юбимым другом, с любимой подругой, с милыми родными; но никогда не научат ребенка тому, что это счастье может явиться только тогда, когда мы заслужим его от общества, что общество не должно ничего давать нам, если мы ничего еще не заслужили, что даже самая хвалимая благотворительность наша есть только грустное свидетельство нашего непонимания роли гражданина: гражданин не может быть благодетелем, как не может быть семьянин благодетелем своих отца, матери и детей; наша помощь ближнему есть просто служба, ради которой нас не выталкивают вон из общества и считают его членами. Если бы нас научили с пелен любить общество и считать себя прежде всего его членом, то никогда в жизни мы не потеряли бы жажды жить, никогда не осиротели бы, никогда не спросили бы себя: для чего я буду работать? для того, чтобы умереть незамеченным, нелюбимым, одиноким? Не было бы счета нашей родне, не было бы числа нашим друзьям, не было бы границ нашей деятельности и никогда не знали бы мы, что значит скука, отчаянье и бесцельность жизни. Теперь же, состоя на службе, вы видите первых своих врагов в сослуживцах, как в людях, перебивающих у вас выгодное место; делаясь простым работником, вы видите врагов в ближайших к вам работниках, как в людях, могущих получить от хозяина большую плату, чем получаете вы; являясь проповедником известных идей, писателем, вы топчете в грязь именно тех, кто проповедует ваши идеи: вы видите в нем человека, могущего стать выше вас по своему значению. Служба, труд, идеи - это все только средства для вас достигнуть личного, узенького, подлого счастья для себя и для своей семьи.
Прошло для Павла тяжелое лето, наступила осень и время поступления в университет. Это не было началом студенческой жизни, а просто хождением на лекции, мало интересовавшие Павла и среди которых он узнавал иногда и такие вещи, что "не следует ни под каким видом читать Милля", что "Нимфа Эгерия помогала Нуме Помпилию при составлении законов", что "в петербургской губернии есть годные земли, продающиеся по пяти-десяти копеек за десятину", что "смертная казнь необходима" и что "законы составляются для подданных, а подданными называются люди, обязанные повиноваться законам" и т. д. Слушая среди многих полезных сведений и подобные диковинки, он охладел ради этих диковинок и к полезным знаниям, и скучал. Сотни студентов между тем ходили по университетским коридорам отдельно, поодиночке, как монахи в монастыре, углубленные в созерцание; между ними, кажется, не было и не могло быть ни малейшей внутренней связи. Если где-нибудь сходились три человека, то они спешили тотчас же разойтись, завидев начальство. Общие толки поднимались только по поводу составления литографированных лекций, и эти толки оканчивались резкими и грубыми ссорами, так как дело шло о приобретении лишней копейки бедняками, знавшими, что товарищество не поможет и не имеет возможности помочь им, если они будут голодать. Непривыкший без того к товариществу, Павел при этих жизненных условиях еще менее находил возможности сблизиться с кем-нибудь из студентов. Ему было скучно в этих стенах, среди этой отчужденной толпы, как бывает скучно какому-нибудь юному конторщику в немой, как могила, конторе за перепискою непонятных и противных бумаг, от которых конторщик видит, может быть, пользу хозяину, но никак не себе. Не веселее было и дома. Единственный дом, где мог Павел встретить общество, был дом Груни. Но именно сюда-то и старался как можно реже заглядывать юноша. Он не сердился на Груню, но ему было тяжело видеть ее, если она казалась счастливой и веселою; ему становилось еще тяжелее, если она являлась опечаленною и несчастною. Да и сама она старалась избегать встреч и разговоров с ним. У нее на это были свои основательные причины. Она боялась разжигать любовь Павла и хотела, чтобы время охладило эту страсть; она смущалась, ожидая расспросов юноши о ее счастье, так как перед этим юношею она не могла ни за что на свете солгать и описать небывалое блаженство своего настоящего положения; она трепетала от страха, что первая откровенная беседа откроет ему в настоящем свете ее скорбную жизнь и отнимет у него возможность спокойно заниматься, подтолкнет его, может быть, на какой-нибудь необдуманный поступок, который без всякой пользы для кого бы то ни было из них сразу может открыть глаза и ее мужу, и ее отцу. Вообще в отношениях молодых людей проглядывала какая-то застенчивость и стремление отдалиться друг от друга. И здесь чувствовалась пустота.
В одно из редких появлений Павла в доме Обносковых мы слышали его разговор с кузеном Пьером. Этот разговор еще более уяснил Павлу, как скверно его положение, как важен для него недостаток товарищей и друзей. Но Павел не поспешил воспользоваться знакомством кузена Пьера и не пошел к нему. Он, напротив того, еще упрямее затворился в одной из келий кряжовского монастыря, среди памятников отжившего мира. Пустота в душе и пустота кругом делались между тем все страшнее и страшнее. В одни из дней непроходимой скуки, когда Павел лежал с книгою на постели и не участвовал мыслью в чтении, в его комнату шумно отворилась дверь.
- Вхожу к вам, милый послушник, без позволения игумена,- засмеялся кузен Пьер, показывая два ряда белых зубов.- За это не будет выговора?
- Нет,- ответил Павел, поднимаясь с кровати и бросая книгу в сторону.
- И выходить из монастыря вы можете, не дожидаясь благословения отца-игумена? - шутил кузен Пьер, здороваясь с ним.
- Могу.
- Ну и отлично, потому что я хочу вас сегодня похитить отсюда. А у вас тут все по-старому,- осмотрелся кузен Пьер кругом: - Все памятники приросли к месту и находятся налицо.
- Куда же им деваться? - с досадою пожал плечами Павел, точно он желал, чтобы все эти древности провалились сквозь землю.
- Да, да, куда им деваться! На обыкновенные кладбища хоть воры забираются, воруют разные бронзовые крестики, а ваш монастырь даже и от воров-то каменною стеною отгорожен. Однако одевайтесь и поедем.
- Я сегодня, право, не расположен никуда ехать...
- Вздор, вздор! - зачастил кузен Пьер.- Уж вы потому должны ехать, чтобы загладить свою невнимательность ко мне: я вас звал к себе, а вы в течение двух недель не хотели найти свободной минуты на посещение и даже скрылись из дома Обносковых, чтоб не видать меня.
- Право, я этого не имел в виду,- начал с смущением Павел, совсем не привыкший к шуткам кузена Пьера.
- Пожалуйста, не отговаривайтесь,- с поддельною серьезностью говорил кузен Пьер.- Но, видя, что вы не являетесь туда для избежания встреч со мною, я, конечно, мог прийти к тому заключению, что мне должно оставить дом Обносковых, так как посторонний человек не должен быть причиною разрыва между близкими родственниками. Согласитесь, что вы должны убедить меня, что вы не из-за меня не бываете у родных.
- Поверьте мне,- начал оправдываться Павел, совершенно не понимая, насколько серьезности и насколько шутовства заключалось в речах кузена Пьера.
- Ну, ну, отговорки в сторону и одевайтесь! - командовал кузен Пьер.- Я сяду спиною, чтобы не стеснять вас.
Кузен Пьер действительно уселся спиною к Павлу. Тот стал одеваться. Но пробыть пять минут в одном и том же положении было не в характере кузена Пьера, а потому через минуту он не только сидел лицом к Павлу, но даже мешал ему одеваться, стоя перед самым его носом и с жаром объясняя ему, что проводить молодые годы в такой обстановке, в таком одиночестве нелепо и непрактично, что нужно жить полной жизнью и знакомиться с тем обществом, которому скоро придется служить. Затем следовали описания какого-то блестящего маскарада, далее речь перескочила к кобыле графа Родянки, помявшей какую-то нищую на Невском, от этой кобылы был сделан скачок к одной заезжей наезднице, которую подавали где-то во время десерта au naturel. Наконец, Павел, стыдившийся одеваться при кузене Пьере, красневший от цинизма его рассказов, был одет.
- Куда же мы поедем? к вам? - спросил он, выходя из дому.
- Нет, в цирк. Сегодня бенефис мисс Шрам. Прекрасное создание. Грация какая, сила в ногах, просто чудо! - восхищался кузен Пьер, садясь вслед за Павлом в роскошные сани с медвежьею полостью.
Бородатый толстый кучер едва успел застегнуть одною рукою эту полость, как нетерпеливый рысак рванулся с места и понес путников, взметая снег, по гладкой зимней дороге.
- Чудная лошадь! - вырвалось невольное восклицание у Павла.
- А вы любите лошадей? - спросил кузен Пьер.
- И лошадей, и быструю езду,- ответил Павел, любуясь рысаком и вспоминая свои летние катанья с Грунею в деревне.
- Черты русской широкой натуры,- вскользь заметил кузен Пьер, оскалив зубы.
Павел молча наслаждался поездкой. Морозный, зимний вечер, блеск фонарей, неистовые "пади" бойкого кучера, мелькание экипажей и ярко освещенных магазинов - все это представляло какую-то дикую, не лишенную непонятной прелести картину. Наконец, сани сразу остановились у освещенного подъезда цирка среди густой массы извозчиков, карет, пешеходов и надрывающих горло полицейских и жандармов. Кто-то подскочил отстегнуть полость саней кузена Пьера, помог ему выйти, распахнул перед ним дверь; в коридорах солдаты, хранящие верхнюю одежду публики, низко раскланялись с кузеном Пьером и сняли на ходу его пальто; буфетчик спросил его о здоровье; какой-то волтижер, еще одетый в собственное пальто сомнительной новизны и сомнительного достоинства, с заискивающей улыбкой пожал милостиво протянутую ему руку кузена Пьера.
- Не забыли-с, что сегодня бенефис мисс Шрам,- осмелился он, улыбаясь во весь рот, заметить ломаным русским языком.
Кузен Пьер ответил ему что-то по-английски, на что волтижер дал ответ на ломаном английском языке. Кузен Пьер сказал на это какую-то французскую фразу и получил исковерканный ответ на этом же языке. Затем последовали две немецкие фразы, из которых одна была сказана неправильно.
- Десятью языками владеет и все десять подлые,- заметил кузен Пьер Павлу, поворачиваясь спиной к волтижеру.
- Кузен Пьер! Фетидов! Петр Петрович! - раздались со всех сторон восклицания, и Павел вдруг был отрезан от кузена Пьера толпой блестящей молодежи.
Тут были военные мундиры, статские щегольские пиджаки, треугольные шляпы с невообразимо шикарно загнутыми кверху носами, красные и зеленые воротники, офицерские эполеты и юнкерские погоны, стеклышки в глазах, pince-nez на носах, блеск мишуры и газовых огней, шум сабель и оглушительный вой и визг гадейшего из самых гадких оркестров; французские полированные фразы и петушье пение клоунов, пискотня нарумяненных наездниц, одетых еще в свои платья, и ржанье коней в соседней конюшне, запах bouguet de l'Impératrice и вонь навоза, матушкины сынки и конюхи, свежесть едва начинающейся розовой молодости и морщины гнусной, истасканной в разврате старости. Толпа волновалась, сходилась и расступалась в широком проходе между ареной и занавесом в конюшни, и потому было видно, что она здесь своя, что все ее члены - члены одной семьи и принадлежат к цирку, а не к той терпеливо и тупо сидевшей публике, которая купила себе места, чтобы полюбоваться, как люди за ее деньги ломают шеи для ее потехи. Эта публика впивалась глазами в наездниц и наездников, рассматривая подробно этих голодных смельчаков, готовых искалечить себя из-за куска хлеба; для этой публики отважные смельчаки были какой-то диковинкой. Но не обращала никакого внимания на штуки этих смельчаков та толпа "своих людей цирка", среди которой очутился кузен Пьер и за которой стоял Павел. Эта толпа только подавала сигналы глупой и не посвященной в тайны публике, когда надо хлопать и когда следует хранить молчание. Это клакеры, платящие большие деньги за право хлопанья. Это кормильцы и поильцы голодной стаи балаганных кривляк. Это жалкие остатки прежних владетелей крепостных актеров и актрис.
Павел был ошеломлен этим шумным, блестящим и непривычным для него зрелищем и не мог сразу опомниться, к тому же у него почти под ухом проклятый оркестр гремел и визжал, заливаясь персидским маршем. Мужественные трубы и литавры, казалось, силились заглушить бабий визг пискливых скрипок, а скрипки, в свою очередь, наперерыв друг перед другом старались взвизгивать, как можно резче и чаще, точно это был шабаш ведьм, не слушающих басовых приказаний сатаны замолчать.
- А где же мой юный друг? - очнулся кузен Пьер и, увидав Павла, представил его толпе своих друзей.- Охотник до лошадей,- отрекомендовал он.
- А до наездниц? - спросил кто-то носовым голосом.
- Все придет, все придет своим чередом!- успокоил кузен Пьер.
К Павлу протянулась рука графа Родянки.
- А ты заметно стареешь,- насмешливо шепнул кузену Пьеру Левчинов.- Начинаешь делаться наставником и покровителем юношества.
- Что делать, что делать! - воскликнул с ироническим добродушием кузен Пьер.- Надо что-нибудь новое, свежее, вы все стали до крайности однообразны, повыдохлись и приелись.
- Это значит платить тою же монетою,- засмеялся Левчинов.
- Господа, чур сегодня не вызывать Маньку! - обратился кто-то в толпе к окружающим.- Маньку надо проучить. Она ласковее, когда ее проучат.
- За себя ручаюсь. Я сегодня буду аплодировать только юному Банье. Да здравствуют юноши и их свежесть! - воскликнул кузен Пьер.
- Пойдемте в буфет, теперь дура Лорен будет трясти свои старые кости на старой кляче, а потом Феликс будет ломаться,- проговорил кто-то раздражительным голосом.
- И черт их дергает высылать таких уродов ребят, как Феликс, или таких старых ведьм, как Лорен! - заметил кузен Пьер.- Кому они нужны!
Толпа, с громом сабель и шумом речей, хохота и брани против распоряжений цирка, двинулась в буфет через конюшни, где приготовлялись волтижеры и украшались лошади.
- Сейчас начинается,- заметил, раскланиваясь, содержатель цирка своим дорогим посетителям.
- Что начинается-то? - ответили ему.- Скелет вашей Лоренши будут волочить по арене? Толстый живот и кривые ноги вашего слюнявого Феликса будут показывать зевакам?
- Пра-о, к вам по-адочные люди пегестанут ездить, если вы так будете состаа-лять афиши.
Содержатель цирка, привыкший понимать язык клоунов, понял и эти произнесенные в нос и исковерканные слова и униженно раскланялся, постарался подобострастно улыбнуться и робко заметил:
- Что делать, что делать! Хороших сюжетов мало и они капризничают, не хотят себя утомлять. А надо как можно более нумеров для афиш. Публика ценит продолжительность представлений.
- Ка-а-кая публика? Эта-то? - с презрением кивнули в толпе головами по направлению к массе, терпеливо ожидающей представления.- Много она принесет вам доходу!
- Ду-аки эти ди-ектога цигков,- говорил кто-то в толпе.- Не понимают, что все эти ка-а-мелии никогда не заглянули бы к ним, если бы представления длились всю ночь, но не было бы нас. А с гайка сбог невелик.
Павел остался между тем на своем месте и не пошел в буфет.
Первые два нумера прошли вяло: протаскала по арене разбитая кляча Фанни такую же разбитую клячу Лорен, и обе пошли отдыхать в свои стойла, и, вероятно, стойло Фанни было гораздо лучше, уютнее и теплее стойла Лорен, давно приютившейся среди обносков и хлама старых тряпок в грязной каморке, не то гардеробной, не то кладовой в богатой квартире мисс Шрам, у которой Лорен занимала место среднее между горничной и - как бы это прилично выразиться - секретарем в юбке, объявлявшим поклонникам мисс Шрам, что нужно сделать, чтобы добиться знакомства юной повелительницы. После старых кляч Фанни и Лорен на арене показал свои действительно кривые ноги и действительно толстый живот, облеченный в трико тельного цвета, Феликс. О! лучше бы он никогда не облекался в трико, лучше бы никогда не появлялся на арене со своими вывихнутыми ногами! Он поломался, погнулся по-змеиному, потряс во все стороны тысячу раз своею большой головой, как привязанным на нитке узлом ненужного тряпья, потом скрылся и под рукоплескания райка выбежал снова, перекувырнулся десять раз в навозной земле арены и встал в позу летящего амура, отставив одну кривую ногу назад, выпятив вперед живот и поднося с лакейскою ловкостью правую руку к губам, что должно было означать благодарственный воздушный поцелуй публике со стороны этого милого младенца. После такой любезности милый младенец легко повернулся на одной кривой ножке и убежал, снова вызвав новые рукоплескания райка. Лицо этого невинного младенца тотчас же изменилось, как только за ним задернулась занавеса. Там он обернул голову по направлению к публике и, искривив свое невинное личико уродливой гримасой, высунул язык. Воспользовавшись удобным случаем, ему кто-то из милых малюток цирка подставил ногу, и Феликс грохнулся на землю. Завязалась драка. В это время выводили лошадь для мисс Шрам, и берейтор очень бесцеремонно и дружески хлестнул своим бичом по невинно забавлявшимся малюткам. На лице одного из невинных младенцев осталась розовая от выступившей крови полоса.
Начался плач, но шум сабель и говор заглушили эти хныканья и прекратили сцену; за лошадью мисс Шрам из-за занавесы высыпала толпа конюхов и молодежи; между этими членами семейства цирка порхнуло воздушное, коротенькое газовое платье, усеянное камелиями, и легкие ножки, обтянутые в шелковое трико, резво помчали по направлению к коню мисс Шрам, рассыпавшую во все стороны воздушные поцелуи рукоплещущей публике.
- Бра-о, бра-о! - неистовствовала толпа клоунов и кутящей молодежи.- Бра-о!
Клоуны коверкали язык для возбуждения сильнейшего смеха в публике своим полнейшим унижением и исключением себя даже по языку из человеческого общества; блестящая молодежь коверкала тоже свой язык, но только из чувства сознания своего достоинства, не позволяющего говорить языком людей.
- Без буфф, - радостно шепнул кузен Пьер, помещаясь возле Павла.
От кузена Пьера пахло шампанским.
Кузен Пьер продолжал делать свои замечания, одно циничнее другого, но Павел уже не слушал его и впился глазами в носящуюся по арене мисс Шрам.
В этой, еще прекрасной, хотя и не первой молодости, женщине было действительно какое-то безумное, бесшабашное и опьяняющее ухарство. Она неслась по арене, щелкая бичом и прерывистым диким криком подстрекая лошадь, неслась с такою быстротою, как будто за ней гналась стая голодных и бешеных волков, и у нее самой была тысяча жизней и все одна другой ненужнее, одна другой постылее. Вся масса кровожадно приковалась глазами к этому летающему в воздухе существу. Только гиканье берейторов и мисс Шрам да хлопанье бичей нарушали тишину. Вдруг какой-то клоун зазевался и не успел продернуть полотна, через которое прыгала мисс Шрам, и она на всем скаку слетела с лошади на землю. Павел вскрикнул и вскочил... Но в ту же минуту мисс Шрам снова неслась на лошади и, погрозив пальцем неосторожному клоуну, снова кричала прерывающимся, диким голосом, и цирк оглушали неистовые рукоплескания одуревшей, опьяненной толпы дикарей. Казалось, что сотни обитателей сумасшедшего дома собрались сюда устроить свой бешеный шабаш. Какой-нибудь африканский дикарь, привыкший к самым звероподобным кривляньям, удивился бы при виде этого безумного ломанья цивилизованной толпы. Но каково было бы его удивление, если бы он мог понять, что на эти ломанья бросаются десятки тысяч образованными людьми? Но мы присмотрелись к этому безумию и давно потеряли способность удивляться чему бы то ни было.
- Чего вы испугались, юноша? - промолвил рукоплещущий кузен Пьер.- Это часто бывает. Беды большой нет. Декольтирует на минуту свои ножки, вот и все.
Но хладнокровие и уверенность мисс Шрам уже были потеряны. Строптивая и раздражительная, она смотрела гневно, с ее лица исчезла приветливая улыбка, и глаза сверкали злобой; в ее ноге чувствовалась легкая боль, но скачки наездница не прекращала. Еще было сделано два круга, на половине третьего круга мисс Шрам снова зацепилась за обруч и полетела, но уже не на арену, а по направлению к бенуару; стукнулась коленями о барьер, перекувырнулась в воздухе и без чувств упала под ноги какого-то офицера. Неосторожный клоун с обручем в руке тоже покатился в ложу и всей массой своего тела стукнулся о голову другого господина, сбив с него шляпу. Мисс Шрам не вставала; ее подняли и повели под руки к конюшне, хотя лучше было бы ее нести, так как ее ноги не двигались. Часть публики двинулась к конюшне, но туда допускали только "своих людей", в число которых попал и Павел по протекции кузена Пьера, а остальным говорили, что "все пустяки", что "последствий не будет". На арене уже кувыркались и пели петухами клоуны... Через четверть часа мисс Шрам под крики "бра-о" раскланивалась публике.
- Вы так испугали этого молодого человека, что он крикнул и чуть не упал в обморок,- заметил ей кузен Пьер, указывая на Павла и скаля зубы.
- Thank you! {Спасибо! (англ.).} - мелодическим голосом произнесла она и дружески сжала на ходу руку юноши.
Он воротился на свое место в восторге.
- Если вы не выгоните этого мерзавца, я отказываюсь ездить,- говорила между тем мисс Шрам содержателю цирка за занавесой злобным голосом и с искаженным от гнева лицом.
Человек, названный ею мерзавцем, стоял, понурив голову. Его лицо было худо и старо и разрисовано зеленой, красной, желтой и черной красками. В этом положении он был похож на какого-то голодного черта в отставке и казался тем смешнее, чем жалостнее было выражение его лица. Плач шута всегда вызывает смех. Около него стоял оборванный и тоже худой мальчуган - его сын. Дома лежала больная жена и копошилось еще четверо детей.
- Мисс Шрам, я штраф внесу,- проговорил он жалобным тоном.
- Что мне в вашем штрафе? - сердито ответила она и скрылась в толпе клоунов и своих поклонников.
- Сходи к Лоренше, авось, устроит дело,- сказал кто-то попавшему в опалу клоуну.
- А штраф ты все-таки внесешь,- сурово произнес содержатель цирка.- Без этого уж не обойдется, любезный друг! Пользы не приносите, а только гадите! Кому ты нужен? Кто тебе аплодирует? Как ни раскрашивай свою харю, а все на одра похож. Смотреть гадко! Тьфу! Ты думаешь, публике нужна такая старая сволочь, как ты?
Клоун стоял, понурив голову; он сам сознавал в душе, что он давно уже не слышал рукоплесканий себе, что он давно пережил ту пору, когда его дарили, когда его приветствовали, когда он мог являться перед толпой с природным румянцем на молодых, покрытых первым пухом щеках, в полупрозрачном шелковом трико, возбуждая восторг зрителей своей фигурой Аполлона! Теперь он был похож на поросшую мхом, отвратительную руину, полную гнилья, летучих мышей и червей, мозолящую глаза зрителя среди прелестей новых, сверкающих свежестью и красотою зданий.
А представление шло своим чередом. Крики "бра-о" не умолкали. Клоуны выделывали свои невообразимые штуки, присяжные посетители, "свои люди цирка", громко выражали свои мнения. Кузен Пьер разжигал своего юного ученика и нового друга своими замечаниями насчет удалых наездников и наездниц. Павел не мог преодолеть своего увлечения красотою лошадей и отвагой людей. Для него, для новичка в этом месте, было что-то одуряющее во всей этой массе разнообразных впечатлений. Его душу волновали то страх за наездников, то восторг за удачное окончание трудных прыжков, то удивление перед пламенным оживлением артистов, то иногда проскальзывало живое чувство грусти за унижение человека. Но каковы бы ни были все эти чувства, они все приводили к одному результату - к опьянению. Оно усилилось еще более, когда в антракте Павлу предложили бокал шампанского; когда кто-то подошел к нему со словами: "паа-зольте закугить паа-пи-осу!" и начал восхищаться артистками, рассказывая, что они еще пламеннее вне цирка; когда мисс Шрам в мужском охотничьем платье стала танцевать ирландский танец на натянутом канате, то поднимаясь на воздух, то садясь на эластический канат и сразу поднимаясь с него снова на воздух,- Павел пожирал глазами эту пламенную, черноволосую и черноглазую женщину и не мог оторвать от нее взоров, когда она на время останавливалась и, пронзая насквозь зрителей своим взглядом, с минуту, не смигнув, мрачно глядела жгучими глазами исподлобья на кого-нибудь из них. Казалось, в эту минуту она выбирала свою жертву и ставила себе задачею смутить эту жертву одним своим медленным, пронзающим, жгучим взглядом. Один этот взгляд вызывал бешеные рукоплескания, а мисс Шрам, только натешившись вполне смущением избранной жертвы, только наслушавшись досыта рукоплесканий, прояснилась улыбкой и снова порхала по канату. Павел не мог сдерживаться и неистово рукоплескал ей. Ему казалось, что страсть, кипевшая в нем самом в памятный для него скорбный вечер у Кряжова, должна была именно так отражаться на его лице, и ему чудилось, что мисс Шрам так же, как он сам, тщетно жаждет любви и, может быть, страдает. Когда представление кончилось, кузен Пьер промолвил Павлу:
- Ну, вы довольны?
- Да,- ответил бессознательно Павел.
- Здесь по крайней мере не скучно и нет вялости. Черт знает, как отупляют человека скука и вялая жизнь. Я пригласил бы вас и на пикник с нами, но на первый раз с вас довольно... А то послушали бы, как поет мисс Шрам английские песни и как танцует джиг. Чудо! Это огонь женщина!.. Ну, да время не ушло; увидите еще!
Павел стал прощаться.
У подъезда стояло несколько троечных саней, и около них толпилась, хохотала и шумела буйная масса блестящей молодежи и раздавались веселые и звонкие женские голоса. Все ждали только мисс Шрам, чтобы тронуться в путь; кони давно уже храпели от нетерпения. Вдруг среди этой суматохи и этого шума Павел услыхал за собою смелый и скорее юношеский, чем женский голос; этот голос напевал одну из элегических наивных песен Бёрнса. Павел настолько знал по-английски, чтобы понять простые и трогательные слова этой песни. Он обернулся, перед ним стоял стройный юноша, с немного откинутой назад головой и вьющимися черными кудрями.
- Бра-о, бра-о! Мисс Шрам! Мисс Шрам, вас ждут! - раздались крики у саней, и юный певец шаловливо, с громким смехом, вскочил в сани.
Все заговорило, захохотало, в воздухе раздался свист разгульных троечников, прозвучало ржанье коней, голос кузена Пьера произнес: "Прощайте, Поль!", шаловливый юноша-певец крикнул: "Adieu, my poor boy!" {"Прощай, мой бедный мальчик!" (англ.).},- и через миг кругом Павла все было тихо, темно и безлюдно, а в его ушах все еще звенел веселый хохот и серебристые звуки: "Adieu, my poor boy!" Ему чудились блестящие огнями загородные залы богатого отеля, танцы, веселье, беззаботный хохот, стройный юноша-певец с жгучими, впивающимися в душу глазами, и среди этого веселья и шума слышались серебристые звуки: "Adieu, my poor boy!" У Павла шумело в голове шампанское, его била та лихорадочная дрожь, то бросало в горячечный жар; с трудом дотащил его на своей хромой кляче ночной извозчик до дома, с трудом добрел он до своей мрачной, безмолвной, похожей на могильный склеп комнаты, с трудом улегся он в холодную постель, тоскливо стараясь уснуть и заглушить эти неотступные, благословляющие его на сон и в то же время отгоняющие сон серебристые звуки: "Adieu, my poor boy!"
Отныне долго не будет он знать спокойного сна!..
Домашний ад и случайное перемирие
Груня все чаще и чаще стала подумывать об объяснении со своим мужем насчет отношений к ней Марьи Ивановны и выжидала удобной минуты. Ей становились невыносимы нападки свекрови, и она еще верила отчасти в возможность как-нибудь уладить дело с мужем. Но, прежде чем она успела привести в исполнение свое намерение, в их доме случилась неожиданная тревога, отвлекшая еще более внимание Алексея Алексеевича от его жены и ее положения. Он случайно узнал о поданном ко взысканию векселе в пятнадцать тысяч, данном Стефании Высоцкой покойным Евграфом Александровичем. Расстроенный и раздраженный вернулся Обносков домой, узнав эту новость. Его лицо вдруг пожелтело более обыкновенного, губы дрожали и кривились какой-то неестественной улыбкой.
- Каково! - улыбаясь, говорил он задыхающимся от злобы голосом, обращаясь к матери и жене.- Высоцкая представила вексель, подписанный дядею. Пятнадцать тысяч требует.
- Да она взбесилась, что ли! - неистово воскликнула Марья Ивановна, всплеснув руками.- Кто это ей их даст? Вот нашла дураков!
- Да как же вы не дадите-то? - с негодованием прохрипел сын и засмеялся каким-то глухим смехом.
- Да ведь ты, батюшка, законный, единственный наследник всего имущества дяди.
- Ну, что ж из этого? Законный наследник! А что я наследовать-то буду? Много ли останется имущества за вычетом пятнадцати тысяч?
- Да ты уж и впрямь не хочешь ли уплатить ей эти деньги? - изумилась мать.
- Да поймите вы, что у нее в руках законно написанный вексель!
- А ты скажи, что она украла его. Ведь я образ со стены сниму, к присяге пойду, что она его украла. Она с сыном и придушила братца и выкрала, верно, бумаги.
- Да что вы говорите? Это не сохранная записка, а вексель, вексель! Понимаете ли вы? Тут никакой речи не может быть о воровстве. Украла или нет, а все-таки уплатить по нем деньги нужно.
- Что же мы делать-то будем? Беззащитные мы горемыки! Господи, за что ты на нас испытание посылаешь?- хныкала Марья Ивановна, ломая руки.
- Я думаю съездить к ней, образумить ее... Ведь она грабит законных наследников... Должна же у нее быть хоть капля совести,- говорил Обносков, совершенно теряя рассудок и самообладание.
- Мне кажется, Алексей,- вмешалась Груня,- что тебе и хлопотать не о чем. Слава богу, что дядя так честно распорядился и не оставил нищими законных наследников.
- Ты с ума сошла? Дура! - с гневом сказал Алексей Алексеевич и, плюнув, вышел из комнаты.
- Да вы это кого законными наследниками-то называете, матушка? - воскликнула Марья Ивановна, отирая торопливо слезы.
- Детей дяди и его жену,- ответила Груня.
- Господи! До чего мы дожили! - всплеснула руками Марья Ивановна.- Вы бы стен-то постыдились! Публичную женщину женой называете, незаконнорожденных выкидышей законными детьми признаете! И хоть бы кто-нибудь чужой это говорил, а то говорит родная, по закону венчанная жена... Не вы бы говорили, не я бы слушала!.. Да вам муж-то что? Пешка? Вы на чей счет-то живете, что его деньгами не дорожите? Уж не на свой ли? Нет, ваш милый папенька баловал вас, холил, а капитала, небось, за вами не дал. "Я, говорит, буду ежегодно давать на содержание",- пискливо произнесла Марья Ивановна, должно быть, подражая басу Кряжова, и плюнула.- Ишь какой добрый! Нет, а ты дай весь капитал, весь капитал дай, а на одном содержаньи не отъезжай! Старый надувало! Скряга поганый!
- Марья Ивановна, я долго терпела,- заговорила Груня взволнованным и дрожащим голосом,- но теперь терпение лопнуло. Всему бывает конец. Вы ежедневно придирались ко мне, я молчала. Но с некоторого времени вы стали делать намеки на то, что я ничего не принесла за собою, бранить моего отца... Вы сами знаете, что это гнусная ложь, что вы и мой муж живете, большего частию, на деньги, выдаваемые моим отцом. Я об этом напоминаю вам затем, чтобы вы не смели более упрекать меня и бранить моего отца.
- Ах, матушка, расхвасталась своими деньгами,- с пошлой иронией развела руками Марья Ивановна.- Да что ваши деньги? Тьфу! Плюнуть и ногой растереть. За Леню и не такую бы нищую отдали, как вы. Нашли бы мы и получше невесту.
Груня с отвращением взглянула на свою свекровь.
-_ Если бы я не уважала себя, то только в таком случае я могла бы товорить с вами,- промолвила она.- Но я еще уважаю себя и считаю невозможным препираться с вами вашим же площадным языком; другого же языка вы не понимаете и не поймете. Но замечу вам раз и навсегда, и прошу вас это понять и помнить, что мы не можем жить вместе...
- Ну, матушка, не с сыном ли меня разлучить думаете? - перебила Марья Ивановна.- Так ошибаетесь, ошибаетесь! Дудки! Далеко кулику до Петрова дня. Не видать вам этого, как своих ушей без зеркала. Не выжить вам меня отсюда.
- Я и не говорю, что я непременно вас выживу,- холодно ответила Груня.- Я утверждаю и повторяю только одно то, что вместе мы жить не можем.
- Так уж не вы ли думаете мужа бросить? - крикнула Марья Ивановна, хлопая себя по коленям.
- Не знаю, что будет. Но вместе с вами я жить не могу,- ответила Груня.
- Погодите, погодите! Дайте Лене с делами справиться, тогда он вас научит, как нужно его мать уважать,- грозила Марья Ивановна.
- Я Алексея еще плохо понимаю,- сдержанно промолвила Груня.- Но, во всяком случае, или он сам не станет меня учить уважению недостойной женщины, или я не стану учиться этому. Таким вещам не учат. Уважение заслуживается людьми.
- Скажите, пожалуйста, какая умница. Обо всем говорит, как расписывает! - хлопнула себя еще раз по коленям Марья Ивановна.
Груня с омерзением отвернулась и ушла в свою комнату. Ей было отвратительно это грубое и пошлое создание. Бедную женщину давили сотни мыслей. Она не могла ничего сообразить и прежде всего старалась успокоиться. Но это было не так легко сделать в Обносковском доме. Марья Ивановна не оставила невестку в покое и явилась через час к ней снова.
- Хоть бы лампаду-то затеплили,- заговорила свекровь укорительным тоном, вставая на стул, чтобы достать лампаду.- О боге бы больше думали, так дурь и не лезла бы в голову. Вспомнили бы, что сегодня суббота, люди ко всенощной идут. А у вас и мысли-то о господе нет, богоотступница!
- Ступайте вон из моей комнаты,- вскочила Груня со своего места и указала на дверь стоящей леред образом на стуле свекрови.- Чтоб ваша нога никогда не была здесь. Слышите!
- Да вы хоть греха-то побоялись бы, поглядели бы, за каким я делом здесь стою,- проговорила Марья Ивановна, не сходя со стула и держа в руке лампаду.
- Говорят вам, идите вон! Не то я людей позову, дворников позову и велю вас вытащить отсюда силой,- вышла из себя Груня, сверкая большими глазами.
Марья Ивановна впервые услышала такие страшные звуки в голосе человеческом и струсила. Она вышла. Груня замкнула дверь на ключ. Минут, через десять Марья Ивановна постучалась снова в дверь.
- Отворите,- промолвила она довольно мягким тоном.
- Вам сказано, что вас сюда не будут пускать,- ответила ей Груня.
- Да мне лампаду надо поставить. За что вы на бога-то сердитесь?
- Не нужно мне никаких ваших лампад. Идите прочь! - крикнула Груня, и снова в ее голосе послышались страшные ноты. Это не был жидкий, полудетский крик, но слышались полные и твердые звуки гнева.
- Господи, да что же это такое? Светопреставление начинается, что ли? Раззрат, безбожие, беззаконие. Сын на мать, жена против мужа идут,- вопила Марья Ивановна.- Вы лампаду-то возьмите, я ее на окно здесь поставлю,- продолжала она немного погодя.- Вы богу угодите, а он, творец наш небесный, вас не оставит.
Груня не трогалась с места и оставила лампаду теплиться на окне.
Алексей Алексеевич Обносков несся, между тем, к Стефании Высоцкой. Он совершенно не верил в успех своей поездки, не был нисколько уверен в ее необходимости и все-таки ехал. Его била лихорадка, душила злоба, и ему нужно было сорвать на ком-нибудь эту злобу, высказаться до конца и уже тогда начать размышления о необходимости примирения со своей судьбою. Он хитрил теперь даже с самим собою и уверял себя, что его поездка должна иметь благие последствия, что должна же быть и у Стефании Высоцкой совесть, которая не позволит ей ограбить законных наследников и пустить почти по миру двух сестер покойника. Возбуждение было так сильно, что Обносков храбрился всю дорогу и струсил только тогда, когда в его руке уже дрогнул колокольчик у дверей Высоцкой. В эту минуту Алексей Алексеевич готов был вернуться домой и отложить визит до другого времени, но дверь отворилась. Перед Обносковым появилось приветливое морщинистое лицо сгорбленного старика, через минуту с этого лица пропал всякий признак приветливости; оно вдруг приняло то грубое выражение, на какое способны только старые лакеи из крепостных; спина старика выпрямилась, голова поднялась.
- Кого вам? - сурово спросил Матвей Ильич, это был он.
- Высоцкую,- ответил Алексей Алексеевич и боком прошел мимо заслонившего дорогу старика. Он сам сбросил с себя пальто и выказал явное намерение пройти в комнаты.
- Да вы это куда? - остановил его Матвей Ильич.- Надо прежде доложить. Спросить: желают ли принять... А то - на! Без доклада прямо в горницы прут! Какой это такой порядок! - ворчал старик и пошел из передней в комнаты, захлопнув дверь у самого носа Обноскова.
- Старая бестия, лягается! - прошептал Алексей Алексеевич, ходя по передней нетерпеливой походкой.
- Ну, вот, доложил,- заворчал Матвей Ильич, снова являясь пред гостем и садясь в угол, где он до того что-то портняжил.
- Ну, что же велели сказать? - спросил Обносков в ярости.
- Что?! Видите, дверь открыта,- ну и ступайте,- ответил старик, не обращая на него внимания, и заворчал что-то себе под нос.
Под влиянием этой сцены у Алексея Алексеевича прошла минутная трусость, и на место ее явилось дерзкое желание быть грубым до последней степени и выместить на ком-нибудь проглоченную обиду. Он вошел в простую, но уютную гостиную. Перед ним, почти на середине комнаты, стояла Стефания, спокойная, прекрасная, без всяких гримас и признаков волнения. Она молчала.
- Здравствуйте,- скороговоркой пробормотал Обносков.- Меня привело в ваш дом только дело... Вы подали ко взысканию безденежный вексель, выпрошенный вами у дяди.
Стефания молча слушала, ее лицо оставалось по-прежнему спокойным. Глядя на нее в эту минуту, можно было подумать, что эта женщина сумеет владеть собою на каком угодно допросе.
- Вы, вероятно, нехорошо понимаете, что вы делаете,- заговорил снова Обносков, отчасти удивленный этим бесстрастным спокойствием.- Требовать не свои деньги - вообще низко; но если притом они отнимаются у законных наследников, то подобному поступку трудно приискать название.
Стефания все молчала и слушала. Обносков вышел из терпения.
- Что же вы молчите? - спросил он ее.
- Что же мне отвечать? Вы выражаете свои мнения, я их слушаю,- улыбнулась Стефания невозмутимо-холодною улыбкою.
- Я совсем не затем приехал, чтобы высказывать свои мнения,- с досадой вымолвил Алексей Алексеевич, взбешенный этой улыбкой.
- Но покуда ваши слова имели именно этот характер,- заметила Стефания.
- Я очень слаб, мне тяжело объясняться стоя,- произнес с одышкой Обносков и с злобной иронией прибавил:- Я сяду, хотя вы, кажется, и не желаете этого.
- Мне совершенно все равно,- равнодушно сказала Стефания и первая опустилась в кресло.
Обносков тоже сел. Оба помолчали. Он измерял ее яростными глазами, она же смотрела просто и невозмутимо спокойно - казалось, что ей очень удобно сидеть на мягком кресле и слушать гостя. Так как Стефания не изъявляла никакого желания начать беседу, то ему снова пришлось заговорить первому.
- Вы должны отчасти знать,- начал гость,- что у моего покойного дяди, кроме меня, прямого наследника, было две сестры. У этих женщин нет ничего, они почти нищие. Вся их надежда заключалась в помощи брата и в тех деньгах, которые могли достаться им после его смерти. Состояние дяди оказалось, против всяких ожиданий, гораздо менее, чем мы думали. Я не стану упрекать в чем-нибудь вас, хотя я знаю, что вы были главной причиной, уменьшившей состояние дяди. Но этого не поправишь... После его смерти осталось имущества столько, что если уплатить вам деньги по взятому вами векселю, то в остатке получится почти нуль; если же вычесть из этого остатка следующую мне часть, то сестрам покойного достанется просто несколько рублей.
По лицу Стефании скользнула едва заметная усмешка при упоминании об этом вычете законной части Алексея Алексеевича из имущества, равняющегося нулю.
- Эти две несчастные женщины, плохо образованные, не привыкшие к труду,- продолжал гость,- останутся нищими. И причиной этого будете вы. Загляните в свою совесть. Не должны ли пробудиться там стыд и раскаяние. Вы - любовница, извините за название, но вы добровольно принимали его, живя с дядей; ваши дети - незаконнорожденные,- чьи они - это не наше дело,- и вы берете деньги, грабите их у законных наследников, пуская последних по миру. Это такое позорное преступление, это такой несмываемый грех, перед которым человек не может не краснеть в своей душе.
Стефания спокойно полулежала в кресле и упорно продолжала молчать.
- Вы, кажется, хотите сыграть со мною комедию,- раздражился Обносков,- хотите отмолчаться, вывести меня из терпения и выгнать вон своим молчанием?
- Что же я буду вам отвечать? - снова спокойно спросила Стефания.- Вы опять выражаете только свои мнения, я их слушаю. Ваше дело такого рода, что вам приходится ограничиться именно одною этою ролью. Вы понимаете, что другого исхода для вас нет.
- Вы так думаете-с? - едко спросил Обносков, разозленный тем, что Высоцкая сразу поняла и бесплодность его разговоров, и характер его роли.- Но положим, что я только и могу делать в этом деле одно - высказывать свои мнения. В таком случае, мне хотелось бы слышать ваше мнение.
- Мое мнение высказано гораздо раньше вашего,- равнодушно ответила Стефания.
- Да вы всё молчали! - увлекся Обносков и не сразу сообразил сущность ответа Стефании.
- Да, теперь я молчала, потому что высказалась уже прежде, подав ко взысканию вексель,- улыбнулась Высоцкая.
Обносков позеленел и, вскочив с места, заходил по комнате.
- А! Так вы смеетесь над нами! - заговорил он в гневе.- Прекрасно! Вы думаете, что мы так оставим это дело? Вы полагаете, что мы не станем требовать судом своих денег? Нет-с, я последний грош отдам, чтобы показать вам, что у нас любовницы и незаконнорожденные дети не могут ни при каких условиях грабить законных наследников. Вы думали, что вы нашли выход обойти закон? Вы хотели насмеяться над этим законом, жили без венчанья с человеком, грабили его, чтобы заставить общество поклоняться вам и уважать вас за деньги; дураки даже называли вас, любовницу, женою этого человека;