Главная » Книги

Шеллер-Михайлов Александр Константинович - Лес рубят - щепки летят, Страница 8

Шеллер-Михайлов Александр Константинович - Лес рубят - щепки летят



ливой шарманке или зачиликать какой-нибудь птице, и эти картины станут еще ярче, еще поэтичнее. И вдруг кто-нибудь хлопнет дверью в соседней комнате, кто-нибудь крикнет на улице,- работница приходит в себя, с недоумением осматривается кругом: все пусто, все тихо и только лучи солнца, прорвавшись сквозь тусклые стекла окна, играют на полу, на стульях и столах. Еще минута - и швея снова шьет, шьет, а ее мысль уже занята вопросами: "Отчего зто жизнь сложилась так, что в ней радости нет? Не будет ли лучше в будущем? Не приближается ли это будущее?" Мысль снова работает, снова носится далеко от жалкой каморки, где проходят рабочие часы. Порой воображение разыгрывается так сильно, так горячо охватит душу, что с языка невольно льется песня, тихая, мурлыкающая песня швеи, составившаяся из отдельных строф, выхваченная из разных поэтов, порой сложившаяся в голове самой работницы. В этих мечтах и думах есть много прелести, много поэзии; только они спасают работницу от одуряющей скуки и отупения, неизбежных при однообразии труда. Эти мечты знавала когда-то и Марья Дмитриевна, и теперь они снова охватили ее. Сколько раз уносилась она теперь к той поре, когда она была девочкой, когда она, сиротка, росла, пригревшись под крылом доброй богомольной старухи тетки, среди подруг, таких же, как она сама, небогатых мещаночек небольшого уездного города. Низенькие комнаты с старинной тяжелой мебелью, ослепительно белые скатерти на столах, десятки теплящихся в углах лампад, темные образа, пяльцы с натянутым бархатом и вышиваемыми золотыми цветами, небольшой садик, золотошвейная работа в будни, стоянье у обедни утром в праздники, девичье веселье по вечерам в воскресные дни, сиденье за воротами или игра в горелки, гаданье в Рождество, торжественная тишина великого поста, говенье и исповедь с крупными слезами за мелкие, мелкие грехи - все это так же ярко воскресало в памяти Прилежаевой, как тот теплый весенний день, когда она шла за гробом скоропостижно умершей тетки, рыдая и не зная, куда приклонить голову, когда она осталась на свежей насыпи могилы, забытая всеми и не желающая идти к ненавидевшим ее жадным родственникам покойной тетки, когда к ней подошел молодой "приказный" Александр Захарович Прилежаев... Давно он засматривался на ее цветущее, кроткое и милое лицо, давно хотел просить ее руки, но не смел, зная, что Маша слывет за богатую невесту, за единственную наследницу старой тетки. Теперь это уже была не богатая наследница, а такая же нищая, как он. Теперь он мог смело жениться на ней... И вспоминались Марье Дмитриевне и первые дни любви и счастья, и рождение первого ребенка... Все мрачнее и мрачнее становились воспоминания: нищета, пьянство мужа, непосильный труд, бессонные ночи... Кажется, этой тьме и конца не будет; но вот слышится чей-то ласковый лепет, раздаются чьи-то детские поцелуи, кто-то шепчет: "Чего же ты плачешь, мамочка... я хлеба достала!" Это говорит Катя; это она ласкается к матери; это ее поцелуи осушают слезы и вызывают улыбку бедной женщины. И все ярче и ярче обрисовывается образ этого ангела-хранителя матери, этой няньки младших детей, этой властительницы семьи. "Спаси ее господи, охрани ее под щитом своим!" - шепчут бледные губы Марьи Дмитриевны и, очнувшись от дум, озирается она кругом: в комнате пусто и тихо. Ее сердце сжимается; ей грустно, что с нею нет детей. "Что-то они делают? Когда-то они придут домой? Что у нас сегодня? Пятница, кажется? Завтра, значит, придут вечером. К чаю буду ждать. Да здоровы ли, не провинились ли - храни их господи! - в чем-нибудь? В воскресенье-то пирожок изготовлю. Антоша, батюшка мой, любит пирожки. Ох, что-то из него, моего родного, выйдет. Добрый он у меня мальчуган. Пошли ему, господи, счастья! Кабы вырос, обучился всему, служить бы стал, всех бы нас пригрел. Вздохнули бы мы. Даша-то вот только меня пугает - бледная, печальная все такая. Не жилица она у меня. И то сказать: тяжело ей в чужом месте. Вон Миша - тот что! Бойцом таким стал: с ним и не справишься!" И бесконечной нитью тянутся снова думы Марьи Дмитриевны, думы о детях, об их будущем. Она живет не своею жизнью; она живет их радостями и печалями, их надеждами и их опасениями. Не будь их, она, может быть, не стала бы работать, взяла бы посох в руки, надела бы котомку за плечи и пошла бы, побираясь Христовым именем, куда-нибудь на богомолье, отмаливать свои грехи и грехи своего покойного мужа... А вот и суббота пришла. Марья Дмитриевна сидит и шьет, но шьет тревожно, часто поглядывает на часы. Время идет так медленно! Наконец-то бьет пять часов! Марья Дмитриевна оставляет работу, прячет ее в комод и начинает прибирать в комнате. Но в комнате и без того все прибрано, все в порядке. Марья Дмитриевна стирает пыль, но пыли почти нигде нет; она хочет оправить салфетку, занавеси, но все это оправлено, все выглядит по-праздничному; кажется, вся эта мебель, все эти чистенькие листья цветов говорят бедной женщине: "Мы уже давно готовы к принятию твоих детей; что же они не идут?" - "В самом деле, что же они не идут?" - мелькает мысль в голове Марьи Дмитриевны. Она поспешно накидывает на голову платок, надевает салопчишко и выходит.
   - Куда это вы, Марья Дмитриевна? - спрашивает одна из жилиц, нанимающая комнату, выходящую окном на галерею.
   - За ворота: посмотреть хочу, не идут ли наши. Запоздали что-то,- отвечает Марья Дмитриевна.
   Она выходит за ворота и смотрит в ту сторону, откуда должны были прийти дети. На улице темно, фонари едва горят; все тихо, только в ближней кузнице ярко сверкает огонь и раздается стук молота. Вот кто-то идет около соседнего дома,- Марья Дмитриевна спешит навстречу. Нет, это не Катя! Опять ожидание. Опять кто-то двигается по тротуару.
   - Катюша, это ты? - окликает Марья Дмитриевна.
   - Мама, здравствуй! - отзывается ласковый знакомый голос.
   Марья Дмитриевна бросается к дочерям, целует Катерину Александровну, целует Дашу.
   - Ты, мама, шла куда-нибудь по делу? - спрашивает Катерина Александровна.
   - Да, Катюша... в лавочку шла,- лжет Марья Дмитриевна.- Только так, не очень нужно было... Я ворочусь... И завтра куплю, что надо.
   - А то ты иди, если нужно.
   - Нет, нет, Катюша! так... соли прихватить хотела,- защищается Марья Дмитриевна от предложения идти в лавку.
   Она теперь никуда не пойдет, ни на минуту не оставит своих детей. У нее наступает такой великий праздник: воскресенье. Это не просто седьмой день в неделе; нет, это воскресенье для матери и ее детей.
   Путники входят в квартиру.
   - Как у вас, мамочка, тепло! - тихо говорит Даша, видимо, довольная теплом.
   Даша все более и более начинает походить лицом на мать; даже в ее манерах, в ее тихом голосе есть что-то общее с матерью.
   - Грейся, грейся, голубка, у своей мамы,- целует ее Марья Дмитриевна.- Вот тут куколки твои спрятаны. Играй, маточка. Я пойду, самоварчик поставлю. Антоша сейчас придет с Мишей. Озябли они, поди, в уксусных-то шинелишках.
   - Я, мамочка, буду чашки собирать с сестрицей,- тихо произносит Даша.
   - Ну, хозяйничай, хозяйничай, большая хозяйка! - смеется мать и мелкими шажками бежит в кухню.
   Проходит минут двадцать. Марья Дмитриевна уже раз пять успела взглянуть на "галдарейку", посмотреть, не идут ли дети. Вдруг на галерее раздается шумный, шаловливый детский топот.
   - Идут, идут наши воеводы! - восклицает Марья Дмитриевна.
   Через минуту в комнате уже раздаются голоса Антона и Миши, слышится смех Катерины Александровны, шумит самовар на столе. Марья Дмитриевна забывает о своей чашке с чаем, забывает обо всем и только любуется детьми, только подкладывает им ломти "ситного хлеба" и подливает чаю.
   - Что, у вас хорошо в школе? - спрашивает Катерина Александровна у Антона.
   - Какое хорошо! - отвечает он.- Кормят тухлятиной; все ходят, как мухи осенью; учителя почти не бывают, только козлиную бороду и видим да дерем горло за пением. А уж пуще всего одолел нас этот тамбур. Пропадай он совсем!
   - Какой тамбур? - спрашивает Катерина Александровна.
   - Вязанье такое есть, тамбуром называется,- поясняет Антон.
   - Это, знаешь, такое - что ни клади, все провалится,- бойко смеется Миша, очевидно, повторяющий слышанную им остроту.
   - Да разве вы вяжете?
   - А нешто нет? Вяжем. Я тамбуром, а Минька чулочницей стал, чулки вяжет.
   - Вот дурят-то! - говорит Катерина Александровна, пожимая плечами.
   - Это, Катюша, как в мое время у помещиков дворовых людей приучали чулки вязать, чтобы они не спали,- кротко замечает Марья Дмитриевна.
   - Ну, а так ничего, не притесняют? - спрашивает Катерина Александровна у Антона.
   - Нет, ничего! Только одолела меня наша помощница поцелуями. Жмет, точно нутро выдавить хочет. Желтая, кащеем смотрит, а туда же, как коза скачет. Уж я когда-нибудь ей нос откушу.
   - Это Марья Николаевна, верно,- тихо соображает Даша.
   - Какая Марья Николаевна? - с удивлением спрашивает Антон.
   - Постникова; она у нас тоже помощница.
   Катерина Александровна смеется и рассказывает, что Марья Николаевна тоже такая желтая, худая и постоянно всех целует и сжимает в объятиях. Марья Дмитриевна тоже смеется.
   - Ах ты, глупушка, глупушка, что выдумала,- произносит она, целуя Дашу.- Ты думаешь, что худая да желтая только и есть одна Марья Николаевна.
   Чаепитие продолжается довольно долго. Наконец Катерина Александровна подымается с места.
   - Идешь уж, Катя?
   - Пора!
   - Завтра-то придешь?
   - Приду, приду!
   - И что это вам ночевать не позволяют дома?
   - Детей нельзя одних оставить в спальне.
   - А уж как бы я тебя уложила, голубка,- говорит Марья Дмитриевна, словно пытаясь узнать, не соблазнится ли и не останется ли на ночь Катерина Александровна.
   - Да, мама, я и сама с охотой ночевала бы дома. Неудобно спать там. Ну, да будем когда-нибудь и в своем углу спать.
   Катерина Александровна торопливо прощается с семьей и уходит. Антон выбегает проводить ее до ворот. Еще с час идут толки и рассказы в квартире Марьи Дмитриевны. Потом все ложатся спать, и позже всех ложится сама Марья Дмитриевна. Поставив опару, она опускается на колени и тихо молится. "Не оставь, господи, детей своих. Благослови сирот малых!" - шепчет она. Благоговейно, любовно осеняет она крестным знамением своих детей, спящих на одной постели, и, налюбовавшись на них, выходит из-за ширм и ложится на диван со спокойным сердцем, с просветленным лицом. Так сладко спит Марья Дмитриевна только раз в неделю. Для этих минут она готова перенести все лишения, всю скуку остальных дней недели.
   Рано поднимается она в воскресенье; взглянув на детей, она спешит в кухню. Через несколько минут к ней Присоединяется и Антон. Он по старой привычке помогает матери класть дрова в печку; он колет ей подтопки, ставит самовар.
   - Вот работника себе нового наняла,- шутит Марья Дмитриевна, обращаясь к жилицам, появившимся с кофейниками в кухне.
   - Я думаю, жалованья много потребует,- так же шутливо замечает одна из жилиц.
   - Нет, покуда из хлебов держу,- смеется Марья Дмитриевна.
   Еще несколько минут - и в квартире слышится топот шалуна Миши, около подола матери жмется молчаливая Даша.
   - А, и старушка наша встала,- смеются жилицы, встречая Дашу.
   Ее уже все успели прозвать старушкой.
   Утро летит быстро; приходит Катерина Александровна, садится за шитье; дети играют; в двенадцать часов подают обед.
   - Что-то сегодня придут ли наши? - замечает Марья Дмитриевна после обеда.
   - Верно, придут, погода хорошая,- решает Катерина Александровна.
   - А и далеко же они живут. И что за охота была под Невский забраться. То ли бы дело, если бы сюда перебрались.
   - Я думаю, они и переедут в наши края: здесь воздух тоже чистый.
   - Уж на что лучше! И жизнь тоже здесь. В будни-то, Катюша, иногда я просто засмотрюсь на юнкарей, как они играют у себя в саду. Ну тоже и рабочий народ здесь целый день мимо ходит к Лихтенбергскому. Тут же и к Митрофанию...
   Но Марья Дмитриевна не оканчивает своей похвальной речи, заслышав шаги на галерее и стук деревяшки.
   - Ну, вот и наши! - произносит она и идет навстречу гостям. Эти гости - Флегонт Матвеевич Прохоров и два краснощекие, неловкие юноши с добродушными лицами и открыто смотрящими глазами. Это сыновья Флегонта Матвеевича, воспитывающиеся в корпусе; одному пятнадцать, другому четырнадцать лет; одного Флегонт Матвеевич зовет Александром Македонским, другого - Иваном-воином. Других различий между ними почти нет, если не считать сильным различием то, что один ростом в два аршина пять вершков, а другой - в два аршина пять с половиною вершков. У обоих был отличный аппетит; у обоих были очень развиты мускулы; у обоих была способность садиться на стулья таким образом, что стулья трещали; у обоих был дар громко и задушевно смеяться, быть в гостях как дома и в то же время совершенно теряться, краснеть до ушей, не понимать своих слов при появлении незнакомого лица и, в особенности, при появлении женщины или офицера. Глядя на этих юношей, нетрудно было сразу определить, что из них может выйти. Это были непочатые, цельные и несложные натуры. Если преобладающим слиянием в их жизни будет грубая физическая сила, суровая дисциплина, затворническое прозябание среди казарм - из них выйдут грубые этапные начальники, чуждающиеся среды умственно развитых личностей, свободно дышащие только среди своих загрубелых собратьев, дико сторонящиеся от всякой хотя несколько развитой женщины и кончающие женитьбой на какой-нибудь бабе, которая будет бегать им за водкой, будет не только выносить их побои, но при случае и сама станет укладывать их спать после попойки с помощью своих здоровых кулаков. Если же в их молодой жизни возьмет верх смягчающее и греющее влияние добрых и сочувствующих им личностей, из них выйдут, может быть, не особенно гениальные, но честные работники; это будут добрые малые, которые хотя и не выдумают пороху, но сумеют приготовить не только этот порох, но и пушку, изобретенную более развитыми умственно, но менее их способными к физическому тяжелому труду людьми; они не только осуществят идеи этих более развитых людей, но и подставят за них грудь, лягут за них костьми. Теперь это были еще взрослые дети. Они с первого дня знакомства сошлись с семьей Прилежаевых и каждое воскресенье неизменно тащили своего отца к своим новым знакомым. Здесь они чувствовали себя вполне свободными; их забавляло, что Миша щеголяет в их тесаках; их веселило, что Даша любит покачаться иа их широких ногах; им было очень приятно засесть со всею компанией за игру в дураки и мельники; им было так хорошо, когда Марья Дмитриевна угощала их чаем и говорила им: "Да вы, батюшки, расстегните мундирчики: здесь все свои; Катюша не осудит". Последняя фраза прибавлялась всегда, потому что и Иван-воин и Александр Македонский при предложении Марьи Дмитриевны расстегнуть мундирчики краснели и бросали смущенные взгляды на Катерину Александровну. Только ее согласие давало им смелость расстегнуть две нижние пуговицы у мундиров, и при этом по лицу юношей разливалась яркая краска. Вообще их отношения к Катерине Александровне были совершенно иными, чем их отношения к другим членам прилежаевской семьи. Каждый раз, отвечая на вопросы Катерины Александровны, юноши вскакивали с мест, как бы желая предварительно расшаркаться перед нею. Довольно было молодой девушке поискать что-нибудь глазами, чтобы оба брата, толкая друг друга и роняя стулья, бросились на поиски за понадобившейся ей вещью. Но самый сильный восторг возбудила Катерина Александровна в молодых сердцах в тот памятный им день, когда она однажды обратилась к Антону и сказала ему:
   - Подержи-ка моток: я размотаю нитки.
   - Позвольте-с, я подержу,- вскочил с места Александр Македонский.
   - Ты не умеешь, лучше я подержу,- перебил его Иван-воин.
   Возник спор.
   - Ну так держите оба,- засмеялась Катерина Александровна.
   Юноши подняли руки и находились в совершенном блаженстве, когда маленькие пальчики Катерины Александровны касались их могучих рук, надевая на них моток ниток. Глядя на них в эту минуту, можно было подумать, что они присягают верой и правдой служить молодой девушке.
   - Вы очень высоко держите нитки,- заметила Катерина Александровна.
   - Позвольте-с... Вы не рассердитесь? - пробормотали братья, переглянувшись между собою.
   - За что?
   - Мы на колени встанем...
   - Вставайте... только устанете,- засмеялась молодая девушка.
   - Ничего-с, мы привыкли! - с увлечением воскликнули молодые люди и вспыхнули до ушей.
   В комнате раздался смех, но братья уже стояли на коленях перед Катериной Александровной и ощущали такое блаженство, что не слыхали смеха или не могли понять его значения. К величайшему их восторгу, нитки были спутаны и Катерине Александровне поминутно приходилось касаться рук своих покорных рабов.
   - Вы не будете у нас на балу? - умильно спросил Александр Македонский, бросив многозначительный взгляд на брата.
   - Нет, где же мне по балам ездить,- рассмеялась Катерина Александровна.
   - Жаль, право, жаль! - вздохнул Иван-воин.
   - Отчего же? Там и без меня весело будет.
   - Да-с... Только вы...- начал Александр Македонский и смолк, потупив свои добродушные серые глаза.
   - Что я?
   - Вы первые были бы там,- прошептал сконфуженный кадет.
   - Каков, каков! - воскликнул Флегонт Матвеевич.- Отдерите-ка его за вихор, чтобы не любезничал.
   - Руки заняты! - засмеялась Катерина Александровна.
   - Нет-с, это вы потому не дерете, что вам меня жалко,- промолвил довольно храбро Александр Македонский.
   - Ну, вот еще выдумали!
   - Право, так-с! Ну докажите, что не жалко,- еще смелее настаивал юноша.
   - Не хочу!
   - Нет, пожалуйста!
   - Ах, вот привязались! Ну вот вам!
   Катерина Александровна тихонько дернула Александра Македонского за вихор и, прежде чем она успела опомниться, он словил и горячо поцеловал ее руку.
   - Ах, Саша, что вы шалите: нитки все спутали! - проговорила она ласковым тоном.
   Юноша торжествовал. Он не только впервые поцеловал эту дорогую, милую руку, но впервые же слышал, что его назвала Сашей эта чудная, эта восхитительная девушка.
   - Вот-то счастливый ты! - говорил Иван-воин, когда оба юноши возвращались в корпус.- Я бы, кажется, бог знает что дал, чтобы поцеловать ее руку.
   С этого дня братья окончательно сделались рабами Катерины Александровны и не только помогали ей разматывать нитки, подавали воду, держали ее шитье, чтобы ей ловчее было шить, но даже во время игры в карты подтасовывали ей козырей и оставались за нее мельниками и дураками. Чем чаще виделись две семьи, тем сильнее настаивали юноши, чтобы отец переехал куда-нибудь поближе к Прилежаевым. Однажды Флегонт Матвеевич заметил Марье Дмитриевне:
   - Знаете ли, почтеннейшая Марья Дмитриевна, какой у меня превосходный план созрел в голове?
   - Право, батюшка, не знаю.
   - A вот, я вам сообщу. Мы бобыли, нас дурно кормят. Положим, я кой-как недельку перебьюсь один, поем разной дрызготни, но в воскресный день хотелось бы чего-нибудь этакого получше поесть. Ну тоже и мои герои любят поесть по-геройски.
   - Это так, батюшка. Уж когда же и кушать, как не в их возрасте,- со вздохом произнесла Марья Дмитриевна.- Мы, старые люди, как-то так святым духом живем.
   - Ну, так вот-с, я и надумал. Возьмите-ка нас на хлеба на воскресные дни.
   - И-и, батюшка, да чего же об этом и говорить! - воскликнула Марья Дмитриевна.- Ведь наши двери для вас, кажется, никогда не заперты.
   - А! это другое дело! - возразил Флегонт Матвеевич.- В гости ходить к ближнему или объедать ближнего - две вещи разные. Мы не богачи какие-нибудь, чтобы стол держать для приходящих...
   - Да, как же это, батюшка?
   - А так же, добрейшая моя Марья Дмитриевна,- перебил ее штабс-капитан.- Условимтесь насчет платы и конец весь.
   - Да мне, право, совестно!
   Штабс-капитан начал исчерпывать свои доказательства. Как известно, доводы штабс-капитана были его тяжелой артиллерией и запас его выстрелов был неистощим. Он мог осаждать и штурмовать неприятельскую крепость в течение целых часов и, когда крепость сдавалась, воин продолжал еще пальбу, торжествуя победу и как бы желая показать, что он далеко еще не истребил всех своих зарядов. Так было и теперь. Несмотря на то, что Марья Дмитриевна совершенно невольно разыграла роль Коробочки, не понимающей, как можно брать с знакомого, с гостя деньги за хлеб-соль,- штабс-капитан все-таки вышел победителем. Условившись в цене с Марьей Дмитриевной и отирая со лба обильно катящийся пот, он продолжал уже ради собственной потехи рассуждать на тему, что "иначе и быть не могло", что "это вполне разумно и практично", что "дружба дружбой, а денежка счет любит".
   С этой поры штабс-капитан стал забираться по воскресным дням со своими сыновьями с утра к Прилежаевым. Все теснее и теснее сближался небольшой кружок бедных людей. Иногда в воскресные вечера, по желанию Катерины Александровны, общество начало менять карты на книгу: читались вслух романы; был прочтен "Юрий Милославский", "Ледяной дом"; Александр Македонский достал где-то Гоголя и прочел, чередуясь с братом, "Мертвые души". Чтения не были скучны, так как в это время штабс-капитан строил домики из карт для Миши и Даши, иногда отпускал остроты и делал замечания по поводу читавшихся произведений, которые, как оказалось, были очень хорошо известны ему, перечитавшему на своем веку множество книг, впрочем, больше "философского содержания", как он выражался; Марья Дмитриевна во время литературных занятий вязала чулок, вздыхала, иногда отирала слезы при чтении патетических мест романов и вообще принимала такое участие в участи героев, что порою выказывала явное намерение научить того или другого героя уму-разуму и, видя его окруженным врагами, замечала: "Да уж развязался бы он с ними лучше; недаром говорится: отойди от зла и сотвори благо". Это, впрочем, не мешало Марье Дмитриевне выбегать в кухню, распоряжаться по хозяйству и иногда шепотом вступать в продолжительные разговоры с штабс-капитаном. За чтением обыкновенно следовал чай, смех и усиленный говор после долгого молчания.
   Дети Марьи Дмитриевны заметно росли, развивались, и в их характерах уже стали проглядывать своеобразные черты. Несколько месяцев жизни в кругу новых людей не прошли бесследно над ними. Антон уже не был тем молчаливым дикарем, каким мы видели его в первые минуты нашего знакомства с ним. Поступив в "школу для бедных сирот", где дела шли не лучше, чем в приюте графов Белокопытовых, он скоро почувствовал скуку. Вставать по звонку, сидеть большую часть дня за вязаньем, гулять в строю воспитанников, петь духовные песни, защищаться от сорванцов-товарищей, подставлять свое лицо под поцелуи отжившей желтой помощницы, протягивать руку под удары линейкой, расточаемые другой помощницей, не сметь сделать ни одного шага без дозволения - все это было невыносимо для мальчика, привыкшего к физическому труду и к самостоятельной жизни уличного мальчишки. Дисциплина для большей части этих детей невыносима. Они, полузабытые трудящейся семьей, оставленные на произвол судьбы, очень рано привыкают к самостоятельности. Антон, по-видимому, мог только отдыхать в школе, а между тем он чувствовал утомление. Ему было гораздо труднее сидеть навытяжку, вязать или петь, чем ездить за щепками, собирать дрова, таскать корзины с бельем, нянчиться с младшими членами семьи, колоть подтопки. При прежнем образе жизни он не замечал, как летит время; теперь он считал часы, томился скукою, ждал только ночи. Более всего сердило его то, что он должен был только "бить баклуши", так как вязанье и пенье, главные предметы школьных занятий, казались ему совсем не нужными... Не мог же он знать тех мудрых соображений, по которым вязанье должно было служить громоотводом, спасающим детей от шалостей, неизбежно связанных с полнейшею праздностью, а пение должно было служить к смягчению нравов и развитию мягких чувств. Он в детской простоте не видел никакой существенной, осязательной пользы от этих занятий, тогда как вся его предшествовавшая жизнь научила его инстинктивно любить не самый труд, а результаты этого труда. Он знал, что набранные дрова и щепки дадут его семье возможность не сидеть в холоду; он видел, что наловленная им и его отцом рыба приводит в восторг его маленьких брата и сестру, всегда готовых и полюбоваться живою рыбкой, и насладиться вкусной пищей; он понимал, что, стащив вовремя корзину с бельем к давальцам, он ускорит получение денег за стирку. Теперь же работа была бесцельна; все его товарищи по школе презрительно говорили про нее, что "от безделья и она рукоделье". И что это была за работа? "Нешто горло-то драть нужно учиться? - наивно говорил Антон про пенье.- Фабричные-то почище нас поют, а, поди, их никто не обучал". Прежде Антон любил учиться и довольно бойко выучился читать и писать под руководством старшей сестры. Теперь же он начинал зевать и за уроками. Раз в неделю появлявшийся в школе Рождественский и здесь, как в приюте графов Белокопытовых, ограничивался тем, что диктовал детям отрывки из каких-то дидактических сочинений и строфы из стихов Державина и Ломоносова. Потом мальчики должны были зубрить эти отрывки и отвечать их наизусть, ничего не понимая из высокопарного набора слов. Кроме этого учитель иногда задавал но три, по четыре строки из грамматики Греча и потом считал свои обязанности поконченными. Но девятилетние дети ровно ничего не понимали в то время, когда они десять раз повторяли: "русская грамматика учит правильно", "русская грамматика учит правильно" или долбили: "О Ты, пространством бесконечный!", "О Ты, пространством бесконечный!" Два раза в неделю появлялся священник, преподававший закон божий. Он задавал без всяких объяснений по нескольку строк из "Краткого катихизиса" и по нескольку строк из "Краткой священной истории", посвящая все время урока на спрашиванье заданных отрывков. Непонятные фразы и мысли, сухая номенклатура имен, необъяснимые и необъясняемые чудеса - все это не могло особенно заинтересовать ребенка и только нагоняло на него скуку, когда ему приходилось в классе двадцать раз прослушивать из уст товарищей одни и те же фразы, уже выдолбленные им самим. Но этого мало: со второго же урока мальчик увидал, что, по-видимому, этим занятиям никто не придает никакого значения, так как ученики отвечали уроки, считывая их с книги, а учитель делал вид, что не замечает плутовства, и только в крайних случаях захлопывал книгу, открытую перед спрашиваемым учеником. Занятия арифметикой, еще не шедшие далее сложения, были тоже не особенно интересны. Рядом с этою официальною жизнью шла в школе и неофициальная жизнь: мальчики воровали друг у друга все, что могли; они дрались между собою при первом удобном случае за неимением других телесных упражнений; они слыли в околотке за первых сорванцов и головорезов; они, несмотря на то, что самые старшие из них достигали только двенадцатилетнего возраста, были развращены и быстро шли по пути, который ведет не к добру. Ни официальная дисциплина, ни закулисная разнузданность не приходились по душе Антону. Он стремился домой, к своей семье. Школа повлияла на него только с одной стороны: он стал бойко защищаться от нападений и сделался, по собственному его выражению, "зубастым". Не так влияла школа на Мишу. Миша был еще мал и потому не учился петь, вязал, и то изредка, только чулки, не сидел у русского учителя, не посещал классов священника и кое-как, под руководством помощниц, царапал на грифельной доске буквы и цифры. Хорошенький и добрый ребенок сделался любимцем помощниц и двух или трех из самых старших по возрасту мальчиков. Последние весьма быстро научили его различным остротам, пошлым прибауткам, очень неприличным фразам; все это произносилось мальчуганом без всякого сознания, но все-таки входило в привычку и даже делалось чем-то вроде предмета детской гордости, так как каждая подобная фраза вызывала смех и одобрение более взрослых его товарищей. Свободное время проходило среди никем не руководимых игр, бессмысленных, нередко грубых и диких, состоявших из битья друг друга твердым узлом жгута, из ловкого плеванья между сложенными кольцом большим и указательным пальцами и тому подобных диких затей. Эти игры и заступничество взрослых покровителей сделали из Миши шалуна и забияку. Даже самые ласки помощниц послужили ему во вред и он, это маленькое созданьице, уже кокетничал по-своему и в минуту капризного настроения говорил ласкавшим его помощницам: "А вот не хочу целовать вас, не хочу". В семье никто не замечал еще дурной перемены в ребенке: видели только, что ребенок стал бойчее. Но это скорее радовало, чем огорчало семью, и в особенности Катерину Александровну, так как ее уже и без того тревожила кротость третьего из младших членов семейства - Даши. "Хозяйка", "старушка", "монашенка" - вот прозвища, данные Даше людьми, видевшими ее хоть раз. Эта девочка, слабенькая от природы, запуганная в детстве пьянством отца, окончательно растерялась, попав в целую массу самого разнообразного народа, в среду буйствующих девочек, под надзор воюющих помощниц. Ее пугали большие комнаты; ее заставлял вздрагивать звонок; ее слабое тельце дрожало от холода и сырости; ее спина болела от сидения навытяжке на табуретах и скамьях, лишенных спинок; ей не шла впрок тяжелая, неудобоваримая пища - картофель, капуста, каша и постное масло, обильно изливавшееся в желудки детей два раза в неделю. А между тем Даша не жаловалась, не плакала, не охала. Боялась ли она, что ее слезы огорчат ее сестру и мать, или полагала она, что за ее слезы ее накажут, выбранят, как это делал иногда пьяный отец,- это неизвестно. Но как бы то ни было, она молчала и таяла, как воск. Катерина Александровна часто спрашивала ее о здоровье,- она со вздохом отвечала:
   - Я здорова, сестрица!
   Катерина Александровна обратилась к Грохову и попросила его освидетельствовать Дашу, чтобы узнать, не больна ли она. Грохов нахмурился, по все-таки осмотрел девочку.
   - Это тяшелий рост! - проговорил он, кончив осмотр.
   - Вы думаете, что она здорова?
   - Как ми з вами.
   - Но не вредно ли ей постное?
   - Напротив, постний масло ошень полезно ей. Ви больше давайт ей его. Детей надо ко всему приушайт.
   Он кивнул головой Катерине Александровне и вышел. Но молодая девушка не успокоилась и снова тревожно допрашивала девочку о здоровье.
   - Я, право, здорова, сестрица, совсем здорова,- уверяла маленькая Даша.
   Приходилось верить.
   Только дома маленькая девочка как будто оживала, особенно в те минуты, когда появлялся штабс-капитан с сыновьями, когда Катерина Александровна сажала ее к себе на руки, когда слабое дитя полудремотно улыбалось, слыша веселый говор и смех и пригревшись у сестриной груди. Но как печальна была эта детская улыбка! Так улыбаются тихо и без особенных острых страданий приближающиеся к могиле люди. "Неужели она вырастет такою, как наша мать?" - думалось в эти минуты Катерине Александровне, и ей становилось грустно за Дашу. Катерина Александровна уже сознавала, что мать вносит в их молодой кружок какой-то могильный элемент. Она чувствовала, что лучше не жить, лучше умереть, чем жить таким забитым, придавленным, вздыхающим даже в минуты радости существом, каким сделалась вследствие тяжелой жизни Марья Дмитриевна.
   Так проходила жизнь Прилежаевых, тесно связавшаяся с жизнью Прохоровых.
   Но молодые Прохоровы, не довольствуясь тем, что проводили у Прилежаевых воскресные дни, все сильнее и сильнее настаивали, чтобы отец перебрался куда-нибудь поближе к этой семье. Эта семья была первым знакомством юных кадет. Старик души не слышал в своих детях, однако упорно отказывался от исполнения их желания. Сначала предлог был один и тот же - чистота воздуха под Невским. Потом, когда было доказано, что у школы гвардейских подпрапорщиков воздух не хуже,- старик, по-видимому, поддался детям и стал говорить, что он, пожалуй, и переехал бы, но только не к незнакомым людям, а в квартиру самой Марьи Дмитриевны; последнее же было невозможно, так как Марье Дмитриевне нельзя было отказать без всякой причины той или другой из жилиц. Он так пространно доказывал сыновьям всю нечестность подобного изгнания бедных жилиц из квартиры, что молодые люда должны были поневоле согласиться, хотя на словах. На время старик был уверен, что он отвоевал себе право жить под Невским, и успокоился, когда совершенно неожиданно Марья Дмитриевна сообщила ему, что одна из жилиц, нанимавшая комнату на улицу, поступает в богадельню.
   - Ну, вот и прекрасно и отлично! - воскликнули в один голос Александр Македонский и Иван-воин.
   Старик против всякого ожидания нахмурился и почесал кончик носа.
   - Слишком скоро, слишком скоро. По-военному,- пробормотал он.
   - Что ж! чем скорее, тем лучше,- возразили сыновья, - Ну, конечно, конечно! - пробормотал старик и против своего обыкновения не стал философствовать и распространяться насчет близкой перемены образа жизни.
   Молодые члены двух семейств стали толковать о будущем прекрасном житье и совершенно не обращали внимания на задумчивость старика. Они не заметили и того, что он тихонько выбрался из комнаты, увидав, что Марья Дмитриевна вышла на галерею.
   - Что вы? - спросила она, заметив выходившего к ней штабс-капитана.
   - Поговорить надо, добрейшая Марья Дмитриевна,- проговорил он необычайно тревожным тоном и тяжело вздохнул.- Приходится жить вместе. Не ожидал, не приготовился!
   - Что ж, батюшка, Флегонт Матвеевич, если вы не хотите...- начала Марья Дмитриевна своим приниженным тоном.
   - Не то, добрейшая моя, не то! - горячо произнес штабс-капитан, как бы боясь обидеть свою добрую знакомую.- Хочу, очень хочу жить у вас. Ваша семья стала для меня... Ну, да что тут толковать,- махнул он рукою.- Сошлись, по душе сошлись, вот и все. У меня ведь лет семь не было никого знакомых. Все не хотелось как-то сходиться с людьми.
   Он пожал руку Марьи Дмитриевны своею широкою рукой.
   - Но вот что,- начал он снова и взглянул как-то в сторону,- мы с вами старые люди, всего видели на свете, знаем, что у каждого есть свои грешки, свои недостатки.
   Он замолчал на минуту, видимо, не умея объяснить того, что так сильно тревожило его в эту минуту.
   - Ну, скажите мне, пожалуйста,- начал он не без усилия,- стали ль бы вы скрывать от своих детей или нет, если бы у вас был, ну, положим, какой-нибудь этакий недостаток, грешок, что ли?
   Марья Дмитриевна ровно ничего не понимала: у нее, у этой бедной женщины, не было ни одного недостатка, который она хотела бы скрыть от детей. Штабс-капитан махнул рукою.
   - Что же я говорю! - воскликнул он.- Какие грешки, какие недостатки могут быть у вас! Впрочем, позвольте!.. Вы говорили, что у вашего мужа был грешок...
   - Пил он, пил, голубчик мой! - вздохнула Марья Дмитриевна.- С горя, батюшка, с горя горького!
   - Ну, известно, кто же с радости пьет! - грустно заметил философ.- Так вот, говорю я, не старались ли вы скрыть этот грешок от этих детей?
   - Батюшка, да какая же мать не станет укрывать пьяного отца от детей! - воскликнула простодушная Марья Дмитриевна.- Да и сам он, голубчик мой, совестился; бывало, на цыпочках крадется, как выпьет; шепчет: "Детей, Маша, спрячь, детей спрячь!" Потом уж это он и скрывать не мог: втянула водка-то; известно, это зелье врагом человеческим создано и уж кто к нему пристрастился, тому не спастись от дьявольского наважденья...
   Штабс-капитан хмуро слушал свою собеседницу и потирал нос. Ее удивило это молчание говорливого старика; она взглянула на него и как-то случайно ей бросился в глаза его сизо-красный нос, потираемый рукою. В ее голове вдруг промелькнула мысль, что штабс-капитан пьет. Но она тотчас же вспомнила, что он никогда не пил ни одной рюмки за обедом, хотя в то же время ей пришла на ум первая встреча с штабс-капитаном, когда он говорил, стоя на дворе дома Белокопытовых, что не дурно бы выпить чего-нибудь горячительного. Бедная женщина не то с испугом, не то с недоверием смотрела на своего будущего жильца.
   - Нет, это неправда! - вдруг произнес он, не то отвечая на ее рассуждения о неотразимо увлекающей силе вина, не то громко заканчивая целый ряд промелькнувших в его голове размышлений.- Так вот что, добрейшая моя Марья Дмитриевна: вы должны понимать, что каждый порядочный и честный человек желает скрыть от детей свои недостатки, не только от своих детей, но и от детей вообще. У меня тоже есть грешки, есть странности, которых я не желал бы выставлять на вид ни перед своими, ни перед вашими детьми.
   - Да вы, батюшка, пьете? - совсем робко спросила Марья Дмитриевна.
   - Как вам сказать? - задумчиво произнес штабс-капитан.- Я из военных. Не бегал от врага, не убегу и от бутылки. Может быть, когда-нибудь случайно заверну домой в более веселом настроении... Но пьяным вы меня не увидите... Впрочем, я вас попрошу не говорить детям даже и о том, что вы когда-нибудь видели меня навеселе...
   У Марьи Дмитриевны отлегло от сердца.
   - Но главное дело не в том,- продолжал старик.- Я, изволите ли видеть, иногда люблю отлучиться дня на три, на четыре к знакомым, которых не знают дети. Это может показаться вам странным, так как я уезжаю неожиданно, случайно... Но вы не беспокойтесь: не пришел я ночевать, значит, закатился к друзьям... Оно, может быть, покажется странным, что человек в мои лета пропадает из дома, но ведь у каждого свои странности. Прошу вас об одном; не говорите детям, что я уезжаю иногда на время, и не думайте, что я погиб, если меня не будет дома три, четыре дня.
   - Да что ж тут, батюшка, предосудительного, если вы поедете погостить к знакомым? - произнесла совсем успокоенная Марья Дмитриевна.
   - Ну да, ну да: конечно, ничего предосудительного,- поспешно согласился Прохоров.- Но просто я не хотел бы, чтобы дети приставали ко мне, куда и зачем я уезжаю, почему не вожу их с собою... Это, знаете, старые приятели: молодежь туда не стоит возить; ей там делать нечего... Так по рукам: из избы сора не выносить и друг друга укрывать от высшего начальства. Оно, я думаю, и теперь подозревает нас в чем-нибудь, видя нашу отлучку.
   Штабс-капитан снова повеселел и явился в комнату с шутками и прибаутками. Теперь и он уже разделял мечты молодежи о будущей счастливой жизни и даже заходил гораздо дальше в своих планах. Молодежь упустила из виду возможность напиться чаю у Митрофания; она забыла о возможности покачаться на качелях в Екатерингофе; она совершенно не знала, как весело красить лоскутками яйца перед Святой и отличать, чья работа выйдет удачнее. Вообще штабс-капитан был очень опытный человек в деле дешевых или, лучше сказать, ничего не стоящих удовольствий, именно тех удовольствий, без которых была бы невыносима жизнь бедняков. Впрочем, он был опытен во всем. Штабс-капитан умел придавать крылья времени и дружить людей; в этом красноносом полунищем было так много человечности, что при цервой встрече с ним наблюдатель поражался одной характерной чертой старика: старик умел сразу сойтись и со старым, и с малым, и с чиновным, и незначительным человеком. Это не было подлаживанье под чужой тон; нет, штабс-капитан говорил почти одним тоном со всеми, почти одинаково относился ко всем; он просто видел в каждом встречном человека и потому не старался ползать перед ним, как перед каким-то высшим созданьем и не думал пинать его ногой, как какое-нибудь негодное животное. Эта способность быть на своем месте и своим в каждом кружке бросалась в глаза даже недальновидной Марье Дмитриевне. В дни первого сближения с штабс-капитаном она, удивляясь его красноречию, спросила его, где он научился так хорошо говорить; теперь, познакомившись с ним поближе и глядя, как он, окруженный детьми, представляет из пальцев тени зайчика и молящегося на коленях монаха, она невольно спросила его:
   - И как это вы, Флегонт Матвеевич, со всеми-то обойтись умеете?
   - Опыт, скитанья по белу свету всему научат, добрейшая Марья Дмитриевна,- ответил отставной философ.- Людей я много видел, ну, и пришел к тому убеждению, что все они люди,- шутливо промолвил старик.- Ведь я, матушка, всю нашу Россию пешком исходил с полками, как вышел из корпуса. Приходилось иногда живать по целым месяцам в деревне, где, кроме мужиков, баб, ребятишек, солдат да меня, никого и не было. Ну вот тут и попробуй смотреть на людей с высоты офицерского чина - язык проглотишь. Поневоле и пойдешь к мужику как к человеку,- глядишь, и ничего... не скучно, и компания есть,- и также беседуешь, также по-человечески живешь, не идолом каким-нибудь, а своим человеком, знакомым, членом всей деревни. У меня одних крестников да крестниц, я думаю, с сотню наберется по деревням. А то, бывало, попадешь к помещику на дом. Сам-то он заскорузлый; жена расплылась, как опара. Что тут делать? Стараешься вникнуть в их жизнь, узнать, нет ли и в них кусочка живого,- глядишь: непременно найдется. У жены когда-то сын-любимец был, умерший в корпусе; у мужа сохранились воспоминания о тяжелом детстве или забубённой молодости. Поскоблишь, поскоблишь грязь, а там и заблестят эти кусочки-то, кусочки-то золота-человека. Вот помню я тоже случай. Был у меня вестовой в роте - так себе, ничего солдатик. Только раз и попутал его лукавый, проворовался он. Кто его знает, с чего проворовался: может, на вино понадобилось, может, в самом деле деньги нужны были на дело, только как бы там ни было, а согрешил. Дело вышло неладное, гласное; скрыть было нельзя, а надо вам заметить, что полковой наш был зверь человек. Перспектива-то, знаете, для солдатика была незавидная; порка-то поркой, этого тогда уж и в счет не ставили, а могло дело-то разыграться и арестантскими. Ну-с, жалко мне было солдатика, а делать нечего; нужно было довести до сведения. Только, к счастию этого солдатика, узнаю я, что у полкового сынишка при смерти болен, и осенила меня этакая гениальная мысль. Иду я прямо к командиру. Говорят, не принимает. Говорю - по важному делу. Вышел он, зеленый весь, зверем смотрит. "Что еще?" - спрашивает, и в голосе, знаете, такое рычанье. Рассказываю. "Запороть, бестию, надо!" - прохрипел командир.- У него жена недавно родила, говорю я, а сам смотрю прямо в глаза полкового.- Ребенок умирает. Может быть, для него хотел... Полковой только глазами сверкнул и, повернувшись на каблуках, зашагал по комнате. Я стою и жду, что будет. Прошло этак с полчаса, наконец полковой обратился ко мне. "Посадить его под арест, пусть молится, чтобы сын был жив",- проворчал он мне.- У него дочь,- возразил я. "О моем сыне пусть молится!" - отрывисто пояснил полковой и вышел в кабинет. Ну, думаю, попался теперь, голубчик, и тотчас же толкнулся к нашему доктору.- От тебя, говорю, т

Другие авторы
  • Дельвиг Антон Антонович
  • Ростиславов Александр Александрович
  • Бардина Софья Илларионовна
  • Шумахер Петр Васильевич
  • Пестов Семен Семенович
  • Островский Николай Алексеевич
  • Ярцев Алексей Алексеевич
  • Теляковский Владимир Аркадьевич
  • Вольнов Иван Егорович
  • Ган Елена Андреевна
  • Другие произведения
  • Герцык Аделаида Казимировна - Стихи 1907-1925 годов
  • Медзаботта Эрнесто - Папа Сикст V
  • Тенишева Мария Клавдиевна - Николай Рерих. Памяти Марии Тенишевой
  • Григорьев Аполлон Александрович - По поводу нового издания старой вещи
  • Тур Евгения - Семейство Шалонских
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Калеб Виллиамс. Сочинение В. Годвина
  • Остолопов Николай Федорович - Н. Ф. Остолопов: биографическая справка
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Тереза Дюнойе. Роман Евгения Сю
  • Толстой Лев Николаевич - Послесловие к книге Е.И.Попова "Жизнь и смерть Евдокима Никитича Дрожжина. 1866-1894"
  • Игнатьев Иван Васильевич - Эгофутуризм
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
    Просмотров: 347 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа