ыла глупая), я сердилась на тебя за то, что ты поссорил нас со всеми... Но теперь... нет, это слишком несправедливо!.. Люди, недостойные расшнуровать твои ботинки... Поколотили тебя!.. Дай, я тебя поцелую, твое дорогое испачканное лицо!
Хорошо вновь обрести друг друга после того как чувствовал себя потерянным! Наплакавшись на груди Клерамбо, жена помогла ему переодеться; она вымыла ему щеку арникой и унесла платье, чтобы почистить его щеткой. За столом она не спускала с него преданных и тревожных глаз. А он пытался отвлечь ее от страхов разговорами о старых семейных происшествиях. Оставшись вдвоем в этот вечер, без детей, они перенеслись в молодые годы, в первые времена замужества. От этих интимных воспоминаний веяло сладкой грустью и миром, точно от звуков вечернего Angelus'а, разливающего в сумерках последнее гаснущее сияние Angelus'a полуденного.
Около десяти часов послышался звонок. Пришел Жюльен Моро со своим товарищем Жило. Они прочли об инциденте в вечерних газетах, где он был рассказан по-своему. Одни газеты говорили о примерном уроке, преподанном общественным презрением, и восхваляли "стихийное" негодование толпы. Другие, серьезные газеты принципиально сожалели о расправе толпы, присваивающей себе функции законного суда; но ответственность они возлагали на слабость власти, не решавшейся довести следствие до конца. Вполне возможно, что это порицание правительства внушено было самим же правительством: искушенные политики умеют при случае устроить так, чтобы их вынудили совершить то, чего они желают, особенно если это акт, которым не приходится гордиться. Таким образом арест Клерамбо казался неминуемым. Моро и его друг забеспокоились. Клерамбо знаком попросил их молчать в присутствии жены; поговорив некоторое время шутливым тоном о дневном происшествии, он увел гостей в свой кабинет. Там он спросил, что их тревожит. Молодые люди показали ему злобную статью националистической газеты, уже в течение нескольких недель занимавшейся травлей Клерамбо. Вечерняя манифестация, видимо, пришлась ей очень по вкусу, и она приглашала своих друзей повторить ее завтра. Моро и Жило были уверены, что Клерамбо подвернется насилию, когда снова явится во Дворец Юстиции; поэтому они убеждали его не выходить из дому. Зная его робкий характер, они думали, что им не придется долго упрашивать. Но Клерамбо не очень-то слушал, - совсем как в тот день, когда Моро застал его спорившим в толпе зевак.
- Не выходить? Почему же? Я не болен.
- Так будет благоразумнее.
- Напротив, мне полезно будет прогуляться.
- Неизвестно, что может случиться.
- Это никогда неизвестно. А когда случится, то видно будет,
- Так скажем прямо, что выходить вам опасно. Народ давно уже подстрекают. Вас ненавидят. При одном вашем имени глаза на лоб лезут у этих болванов, знающих вас только из своих газет. А их вожаки ищут шума. Самая неуклюжесть ваших врагов придала вашим словам такой резонанс, о котором они и не думали. Они боятся распространения ваших идей и хотят вашим примером запугать всех ваших последователей.
- Хорошо, - сказал Клерамбо, - но если у меня действительно есть последователи (я этого не знал), то сейчас не время прятаться, и если я должен послужить примером, то мне нельзя отказаться.
Клерамбо казался таким простаком, что его гости недоумевали, понял ли он, в чем дело.
- Говорю вам, что вы подвергаетесь большой опасности, - настаивал Жило.
- Все теперь подвергаются опасности, друг мой, - возразил Клерамбо.
- Надо, по крайней мере, чтоб от этого была какая-нибудь польза. Зачем играть им на руку и бросаться в пасть волку?
- Напротив, - сказал Клерамбо, - мне кажется, что это может быть для нас очень полезно и во всяком случае в проигрыше останется волк... Позвольте вам объяснить... Они распространяют наши идеи. Насилие освящает дело, которое оно подвергает гонению. Они хотят устрашить... своих, колеблющихся, боязливых. Предоставим им быть несправедливыми! Себе же повредят.
Он как будто забывал, что они повредят таким образом не только себе, но и ему.
Моро и Жило убедились, что он непоколебим; вместе с беспокойством в них росло также уважение, и они заявили:
- В таком случае мы придем со своим товарищами и будем провожать вас.
- Нет, нет... Какие вы, право! Вы хотите сделать меня смешным... К тому же, я уверен, что ровно ничего не случится.
Все их настояния были тщетны.
- Мне-то во всяком случае вы не запретите прийти, - оказал Моро. - Я так же упрям, как и вы. Со мной вам не справиться. Чтобы не упустить вас, я готов провести всю ночь на скамейке у вашей двери.
- Ложитесь-ка лучше в свою постель, дорогой мой друг, - сказал Клерамбо, - и спите спокойно. Приходите завтра, раз вам так хочется. Но вы даром потеряете время. Ничего не случится. А все-таки поцелуйте меня.
Они сердечно расцеловались.
- Видите ли, - оказал Жило уже на пороге, - вы на нашем попечении. Мы в некотором роде ваши сыновья.
- Это правда, - отвечал Клерамбо с доброй улыбкой.
Он подумал о своем сыне. Закрыв дверь, он только через несколько минут заметил, что грезит наяву, с лампой в руке, неподвижно остановившись в передней, куда проводил своих юных друзей. Было уже около двенадцати, и Клерамбо очень устал. Однако, вместо того чтобы итти в супружескую спальню, он машинально вернулся в кабинет. Квартира, дом, улицы были погружены в сон. Клерамбо сел и снова застыл в неподвижности. Он рассеянно вперил невидящий взор в световой отблеск на застекленной гравюре Рембрандта "Воскрешение Лазаря", которая висела на дверцах книжного шкафа... Он улыбался дорогому образу, только что вошедшему без шума и ставшему перед ним.
- На этот раз ты доволен? - думал он. - Ты этого хотел?
Максим отвечал:
- Да.
И лукаво добавил:
- Мне стоило не мало труда переделать тебя, папа.
- Да, - сказал Клерамбо, - нам пришлось многому поучиться у наших сыновей.
Они молча смотрели друг на друга и улыбались.
Клерамбо лег. Жена его спала. Никакие тревоги не лишали ее мирного глубокого сна, в который некоторые души погружаются, как в могилу. Душа Клерамбо не торопилась в его объятия. Всю ночь пролежал он неподвижно на спине, не смыкая глаз.
Бледные уличные огоньки, мягкий полумрак. Спокойно мерцали звезды в темном небе. Одна из них скользила и описывала круг: то был самолет, бодрствовавший над уснувшим городом. Глаза Клерамбо следовали за его полетом и парили вместе с ним. Его чуткое ухо улавливало теперь далекое гудение человеческой планеты. Музыка сфер, которой не предвидели ионийские мудрецы...
Он был счастлив. Ему казалось, что тело и дух стали у него более легкими: все его члены, отдыхавшие после напряжения, подобно мыслям, носились, плавали... На пути встречались образы лихорадочного, утомительного дня, но они его не останавливали... Старик, помятый толпой буржуазной молодежи... слишком много жестикуляций, много шума! Но толпа уже далеко. Так исчезают лица, кривляющиеся в дверцах вагонов движущегося поезда, которые на миг попадают в ваше поле зрения. Поезд умчался. Видение погружается в грохочущий тоннель... А на вольном небе попрежнему скользит таинственная звездочка. Кругом безмолвное пространство, темная прозрачность и ледяная свежесть воздуха над обнаженной душой. Бесконечность жизни в капельке жизни, в искорке сердца, готового потухнуть, но освободившегося и знающего, что оно скоро вернется к великому очагу.
И как добрый управитель вверенного ему добра, Клерамбо подвел итог истекшего дня. Он заново пересмотрел свои попытки, усилия, порывы, ошибки. Как мало оставалось от его жизни! Почти все, что было им построено, он потом собственноручно разрушил; он отрицал тем же самым сердцем, каким утверждал; все время блуждал он в лесу сомнений и противоречий, измученный, окровавленный, ориентирующийся только по звездам, которые показывались и исчезали между ветвями. Какой смысл имеет это долгое беспорядочное странствование, обрывавшееся во тьме? - Один только. Он был свободен...
Свободен... Что же такое была эта Свобода, так властно державшая его в хмелю, - Свобода, которой он себя чувствовал господином и жертвой, - эта необходимость быть свободным? Он не обманывался на этот счет; он прекрасно знал, что, подобно другим, он не свободен от вечной связи причин и следствий; но порученная ему задача отличалась от задач, возложенных на других, потому что у всех они разные. Слово Свобода выражает лишь один из порядков - возвышенный и светлый - невидимой Повелительницы, управляющей мирами, - Необходимости. Это она! возбуждает к мятежу Предвестников, вовлекает их в схватку с грузным прошлым, которое волочат слепые массы. Ибо она поле битвы вечного Настоящего, на котором вечно борются Прошлое и Будущее. И на этом поле непрестанно разбиваются древние законы, чтобы уступить место новым, которые в свою очередь будут разбиты.
О, Свобода, ты всегда носишь цепи, но это не цепи прошлого, чересчур узкие: каждое из твоих движении расширяет тюрьму. Почем знать? Почем знать?... Потом!.. Когда будут разрушены тюремные стены...
А тем временем те, кого ты хочешь спасти, из кожи лезут, чтобы тебя погубить. Ты - общественный Враг. Ты - Один против всех - (так они называли слабого, непостоянного, заурядного Клерамбо; но не о нем он думает в эту минуту; он думает о Том, кто не переставал бороться с их сумасбродством, чтобы освободить их от этих сумасбродств, - об Одном, против которого все)... Сколько раз в течение веков его повергали в прах, топтали! Но среди мук им овладевает, наполняет его сверхъестественная радость! Он - священное зерно, золотое зерно Свободы. В черной Судьбе мира - (с какого колоса упавшее?) - катится, вслед за хаосом, семя света. Маленькое это семечко вросло в уголок дикого сердца человеческого. В потоке веков оно выдержало натиск стихийных законов, ломающих жизнь и растирающих ее в порошок. Но неустанно росло Золотое Зерно. Человек, из всех животных животное самое безоружное, выступил против Природы и дал ей бой. И каждый его шаг был оплачен его кровью. В этом исполинском поединке ему пришлось бороться не только с внешней природой, но и со своей собственной, потому что сам он - часть Природы. Самая тяжелая борьба - это та, которую раздвоенный человек ведет с самим собой. Кто победит? По одну сторону природа, на своей железной колеснице, увлекающей миры и народы в пропасть. По другую - свободное Слово. Рабы, насмехайтесь над ним!.. "Смешно!" - говорят эти поклонники Силы. "Моська, тявкающая под колесами курьерского поезда!" - Да, если бы человек был лишь куском мяса, напрасно истекающим кровью и вопящим под тяжелым молотом Рока! Но в нем есть разум, - молния, умеющая поразить Ахилла прямо в пяту и Голиафа в лоб. Стоит ему только вывинтить гайку, и курьерский поезд кубарем летит в пропасть, стремительный бег его оборван!.. Планетные вихри, темные людские массы, неситесь через столетия, изборожденные молниями Разума-освободителя: Буддой, Иисусом, Мудрецами, и всеми разрушителями цепей... Молния рождается, я чувствую, как она потрескивает в моих костях, точно огонь, высекаемый из кремня подковами огненных коней... Воздух дрожит, набегают грозные валы... Трепет предвестник... Удушливые тучи ненависти сгущаются, сталкиваются... Очистительный огонь, сейчас ты вспыхнешь!.. Смельчаки, выступающие в одиночку против всех, что вы хнычете? Вы вырвались из ярма, душившего вас. Как в тяжелом кошмаре, я борюсь, вырываюсь из черных вод сна, всплываю, снова тону, задыхаюсь... И вот отчаянным напряжением всех мускулов мне удается вырваться из потока... Я спасен!.. Я падаю на острые прибрежные камни... Но я расшибся о них. Тем лучше! Я просыпаюсь на свободном просторе...
Теперь, грозящий мне мир, я свободен от своих оков, ты не можешь больше возложить их на меня. И вы, что боретесь со мной, с моей ненавистной для вас волей, знайте, что моя воля в вас. Вы, как и я, хотите быть свободными. Вы страдаете от своей несвободы. И ваше страдание делает вас моими врагами. Вы можете меня убить, вы, видевшие сиявший во мне свет, но вы не можете отменить того факта, что вы его видели, а однажды его увидевши, не можете от него отказаться. Так бейте же! Борясь со мной, вы боретесь с собой: уже заранее вы побеждены. И, защищаясь, я защищаю вас. Один против всех - это Один за всех. И скоро он станет Один со всеми...
Я не останусь в одиночестве. Никогда я не был одиноким. К вам обращаюсь я, братья всего мира! Как бы ни были вы далеки, рассеянные по земле, как горсть зерна, вы все здесь, рядом со мной; я это знаю. Ибо никогда мысль одинокого человека не бывает, как он сам, одинока. Идея, выросшая в одном, уже зреет в других; и когда какой-нибудь несчастный, непризнанный, осыпаемый оскорблениями, чувствует, как она поднимается в его сердце, какая его охватывает радость! Это земля пробуждается... Первая искра, вспыхивающая в одинокой душе, есть заря луча, который рассеет мрак. Приди же, свет! Сожги окружающий и наполняющий меня мрак!... "Клерамбо"!
Опять возвратился свежий свет дня. Столь же юный, столь же непорочный. Людская грязь не марает его. Солнце выпивает ее, как туман.
Проснувшись, г-жа Клерамбо увидела, что муж лежит с открытыми глазами. Она подумала, что он тоже только что проснулся.
- Как хорошо ты спал, - сказала она. - Ты совсем не ворочался ночью.
Он не стал возражать, а только улыбнулся, подумав о долгом путешествии, которое было им совершено. Ум, резвая птица, летает всю ночь... Она спустилась наземь. Клерамбо встал.
В тот же час вставал другой человек, тоже не спавший всю ночь, тоже призывавший покойного сына и думавший о нем - о Клерамбо, которого он не знал, - с упорством ненависти.
263
С первой почтой было получено письмо от Розины. Она поверяла отцу тайну, которую Клерамбо давно уже разгадал. Даниэль объяснился с ней. Они поженятся в ближайший его приезд с фронта. Для формы она спрашивала согласия родителей. Ей так хорошо было известно, что они хотят того же, чего хочет она. Письмо ее лучилось счастьем, торжествующая уверенность которого ничем не могла быть смущена. Мрачная загадка терзаемого муками мира приобретала теперь смысл! Юная любовь, поглотившая все ее существо, не находила, чтобы всеобщие страдания были слишком высокой ценой за цветок, который она срывала с окровавленного розового куста. Сострадание сохранилось однако в сердце Розины. Она не забыла чужого горя, не забыла отца и его забот; но она обнимала страдальцев счастливыми руками: она как будто обращалась к ним с простодушием и мягким самомнением счастливого человека:
- "Дорогие друзья, не мучайте себя так своими идеями! Вы неразумны. Не надо печалиться. Вы же видите, что счастье приходит..."
Растроганный Клерамбо смеялся, читая ее письмо...
Конечно счастье приходит! Но не у всякого есть время ожидать его... Поклонись ему от меня, малютка Роза, и не выпускай его...
Часов около одиннадцати зашел проведать Клерамбо граф де Куланж. Он застал на карауле у дверей Моро и Жило. Согласно своему обещанию, они явились эскортировать Клерамбо; но придя на час раньше, чем нужно, молодые люди не решались зайти. Клерамбо велел их позвать и пошутил над их усердием. Они сознались, что не доверяли ему; боялись, как бы он не удрал из дому без них. И Клерамбо признался, что у него была такая мысль.
С фронта пришли хорошие известия. Немецкое наступление как будто приостановилось, и чувствовались странные симптомы спада волны; слухи, и повидимому обоснованные, позволяли предположить, что в этой огромной массе происходит какой-то тайный процесс разложения. Говорили, что немцы дошли до предела напряжения своих сил и надорвались. Атлет стал инвалидом. Говорили о революционной заразе, занесенной из России войсками восточного фронта.
Со свойственной французскому уму подвижностью вчерашние пессимисты стали кричать о близкой победе. Моро и Жило учитывали умиротворение страстей, скорый возврат к здравому смыслу, примирение народов, торжество идей Клерамбо. Клерамбо убеждал их не слишком увлекаться иллюзиями. И он в шутку стал им рассказывать, что произойдет, когда мир будет подписан (ведь рано или поздно это должно же случиться!).
- Мне кажется, - говорил он, - я вижу, паря над городом, подобно хромому бесу, ночь, мерную ночь после перемирия. Я вижу в домах, отгородившихся ставнями от радостных криков улицы, бесчисленные сердца в трауре; целые годы они крепились, поддерживаемые суровой мыслью о победе, которая даст смысл их бедствиям, ложный, обманчивый смысл; теперь они могут наконец отдохнуть после напряжения или же разбиться, уснуть, умереть! Политики будут мечтать как можно скорее и как можно выгоднее использовать выигранную партию или же перевернутся еще раз на своей трапеции, если расчет был неверен. Профессионалы войны постараются продлить удовольствие или же, если им этого не позволят, возобновить его при первой представившейся возможности. Довоенные пацифисты повыползают из своих нор и снова все окажутся на посту, развернувшись в шумных демонстрациях. Старые маэстро, в продолжение пяти лет колотившие в барабан в тылу, снова появятся с оливковой ветвью в руке, с умильной улыбкой на устах и будут говорить о любви. Бойцы, которые клялись в окопах, что никогда не забудут, готовы будут принять всякие объяснения, поздравления и рукопожатия, с какими пожелают к ним обратиться. Ведь так тяжело не забывать! Пять лет смертельного напряжения располагают к любезности, от усталости, от скуки, от желания развязаться. Победные песенки заглушат горестные вопли побежденных. Большинство будет думать только о том, как бы возобновить старые довоенные дремотные привычки. На могилах попляшут, а потом уснут. Война превратится в предмет хвастовства за вечерними разговорами. И кто знает? Им может быть так хорошо удастся забыться, что они помогут учителям танца (Смерти) возобновить его. Не сейчас, но попозже, когда хорошо выспятся... Таким образом, мир воцарится повсюду, пока снова не разразится повсюду новая война. Мир и война, друзья мои, в их обычном смысле, - это только две этикетки одной и той же бутылки. Как говорил король Бомба* о своих бравых солдатах: "наряжайте их в красное, наряжайте в зеленое, они все равно дадут стрекача!" Вы говорите мир, вы говорите война, а нет ни мира, ни войны, есть всеобщее рабство, передвижения увлекаемых масс, подобные приливу и отливу. И так будет до тех пор, пока сильные души не подымутся над человеческим океаном и не объявят с виду безумной борьбы против рока, волнующего эти косные массы.
* Прозвище Фердинанда II, короля обеих Сицилий (1810-1859). (Прим. перев.)
- Бороться с природой? Вы хотите насиловать ее законы?
- Нет ни одного непреложного закона, - сказал Клерамбо, - законы, как люди, живут, меняются и умирают. Разум вовсе не должен принимать их, как учили стоики, напротив, его обязанность изменять их, перекраивать по своей мерке. Законы - это форма души. Если душа растет, пусть и они растут вместе с ней! Справедлив только тот закон, который приходится мне по росту... Разве неправ я, когда требую, чтобы башмак был по ноге, а не нога по башмаку?
- Я не говорю, что вы неправы, - возразил граф. - При выведении улучшенных пород скота мы ведь тоже насилуем природу. Даже внешний вид и инстинкты животных могут быть изменены. Почему же нельзя изменить животную породу, называемую человеком?.. Нет, я вас не порицаю, напротив, я утверждаю, что цель и долг каждого человека, достойного называться человеком, как раз и состоит в том, чтобы, как вы говорите, насиловать природу человека. Это источник истинного прогресса. Даже попытка сделать невозможное имеет определенную ценность. - Но отсюда не следует, что наши попытки приведут к успеху.
- Мы и не достигнем успеха, ни для нас самих, ни для наших соплеменников. Это возможно. Даже вероятно. Наш несчастный народ, и может быть вообще вся Западная Европа, катится по наклонной плоскости; боюсь, что она скоро скатится в пропасть благодаря своим порокам и почти столь же губительным, как эти пороки, добродетелям, благодаря своей гордости и озлобленности, мещанской завистливости и злопамятству, бесконечному клубу затаенных обид, требующих отмщения, благодаря своей упорной слепоте, удручающей верности прошлому, устарелым понятиям о чести и долге, заставляющим приносить будущее в жертву гробам. Боюсь также, что потрясающий урок этой войны ничему не научил ее шумный и ленивый героизм... В другое время я был бы удручен этой мыслью. Теперь же я чувствую себя отрешенным, как от собственного тела, от всего, что обречено смерти; моя единственная связь со всем этим - жалость. Но дух мой брат тех, кто в какой-нибудь точке земного шара загорается новым огнем. Известны ли вам прекрасные слова Ясновидца из Сен-Жан д'Акр?
"Солнце Истины подобно светилу небесному, имеющему Много востоков. Один день оно восходит под знаком Рака, другой - под знаком Весов. Но солнце только одно. Однажды Солнце Истины посылало свой свет с зодиака Авраама, потом зашло под знаком Моисея, воспламенив горизонт; наконец снова взошло под знаком Христа, жгучее и ослепительное. Те, что были привязаны к Аврааму, ослепли в день, когда свет воссиял на Синае, но мои глаза всегда будут прикованы к восходящему солнцу, в каком бы месте оно ни восходило. Даже если бы оно взошло на западе, оно всегда будет солнцем".
- На этот раз свет приходит к нам с Севера, - со смехом сказал Моро.
Хотя явка к следователю была назначена на час и еще только пробило двенадцать, Клерамбо стал торопиться; он боялся опоздать.
Итти было недалеко. Друзьям не пришлось защищать его против своры, поджидавшей около Дворца Юстиции, на этот раз очень поредевшей, так как известия с фронта отвлекли ее от происшедшего накануне. Самое большее несколько трусливых псов, скорее шумливых, чем ретивых, несмело попытались было хватить его сзади.
Они дошли до угла улицы Вожирар и улицы Ассас. Заметив, что он забыл дома какую-то бумагу, Клерамбо покинул на минуту своих друзей, чтобы вернуться и взять забытое. Друзья остановились подождать его. Они видели, как он перешел улицу. На противоположном тротуаре, возле стоянки извозчиков, к нему подошел человек его лет, седой буржуа, невысокий и довольно грузный. Это произошло так быстро, что они не успели даже закричать. Несколько слов, протянутая рука, выстрел. Они увидели, как Клерамбо пошатнулся, и подбежали к нему - слишком поздно.
Они уложили раненого на скамейку. Вокруг собралась скорее любопытная, чем взволнованная толпа (столько раз видели, сколько раз читали об этом!) и смотрела:
- Кто это?
- Пораженец.
- Туда ему и дорога! Эти предатели наделали нам много зла!
- Есть вещи похуже, чем желать, чтобы война кончилась.
- Есть только один способ кончить ее: довести до конца. Пацифисты ее затягивают.
- Можно определенно сказать, что они ее вызвали. Без них ее бы не было. Боши рассчитывали на них...
А Клерамбо в полубессознательном состоянии думал о старухе, притащившей свою вязанку на костер Яна Гуса... "Sancta simplicitas!"*
* Святая простота. (Прим. перев.)
Воку не убежал. Он позволил взять у себя револьвер. Его держали под руку. Он стоял неподвижно и смотрел на свою жертву, которая смотрела на него. Оба думали о своих сыновьях.
Моро погрозил Воку. Бесстрастный, закосневший в своем человеконенавистничестве, Воку сказал:
- Я убил врага.
Наклонившись к Клерамбо, Жило видел, как тот слабо улыбался, глядя на Воку:
- Мой бедный друг! - думал он. - В тебе самом сидит враг...
Он закрыл глаза... Протекли века...
- Нет больше врагов...
Клерамбо вкушал мир грядущих миров.
Когда он уже потерял сознание, друзья перенесли его на квартиру Фромана, находившуюся в нескольких шагах. Но прежде чем они дошли, жизнь покинула его.
Его уложили на постель в комнате рядом с той, где лежал молодой паралитик, окруженный своими товарищами. Дверь оставалась открытой. Им казалось, что тень умершего друга витает возле них.
Моро горько возмущался нелепостью этого убийства, которое, вместо того чтобы поразить какого-нибудь крупного воротилу торжествующей реакции или же одного из известных вождей революционных меньшинств, покарало человека безобидного, независимого, братски настроенного ко всем и может быть даже слишком склонного к тому, чтобы всех понимать.
Но Эдм Фроман сказал:
- Ненависть не ошибается. Верный инстинкт руководит ею... Нет, она хорошо нацелила. Враг часто видит яснее, чем друг. Не нужно строить иллюзий! Самым опасным противником существующего общества и установленного порядка в этом мире насилий, лжи и низкого угодничества всегда был и есть человек абсолютно миролюбивый и свободомыслящий. Иисус был распят на кресте не случайно. Это должно было случиться. Он и еще был бы распят. Человек евангелия - революционер, и притом самый радикальный из всех. Он - недосягаемый источник, откуда бьют, сквозь расщелины каменистой почвы, все Революции. Он вечный принцип неподчинения Разума Кесарю, несправедливой Силе, какова бы она ни была. Так узаконяется ненависть слуг государства, прирученных народов против поруганного Христа, который молча взирает на них, и против его учеников, - против нас, вечных ослушников, Conscientious Objectors тираний, как сверху, так и снизу, как завтрашних, так и сегодняшних, - против нас, Возвестителей прихода того, кто больше нас, кто принесет миру спасительное слово, против положенного в гроб господина, который "будет в агонии до скончания века" и вечно будет воскресать, - против свободного Ума, владыки и бога.
Сьер 1916 - Париж 1920
В. А. Десницкий
ПРЕДИСЛОВИЕ К РУССКОМУ ИЗДАНИЮ.
Роман Роллана "Клерамбо", записанный в давние годы империалистической войны (1916-1920), в наши дни, под грохот пушек на Дальнем Востоке, в свете циничного "пацифизма" женевских разоружителей снова становится произведением не только историческим и не столько повестью о временах прошедших, сколько действенным документом живой современности.
Мы стоим накануне новой мировой войны. Женевская болтовня имеет целью только скрыть от масс, что война уже началась. Миротворцы из Лиги Наций думают не о предупреждении новой мировой бойни, а только о том, чтобы лучше к ней подготовиться, чтобы туже стянуть кольцо классовой ненависти вокруг СССР, железной цитадели мирового революционного пролетариата.
И снова, как накануне 1914 г., буржуазия мира спешно мобилизует все средства отравления, затемнения сознания народных масс. Она снова, во имя цивилизации и культуры, родины, справедливости, бога, зовет народы Европы и всего мира к взаимному истреблению, зовет к крестовому походу против социалистической родины революционного пролетариата.
В кампании цинической лжи, беззастенчивого обмана, художественная литература капиталистических стран играет громадную роль. В прозе и в стихах писатели Запада и Америки "ликвидируют" тяжелые воспоминания империалистической бойни, они снова пытаются воскресить героику и пафос националистических войн во имя "родины", во имя "блага народов".
В свете назревающих событий обращения памяти к тем произведениям мировой литературы, которые, в большей или меньшей мере, показывали истинное лицо мировой войны, приобретают громадное политическое значение. В ряду таких произведений одно из первых мест, несомненно, занимают произведения Романа Роллана, одного из истинных гуманистов, лучших представителей буржуазной цивилизации, создателя Жана-Кристофа, автора "Предтеч" и "Над схваткой".
Было бы ошибкой считать "Клерамбо" документом автобиографическим в полном и строгом смысле этого слова. Разумеется, моменты личных переживаний Романа Роллана вошли в трагедию Клерамбо, нашли в ней свое художественное выражение. Сам Роман Роллан прошёл скорбный путь честного "гуманиста" в героической борьбе "одного против всех". В этом смысле прав Ст. Цвейг, когда он говорит о "Клерамбо": - "Здесь... собрано все, что было рассеяно по манифестам и письмам, здесь в широком художественном переплетении являются все многообразные формы его деятельности".
В сентябрьские дни 1914 г. Роллан писал одному из своих друзей: - "...Моя обязанность заключается в том, чтобы... спасти от потопа последние остатки европейского духа". 3 августа того же года он записывает в дневнике: - "Эта европейская война - величайшая катастрофа за много столетий, гибель наших самых дорогих надежд на братство людей". И через несколько дней: - "Я хотел бы уснуть, чтобы больше не просыпаться". "Всякое насилие мне ненавистно", - пишет он Жуву. Во "введении" к "Клерамбо" (1917 г.) мы читаем: - "Всякий человек в истинном смысле этого слова должен научиться оставаться одиноким среди себе подобных, думать один за всех, - и, если понадобится, один против всех"
Бесплодная перекличка Роллана в годы войны, в поисках истинных "гуманистов", с Г. Гауптманом, Верхарном и другими пашами войны "до победного конца", его работа в Красном Кресте, нобелевская премия "мира", даже его пламенные манифесты и статьи сборников "Над схваткой", "Предтечи", все эти моменты борьбы с войной, борьбы за мир, моменты наивного мелкобуржуазного пацифизма нашли свое отражение в романе. И все же Клерамбо не автопортрет, не alter ego самого Романа Роллана.
О себе "я буду говорить, - заявляет Роллан, - не надевая маски, не прикрываясь вымышленным именем". И он прав: он никогда не пользовался маской и не нуждается в ней. В этом смысле его недавний гордый и презрительный ответ польским "пацифистам" на их предложение принять участие в лицемерной кампании борьбы за мир является блестящим тому доказательством.
"Клерамбо", в понимании самого автора, - "история свободной совести", "история свободомыслящего человека во время войны". Роллан развернул трагедию этой "свободной совести", показал невозможность честного "свободомыслия" в лживом классовом буржуазном обществе.
Клерамбо - человек таланта, высокой художественной одаренности, честный перед самим собой, он выше основной массы своего класса; но в то же время он - типичный представитель мелкобуржуазной интеллигенции, ее лучшей части, искренно настроенной "гуманистически". Для Клерамбо слова - Родина, Справедливость, Право, Свобода, Прогресс -- были символическими фетишизированными выражениями лучших завоеваний буржуазной культуры, которую он мыслил как общечеловеческую. Он верил, что эти начала - основные движущие силы европейского общества, воспитанного на принципах Великой Французской Революции; для него слово Бог было олицетворением человеческого Разума, вечной Справедливости, источником внеклассовой Морали.
И с этими фетишами лживой буржуазной цивилизации герой Роллана расстался, ликвидировал их. Он возненавидел "воинственный идеализм" буржуазной интеллигенции, ибо "производимое им отравление повреждает мир", ибо он "населяет его галлюцинациями, принося им в жертву живых людей". "Своих великих богинь: Родину, Право, Свободу" он прежде всего "лишил прописных букв". Клерамбо увидел, как "спадает платье кошачьей вежливости, в которое рядится цивилизация, и во всей своей наготе показывается жестокий зверь". Но Клерамбо даже и из жизни ушел с убеждением, что "свобода в том и состоит, что свободный человек является для себя некиим законом вселенной". Он не преодолел до конца всех фетишей мелкобуржуазного индивидуализма. Как честный мелкобуржуазный пацифист, искренний и слепой, он проклял войну, но остался верен своей "ненависти" ко всякому насилию. Он боится и пролетарской революции, ибо, думает он, и она "тоже будет угнетать". Он умер, так и не разрешив вопроса, который ему поставил Моро: нация или революция? Он так и не понял, что путь к истинному миру народов только один - в войне против войны, что войне наций нужно противопоставить войну классом, что только гражданская война сделает невозможными империалистические войны, что только победа пролетариата положит конец всякому классовому угнетению, что только диктатура пролетариата явится введением в истинную историю мира, в историю великой общечеловеческой цивилизации.
Клерамбо погиб и не мог не погибнуть, не изменивши своему гуманитарному беспочвенному пацифизму, идеалистическому пацифизму мелкобуржуазного интеллигента-одиночки, бессильного в борьбе с классовым эгоизмом буржуазных хозяев мира и в борьбе с пережитками собственного "идеализма".
Ромэн Роллан пишет в своем дневнике ("Прощание с прошлым", русский перевод в "Красной нови" за 1931 г., No 7): - "Вместе с Клерамбо я шел крестным его путем". Но пришел он не туда, куда неумолимая судьба привела героя его романа. Уже роллановский "пацифизм" в "Клерамбо" по существу - "осуждение настоящего", проклятие культуре капиталистического общества. Уже в "Предтечах" "русская мысль" для Роллана - "авангард мысли мировой".
А в "Прощании с прошлым" Роллан окончательно хоронит все пережитки идеалистических мелкобуржуазных иллюзий, которые были характерны для индивидуалистического пацифизма Клерамбо.
"На крестном пути Клерамбо, - пишет Роллан, - я сопровождал его только в качестве беспристрастного наблюдателя, проникнутого симпатией к величию героев и к высоким целям, поставленным ими перед собой, но отвергающего насильственный и кровавый характер их средств. Я совсем не был человеком действия, я был человеком мысли... В тот момент моей духовной эволюции я не хотел компрометировать свою роль бдительного интеллигента, стоящего "над всеми схватками", вмешательством в то дело, которое я тогда ошибочно считал схваткой политических партий. Теперь я судил бы иначе".
Тогда, в средине 1919 г., - продолжает Роллан, - мне еще не чужда была "надежда воздвигнуть "крепость" международного духа... на основах светлого, свободного и бесстрашного индивидуализма"; с другой стороны, "стрелка компаса показывала на Север, на цель, к которой идут авангарды Европы"... Но мир, - заключает он, - "раскололся на два лагеря", "углубилась пропасть между Интернациональным капитализмом и другим великаном - Союзом рабочих пролетариев", самый ход событий, - заявляет художник, - "заставил меня перешагнуть эту пропасть и стать в ряды СССР".
Это решительное заявление подписано Романом Ролланом 6 апреля 1931 года.