное поле, размахивают руками, глаза сверкают. Они
забывают о мороженом, о других покупателях.
Шум длится две-три минуты, потом все затихают одновременно,
образуют круг, а танцор выходит на середину.
Это самый маленький, самый оборванный, самый крикливый из всех
папиросников. Спутанные курчавые волосы падают ему на нос, в
грязном ухе серьга, шоколадное худое тело выглядывает из тысячи
дыр. Он замирает посреди круга, зажмурив глаза, потом кривит рот,
щелкает языком, поет и начинает вертеться, вскидывая то одну, то
другую согнутую в колене ногу. Он поет все громче и громче,
отчетливей щелкает языком, быстрее носится по кругу. Движения его
внезапны, резки, точно у паяца, которого дергают за нитку.
Его товарищи, стоящие в кругу, хлопают в ладоши, раскачиваются
из стороны в сторону, тянут свое унылое "а-а" на одной и той же
ноте.
Халил-Бек, аварец, и мороженщик, ярославский мужик, стоят и
слушают. Один - оттуда, с гор, со снежных вершин, видных за много
верст, другой - с унылых равнин, замкнутых лесами. Оба забылись,
задумались о своем, о разном, под гортанную татарскую песню, - оба,
закинутые на чужбину, в этот город осетин и терских казаков. Быть
может, у каждого звучит в ушах своя родная песня.
2
- Я опять застаю вас за вашим милым занятием...
Халил-Бек круто оборачивается, лицо его, за минуту перед тем по-
детски открытое и печальное, заостряется, делаясь жестким и
замкнутым.
Перед ним стоит Ланская со своим раздражающе ярким красным
платком, завязанным вокруг обесцвеченных перекисью волос.
- Да, я люблю слушать эту песню, - отвечает он.
- Глупая, однообразная, дикая песня, - упрямо, с ожесточением
настаивает Ланская, - и мальчишки эти противные, оборванные,
грязные воры. Прирожденные, неисправимые воры, как весь этот
восточный народишко.
- Вы напрасно стараетесь уколоть меня.
- Я и не собираюсь этого делать. Мне просто опротивел город,
изводящий грохот Терека, горы, которые вот точно нарочно пришли и
стали тут, чтобы преградить дорогу.
- У вас плохое настроение, - примиряюще возражает Халил-Бек, -
горы в этом не виноваты.
Злая улыбка кривит ее накрашенные губы, стальные глаза смотрят
не мигая.
- Меня душат, меня давят ваши горы, от них никуда не убежишь.
Понимаете вы это?
Они входят в ворота, спускаются по ступенькам, идут по широкой
аллее к Тереку. Гравий хрустит под ногами, солнечные пятна бегут по
белому платью Ланской, по ее лицу, по алому платку, волосам. Грохот
воды становится явственней. Магнолии пахнут приторно и ядовито.
Актрисе кажется, что вот еще последний глоток прожженного воздуха и
она задохнется. Голова кружится, мысли бегут рассыпаясь, ноги
слабеют.
Она хватает Халила за рукав бешмета, говорит беспомощно, по-
детски:
- Все равно, я чувствую, что умру здесь.
3
Халил старается идти как можно тише. Его походка становится еще
легче.
- Вы простите мне, я злая, - после тягостного молчания говорит
Ланская, - я причиняю вам боль. Но поймите вы, что у меня ничего не
осталось, никакой надежды... Я бежала из Москвы от холода и голода. Я
бросила театр, к которому привыкла, потому что он уже не давал
радости, я уехала в Киев к гетману, пережила сто перемен, дрожала
от выстрелов, от страха потерять свой гардероб, остаться голодной и
без работы. Я принимала подарки от петлюровцев, от комиссаров, от
кого угодно, я на всех смотрела собачьими преданными глазами,
доставая какие-то мандаты и удостоверения, каждый раз другие, и -
ненавидела, ненавидела, боже, как всех их ненавидела и боялась!
Она говорит быстро, слова заскакивают друг за друга, спешат,
обгоняемые стремительным говором Терека.
Разве ее может понять мужчина, привыкший брать все силой?
Почему ее замешали в этот ужас, который творится сейчас, в эту
кашу, где все только грязь, вши, насилие и кровь?.. Поймите, что
она не хочет, не может, что она безмерно устала. Почему ее
заставляли петь то Боже царя храни, то Интернационал, то еще что-
то, когда ей не нужно и гадко и то, и другое, и третье? Почему ее
лишили всего, что было привычно и дорого, и заставляли дрожать и
кланяться, дрожать и кланяться. Она уехала с добровольцами, она
бежала с ними из Киева в Ростов, из Ростова в Екатеринодар, оттуда
сюда... Почему с ними, а не с другими?.. Да только потому, что на них
была привычная форма, потому что они говорили привычным языком,
потому что надеялась, что с ними кончится этот гадкий сон перемен,
революций, шершавых глупых слов. Потому что с ними были французы и
англичане, в силу и рыцарство которых она так верила.
Потому что... потому что с ними можно было уехать за границу,
оставить эту Азию, эту грязь, это хамство... И она тащилась месяцами
в теплушках, греясь у железных печурок, готовя чай пьяным офицерам,
с которых слетел весь их лоск и изящество, как только они увидали,
что пядь за пядью уходит из-под их ног территория "единой и
неделимой". Она пьянствовала вместе с ними, чтобы не чувствовать
холода, паразитов, отвращения к себе. Боже мой, она готова была все
снести, чтобы только вырваться отсюда, из постылой России! И вот
на дороге ее выросли горы, тупая, безнадежно тупая Столовая гора,
от которой никуда не убежишь, никуда не спрячешься, которая торчит,
как бельмо на глазу, в конце каждой улицы этого города.
Ее бросили, ее подлым образом предали в одно мартовское утро,
после пьяной ночи в редакции газеты. Она смеялась, пела шансонетки
и не знала, что все эти прохвосты уложили свои чемоданы, чтобы с
рассветом покинуть город. На спектакле в театре в тот вечер
комендант говорил успокоительную речь.
- Владикавказ никогда не станет советским, я заверяю вас
честным словом русского офицера...
И редактор целовал ей ручки, обещая выхлопотать заграничный
паспорт.
- Дорогая, у редакции свой автомобиль. Это будет изумительное
парти-де-плезир по Военно-Грузинской дороге. А там Тифлис, Босфор,
Константинополь, Париж...
- У редакции свой автомобиль! - повторяет Ланская.
Этого она не может простить, не может забыть. Это свыше ее сил.
4
Халил-Бек слушает молча, склонив голову. Он знает всю ее
историю с начала до конца. Она повторяет ее помногу раз с
одинаковым негодованием. Он знает, догадывается о том, чего она не
говорит, но что связано с этим автомобилем и редактором, в одно
прекрасное мартовское утро исчезнувшим из города.
Он молчит, потому что не нужно возражать женщине.
Садится с нею рядом на скамью у каменной ограды. У ног их
беснуется, грохочет, рвет в белые клочья свои волны стремительный
Терек. Он прядает ввысь, сыплет брызги, увлекает каменья в
самозабвенном стремлении вперед.
Он свергается оттуда, с гор, со снежных вершин, недвижно
сияющих сейчас впереди. Далеко видно его извилистое течен