ь он старше меня, - сказал Скальский.
- Вот несчастье! Перед каждым я принуждена объясняться! - воскликнула панна Идалия. - А если я по принципу хочу иметь старого мужа?
- Так и возьми его себе, а меня оставь в покое. Я ни помогать тебе, ни мешать не стану. - Старики переглянулись.
- Вот родители! - молвила панна Идалия, обращаясь к брату. - Слышишь ли, как они рассуждают, когда дело идет о счастье дочери? Ведь я же говорю, что это составит мое счастье.
Старый аптекарь был слишком огорчен и опечален, чтоб продолжать разговор, и потому уселся близ жены и, вздыхая, начал вытирать очки.
- Хорошо, - сказал он через несколько времени, - сегодня, кстати, Вальтер должен быть у меня для подписания некоторых бумаг.
- И вы его не попросите в гостиную? - спросила дочь.
- Почему не попросить, но только он не придет.
- В таком случае, я сама его приглашу! Пан Рожер засмеялся.
Разговор на этом и прекратился. Но вечером Вальтер действительно пришел в кабинет к Скальскому, а панна Идалия, которая его поджидала, через несколько минут пришла просить его на чай к матери.
Доктор посмотрел на разодетую, красивую панну и молча поклонился.
- Чрезвычайно вам благодарен, но я занят, - сказал он.
- О, неужели вы откажете нам зайти на минуту? Усердно прошу вас.
И, не ожидая ответа, панна Идалия смело подошла к нему, подала руку и повлекла его наверх с торжествующим видом. Мать, увидев это, побледнела, а потом покраснела. Вальтер, очевидно, был в смущении; он, очевидно, был недоволен собою, обнаруживал крайнюю холодность, но панна Идалия решила ни на что не обращать внимания. Усевшись возле него, она первая заговорила на тему о том, как ему должно быть скучно.
- Я никогда в жизни не скучаю, - отвечал Вальтер, - потому что постоянно занят.
- Так тоскуете.
- Нимало, мне только надоедают люди.
- Как и женщины?
- Женщины в особенности, - отвечал доктор, - я отвык от их общества.
- Значит, надо привыкнуть снова.
- А для чего мне это? - спросил Вальтер.
- Конечно, возвратившись на родину, вы не останетесь одиноки и захотите устроить себе семью.
Доктор посмотрел на нее удивленными глазами.
- Семью в жизни человека создает не его воля, но Божья. - Если она разорвалась, если лопнули узлы, ее соединявшие, - горе остается навеки. На этом трауре ничего уже нельзя посеять.
- Значит, у вас было семейство? - спросила панна Идалия, рисуясь и смотря пристально в глаза своему собеседнику.
- Да, вымерло, - отвечал сухо доктор.
Панна замолчала, играя веером, но доктор не мог поднять глаз, чтоб не встретиться с ее взором; очевидно, это беспокоило его.
"Чего ей надо от меня?" - подумал он.
"С этим человеком нужно действовать напролом!" - подумала в свою очередь Идалия.
- Что вы любите? - спросила она после некоторого молчания.
- Я? Уединение и труд.
- И музыку?
- Очень люблю, только настоящую.
- А что вы называете настоящей? Вальтер улыбнулся.
- Ту, которая возвышает и умиляет душу, в которой выражается и горе, и радость, в которой дело идет о мысли, а не об искусственном пеленании ее и удушении.
Панна Идалия не совсем поняла.
- Это значит, что вы любите только музыку серьезную, религиозную?
- Да, музыку, - отвечал доктор, - потому что музыка одно, а игра другое, так точно как не одно и то же лубочная картинка и художественное произведение.
Панне Идалии даже захотелось зевнуть. Она чувствовала, что шла не твердо по этой почве, и доктор показался ей скучным.
- А читать любите? - спросила она.
- Люблю, но только то, что учит мыслить. Значит, нечего было распространяться о литературе.
- Итак, вы хотите остаться одиноким навсегда? - спросила панна Идалия через несколько минут.
- Как вы это понимаете? - холодно сказал Вальтер. - У меня уже много знакомых.
- Что такое знакомые?.. Вы... вы не располагаете жениться?
Вальтер рассмеялся, панна Идалия покраснела.
- Разве только если бы сошел с ума! - воскликнул Вальтер.
- Отчего же? Ведь вы не очень стары.
- Вы находите?
- Вы интересны, весьма интересны и можете нравиться.
Несмотря на обычную свою суровость, Вальтер начал смеяться сардонически.
- Вы насмехаетесь надо мною, - сказал он.
- Даю слово, что говорю серьезно, очень серьезно.
Доктор посмотрел пристально и пожал плечами.
- А как вы полагаете, сколько мне лет? - спросил он.
- Самое большое пятьдесят с лишком, много шестьдесят.
- А известно вам, какой обыкновенно бывает средний век?
- Неизвестно, но знаю, что женатые люди живут долее холостых.
- В какой это вы читали статистике?
- Не помню.
- Но зачем же вы так заботитесь обо мне? - насмешливо спросил Вальтер.
- Я объясню вам свои ребяческие и наивные вопросы. Если я вижу человека самостоятельного, но бессемейного, мне становится жаль тех, которые могли бы разделять с ним счастье. Это неестественное положение.
Панна Идалия остановилась. Доктор молчал несколько времени.
- Знаете ли, - сказал он, наконец, - никогда не следует касаться подобных вопросов с незнакомыми людьми. Кто знает, какие можете разбудить в душе их воспоминания!
"Вот тебе и раз!" - подумала панна Идалия и прибавила вслух:
- Извините, пожалуйста, но зато я сяду за фортепьяно и сыграю вам что-нибудь из Мендельсона, который причисляется иногда к серьезным музыкантам.
Весь этот разговор Вальтер слушал, по-видимому, более с удивлением, нежели с волнением, и когда панна Идалия уселась за фортепьяно, он воспользовался этим, чтоб пристальнее всмотреться в нее; но в глазах старика не блеснул ни один луч того чувства, которое хотели разбудить в нем.
Мать, предупрежденная уже о своих обязанностях, начала нашептывать доктору о достоинствах дочери; бедная женщина принудила себя даже высказать особенную похвалу, что дочь ее преимущественно любит людей серьезных и что давно уже решилась не выходить замуж за молодого человека.
- Это очень странно, - сказал холодно доктор, - но доказывает только незнание света и людей.
Когда панна Идалия встала, ожидая похвалы, Вальтер сказал ей что-то лестное, но без малейшего восторга. Панна, принявшая решение затронуть сердце Вальтера, убедилась с грустью, что это было не так легко, как ей казалось сначала. Однако это не сразило ее окончательно. За чаем вошел пасмурный Милиус. Со времени разлуки с Валеком Лузинским, о котором он никогда даже не упоминал, все заметили, что он сделался печальнее и был как бы не в своей тарелке. Он положительно переменился.
- Извините, - сказал он, - что я незваный явился по старому знакомству. Я ищу пана Вальтера, который искал меня в свою очередь.
Вальтер, по-видимому, тоже обрадовался встрече с Милиусом, схватил шляпу и, несмотря на то, что панна Идалия хотела взять ее у него из рук, вежливо извинился и вышел.
Отойдя довольно далеко от аптеки, Вальтер остановился.
- Ты давно знаешь Скальских, Милиус?
- Как же может быть иначе?
- Что ты скажешь о панне Идалии?
- О панне Идалии! Трудно сказать что-нибудь, исключая того, что пошла бы за старого дьявола, если б у него был миллион в когтях.
- А! - произнес Вальтер.
- И прибавлю, что уцепится и за тебя, чуя деньги. Девушка ни то ни се, довольно избалованная, а может быть, и удалось бы как-нибудь ее поправить, но трудно.
- Ну, - прервал Вальтер, - это дело не большой важности, а я имею кое-что серьезное поговорить с тобою, - прибавил он со вздохом. - Невозможно, чтоб тебя не занимала судьба бывшего твоего воспитанника. Признаюсь, он меня интересует.
- Некогда, - отозвался грустно Милиус, - он был мне, как родной сын; я очень любил его, может быть, даже слишком, и потому он теперь сделался ко мне совершенно равнодушным.
- Я понял, что это взаимное раздражение ваше пройдет, а молодого человека жаль было бы, если б он погиб.
- Его надо заранее оплакать, - сказал Милиус, - потому что его ждет неизбежная гибель.
- Отчего же неизбежная? - с некоторой живостью спросил Вальтер. - Пока можно, надо спасать его.
- Да, пока было можно, следовало, - сказал Милиус, - а теперь не поздно ли? От моих ласк выросло в нем зло, заглушило все доброе, и теперь это моральная развалина.
- Но если ты сознаешь, что испортил его, то разве ты не обязан исправить?
- Как? - спросил Милиус. - Да ведь он теперь мне и всему свету плюнет в глаза, кого же он послушается? Конечно, - прибавил он после некоторого молчания, - может быть, это и моя вина, и вина общего воспитания молодежи, которая не признает теперь никакой нравственной власти. Прежняя опытность соединяется теперь в их понятиях с упадком, с одряхлением человека, людей старого поколения они почитают ниже себя, отсталыми, жалкими и заслуживающими только сострадания. Они смеются над предостережениями, не обращают внимания на наши наставления и нет уж у нас средства вновь достигнуть утраченной власти. Это грустно, но справедливо. Валек такой же, как и его ровесники. Ни вы, ни я и никто не в состоянии убедить его, ибо ему кажется, что он видит яснее, нежели все мы. Самонадеянность - девиз современной молодежи. Едва начнут говорить, а уже насмехаются.
Вальтер посмотрел на Милиуса, который говорил это хладнокровно, грустно, но с решимостью, в которой невозможно было разубедить его.
- Ну, что ты там хотел говорить об этом глупом Валеке? - спросил он.
- Есть, по-моему, очень серьезное обстоятельство, которое узнал я случайно; подробности мне неизвестны, но факт не подлежит сомнению. Одна из графинь Туровских вошла с ним в сношения, и по всей вероятности завязывается там история, которая может кончиться у алтаря. Графский титул и богатство вскружили малому голову; он навязывает себе камень на шею - и погибнет.
Милиус помолчал несколько времени, к сообщенному известию отнесся как бы недоверчиво, подумал и потом сказал:
- Из всех глупостей, какие может совершить Лузинский, эта была бы еще самая извинительная.
- Но последствия? Невеста гораздо старее его и притом аристократка. Она берет его, как орудие освобождения, и бросит, когда минует надобность.
- Все это может быть, - возразил Милиус холодно, - но, признаюсь тебе, это меня нимало не тревожит, - пусть себе делает, что хочет. Хотя тебе и кажется, что ты, наверное, знаешь о подобных затеях, но я очень сомневаюсь.
- Почему?
- Имею основание полагать, что графини не думают теперь нисколько об этом. По крайней мере в настоящую минуту ничто не угрожает. Недавно еще они просили и умоляли меня употребить все возможные средства убедить мачеху перевезти больного отца в город. Хотят поочередно оставаться при нем. Понимаешь, что, если б дело шло о какой-нибудь интриге, то отец не был бы на первом плане, его оставили бы в Турове.
- Но как же ты не видишь, что это подтверждает мои догадки? - прервал Вальтер. - Они желают перевезти отца в город, для того чтобы иметь предлог видеться здесь с этим сумасшедшим Валеком.
- Графини, любезнейший, - сказал Милиус, - добрые девушки и притом же графини! Они никогда не забудутся, и ни одна из них не захочет быть Лузинской.
Вальтер покачал головой.
- Э, доктор, - возразил он, - все это верно в обычном, нормальном положении вещей, но здесь обстоятельства исключительные, при которых забывают о графском титуле: свобода и желание мести...
- Одни догадки и фантазии! - воскликнул Милиус. - Ручаюсь, что этого быть не может. Притом, если бы которая и задумала нечто подобное, то другая скоро выбьет ей это из головы. Наконец, если он и женится, ну, пусть себе живет. Могло бы быть и хуже!
- Но хуже быть не может, потому что это явная гибель.
- Что он тебя так интересует? Я не хочу и думать о нем. Говорят, над пьяными бодрствует Провидение, а я тебе скажу, что и с сумасшедшими то же самое. Предоставим это Провидению. Я и слышать не хочу о Валеке.
- Ты безжалостен.
- Нисколько, но я так еще недавно ранен, что не могу пока позволить прикоснуться к свежей ране, - молвил Милиус. - Покойной ночи!
Собеседники расстались, и старый бедняга Милиус, осмотревшись вокруг, пошел домой через площадь, постояв с минутку перед окнами панны Аполлонии.
Ксендз-прелат Бобек ходил по цветнику, наслаждаясь запахом цветов и подвязывая дрожащими руками те из них, которые наклонились, когда показался доктор Милиус. То было на другой день после описанного нами разговора. Прелат очень любил доктора, а последний щедро платил ему тем же. Может быть, это был единственный в мире человек, перед которым Милиус готов был исповедаться до глубины души, не входя в исповедальню.
- Смотри-ка, доктор, смотри, ты ничего не видишь? - сказал ксендз Бобек, указывая на клумбу. - Таких лилий не было во время нашей молодости! Мы прежде знавали одну, чисто белую. Что за прелесть эта новая! Но как все это припоминает век, сходно с его характером. Лилия на вид та же самая, но на ее венчике, словно капли розовой крови. Это земная лилия, окропленная кровавыми слезами.
- И хороша, очень хороша! - сказал Милиус.
- Все созданное Богом прекрасно! - воскликнул старик, поднимая руки к небу. - Есть ли Божие создание, которое не было бы прекрасно? Иногда мы не видим чуда, или страх мешает нам увидеть его, но мы окружены чудесами.
- Правда, отче, чудеса во всем - от венчика цветка до последней клеточки в его стебле. Но нож анатома открывает также чудеса в телесной оболочке.
- И есть люди, которым мир кажется скучным, печальным!
- Это несчастные люди.
- Потому что сами виноваты, потому что хотят на земле неба, а это только поле испытаний и запев к ангельским песням.
- Но иногда этот запев звучит дико, - сказал Милиус со вздохом.
Старик взял его за руку и посмотрел ему в глаза.
- Что с тобою, Милиус? - сказал он. - Ты всегда благоразумен, а сегодня как бы не в нормальном положении. Что с тобою?
- О добрый отче, трудно даже высказаться. Жизнь в тягость.
- Значит, болен душою.
- Да, болен душою, - отвечал Милиус, - но, пожалуйста, выслушайте меня. Был я доволен собою и достаточно счастлив, пока имел какую-то цель в жизни, а этой целью был недобрый молодой человек....
- Которого ты испортил.
- Очень может быть, но когда пришлось расстаться с ним, свет сделался пустыней, и жизнь душит, душит меня...
- Отгони сатану крестом.
Милиус вздохнул.
- Действительно, это должно быть дело нечистой силы. Я получил неутолимую жажду жизни, чего-то неопределенного, желание семейства, любви сердца, сам не знаю чего. Отец, посоветуй, не то сделаю под старость глупость!
Ксендз Бобек посмотрел на приятеля и перекрестил его.
- Что с тобою, старина? - сказал он. - Ты словно позабыл о своих летах и как бы задумал жениться.
- Может быть, - отвечал Милиус. - Но неужели я так стар?
- Ну, и не молод, - заметил ксендз-прелат. - Бывают счастливые супружества и в позднем возрасте, но это все равно что цветы осенью, легкий мороз может умертвить их. Не надобно вызывать чуда, потому что редко кто заслужил его.
- Неужели вы, отче, думаете, что я себе не говорил этого тысячу раз, только напрасно.
- Это пройдет, - сказал ксендз Бобек, - а ты примись прилежно за труд и не думай о глупостях.
- И вы не посоветовали бы мне?
- Но я никому не советую браться за разрешение наитруднейшей на земле загадки - соглашения двух противоположных стихий и примирения двух существ, любовь которых даже есть борьба. В молодости супружество много еще имеет вероятности, что окрепнет в почтенную привычку, но под старость... и к тому же, может быть, тебя очаровало молодое существо?
Милиус опустил глаза.
- Ну, уж оканчивай исповедь откровенно, я наложу на себя покаяние, - сказал ксендз с улыбкой.
- Сам не знаю, откуда это явилось. С тех пор как я расстался с воспитанником, скучно мне стало дома. Я полагаю вы знаете панну Аполлонию, которая в городе дает уроки?
- Ну?
- Очень порядочная и достойная девица, ни весьма молода, ни стара, не богата...
- А, главное, имеет ли к тебе расположение?
- Но, отец мой, я не желаю этих юношеских, идеальных чувств. Было бы смешно с моей стороны надеяться вызвать их. Лишь бы не питала отвращения.
- А тебе, знать, понравилась?
- Очень, очень, но тут загвоздка: кажется есть страстишка.
- В таком случае, как же ты можешь думать о ней? А к кому страстишка?
- К этому спартанцу, архитектору Шурме. Но он человек порядочный, жениться не может или не хочет, и потому ее не мучает, она позабудет его, ну, и выйдет из нее добрая жена, потому что она порядочная девушка.
- Все это как-то не клеится, милейший мой доктор, - отозвался ксендз Бобек, качая головой. - Неловко составленный план весьма сомнительного достоинства. Рассуди сам. Ты говорил уже с нею об этом?
- Боже сохрани! - воскликнул доктор. - Я хотел с вами посоветоваться.
- От души не советую. Супружество вещь священная, и разве же хорошо брать женщину, которая любит другого.
- Он на ней не женится, - сказал Милиус.
- Милейший мой доктор, кто же в мире может сказать, что будет то и то или не будет? Сегодня он может не жениться, но завтра, потом... Ну а если невозможный для них теперь союз сделался бы возможным, какими же глазами смотрел бы ты на несчастную жену, упрекая себя за ее страдания?
- Вашими устами говорит холодный рассудок, и тут...
- А ты старый, седой добряк влюбился в девушку, - прервал ксендз Бобек. - Как тебе не стыдно?
- О нет, я не устыжусь честного чувства. Что же? Советуете?
- Гм! Что я советую? Помни свой возраст и характер... Я отправил бы тебя в дальнее путешествие и баста; ты позабыл бы об осенних цветах. Поезжай в Англию.
- Нет, никуда не поеду, а сделаю, что подсказывает мне совесть.
Доктор замолчал, ксендз также. Последний знал, что чувства переспорить нельзя, и что рассудок не берет его, как стекло алмаз. Он начал показывать новые цветы. В это время подошел ксендз-викарий, и Милиус, распрощавшись, отправился в город.
По лицу, по глазам видно было, что в душе доктора происходила борьба; человек этот, некогда столь спокойный, хотя и сохранял обычную наружность, однако под нею скрывалась, к несчастью, новая страсть. Это одна из тех страстей, которые, раз овладев человеком, не оставляют его ни на минуту; лихорадка дает еще отдых, любовь никогда. В пожилых летах, подобно другим болезням, она становится еще опаснее.
Милиус вошел в город. По обычаю шествие его было останавливаемо консультациями среди улицы. Сообразительные горожане, зная доброту доктора, выбегали к нему навстречу, чтоб не платить ему за визит; доктор останавливался и в редких только случаях заходил посмотреть больного или прописать рецепт; чаще на оторванном листке книжки чертил несколько слов карандашом, давал словесный совет и шел дальше.
В описываемый день, может быть, собственно потому, что доктор спешил, его встречало большее обыкновенного число клиентов. Прежде всего пани Поз, стоявшая на деревянном балкончике, с подвязанной щекой, попросила его зайти.
Доктор знал, что у нее жил Валек, но нельзя было отказать больной.
- Что же это с моей милой пани Поз? - сказал он, входя. - Губки распухли? А?
Пани Поз улыбнулась, но старалась удержать достоинство, приличное хозяйке гостиницы "Розы".
- Да, флюс мучит, доктор. Не угодно ли садиться.
- Флюс? Не надо сердиться.
- Как же, доктор, не сердиться, не горячиться с этими слугами, гостями и тысячью разных поводов.
- Пейте содовую воду, лимонад - вот и вся история.
Доктор хотел уходить, но пани Поз подошла, наклонилась к нему и прошептала:
- Вы знаете, доктор, что он живет у меня?
- Кто?
- Пан Лузинский.
- Мне же какое до этого дело?
- Я сжалилась над бедным молодым человеком, а выходит, что он вертопрах.
- Я думаю, - сказал равнодушно Милиус. - А вы пейте холодную воду.
Напрасно вдовушка старалась втянуть его в разговор; он ушел, не обращая ни на что внимания.
Через несколько шагов на пороге ожидал его Баптист Горцони, владелец кондитерской, в белом фартуке, с брюшком, отгонявшим всякую мысль о болезни. Румяные щеки и веселый взор свидетельствовали о превосходном наращивании человеческого мяса, а между тем и он был пациент. С приближением доктора он вынул из-под фартука завязанную руку, пораненную острым орудием. Доктор развязал и покачал головой.
- Наложите пластырь и спите спокойно; рана почти уже зажила, кровь у вас отличная.
Кондитер вздохнул.
- Не прикажете ли стакан лимонаду, господин доктор?
- Хорошо, если это вам доставит удовольствие.
В сущности, Горцони просил Милиуса не для лимонада, а хотел с ним побеседовать. Он подал стакан сам на подносе с итальянской грацией.
- У нас в городке готовятся какие-то перемены, - сказал он.
- Например?
- Аптека продана этому незнакомому Крезу, Скальские выезжают в деревню, вокруг Турова увиваются какие-то бароны... Очевидно, затевается что-то.
- Вероятнее всего, милейший мой Горцони, что у тебя в голове затевается какая-нибудь сахарная пирамида. Прощай!
Несмотря на это, обманутый кондитер проводил его на улицу, держа почтительно в руке свой белый колпак.
Но едва Милиус сделал несколько шагов, как его остановил знакомый голос Мордка Шпетного.
- Извините, доктор, что вас останавливаю, - сказал он, - но у моей жены лихорадка вот уже десятый день. Пробовали заговаривать, но не помогает. Если б вы были так добры...
- Десять дней! - воскликнул Милиус. - И вы даете бабам заговаривать лихорадку, не посоветовавшись с доктором.
- Лихорадка такая болезнь, что иногда проходит и без доктора, а иногда...
- Ведет больного на кладбище.
Доктор вошел к больной. Шпетный завел также разговор с целью выведать что-нибудь у доктора, в это время Милиус случайно взглянул на улицу. Он немедленно же прописал хинину, не отвечал на вопрос и выбежал.
Впереди шла с портфелем на уроки панна Аполлония с папироской. Милиус осмотрелся и так рассчитал шаги, что скоро догнал ее, но когда уже готов был поздороваться, на него напал какой-то страх, и он убавил шагу. Но, к счастью, панна оглянулась и, улыбнувшись, остановилась, как бы поджидая Милиуса; она сама его зацепила.
- Как ваше здоровье? - спросила она.
- Разве можно доктора спрашивать о здоровье? Он должен поживать хорошо, чтоб поддерживать других. А вы?
- А мне некогда хворать, - отвечала панна, - стоило бы мне слечь только на две недели, я потеряла бы уроки, и разве только вы взяли бы меня в сестры милосердия.
Доктор подошел ближе.
- Как! - сказал он. - При таком тяжелом труде, при таком скромном образе жизни и костюме вы не успели собрать ничего даже на черный день?
- Как же можно собрать, если всего, что заработаешь, едва хватает на самое скромное существование! Вообще женские заработки всегда менее выгодны; платят нам, что хотят, а жизнь женщины обходится не дешевле вашей. И я не жалуюсь на настоящее, - прибавила она, - но если подумаю о старости, о болезнях, на меня находит страх. Ничего для меня нет страшнее больницы.
- Вам нетрудно от нее избавиться, - сказал поспешно и с повеселевшим лицом доктор, - вы легко найдете достойного человека, дом, семейство.
- Э, доктор! Будучи бедной, можно бы найти такого же, как сама, бедняка, которому не хотелось бы быть в тягость, а богатый меня не возьмет. Существам, осужденным на одиночество, не надобно мечтать ни о чем подобном.
- Вы ошибаетесь, - прервал доктор, подходя к панне Аполлонии, взяв ее за руку и всматриваясь в нее своими добрыми, хотя и некрасивыми глазами, - ошибаетесь! Сколько богатых людей были бы счастливы, если бы вы удостоили протянуть им эту ручку.
Панну Аполлонию поразил необыкновенный звук этого голоса, она подняла глаза, сильно покраснела.
- Зачем, доктор, насмехаться над своими пациентками!
- Я не насмехаюсь, - заметил Милиус, - но того, который считал бы за счастье владеть этой рукой, вы отвергли бы...
- Почему вы это знаете? - спросила дрожащим голосом учительница.
- Заключаю из того, что, когда вы проходите мимо архитекторского домика, глазки ваши улыбаются, сквозь них видно бьющееся сердце, а ножки сами останавливаются против окон...
Панна Аполлония остановилась, смешалась, но, положив руку на широкую ладонь доктора, прежде овладела собой и потом сказала:
- Зачем вы это говорите? Не отопрусь, мне этот человек нравится, но принадлежит к числу людей, руки которых я не приняла бы, потому что это было бы самопожертвование. Он беден, я тоже; он замыкает сердце, я своему не позволяю биться, ибо у обоих нас нет будущности. К тому же у меня... убогое семейство, которому я обязана помогать трудом; у него то же самое... а потому, хотя я и останавливаюсь перед домиком, однако туда не войдет даже вздох мой. Я откровенна с вами, доктор, - прибавила она, - я знаю вашу благородную душу, и вы не заподозрите меня ни в чем дурном, потому что сами добры. К чему же мне отрекаться от приязни и участия к такому человеку, как Шурма! Но я не ребенок, чтоб фантазировать.
У доктора слезы навернулись на глазах.
- Послушайте, - молвил он, - я скажу вам то, чего не должен бы говорить, но совесть требует. В вашем рассудительном и благородном объяснении меня поражает одно - знамение века. Прежде любовь верила в Провидение, люди любили друг друга так, что, хотя не было бы, где преклонить назавтра головы, два существа соединялись, веруя в то, что чувство проявляет чудеса, и что Бог милостив к честным людям. Теперь даже такая благородная любовь, как ваша, начинается с расчета и отрекается от счастья из боязни за кусок хлеба. Я не упрекаю вас в этом, но....
- Конечно, - отвечала она, - мы умнее, осторожнее, холоднее; но выслушайте меня еще раз и не обвиняйте благородного человека. У него так же, как и у меня, есть семейство, есть две седые головы, которым он не хочет предоставить отдыха на госпитальных подушках; рассчитывает он не для себя, а для них, а перед подобным расчетом следует склонить голову.
Доктор, действительно, молча поклонился.
- Бедные существа! - сказал он. - Вы не знаете, как мне близка к сердцу ваша участь. Я иду именно к Шурме.
Он был так взволнован, что не мог говорить далее, схватил руку панны Аполлонии, поцеловал и ушел так быстро, словно убегал от нее. Он боялся самого себя и влетел в калитку архитектора, сильно ударившись головой о притолоку.
Шурма сидел за работой и, увидя неожиданного гостя, протянул ему обе руки.
В это время, словно тень, проскользнула мимо окна панна Аполлония; глаза их встретились, Шурма невольно вздрогнул.
- Садитесь, любезный доктор, - сказал он.
- Нет, я не хочу отнимать у вас времени, я только на два слова.
И он задумался; он теперь только начал сочинять какой-то план и, наконец, через минуту сказал с просветлевшим лицом:
- Я пришел предложить вам работу.
- Работу? Какую? - спросил Шурма.
- Мне нужна для одного медицинского сочинения превосходная (здесь он запнулся) топографическая карта уезда, но со всевозможными подробностями. Как вы скажете, это трудно или нет?
- И трудно, и дорого, если нужна действительно хорошая топографическая карта. У нас нет готовой, есть лишь отрывочные планы в различных размерах. Все это пришлось бы подвести под один масштаб, дополнить; работа огромная и, как я сказал, дорогая.
- Дорогая? А что бы это могло стоить?
- Трудно определить даже приблизительно! - воскликнул Шурма. - Работа продолжительная, нелегкая, и при самом экономичном расчете потребовала бы несколько тысяч золотых.
- Тысяч? А сколько же?
- Пожалуй, и до десяти.
- Будем считать пятнадцать, даже двадцать, - сказал доктор.
- Но, - прервал Шурма, - кто же решится на подобные расходы?
Доктор смешался немного.
- Это отчасти дело медицинского общества, и я прибавил бы кое-что от себя. Но, - заметил он, - мне это нужно очень скоро.
- Как скоро? - спросил Шурма.
- Как можно скорее, потому что...
- Почему? - спросил Шурма с некоторым удивлением.
- Потому что после я предложил бы вам не менее важную работу, а именно - гидрографическую карту целого округа, перерезанного речками и болотами.
Шурма несколько мгновений как-то недоверчиво Смотрел на доктора.
- Вы точно упали с неба, и мне не хочется верить ушам своим, - сказал он. - Столько работы разом, именно в то время, когда мне казалось, что ее не хватит. Какой же это ангел хранитель привел вас ко мне?
Милиус улыбнулся.
- А к кому же мне обратиться. Ведь вы и землемер. Итак, беретесь?
- С большим удовольствием и благодарностью.
- С какой благодарностью? За что? Не за то ли, что делаете мне одолжение? Ведь мне пришлось бы выписать из Варшавы незнакомого топографа и сдать дело, может быть, в менее добросовестные руки.
Шурма ударил себя по лбу.
- Видимо, никогда не должно сомневаться и приходить в отчаяние... бывают чудеса...
- Какие чудеса? Дело в том, что рано или поздно честный труд признается всеми - и больше ничего.
Шурма слушал и пожимал плечами.
- Повторите мне, доктор, то, что сказали?
- Вы, как я вижу, неисправимый скептик: охотно повторяю, что в два года дам вам заработать двадцать, тридцать, пожалуй, сорок тысяч злотых.
Шурма соскочил со стула.
- Это очень хорошо, - сказал он, - но если вы шутите, то меня ожидает жестокое пробуждение.
- Я готов хоть сейчас заключить письменное условие. Архитектор задумался, лицо его мгновенно прояснилось, но потом начало снова нахмуриваться.
- Позвольте спросить, если это не будет нескромностью, - молвил доктор, - у вас есть семейство?
- Немного уже из него осталось, - отвечал Шурма. - Семейство мое было бедное; я сын ремесленника и выбился собственными силами.
- Значит, вы помогаете своим?
Вопрос этот, по-видимому, удивил архитектора.
- Нет, - сказал он, - они не требуют моей помощи. Родные мои бедняки, но привыкли к своему положению, а если и желают чего-нибудь, то единственно, чтоб из меня вышел порядочный человек.
- Мне кажется, что вы имеете полное право на это название, - заметил доктор.
- Нет! - воскликнул энергично молодой человек. - Нет! Тем, из низшего кто вышел состояния, тем необходимее стремиться как можно выше. Чувствую в себе к этому силы, но мне недостает средств. Эта работа может мне именно их доставить. Поеду в Париж, в Лондон, буду учиться, работать и прославлюсь каким-нибудь открытием.
Милиус посмотрел на него с удивлением.
- Так вам необходимо только это? - спросил он.
- Только это, - отвечал Шурма горячо, - и ничего больше! Пожертвую всем, но покажу свету, что сын бедного ремесленника сумеет достигнуть туда, куда не добраться подгнившей аристократии и по золотым лестницам. Если б и не было у меня таланта, я создам его трудом.
Милиус вздохнул.
- Очень хороший план, прекраснейший план, - сказал он, - но, милейший мой, есть в мире вещи лучше - это скромная, трудолюбивая жизнь в собственном гнездышке.
Шурма с удивлением посмотрел на доктора.
- Идилия, - сказал он. - Но век наш - не век идилий и элегий, доктор, но эпоса и драмы. Но только эпос куется из железа, драма пышет паром, а в этой войне валятся тысячи жертв с голоду, взорванных вместе с паровиками, раздавленных на рельсах. Но готовятся великие дела новому миру, для которого мы (Шурма ударил себя в грудь) воюем и работаем.
- А, - сказал Милиус, - понимаю, только не вижу, где счастье.
- В осуществлении великой идеи.
- А жизнь? Семейство, сердце?
- Жизнь, семейство, сердце, - сказал Шурма, опустив глаза, - идут на жертву.
- Не знаю еще, как назвать это - геройством, которому следует рукоплескать, или эгоизмом в новой форме. Но так как мы говорим об этом, то позвольте мне позаботиться предположениями. Ну, например, кто-нибудь подобно вам влюблен и любит.
Архитектор нахмурился.
- Вы входите уже в физиологию, милейший доктор.
- Дело сердца.
- А не темперамента? - воскликнул Шурма.
- Как! Вы веруте в сердце?
Шурма вздрогнул и тихо прибавил:
- Должен отказаться от него; все для идеи.
- И чужое сердце, и чужое счастье...
- Счастье, - прервал насмешливо архитектор, - что такое счастье? Минута!.. А идея бессмертна!
- Да, пока другая не разрушит ее.
- Развалины будут бессмертны, потому что послужат основанием для новой.
Оба умолкли. Доктор сделался печальнее.
- Позабавимся еще предположениями, - сказал он, наконец. - А если бы нашлась женщина богатая и независимая!
- Что это сегодня, доктор, вас так занимают женщины? Богатая женщина несчастье и болезнь для человека, служащего делу и идее, потому что она отвлекает, ослабляет его, привязывает к себе, в то время как он должен жить для... идеи.
- Вы снова воюете за идею.
- Женщины, любовь, счастье - все это для птичек, которые выстилают гнезда пухом. У орлов нет гнезд, а орлицы одиноко на скале кормят птенцов. Пусть люди прошедшего наслаждаются счастьем, а нам - сеятелям будущего - это не пристало.
- Кто же вы?
- Если не знаете нашего имени, спросите у эха века, оно вам скажет.
Милиус встал с дивана; он не только не разделял мнения Шурмы, а, казалось, оно произвело на него неприятное впечатление ошибочного расчета.
- Однако возвратимся к делу, - сказал архитектор. - Что же наше условие?
- Условие наше! - молвил смущенный доктор. - Видите ли, оно зависит еще и от тех, с кем вместе предпринимаем дело. Я тотчас же напишу к ним и немедленно дам вам знать.
Тон и самый разговор о деле изменились до такой степени, что Шурма не мог этого не почувствовать, но не мог понять причины, повлекшей эту перемену. Он не мог приписать ее убеждениям доктора, которые были ему известны, и не знал, что так охладило его.
- По крайней мере, - сказал он, - дайте мне слово, что работа, если дело сладится, не уйдет от меня и не будет отдана другому.
- О, даю вам охотно слово, - отвечал доктор, - и ручаюсь, что употреблю все старания услужить такому достойному человеку.
И попрощавшись, Милиус грустно вышел на улицу.
Проведя несколько дней в городе довольно однообразно, Валек вдруг исчез в одно прекрасное утро.
Девочка из хаты вблизи мельниц, которая знала его по виду, заметила, что он вышел за город. Действительно, он прокрался пешком, нанял в корчме крестьянскую повозку и, подъехав к Божьей Вольке, отпустил извозчика, ибо самолюбие будущего великого человека не дозволяло ему подъехать на простой телеге к дому, всегда наполненному гостями, и он хотел показать, что как бы явился пешком из поэтического каприза.
По особенному случаю, на этот раз он не застал у пана Богус-лава почти никого из гостей и мало слуг, потому что главный корпус этой армии отправился на несколько дней на охоту. Богунь остался один и трудился, как ему казалось, над с