Главная » Книги

Шеллер-Михайлов Александр Константинович - Господа Обносковы, Страница 6

Шеллер-Михайлов Александр Константинович - Господа Обносковы


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13

ь, никогда не узнаешь, что они думают. Они привыкли, чтобы все делалось по их желанию.
   - Да уж, скажу откровенно, что скрытная она у нас. У-у какая скрытная! Ведь вот и теперь кажется такой спокойной, а я думаю, сердчишко-то так и рвется, так и рвется от злости.
   - Ну, гнев уходится. Мало ли сколько раз человеку приходится сердиться в жизни.
   - Уж, разумеется, не без того... А только скрытная, скрытная она у нас.
   - А все баловством довели до этого. Старик отец ее своей добротой испортил. Всё по ней делали, вот она и думает, что все под ее дудку плясать будут, что в жизни ни сучка, ни задоринки нет.
   Алексей Алексеевич отправился к себе в кабинет, поработал, съездил на урок и, довольно поздно возвратившись домой, зашел на полчаса к жене, а потом совершенно спокойно проработал с час или два в своем кабинете, где он обыкновенно спал.
   На следующий день Груня вышла к чаю такою же спокойною, такою же бесстрастною, какою была вчера, только почему-то она вздрагивала при ласках мужа и поцелуях Марьи Ивановны. Марья Ивановна почитала ей еще наставления и встретила в невестке полнейшую покорность и повиновение. По-видимому, невестка сочла своим долгом исполнять все, что ей прикажут, и вошла в роль подавленной узницы, которая не противоречит тюремщикам. Ни Марья Ивановна, ни Алексей Алексеевич не обладали тем деликатным чувством, которое заставляет человека лучше уступить, отказаться от своих требований, чем играть роль угнетателя и видеть собрата, безмолвно и тупо исполняющего из-под палки его волю. Алексей Алексеевич, напротив того, был рад покорности жены, даже поцеловал ее за это. Она не оттолкнула его, но и не ответила ему поцелуем. Он притянул ее к себе и потрепал по щеке. Она спокойно постояла около него, пока он не освободил ее от своих объятий, и отошла прочь, как только раскрылись эти объятая. Сын и мать успокоились совершенно, и Алексей Алексеевич подумал: "Хорошо, что я ошибся. Мне она казалась такою страстною натурой, какие встречаются у подобных развившихся взаперти, нервных девушек. Но она холодна. Это гораздо лучше для честной семейной жизни".
   На том и покончились все рассуждения как о характере Груни, так и об устройстве семейной жизни. Пошли дни за днями в убийственном однообразии. Семейные обеды, питье чаю и кофе, время восстания от сна и отхода ко сну, прием гостей в неизменные четверги, ссоры из-за мелочей с глазу на глаз и претящие нежности при гостях, хождение мужа в должность и на уроки и его законные ласки, все это имело свой определенный, раз навсегда неизменный срок и перешло в обряды семейного культа в доме Обносковых. Ничто не было плодом увлечения, плодом внезапно вспыхнувшего желания. Сегодня было похоже на вчера, завтра будет похоже на сегодня и так должно было все продолжаться на долгие, долгие годы, пока бессмысленная судьба не пошлет в дом нового члена - младенца - или не пришибет кого-нибудь из семьи и не заставит действующих лиц разыгрывать на новый ладх уже не втроем, а вчетвером или вдвоем, всю ту же пошлую, будничную семейную пьесу. Но есть некоторые личности, которые видят возможность бороться или, лучше сказать, не могут жить без борьбы с судьбой. Она довольно ясно определит их роли, укажет границы их действий, а они, предназначенные к покорности, к верченью в беличьем колесе, вдруг начинают грубить, воевать, ломают колесо, вырываются на свободу и окончательно путают всех остальных актеров, разыгрывающих с ними одну и ту же пьесу. Эти люди хотят быть творцами той комедии, которую называют человеческою жизнью и которую создает по большей части бессмысленный случай. Такою личностью совершенно неожиданно для близоруких ближних оказалась Груня.
   Груне никто не делал в жизни зла, и потому она не могла не возненавидеть человека, который первый сделал ей зло и, сверх того, такое бесцельное и бессмысленное, на какое была способна Марья Ивановна. Но Груня не была приучена предыдущею жизнью к пошлой борьбе, состоящей из мелких нападок, язвительных слов и будничных дрязг, а с Марьей Ивановной возможно было или вести именно такую борьбу, или разойтись окончательно. Находясь в таком положении, молодая женщина стала молча ненавидеть свою противницу и чувствовала, что не пойдет ни на какие сделки и соглашения, не заключит никакого перемирия с нею. Обе женщины жили вместе, но между ними уже с первой стычки лежала целая пропасть, через которую не могла перешагнуть ни та, ни другая. Марья Ивановна не замечала этого и с младенческим неведением усердно разрывала все глубже и глубже эту пропасть, продолжая неутомимо пилить свою невестку и обрывая с ней своими грубыми, грязными руками последние тонкие нити и без того слабой, неуспевшей окрепнуть привязанности. Алексей Алексеевич, успокоенный наружным спокойствием жены, не замечал ничего и погрузился всецело в свои серьезные занятия. Никогда не был он так счастлив и так доволен своею жизнью, как теперь. У него были не только надежды на наследство, не только обеды, приготовленные под присмотром матери, не только теплый угол, заботливо убранный, но и молодая женщина, которую он, и только он, мог целовать и ласкать, когда им чувствовалась в этом потребность. Такая жизнь была полным осуществлением того идеала, к которому может стремиться и стремится на самом деле каждая мелкая обносковская натура. На желтом лице Обноскова стало появляться все чаще и чаще сияющее выражение самодовольства и даже гордостя. Видя его, уютно развалившегося в креслах, безмятежно беседующего по четвергам в своем жилище с гостями, слыша его отчасти ласковые, отчасти снисходительные, покровительственные шутки с женой и матерью, можно было позавидовать ему и угадать, что этот болезненный человек скоро поздоровеет среди такого семейного счастия и что не за горами даже и то время, когда он обзаведется кругленьким брюшком н лоснящимися от жира и самодовольства щеками. Бесконечное блаженство стали доставлять Алексею Алексеевичу те минуты, когда в его дом начали заглядывать по четвергам не какие-нибудь голыши, а люди или заслуженные, или родовитые; когда сам генерал Егунов, которому Алексей Алексеевич сделал совершенно неожиданно визит, решился отплатить этот визит своему юному заграничному знакомому и остался доволен и обносковским обществом и обносковскими разговорами; когда ненавидимые Обносковым старые и молодой графы Родянки, которых Алексей Алексеевич тоже счел своим долгом посетить, тоже удостоили его своим посещением. Не забыл Алексей Алексеевич даже Левчинова, узнав, что один из родственников этого ненавистного ему господина занял видное место в министерстве. Блаженствуя в вечерние часы по четвергам, Алексей Алексеевич нередко проклинал в душе графа Стругова за то, что тот вырвал из его рук и отдал Стефании Высоцкой после смерти Евграфа Александровича шесть тысяч, на которые можно бы прожить еще лучше до получения всего наследства. Эта мысль, впрочем, не высказывалась никогда Алексеем Алексеевичем, хотя он и не упускал случая называть графа Стругова "опасным человеком, нигилиствующим аристократом, нарушающим священнейшие законы государства и потакающим разврату". Окружая себя полезными связями, экономничая, чуть не голодая в течение шести дней, чтобы прикармливать на седьмой "нужных людей", создавая из них себе каменную стену, на которую потом можно опереться, или лестницу, по которой после можно дойти до степеней известных, блаженствуя сознанием своего упроченного в свете положения, Алексей Алексеевич, как разживающийся мещанин, чувствовал уже некоторую радостную гордость и тогда, когда хвалили что-нибудь, принадлежащее ему. Эти похвалы не могли быть часты, так как его дом не блестел еще особенною или даже какою-нибудь роскошью; но все же похвалы слышались, и вызывал их постоянно один и тот же, по-видимому, самый неблестящий, самый скромный во всем обносковском жилище, предмет. Этот предмет, эта вещь была жена хозяина. Замечая, что на нее смотрят, что ею любуются, он подзывал ее к себе и бесцеремонно целовал ее в лоб, удерживал около своего кресла и, небрежно продолжая разговор с гостями, поглаживал и похлопывал руку жены, которая, как бездушная статуя, стояла около его кресла и на которую он не поднимал даже глаз. Иногда после ужина, вылив пару рюмок вина и оставшись в более интимном кружке, хозяин доходил даже до того, что сажал жену к себе на колени и, по-прежнему не глядя на нее, шутил с гостями, точно желая наглядно доказать им, что она совсем ручной зверек.
   - У него совсем буржуазная манера,- говорил, зевая, с гримасой и в нос молодой граф Родянка, проникнутый до мозга костей аристократизмом и презиравший в душе Обноскова, который тоже в душе ненавидел его.
   - Просто немецкий гелертер. В Германии у профессоров то же пиво, камераден и бесцеремонные нежности с гаусфрау являются одновременно и без всяких стеснений,- замечал со смехом противный хозяину Левчинов, ненавидевший и немецких профессоров, и немецкую науку, и Обноскова.
   - Но она удивительно пикантна! - восклицал со слюнками на губах кузен Пьер. Он ел, пил и любил все, и больше всего любил женщин, а в женщинах, как и во всем остальном, выше всего ставил пикантность.
   - Дитя мое, я вижу, что ты вполне счастлива. Теперь я могу умереть спокойно,- говорил трогательным голосом чуть не со слезами на глазах Кряжов, благоговейно целуя свою дочь.
   Она, склонив голову, покорно принимала поцелуй и не возражала...
  

XI

Кузен Пьер развиватель молодежи

  
   Мнение, высказанное всеобщим кузеном Пьером насчет пикантности Груни, имело свое основание и было признано верным всеми юными старичками и старыми юношами, посещавшими дом Обноскова.
   До замужества Груни на нее никто из мужчин не обращал особенного внимания. Она смотрела девочкой, такой худенькой, не развившейся, даже костлявой девочкой, что ни один из ее знакомых и не подозревал, что она вышла из детского возраста. В обществе она сама постоянно стояла в стороне от взрослых и пряталась в кругу детей. Теперь же эта малютка с миниатюрным личиком и большими вопросительно смотревшими глазами вдруг сделалась женщиной, и те люди, которые не обращали на нее внимания, стали засматриваться на нее и восхищались ею. В этом восхищении не было ничего удивительного. Никакая красавица не в состоянии так привлечь к себе разных развращенных старичков, изношенных roués {пройдох (фр.).} и пресытившихся юношей, как замужняя женщина-ребенок. Всех этих людей вы встретите на балетных представлениях, ожесточенно аплодирующими какой-нибудь воспитаннице-танцовщице. Она еще не умеет хорошо танцевать, у нее еще угловатые локти и плечи, не округлились колени, плоска грудь, но развратные старички, roués и юноши пожирают глазами этого ребенка: он уже выпущен на сцену жизни - значит, его уже можно развращать; пора этой детской неразвитости пройдет быстро, значит, нужно ловить редкий случай. Этот ребенок, может быть, сделается красавицей, но это уже будет обыкновенное явление: красота не редкость, красота продолжается долго. Замужество девушки-ребенка то же самое, что выступление на сцену воспитанницы-танцовщицы. Малютка замужем, значит, можно попробовать развратить ее. И как устоять против этого соблазна? Развратничать с опытной женщиной, развратничать с обольщающей кокеткой, развратничать с циничной камелией, все это так старо, так приелось, но вызывать своими любезностями смущение женщины-ребенка, постепенно открывать ей тайны разврата, вести ее, неопытную, трепещущую и робкую, по дороге к пропасти, о! это такое наслаждение для них, тут так много "пикантности". Среди толпы людей, обративших внимание на Груню, одним из первых был, как мы видели, кузен Пьер.
   Может быть, читатель спросит: чей кузен? Да ваш, отвечу я, если вы столичный житель и имеете состояние. Если же он не состоит в прямом родстве с вами, то, вероятно, у него есть какой-нибудь друг, такой же, как он сам, кузен Пьер, который уж наверное родственник вам. Кузен Пьер, или иначе Петр Петрович Фетидов, розовенький брюнет с масляными глазами, с пробором посредине лба, несхожий на подгулявшую гризетку в мужском платье, был enfant terrible et gâté {баловнем (фр.).} столицы, и провинция представлялась ему такой злой мачехой, к которой было лучше всего никогда не ездить. Столица глядела на него, как на своего человека, и могла во всякое время дня и ночи безошибочно сказать, что делает ее питомец, о чем он говорит и как он смотрит в данную минуту. Провинция ничего этого не могла бы даже и вообразить, потому что у нее еще не родилось подобных детей. Но если бы какой-нибудь провинциал увидал впервые кузена Пьера, то он непременно сказал бы: "А ведь я где-то видел этого человека". Провинциал, конечно, ошибся бы, он в провинции не встречал самого кузена Пьера, но видел один его оригинал - последнюю картинку парижского модного журнала.
   Действительно, кузен Пьер был: копиею картинки, тогда как все остальные смертные бывают оригиналами картин. Это нисколько не мешало ежу быть интересной личностью и он пленял сердца тридцатипятилетних женщин, получая в дар рысаков и эгоистки уже на семнадцатом году, когда при окончании ученья в "Лицее" или в "Правоведении", он стал являться в цирках и на загородных гуляньях: неизменным спутником какого-то гусара. С тех пор прошли годы, но кузен Пьер перестал их считать, и потому трудно определить, каких лет он является на сцену нашего романа. Но с семнадцатилетнего возраста он вел регулярную жизнь, аккуратно сменяя рысаков, тридцатипятилетних поклонниц, и спутников гусаров.
   Он вставал в двенадцатом часу, надевал модный пиджак, пил черный кофе и чистил ногти, пробегал глазами столбцы газет или страницы новых журнальных нумеров. Так как газет и журналов много, то кузен Пьер читал во всех нумерах понемногу и тверже всего запоминал заглавия статей, чтобы иметь полную возможность основательно спорить, и судить о каждой из них. Потом кузен Пьер делал визиты, гулял по Невскому проспекту или по Дворцовой набережной и в три часа пополудни его можно было застать у Вольфа, Бореля или Дюссо; здесь, с тартинкою в руке, с вброшенным стеклышком в глаз, с сверкающими взглядами, с живыми движениями, он увлекался горячим спором, говоря, как и все его друзья, немного в нос, отрывисто и очень громко о красоте Барбо, о пластичности Петипа, о плохих финансах России, о коварстве Наполеона, о рысаках Матильды, о последних вредных статьях русских либеральных журналов. Оживление было искренно и зажигательно, несмотря на предмет разговора. Толпа, окружавшая кузена Пьера и состоявшая большею частию из богатых студентов, лицеистов, правоведов и гвардейских юнкеров, увлекалась его беседами, овладевала им на остальную половину дня, и потому он обедал в кругу приятелей, ехал с ними в театр, несся на пикник с актрисами или в маскарад и часов в шесть утра возвращался домой, когда уже гасили фонари, чего, впрочем, он не видал, так как в его собственных глазах уже давно погас свет жизни. Только небо да камердинер кузена Пьера знали, как он добирался до постели, как раздевался и как проводил время до двенадцати часов дня,- этой тайны не знал и сам кузен Пьер, по крайней мере на другой день он не помнил вчерашнего дня, как будто этого дня никогда не существовало в его жизни: можно сказать смело, что кузен Пьер был каждый день новорожденным младенцем, не имеющим ничего прошлого и потому пламенно отдающимся настоящему. О будущем кузен Пьер тоже не думал и имел на это очень основательные причины.
   - Помилуйте,- говорил он по-французски,- будущее - это неизвестность. Что же мне ломать голову и подлаживаться к неизвестному? Как ни подготовляйся, а оно все-таки будет ново и поразит неожиданностью. Стараться угадать его - то же, что стараться открыть философский камень или рассуждать о загробной жизни.
   Кузен Пьер числился где-то чем-то на службе, может быть, был чиновником по особым поручениям или даже камер-юнкером, впрочем, это - одно предположение; сверх того он был членом покровителей животных, нищенского комитета, миссионерского общества, наблюдателем каких-то приютов, пожертвовал куда-то для чего-то корпию, за что-то заслужил иностранный орден, откуда-то получил какой-то почетный диплом и даже выказал два раза всенародно свою гражданскую деятельность. Однажды он приказал будочнику отправить, куда следует, какую-то нищую с ребенком, просившую подаяния и возбудившую в нем тошноту своею искалеченною на фабрике рукою; в другой раз он призвал городового для взятия в полицию оборванного и истощенного работника, мужика, через меру нагрузившего по приказанию хозяина телегу и заградившего остановившимся возом дорогу перед эгоисткою нашего героя. Но собственно служил он обществу на другом поприще: он, консерватор, был, как и большая часть даже самых отсталых людей в наше странное время, пропагандистом, популяризатором новых идей и понятий, хотя каждый серьезный ученый, каждый передовой человек смотрел на него, как на праздношатающегося, и никак не подозревал, что даже кузен Пьер может быть опасным отрицателем. Но это было так. Кузен Пьер отрицал все не потому, что он сознал справедливость отрицаний известного кружка людей, а потому, что он не мог ничего утверждать, за исключением французского языка, на котором он умел отлично говорить или, лучше сказать, causer romans et chiffons {болтать о романах и тряпках (фр.).}, как он выражался сам. Насмешки и двусмысленные остроты над всеми, и важными, и неважными предметами, лились с его бойкого языка неиссякаемым потоком, и особенно в то время, когда он заставал за чтением учебников и лекций какого-нибудь своего кузена из лицеистов, студентов или правоведов. История Смарагдова и латинский язык, лучшие произведения поэзии в хрестоматиях и лекции о русских законах или политической экономии, богомольность бабушек и строгость отцов равно делались мишенью для остроумных шуток кузена Пьера, и заучившийся юноша, впервые слыша, что "все это гиль и вранье и ни к чему не ведет в жизни", начинал понимать, что все эти предметы совсем не так серьезны, как они кажутся, и могут быть очень смешны, если взглянуть на них со стороны. Будуарные тайны богомольной бабушки, закулисные похождения нравственного и строгого папаши, нарушение на практике строгих законов, скандалезные анекдоты из жизни идеально чистых жрецов искусства, проповедовавших любовь к природе, стремление к свободе и развратничавших где-нибудь на водах, выжав всякими притеснениями последние деньги из своих крестьян, все это ярко умел изобразить кузен Пьер. Он же первый открывал своим шестнадцатилетним кузинам, что они хороши собою и что на свете есть любовь. Он же первый возмущался заодно с этими кузинами, развитыми им, если их хотели отдать против воли замуж, и похитил на своем веку двадцать родственниц, конечно, не для себя, но для тайного их брака с кем-нибудь из своих друзей. Подорвав таким образом двадцать раз родительскую власть, он не менее десяти раз явно нарушил крепость супружеского союза, устроив побег чужих жен с посторонними людьми, конечно, в этот счет не входят те бесчисленные случаи, когда побега не совершалось, когда кузен Пьер работал не в чужую пользу, а просто собственными поступками практически доказывал, что он стоит за свободу чувства в замужней женщине. Старухи и старики часто журили за такое поведение кузена Пьера, но серьезно сердиться на него не могли.
   - Ты весь в покойного своего отца! - говорили они ему, с добродушной укоризною покачивая головами, и в умах стариков оживало то время, как отец кузена Пьера помог им увезти их теперешних жен, а старухам вспоминалось, как отец кузена Пьера впервые практически доказал им всю сладость свободы чувства в замужней женщине.
   При этих воспоминаниях сам кузен Пьер казался старикам и старухам не просто сыном столицы, но отчасти и их собственным сыном. Кузен Пьер действительно играл по праву в их кружках роль любимого пасынка нескольких любящих отчимов и нескольких нежных мачех.
   В один из четвергов, наговорив сотни любезностей и комплиментов Груне, кузен Пьер сидел и рассуждал в стороне с своими друзьями, Левчиновым и молодым графом Родянкою, о прелестях хозяйки дома.
   - Да, она действительно очень мила,- соглашались с ним собеседники.
   - Мила! - с увлечением воскликнул кузен Пьер тоном упрека.- Что вы мне говорите: мила! Она просто восхитительна! Эти худенькие, едва развившиеся женщины - огонь! Тут страстность таится, неукротимая страстность. Я ведь кое-что смыслю в этом деле.
   - Что и говорить! Специалист по женской части! - усмехнулся Левчинов.
   - Смейтесь, смейтесь сколько вам угодно,- хохотал кузен Пьер и выказал свои белые зубы,- а между тем эта специальность доставляет наслаждений в тысячу раз больше, чем всякая другая специальность. Вот ведь вы, не специалисты по этой части, говорите, что она мила, а я знаю, что она не только мила и наделена страстною натурою, но и вполне несчастлива с трупом своего мужа...
   - Несчастлива? - изумились собеседники.- Кто это вам сказал?
   - Опытность специалиста,- важно ответил кузен Пьер и опять оскалил зубы.- Да-с, милостивые государи,- балаганил он,- она несчастлива. А из этого следует, что она ищет счастия. Но счастие, в чем бы она его ни искала, найдется только в любви, а если оно может найтись только в любви, то... то... ну, одним словом, надо попробовать, не можем ли мы послужить орудием для ее счастия.
   - Ха-ха-ха! - засмеялся Левчинов.- Вы всегда найдете предлог для волокитства.
   - Фи! для волокитства! Какие тривиальные выражения вы употребляете! - воскликнул кузен Пьер, делая шутовски серьезную мину.- Тут не волокитство, а желание осчастливить ближнего, доставить ему то, чего недостает в его жизни.
   - Нет, кроме шуток,- начал носовым голосом и с зевотой задумавшийся Родянка,- вы убеждены, что она несчастлива?
   - Убежден ли я? Да, убежден, клянусь гробами моих отцов! - с комическою торжественностью произнес кузен Пьер и, вдруг сощурив глаза, пристально взглянул на графа Родянку.- А ведь и вы что-то замышляете, вы это недаром спрашиваете о действительности ее несчастия... Ну, что же, вы моложе, вы победите, вам честь и слава.
   - А мне кажется, что у нее есть еще более молодые поклонники,- тихо заметил Левчинов, глядевший на кого-то сквозь плющ, за которым они сидели.
   - Кто это? кто? - торопливым шепотом спросил кузен Пьер и устремил глаза по направлению в ту сторону, куда смотрел Левчинов.
   - Не знаю, какой-то юнец, вон он сидит,- указал Левчинов.
   Глаза молодых повес устремились на указанного юношу. Он был бледен, худ, с черными всклокоченными, курчавыми волосами; его черные глаза впились в хозяйку дома, сидевшую в кружке женщин в противоположном углу комнаты.
   - Некрасив! - улыбнулся, зевая, граф Родянка.- Злое выражение и непричесанная физиономия.
   - Может быть, такие растрепыши нравятся женщинам: как вы об этом думаете, господин специалист по женской части? - спросил шутливо Левчинов, обращаясь к кузену Пьеру.
   - Вот оно что! - глубокомысленно соображал кузен Пьер, уже не слыша вопроса.- Здравствуйте, monsieur Поль! - громко проговорил он, выставляя свое цветущее личико из-за плюща.
   Панютин - это был он - вздрогнул и, растерявшись, оглядывался во все стороны, чтобы отыскать то лицо, которое назвало его по имени. Казалось, его мысли все это время носились где-то очень далеко. Наконец он увидал, что его манит к себе кузен Пьер.
   - А, это вы, Петр Петрович,- поздоровался он, подходя к кузену Пьеру и пожимая ему руку.
   - Вы это о чем же так задумались, что даже испугались, когда я вас позвал? - трепал по плечу Панютина кузен Пьер, показывая два ряда белых зубов.
   - Мало ли о чем иногда думается, не все же рассказывать,- отвечал тот.
   - Тайна? А ведь в молодости только любовные тайны бывают, значит, вы думали о ней,- подшутил кузен Пьер.
   - Вы ошибаетесь, я о ней не думал,- быстро ответил Панютин с румянцем на щеках и совершенно невольно обратил глаза в ту сторону, где сидела Груня.
   Повесы засмеялись. Панютин сердито закусил губы, поняв свою неосторожность.
   - Ну, как вы теперь живете, что поделываете? - стал расспрашивать кузен Пьер.
   - Университет посещаю,- коротко ответил Панютин.
   Он не имел никакого желания беседовать.
   - Скучаете, я думаю, без сестры?
   - Занятия есть, скучать некогда...
   - Да, да, конечно! А вот у нее нет занятий, она и скучает. Вы заметили?
   Панютин молча кусал губы.
   - Как вы думаете, счастлива ли она? - спрашивал кузен Пьер, делая очень серьезное лицо.- Вот мы сейчас спорили об этом предмете. Я говорил, что она не может быть счастлива с трупом супруга, что ей нужен муж молодой, живой... вот, хоть бы такой, как вы.
   Панютин снова вспыхнул и сухо заметил:
   - Я не мешаюсь в дела сестры. Счастлива или несчастлива она - это ее дело.
   - Так, так,- согласился кузен Пьер.- А я полагал, что вы так привыкли с детства друг к другу, что одного из вас всегда должны интересовать дела другого.
   Панютина снова передернуло. Кузен Пьер опять стал изливаться в похвалах прелестям Груни. Панютин стоял, как на горячих угольях. Он то краснел, то бледнел. Трое повес наблюдали за жертвой своей плоской шутки и продолжали дразнить ее, как дразнят голодного, запертого в клетку тигренка, показывая ему из-за решетки со всех сторон кусок мяса. Дикий тигренок сделал попытку скрыться, его удержали.
   - Постойте, куда же вы бежите? - остановил юношу кузен Пьер и взял его под руку.- Садитесь. Мы так давно не видались. Поговоримте. Что это вы хмуритесь? Ну, что, на кладбище вашего воспитателя все по-прежнему появляются привидения похороненных мудрецов? Тень Трегубова по-старому ли восстает из своего могильного склепа и приходит во время шабаша осматривать мавзолеи кряжовского погоста? А мавзолеев все прибавляется или ими заставлены уже все углы? Находите ли вы теперь приятным свое пребывание в жилище мертвых? Иногда, я думаю, становится немного скучно?
   - По крайней мере тихо, если не весело; заниматься можно,- ответил Панютин и поспешил прибавить: - Но я большую часть времени провожу в университете.
   - А, да, в университете,- серьезно проговорил кузен Пьер.- Конечно, там скучать нельзя. Молодые профессора, новые, живые идеи приводят, животрепещущие вопросы поднимают; кружки молодежи составляются; товарищество крепко стоит за своих членов; споры, шум, сходки, заботы об участи бедных собратьев, все кипит, волнуется юною жизнью, жизнью дня... Чудное это существование.
   - Нет... да...- начал в замешательстве Панютин. Ему очень хотелось выругать кузена Пьера, очень хорошо знавшего, что в университете уже не было никаких кружков, никаких сходок, никаких новых идей.
   Трое повес захохотали дружным смехом. Юноша снова с злобою закусил губы и, оборвав лист плюща, скомкал его в руке; казалось, он хотел бы в эту минуту точно так же скомкать, отбросить и растоптать ногами свою собственную жизнь.
   - Что вы ему сказки-то рассказываете? - проговорил Левчинов.- У вас, я думаю, нет ни одного товарища? Вы едва ли знаете кого-нибудь из студентов даже по имени;- обратился он к Панютину.
   - Да, теперь студенты мало сходятся между собою,- отвечал неохотно Панютин.
   - Жаль, жаль,- с сожалением произнес кузен Пьер, продолжая свое, начатое без всякой цели, шутовство.- Ну, да это не беда, поскучаете дома и в университете, так здесь отдохнуть можно, в добром родственном кружке...
   - Что это вы, Петр Петрович, с умыслом или...- начал Панютин глухим голосом и ве мог сразу подыскать слово,- или по вдохновению дразните меня? - окончил он.
   Ему хотелось сказать не по вдохновению, а по глупости, но язык не повернулся на это.
   - Дразню? Я и не думал дразнить вас,- изумился кузен Пьер и снова выставил свои блестящие зубы.
   - Так что же вы расспрашиваете меня о моем житье-бытье? Ну, скверно оно, вы это сами знаете. Да вам-то что до этого?
   Панютин сердито встал. Кузен Пьер ласково удержал его...
   - Мне, право, жаль вас,- благодушно сказал он.- Вот вы все хмуритесь, скучаете, раздражаетесь, а между тем уходит то лучшее время, когда человеку нужно жить полною жизнью.
   Панютин пожал плечами и выказал снова намерение уйти.
   - Право, вам надо поближе с обществом познакомиться, там найдутся и друзья, и развлечения.
   - На улицу, что ли выйти да прохожих в друзья скликать? - спросил Панютин.
   - Зачем такая эксцентричность? Просто вот заходите ко мне, я вас и познакомлю с молодежью,- сказал кузен Пьер.
   Панютин сухо поблагодарил его и ушел.
   - Ха-ха-ха!- захохотали Левчинов и граф Родника.- Для чего вы это такую комедию с этим диким зверем разыграли?
   - Субъект интересный? - ответил кузен Пьер и выставил свои зубы.
   Собеседники пожали плечами, как будто выражая этим то мнение, что не стоило начинать комедии из пустяков. Граф Родянка даже зевнул, выражая этим томившую его скуку. А кузен Пьер очень многозначительно взглянул на них и стал объяснять дело.
   - Этот зверек очень сердит на свое положение н очень скучает,- начал ей.- Сверх того, он очень неопытен. Из этого ясно следует, что его легко приманить какою-нибудь забавой к себе.
   - Очень нужно нам всяких дураков приманивать,- презрительно промолвил граф Родянка и опять зевнул, точно зевота была задачею его жизни.
   - Я не знаю, дурак он или умный, но мне он нужен,- сказал кузен Пьер.- Он, во-первых, мне передаст, любит ли его нареченная сестра своего мужа или не любит, счастлива ли она или нет, а, во-вторых, он передаст своей нареченной сестре, что я интересуюсь ею и жалею ее.
   - Так он и станет ей это передавать, если он сам без ума от нее,- лениво заметил граф Родянка, пожимая плечами. - Вы упустили из виду его неопытность. Он разгорячится и все выскажет сестре.
   - Какое ужасное коварство! - с комическим ужасом произнес Левчинов и захохотал.
   - Это будет целый роман,- тем же скучающим и носовым тоном промолвил граф Родянка.
   Кузен Пьер оскалил свои белые зубы.
   - А знаете, ведь действительно было бы интересно увидать первые шаги этого зверька в нашем обществе. Смеху доставило бы много.
   - А черт его знает, еще скандал какой-нибудь учинит. Это, кажется, грубая натура,- снова зевнул граф.- Пошло все это и нисколько не весело,- добавил он и помолчал.
   - Вы сегодня куда? - спросил он у собеседников через минуту.
   - Не худо бы к мисс Шрам,- ответил Левчинов.
   - Идет,- ответили остальные и, распрощавшись с обществом Обносковых, понеслись к мисс Шрам, одной из самых отчаянных наездниц цирка.
   У нее уже собралась целая ватага разгульной молодежи. Трое новых посетителей были встречены с восторгом.
   - Погодите, погодите, я вам скоро новичка привезу! - говорил кузен Пьер.- Дикаря с островов Тихого океана.
   Левчинов и граф Родянка опять пожали плечами, как будто удивляясь странной настойчивости кузена
   Пьера, и скоро среди шумной оргии у мисс Шрам забыли обо всей пошлой сцене и пошлых разговорах, происходивших между ними в скучном доме Обносковых.
   Но у кузена Пьера не выходили из головы два молодые лица: лицо Павла и лицо Груни. Это были два новых актера, которых он мог заставить разыграть какую-нибудь комедию, еще не известного ему содержания, но во всяком случае потешную для него. Как всякий специалист, кузен Пьер принимался за новые, относящиеся к его любимому предмету опыты, не зная, что из них выйдет, но наслаждаясь вперед самым процессом этих опытов и возможностью не сидеть без дела. Сверх того, кузену Пьеру давно приелись азбука и зады его специальности; он заметно старел, не по летам, но по усиленной жизни этих лет, и начинал чувствовать, что и дружба с тридцатипятилетними женщинами, и кутежи с наездницами и актрисами, и возня с пресытившимися друзьями становятся крайне однообразными, что в этой музыке он наизусть знает каждую нотку. Ему нужно было что-нибудь новое, выходящее из ряда этого, по-видимому, бурного и разнообразного, но, в сущности, такого же скучного и однообразного существования, как и существования какого-нибудь канцеляриста с вечной перепиской похожих до крайности одна на другую бумаг.
  

XII

На краю пропасти

  
   Павел Панютин со дня свадьбы Груни не находил себе нигде покоя, тосковал, худел и ходил, как человек, утративший нечто, составлявшее всю цель его существования. Действительно, в Груне он терял все.
   С самого детства никто не следил за ним, не указывал ему дороги, не направлял его мыслей. Он рос, играл, учился, скучал, терпел нападки от людей, озлоблялся; его ласкали или бранили, лечили от недугов и наказывали за лень, но ни один человек не сумел или не счел нужным заглянуть в его душевный мирок. Но было одно существо, которое никогда не успокаивалось на том, что Павла тогда-то наказали за лень, и спешило помочь ему приготовить трудный урок или решить не понятую мальчиком задачу. Это существо не считало прописанного доктором лекарства вполне достаточным для выздоровления Павла, когда он хворал, но оно проводило дни у постели больного, старалось угадать его желания и облегчить его бессонные ночи своими нежными речами, своим желанным присутствием. Все отношения этого существа к Павлу были проникнуты и согреты истинным чувством нежной любви, и потому каждая мелочь из этих отношений оставила неизгладимый след в сердце впечатлительного юноши. Он равнодушно, почти небрежно принимал дорого стоящие благодеяния Кряжова; не умилялся, получая от него хороший стол, уютную и мило обставленную комнату, отличную одежду и другие необходимые для жизни вещи; он как будто считал исполнение всех этих благодеяний обязанностью доброго старика. Но на его глаза навертывались радостные слезы, он становился весел и счастлив на несколько дней, он прыгал, как дитя, когда доброе существо, пригревшее любовью его сиротствующую душу, дарило ему в день его рожденья какой-нибудь ничтожный по цене кошелек своей работы.
   - Милая, милая, ты не забыла этого дня! - в восторге восклицал мальчик, без счету целуя руки своего доброго ангела-хранителя, своей названой сестры.
   Во время его недугов Кряжов тратил десятки рублей, сзывая нескольких докторов, покупая множество дорогих лекарств, но Павел не благодарил благодетеля за это, точно сознавая, что тот стал бы лечить и собаку, если бы она захворала, и не дал бы ей беспомощно выть от боли. Но едва владея ослабевшими в болезни руками, он протягивал их, заслышав ночью знакомую воздушную поступь, и когда на край его постели садилось легкое, одетое в белое платье существо, тогда ему вдруг становилось и сладко, и отрадно, и, кажется, никакие лекарства не могли помочь ему так, как помогала близость этого дорогого друга.
   - Ты моя сестра, ты моя мама,- шептал он, обвивая исхудалою рукою стройную талию девушки.
   - Если бы так вся жизнь прошла! - шептал он еще тише, впадая в забытье.
   Ему становилось лучше. Кряжов удивлялся искусству докторов, заставлял Павла благодарить их за выздоровление, а глаза юноши, полные выражения святой признательности, обращались совсем в другую сторону и ловили взгляд той, которая одна могла спасти его жизнь.
   Так постепенно в маленьком душевном мирке Павла возникла и развилась эта привязанность. С каждым годом, чем яснее сознавались обиды, чем труднее становилась работа, чем скучнее делалось бесцельное прозябание среди памятников древности, тем более крепла эта привязанность и, наконец, превратилась в страстное болезненное чувство, превратилось в манию, в idée fixe {навязчивая идея (фр.).}, поглотившую все мысли, все стремления, все существо юноши. Он мечтал, как будет счастлива, как будет гордиться Груня, если он выйдет из гимназии с медалью, и учился отлично, был первым учеником. Он знал, что Груня любит кататься летом в кабриолете, и старался наловчиться управлять лошадьми. Он полагал, что Груня скоро станет выезжать на балы, и развивал свою ловкость, чтобы она могла сказать, что с ним приятнее танцевать, чем с другими. Он, воспитанный на рыцарских сказках и романах, замечал, что Кряжов дряхлеет, ему казалось, что недалеко время смерти старика, и он заботился о развитии своей физической силы, чтобы быть защитником Груни. Во всем она - побуждение к деятельности, ее счастье - цель жизни. И никто никогда не заметил этого и никто никогда не указал ему ни других побуждений, ни других целей! И все это делалось им потому, что Груня - любимая и любящая сестра и не более, так по крайней мере полагал сам Павел. Впервые понял он, хотя и смутно, и степень своих чувств к названой сестре и их характер в тот скорбный вечер, когда она объявила ему о предстоящей своей свадьбе с Обносковым. У Павла в этот вечер точно что-то оборвалось в сердце. До сих пор он до того был удовлетворен своими отношениями к Груне, что никогда даже и не думал о каком-нибудь изменении их в будущем. Ни разу не представлялось ему, что Груня выйдет замуж, ни разу не мечтал ои, что он сам может быть ее мужем. Он любил так чисто, так платонически, как может любить или, лучше сказать, обожать чистая натура ва восемнадцатом году жизни. Но первое слово о замужестве любимой девушки вдруг пробудило тоску, злобу, ревность. Однако ни одной грязной и пошлой мысли не было еше в голове. Ни разу еще не представилось Павлу, что он мог бы стать на место Обйоскова. Нет, ему просто хотелось сохранить прежнюю жизнь, прежнюю сестру, живущую рядом с ним, не считающую родным никого, кроме его, Павла, и старика отца. Но вот приехал Обносков. Первый поцелуй, первая ласка жениха вдруг перевернули все в груди и голове юноши. Он сознал, что братское чувство прошло и заменилось новым чувством, чувством страсти. Начались бессонные ночи с бредом наяву, явилось стремление бежать куда-нибудь далеко-далеко, чтобы не видать ни Груни, ни ее жениха, не слышать, не читать о них. "В деревню! в деревню!" - мучительно восклицал Павел, шагая в своей комнате и крепко сжимая руками пылающую голову, как будто из желания сдавить этот мозг, уже богатый юношеским воображением.
   Вот и деревня, вся в зелени лесов и полей... Чудные картины бодрой жизни и спокойствия природы встречаются повсюду. Птицы ли в густом лесу поют, пасется ли при блеске яркого дня мирное стадо коров на пастбище, несется ли с веселым ржанием табун лошадей, стуча копытами в вечернем затишье, во всем довольство своей долей, все как будто чувствует себя на своем месте. И среди этой благодати не нашел своей доли счастья только человек. Бедный, оборванный люд, пришибленный с детства судьбою, усиленным трудом добывает свой хлеб. Грязные, мозолистые, тут и там искалеченные руки не отдыхают с утра до вечера от работы. На загорелых, изнуренных лицах, облитых потом, виднеется не довольство, не счастье, но врезались следы тупой покорности и холодной безнадежности... И вот Павел чувствует впервые свое полное одиночество. Безучастный мир и яркий блеск природы не веют на него отрадой. Изнуренный народ вызывает его сожаление, но Павел не понимает, как может обтерпеться человек до такой безропотности, и ему становится дикою эта безмолвно покоряющаяся судьбе масса. Он понимает, между прочим, что и ей показалось бы не менее диким душевное горе, горе сытого, обутого, одетого, полного сил и молодости человека. Они не поняли бы, осмеяли бы друг друга и были бы правы каждый в свою очередь. Итак, полное одиночество. Теперь Павла не волнение душит, не тоска сосет, не злоба будит от сна, нет, в нем какое-то новое чувство, чувство пустоты. Кажется, все живое смотрит на него без участья или, вернее сказать, совсем не смотрит на него, точно его нет на свете. "А ведь и точно, не будь меня,- на свете ничего не убавилось бы, как не убавилось бы ничего со смертью Кряжова или Обноскова",- думается ему, и он понимает, что эта мысль верна, и что люди правы, не замечая его. Он пробует мечтать о будущем, но мысли не клеятся, и он сознает, что ему не о чем мечтать: не все ли равно ему, что с ним будет, чем он будет? Его самого не манит еще никакая деятельность, да он и не знает, в сущности, какой-нибудь деятельности. Цели у него также еще нет. "Быть доктором хорошо, ну, лечить людей буду; быть адвокатом тоже недурно, буду защищать подсудимых; быть технологом, и это можно, буду строить машины для перевозки, для прокормления людей, и все-таки никому не будет до меня дела, как никому нет дела до Кряжова, до Обноскова, до всех встреченных в жизни личностей". А давно ли у Павла были и побуждения, и цель для жизни? Попробовал юноша читать: стихи все воспевают природу, лунные вечера и ночи, описывают восторги дружбы, оплакивают разлуку с ним, славят ее, воспевают блаженство, безумие и муки любви; романы и повести тоже полны прелестями дружбы и восторгами любви; герои имеют друга - они блаженствуют; они имеют милую - цель их жизни достигнута, они на земле видят рай; умирает их друг.- они не находят отрады на земле; покидает их возлюбленная - они умирают. Дружба, любовь, семья, вот все цели жизни, вот все ее мотивы. У Павла не было ни друга, ни милой, ни семьи, он сознавал и без книг, что его цель жизни утратилась, и незачем ему было еще бередить свои раны и подтверждать свое скорбное убеждение. И стоило ли для таких жалких истин писать книги? Он бросил книги, и снова кругом и внутри его была пустота, пустота, одна страшная пустота!
   Кто бы вы ни были, мой читатель, вспомните свои юношеские годы и не бросайте камня в моего искалеченного героя, он простое повторение вас самих. И вас в школе научили географии, истории, математике, латинскому и греческому языкам и множеству других наук и языков и выпустили на волю. Для какой цели вы вслед за своими родителями считали пригодными все эти знания? Если вы были пустым юношею, вскормленным страстными к чинам и деньгам людьми, то вы мечтали кончить курс в высшем учебном заведении, сделаться чиновным человеком, приобрести значение в свете и нажить состояние на радость любимым отцу и матери, потом жениться на богатой и прекрасной женщине, зажить мирно и широко, воспитуя детей,- и только. В этом состоял весь пошлый идеал вашей жизни, сытой, мирной, спокойной. Если вы были хорошим товарищем и запаслись с детства двумя-тремя друзьями, то к этому идеалу прибавлялось счастие этих двух-трех друзей. Если у вас, сверх того, уже успела вспыхнуть любовь на школьной скамье, то к идеалу прибавлялось еще одно желание - жениться непременно на царице своего сердца и доставить ей блаженство, равняющееся вашему собственному счастию. Дальше этого не могло идти ваше желание. Член семьи и не более по рожденью, вы могли только желать быть членом семьи и в будущем. Но если слепая судьба отнимала у вас одну за другою все эти немногочисленные личности, тогда что оставалось у вас, кого вы могли надеяться порадовать своим успехом, для кого вы могли желать трудиться? Для чужих, безучастно смотрящих на вас людей? Нет! Изломанные утратами всего близкого, вы опускали в отчаянии руки и проклинали эту безучастную, холодную толпу, а она, состоящая из личностей такого же развития, как вы, или проходила со своими семьями, со своими друзьями, не обращая внимания на вас, или давила вас с помощью этих семей и друзей, швыряя в вас грязью, как в лишнего человека, занимающего клочок земли и частицу богатства, отнятые у нее. Как член своей семьи, вы с колыбели были врагом всех других семей, а эти семьи, в свою очередь, враждебно относились к вам. Никто никогда не разъяснял вам в золотую пору детства, что прежде чем сделаться членом в своей семье, вы сделались гражданином, членом обширной, не умирающей семьи - общества. Только оно могло дать средства вашим родителям, за их услуги ему, обзавестись своим домом и воспитать вас. Только оно, а не ваши родители, могло приготовить для вас школу. Только оно могло обещать вам в будущем и чины, и богатство, и возможность семенного счастья. Но для того, чтобы оно могло, не делая несправедливости, дать вам все эти блага, оно требовало вашей службы, вашей немощи, вашей любви к нему, одним словом, всего того, чего требовала и ваша частная семья. Но люди озлобленно ратуют на словах против эгоизма, стремятся убить речами этот неискоренимый, прирожденный инстинкт, и в то же время всеми своими поступками делают в детях этот инстинкт только еще более грубым и бессмысленным, тогда как, направленный ко благу, он мог бы быть началом всякого добра. Дети самых честных людей чуть не с пелен приучаются мечтать о своих чинах, о своем богатстве, о своей благотворительности, о своем счастье с л

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 502 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа