й прием. Ведь он довольно-таки кормил и поил шляхту и думал, что если она кланялась ему в пояс, когда уплетала его угощение, то и теперь окажется послушной. Он не знал, что та же самая шляхта, собравшись в кучу и упиваясь своей "златой вольностью", не знает милостивцев и никому не кланяется.
С презрением смотрел на эту толпу Радзеевский и готовился сам выступить против них.
- Я бы не советовал, - сказал Дембицкий.
- Что ты о них думаешь? - проворчал Радзеевский. - Шушера, надо только умеючи поговорить с ними, и все пойдет, как по маслу.
Готовилась комедия. Первый ворвался в толпу Снарский, расталкивая шляхту и крича:
- Тише, тише! Слушайте! К нам идет подканцлер. Наступила тишина, но кто-то крикнул:
- Ну так что ж? Велика штука подканцлер! Невидаль, подумаешь!
Иные смеялись, но за Снарским прибежал Казимирский.
- Паны братья! Идет к нашему колу Радзеевский: он даст нам разумный совет. Льстецом он не был и не будет.
Но кто-то из толпы, подзадоренный первой выходкой, ответил:
- Совет пусть дает, да нас не выдает: будем ему рады! Другие встретили это замечание одобрением. Ждали, помалкивая и оглядываясь, когда кто-то крикнул:
- Пока он со своим советом приедет, будем продолжать. Но тут раздались голоса:
- Едет, едет!
Впереди шел слуга с факелом.
Подканцлер ехал к панам братьям с благодушным ласковым лицом, но оделся так, чтобы в нем видели сановника.
Он сразу почувствовал, что тут не то, что за столом с угощением: шляхта не уступала ему дороги, пришлось протискиваться в середину с помощью Казимирского и Снарского. Тут, хотя и довольно высокого роста, он совсем затерялся среди шляхты. Осмотрелся: подле не было ничего, кроме бочки, накрытой ставней.
Пошептавшись со своими приближенными, он снял шапку и влез на шаткую трибуну. Окинув взглядом толпу, он почуял в ней что-то странное. Со всех сторон были устремлены на него взгляды острые, вопросительные, как будто никто его не знал.
Он поклонился колу и начал:
- Милостивые паны и братья, услышав, что здесь обсуждается важное дело, касающееся нас всех, я тоже как верный сын отчизны пришел к вам, готовый делить с вами и зло, и добро.
Наступило какое-то зловещее молчание.
- Эй, - крикнул лысый худой огромного роста пехотинец в дырявом плаще, - вы кстати пришли: послушайте-ка наши жалобы королю. Вы имеете у него голос.
- Домой хотим! - закричали со всех сторон.
Тут выступил Обзольский из Сандомира, заложив руку за пазуху, шапка набекрень. Дал другою рукою знак, чтобы все замолчали, и начал:
- У нас уже в горле пересохло от бесполезного крика. Станем на том и не пойдем дальше! У короля есть войско. Мы свою обязанность исполнили; теперь дело платных солдат добивать по лесам и болотам тех, которых мы разбили. Если король хочет заниматься этим, пусть идет, мы же - non plus ultra. Не-пой-дем!..
Он поклонился, раздались аплодисменты, и все закричали, поднимая руки:
- Ни шагу далее!
Подканцлер постоял с минуту.
- Прошу слова, выслушайте меня!
- Говори, говори...
- Правда, вы принесли тяжелые жертвы отчизне, - начал он, - но если сделана только половина дела, то не подобает уступать славу кварцяным. Станут говорить, что шляхта ушла с поля, а отчизну избавил наемный солдат. Тут задета наша честь. Далеко идти не потребуется, но покончить с неприятелем...
- Ого! Ого! - раздались голоса. - Да его король подослал.
- Я с вами, паны братья, - продолжал подканцлер, - я кость от костей ваших, но честь наша требует жертв. Вы не отпустите короля одного.
- У него войско... У него немцы!..
Радзеевский, не сдаваясь, пустился ораторствовать, кричал, жестикулировал, но хотя его не прерывали, однако, когда он остановился перевести дух, то почувствовал, что половина даже не слушала его. Громко разговаривали друг с другом; из толпы выступил Обзольский, у которого шумело в голове молодое пиво.
- Бросьте ваши поучения, - крикнул он, - мы не школьники! Слышали мы все это. Что решено, то свято. Не пойдем!
Другой, с багровым лицом, поднес огромный кулачище к самой груди подканцлера.
- Ты кто? Подканцлер? А мы простая шляхта. Но мы своего доморощенного разума на твой заграничный не променяем. Шляхта дает на войну деньги, с нее дерут подарки, налоги, поборы, а вдобавок еще и кровь; нас позвали, мы пошли, но пора и честь знать.
Тут поднялся такой крик и гвалт, что подканцлер тщетно повышал голос и кричал, - его не было слышно.
Ставня под ним уже шаталась. Он стоял еще, но Снарский уже тянул его вниз. Говорить не было возможности.
- Паны братья! На него зашикали.
- Слезай, пан брат!
Сбоку раздавались грубые слова.
- Знаем мы придворных прихвостней. Краснобаи, да каждое слово предательство!
Радзеевский, постояв еще немного, должен был сойти на землю, до того разъяренный и злой, что не мог сказать ни слова Казимирскому, который старался его утешить.
- Расходились, - шептал Казимирский, - с ними теперь никто не сладит. Ни Демосфена, ни Цицерона не послушали бы.
Подканцлер еще стоял в смущении, когда к нему подошел какой-то совершенно не знакомый человек с суровым лицом, резко отличавшийся от толпы.
- Вот плоды ваших посевов, - сказал он резко, - вы допустили прорвать плотину, воды хлынули, смотрите, как бы и вас не затопили.
Подканцлер нахмурился, так как не знал того, кто к нему обращался.
- В чем вы меня обвиняете? - спросил он гордо.
- Ударьте себя в грудь, - сказал незнакомец и, отвернувшись, пропал в толпе.
Готовились к дальнейшему походу против казаков, согласно королевскому приказу, хотя шляхта знать не хотела о нем. Ян Казимир тоже действовал так, как будто ничего не знал о ней. От него скрывали, что делалось в последние время по землям и воеводствам, так как не хотели отбирать у него надежду на то, что шляхта образумится. Он верил, что когда выступит во главе своих войск, то посполитое рушенье не останется в лагере и не разойдется.
Обещаниям Радзеевского он не придавал значения, несмотря на уверенность, с какою тот обещал преодолеть упрямство шляхты, что, очевидно, заранее входило в его расчеты.
Но подканцлер, попробовавши сам и через своих сторонников уговорить панов братьев, убедился, что влияние, которое он себе приписывал, если и существовало когда-нибудь, то теперь вовсе не чувствовалось. Дембицкого слушали, потому что он шел заодно с ними, Радзеевского знать не хотели и называли изменником.
Вместо того чтобы сердиться на самого себя за неверный расчет и на шляхту, которая не хотела его слушать, Радзеевский сваливал все на короля.
Ни Казимирский, ни Снарский, ни усердный Прошка, на которых он рассчитывал, не могли ему помочь восстановить свое влияние. Чтобы оправдать себя и вернуть расположение шляхты, он придумал подлейшую выдумку.
"Надо было сразу, в первый же день гнаться за уходящими казаками, - толковал он своим. - Вместо этого мы теряли время, оставаясь в лагере: король не отдавал никаких приказов. Это была хитрость. Казаки прислали послов, и король толковал с ними тайно. Очевидное дело, они откупились. Говорят, принесли ему триста тысяч золотых червонцев. Что тут удивительного? Короли всегда сговаривались с казаками погубить нашу шляхетскую вольность. Сносился с ними Владислав, по его следам идет и Ян Казимир. Теперь, когда казаки собирают силы отовсюду, король хочет вести на них посполитое рушенье, чтобы погубить шляхту".
По лагерю с быстротой молнии распространилась весть, что король взял деньги от казаков. Называли цифру триста тысяч.
Самая черная клевета найдет веру в толпе, если служит ее интересам.
В тот же день клевета дошла до ушей Потоцкого и Калинов-ского. Конецпольский, узнав, что ее повторяет и распространяет Радзеевский, необдуманно поспешил к королю, от которого другие хотели скрыть ее.
В благородном пане хорунжем все кипело при одной мысли о том, что высокопоставленный, приближенный к особе короля сановник может оказаться таким гнусным клеветником.
В неудержимом гневе Конецпольский побежал в палатку. Король и без того приуныл, дожидаясь, скоро ли можно будет выступить.
Увидев искаженное лицо хорунжего, он поспешно обратился к нему с вопросом:
- Что сучилось? Новая беда?
Хорунжий в самых бурных выражениях начал изливать свое негодование. Король побледнел и вздрогнул, но тотчас же снова принял холодный и равнодушный вид.
- Я знаю, что подканцлер способен на все, - сказал он, - но я думал, что он умнее, так как такую басню может выдумать только человек, который не бывал при дворе, не видал людей. Кто же поверит такой невероятной выдумке?
- К несчастью, - перебил хорунжий, - тот, кто ее выдумал, знал глупость толпы, среди которой пустил эту клевету. Наияснейший пан! Подканцлер...
Король махнул рукой.
- Я знаю этого человека, - возразил он, - приходится терпеть его, так как он неисправим. Он отопрется от собственных слов. Я стою на своем. Прикажите войску готовиться в поход. Пусть шляхта, если ей этого хочется, собирает коло, галдит, уходит, делает, что угодно: моему терпению пришел конец. Хочу осмотреть ваши укрепления в Бродах, а войско пусть идет под Кременец, там решится наша судьба.
С этого дня разрыв между войском и королем, с одной, и посполитым рушеньем, с другой стороны, стал очевидным. Вчерашние совещания, составление жалоб, клеветнические нарекания на короля дошли до крайней распущенности. Все это делалось открыто, с вызовом.
Старшина и жолнеры немецких полков не могли показываться в лагере посполитого рушенья; с ними обращались как с неприятелями.
Шляхта беспокоилась и посылала наводить справки о том, что делается у короля: подтверждалось, что он идет с войском на Кременец, но никто не знал, куда он направится затем.
- Думает отправить нас на бойню, - кричала шляхта, - да ведь и мы не глупы! Хочет погубить защитников вольности, а там проглотить и самую вольность... Не дождется! По домам!
Во время этой суматохи Радзеевский, зная, что королю донесли о его клевете, не показывался на глаза Яну Казимиру. Сидел в своей палатке, ворчал, раздумывал, призывал к себе Дембицкого и всю свору.
- Не хочет взять меня посредником! - кричал он яростно. - Ничего мне не остается, разве стать в ряды неприятелей. Моя должность дает мне право быть при короле, прогнать меня не может. Стану ему костью в горле, на каждом шагу будет сталкиваться со мною.
Не выдержав, под вечер Радзеевский несколько раз порывался идти и наконец побежал к канцлеру Лещинскому, узнав, что он уединился для молитвы в своей палатке.
Он ворвался в палатку без доклада с криком:
- Меня оклеветали перед королем, будто я выдумал известие о подкупе. Разумеется, король рад этому верить. Да! Я повторял эту сплетню, потому что она ходит по всему лагерю. Теперь на меня взваливают вину. Король не может выносить меня из-за жены: я это знаю! Но я все-таки не намерен уступать и буду исполнять свою обязанность.
Лещинский слушал эти лихорадочные излияния почти с сожалением.
- Пан подканцлер, - сказал он сухо, - вам нет надобности оправдываться передо мною! Я стою в стороне от придворных интриг. Служитель Господа не знает ваших путей.
Радзеевский дрожал всем телом.
- Король решился окончательно оттолкнуть от себя шляхту, выступает под Кременец!
- Надеется, что его верная шляхта, хотя бы ради чести своей, не бросит его, - сказал канцлер.
Подканцлер рассмеялся.
- Может быть, она так бы и поступила на другой день после битвы, теперь же поздно! Король должен столковаться и поладить с нею.
Лещинский быстро взглянул в глаза собеседнику, взял в руку лежавший на столике развернутый молитвенник, как будто желая положить конец беседе, и сказал холодным тоном:
- Вы торжественно обещали успокоить умы своим влиянием; но ничего не сделали, и король потерял надежду.
- Не сделал, - с гневом воскликнул подканцлер, - потому что король слишком поздно поручил мне это. Доступа к нему не имею, доверием не пользуюсь, оттого и не могу ничего поделать. Если бы сдал мне все дела, было бы совсем иное.
- Ах! - вздохнул Лещинский и опустил глаза в молитвенник.
Подканцлер, видя, что тут больше нечего делать, ушел из палатки.
Даже те, которые не питали особенного расположения к королю, не могли не жалеть его теперь. В этой войне он исчерпал остатки энергии, воли, мужества; его видели неутомимым, устраивающим войско, не снимающим по несколько ночей стальной кольчуги, объезжающим стражу, стоящим под пулями, не щадящим себя, готовым на величайшие жертвы.
Все это принесло ему только возмутительнейшую клевету, отступничество шляхты.
В этот час горького разочарования Ян Казимир положил на весы остаток доброй воли, хотя уже почти не верил в победу.
Все валилось у него из рук. Иеремию, единственного избавителя, ему внушали бояться как дерзкого соперника, почти врага. Шляхта обвиняла его в заговоре, имевшем целью истребить ее. Послушание и дисциплина ослабевали с каждым днем. Он был одинок, а в довершение всего под боком у него находился человек злой, наглый, мстительный, которого он даже не мог не пускать к себе.
Неудивительно, что он по целым дням стоял на коленях перед образом, молился, или развлекался ребяческой болтовней со слугами, в ущерб достоинству короля.
Целую ночь шляхта толпилась и бушевала между возами, в палатках и шалашах. Едва успели заснуть под утро, как звуки труб разбудили всех.
Все, кто как был, в рубашках, епанчах, полунагие, вскочили с постелей, вообразив, что неприятель напал на лагерь. Вскоре, однако, узнали о том, чему не хотели верить: что король с войском уходит в Кременец, предоставляя посполитое рушенье его собственным силам и разуму.
Кварцяные, пехота, служившая по набору, так называемые немецкие полки, Пржиемский с пушками, верные королю хоругви панов и сенаторов выступали с барабанным боем и трубами, с распущенными хоругвями, а шляхта, протирая глаза, бранясь, с некоторым стыдом и великой злобой смотрела, ошеломленная.
Наконец, стали перекликаться из палатки в палатку.
- Что такое? Король оставляет вас на закуску казакам? Уходит - ей-богу - все войско с ним!
Многие были смущены, все немедленно принялись одеваться.
Хотели отправить к королю послов, но оказалось, что он выехал рано и должен был находиться уже милях в двух от лагеря. Из панов сенаторов мало кто остался; запоздавшие свертывали палатки и садились на коней. Только подканцлер не поехал за королем.
Те, кто вчера кричал всех громче, снова начали собираться группами, но с перевернутыми физиономиями. Иные утешали себя, повторяя:
- Что ж такое? Мы сделали, что хотели. Не пойдем, вернемся домой, король нами пренебрегает, слова доброго нам не сказал: не станем перед ним унижаться.
Однако не все так рассуждали. Из воеводств Краковского и Сандомирского Мышковский и князь Доминик, еще остававшиеся с ополчением, созвали своих на совет.
- Я никому не стану льстить и никого не боюсь, - сказал краковянам князь Доминик, - и скажу прямо, что мы остались со срамом. Бросать короля без всякого основания - скверное дело!
- Я то же думаю, - прибавил Мошковский. - Оба наши воеводства показали на поле битвы, что не из трусости отказываются идти далее.
Некоторые начали по-вчерашнему повторять клевету о короле, но Мышковский заткнул глотки крикунам.
- Это пустые слова, - сказал он, - надо думать о том, как с честью выйти из этого положения.
Князь Доминик перебил его:
- Надо отправить к королю послов. Если вся шляхта не хочет или не может идти с войском, то пусть выберет несколько полков, - это мы можем сделать.
Это предложение было встречено молчанием; те, кто кричал - "не пойдем!" - переглядывались.
- Король королем, - заметил Мышковский, - а если мы не почтим величества, то другие народы не слишком-то будут уважать нас. Не может Речь Посполитая оставаться без главы.
Ворчали уже гораздо тише; но собиралась шляхта из других земель и воеводств. Все были сумрачны. Никто не предполагал, что Ян Казимир может так смело поступить. Позволил созвать коло; поэтому всем казалось, что с ним можно сделать, что угодно.
Целый день прошел в бесплодной толчее и разговорах; начались ссоры. Радзеевский не показывался; говорили, что он готовится к отъезду, возвращается в Варшаву.
Крикуны присмирели. Самый вид опустевшего лагеря, где стояли раньше лучшие хоругви, сохранявшие порядок и дисциплину; смущение шляхты, которая оказывалась предоставленной самой себе и должна была остерегаться нападения казаков, - все это убавило бахвальства.
Все уже соглашались, что короля нужно было ублажить чем-нибудь; предлагали оставить ему двенадцать тысяч человек. Остальные должны были разойтись по домам.
На третий день выбрали послов к королю, который, осмотрев Броды, должен был отправиться в Кременец. Постановили на том, что поедут староста либуский Владислав Рей и староста гордельский Чаплиц.
Это были почтенные люди, которым предстояло исправить испорченные отношения с королем. Все воеводства согласились на двенадцать тысяч.
Когда послы выезжали из лагеря, он выглядел совсем иначе, нежели несколько дней тому назад. Было в нем грустно и пусто; само посполитое рушенье, и распущенное королем, не могло разойтись, не нарушая закона. Что если король потянет его за собой? Поднять бунт? А тут казаки за спиной, и тени их бродят по окопам, где стоял еще сильный смрад, так как много трупов валялись не погребенными.
Никто не догадывался, в каком настроении найдут короля послы. Знали, что он переменчив.
С остатками мужества и веры выступил он из-под Берестечка. Имел еще слабую надежду, что шляхта, ради чести своей, пойдет за ним.
Когда ему сообщили, что шляхта осталась под Берестечком и сама не знает, как развязать этот узел, Ян Казимир сказал Конецпольскому:
- Никто не спасет народа, который сам себя не хочет спасти. Я делал все, что мог, напрягая все силы! Пусть Бог сжалится над нашим будущим; у меня пропали мужество и охота. Насильно их с собой не потащу; не хочу вызывать открытого возмущения: Бог с ними... Здесь мне уже нечего делать. Сдам все гетманам, да, гетманам. Я изнурен телом, но это бы еще ничего: душа моя больна!
В таком настроении король прибыл в Кременец, где должен был отдохнуть, так как доктор Баур боялся за его здоровье.
Прибыли Рей с Чаплицом. Известие об этом мало тронуло короля. С окаменевшим лицом, совсем не похожим на то, которое они видели в часы сражений, он вышел к послам и принял их любезно, но холодно. Они нашли в нем совершенно другого человека.
Он выслушал их поручение терпеливо и благосклонно.
- Вы берете будущее на свою совесть? - сказал он. - Примите же на себя и ответственность. Я хотел иначе кончить войну, погасить пожар, которому дали распространиться.
Он тяжело вздохнул.
- Пускай посполитое рушенье расходится по домам, и дай Бог ему благополучно уйти от неприятеля! Гетманы пойдут дальше; я уже не буду участвовать в войне.
Принятые любезно, но равнодушно, послы хоть и достигли своей цели, вернулись нерадостные. Король расстался с ними, как с чужими, не сказав ласкового слова.
На другой день разнеслась весть, что Ян Казимир сдал все гетманам, а сам возвращается в столицу.
Достаточно было взглянуть на него, чтобы прочесть на лице упадок духа и уныние. К этому присоединилась болезнь, и король с большим трудом добрался до Львова.
По стране ходили радостные известия о победе под Берестечком, о поражении татар и казаков. Львов хотел приветствовать победителя триумфальными воротами и великим торжеством, но король послал предупредить, чтоб ничего этого не устраивали.
Горечь, которой он был исполнен, превратила бы этот триумф в насмешку.
Без огласки, тихо, грустно въехал он в столицу Руси, на другой же день слег в постель.
Отправленный отсюда к королеве посол уведомил ее о болезни, необходимости отдыха и близком возвращении в Варшаву. От писем веяло унынием, которое очень огорчило Марию Людвику.
Она старалась главным образом о том, чтобы разгласить и прославить берестечскую победу. Заграничные письма прославляли и восхваляли короля, как рыцаря и героя. Портреты его, с обвитым лаврами челом, расходились по свету.
Но сам Ян Казимир из одушевленного великой задачей победителя неверных и мятежников, превратился в прежнего скучающего и тяготящегося жизнью человека.
Стржембош, который вернулся на службу, смотрел на него с удивлением и жалостью. Король неохотно говорил о войне, умалчивал о своем участии в ней.
- Все это провалилось в болото, пошло прахом! Гетманы разобьют казаков, и не сломят их. Такой пожар нужно гасить шаг за шагом. Пусть страна подумает о себе.
Во Львове его задержала болезнь. Вылечившись, он должен был набраться сил, прежде чем мог двинуться в Люблин.
Баур предписал ему отдохнуть в Люблине. Тут пришла весть, что маленькая королевна, рождению которой так радовались, умерла. Ян Казимир не проявил большого огорчения.
Письма Марии Людвики дышали печалью.
В Люблине король узнал, что подканцлерша два раза просила Марию Людвику принять ее, желая очиститься перед нею от клеветы.
Королева, под впечатлением донесений Радзеевского, оба раза отказала в приеме. Это было в то самое время, когда Радзеевская, очерненная клеветой мужа, нашла все двери запертыми перед нею.
Она хотела по крайней мере быть чистой в глазах королевы. Отвергнутая два раза, поддерживаемая гордостью и сознанием своей невинности, подканцлерша начала готовиться к отъезду из дворца.
После этого королева, побуждаемая скорее любопытством, чем справедливостью, приказала дать знать подканцлерше, что готова принять ее.
Радзеевская гордо отказалась.
"Я два раза покорно стучалась в двери ее королевского величества, - отвечала она, - но они оказались замкнутыми для меня; нога моя больше не ступит за их порог".
Королева была сильно задета этим.
Прибыли на совет оба брата подканцлерши, которая боялась возвращения мужа. После совещания с ними приказано было собирать и укладывать на возы все, что имелось драгоценного во дворце Казановских, и везти частью в монастырь кларисок, куда подканцлерша решила укрыться, частью к братьям, в надежные места. Таким способом Радзеевская гарантировала себя против мужа, жадность которого была ей известна.
Она открыто говорила о разводе.
Вскоре эта сокровищница, которую с удивлением осматривали иностранцы, это королевское гнездо Казановского опустело. Остались в нем только стены и то, чего нельзя было оторвать от них. Даже дорогие фламандские ткани и обои из позолоченной испанской кожи были содраны со стен. В кладовых, цейхгаузе, погребах не оставалось ничего, кроме поломанного хлама.
Сама Радзеевская переселилась в монастырь кларисок, который богато одарила. Это был залог разлуки с мужем и развода. Радзеевская говорила прямо: "Жить с ним не могу, скорее умру, чем вернусь к нему".
Обо всем этом король узнал только в Люблине, хотя из привезенных Стржембошем известий мог видеть, куда идет дело. Это ставило его в неловкое положение: он должен был вступиться за подканцлершу и защищать ее, и его вмешательство было бы объяснено в ущерб ему и Радзеевской.
Быть может, это ускорило возвращение короля в Варшаву, так как ему хотелось опередить подканцлера.
Радзеевский не поехал из-под Берестечка прямо в Варшаву: он задержался в Крылове, и пробовал добрался до имений Казановского, доставшихся его жене, которыми считал себя вправе распоряжаться; повсюду находил панов Слушков, их управляющих или уполномоченных, с которыми можно бы было справиться разве только силой.
Все это предвещало войну как раз в такой момент, когда он объявил ее королю.
В покровительстве Марии Людвики он не был уверен; отношения между ними с некоторых пор начали становиться холоднее.
Сообщения короля о Радзеевском, подтверждаемые донесениями других лиц, преданных королеве, разоблачили перед ней бесчестные интриги подканцлера. Последняя клевета, обвинение в подкупе, возмутила Марию Людвику.
Довольно торжественно вступил король в столицу, но не так, как надеялся вернуться в нее.
Прежде всего он со всем двором заехал в костел святого Яна, где его ожидало духовенство, сенаторы, королева и множество собравшегося народа.
После благодарственных молитв он вместе с Марией Людвикой удалился в свои покои, где поздравления, приветствия, лесть снова посыпались к ногам победителя, который принимал их с таким смущением, как будто считал себя недостойным их.
Королева первая заметила в муже уныние, которое тем более росло, чем более прославляли его великие дела, героизм и славу. Ни на минуту лицо его не просветлело, а несколько слов, вырвавшихся у него, касались мелочей и незначительных случаев.
Когда официальный прием кончился, король и королева остались одни. Ян Казимир вздохнул свободно.
Он тотчас начал изливать свое долго сдерживаемое горе. Горько жаловался жене на неблагодарность людскую, на ничтожество шляхты, которая умела кричать, но не хотела биться.
- Возвращаюсь не как триумфатор, хотя с виду мы победили, а как не верящий ни во что и сомневающийся в будущем!
Мария Людвика, которая слушала, не обнаруживая признаков удивления, возразила ему:
- Все это я знаю и чувствую так же сильно, как ты, но ни я, ни ты не должны показывать, что считаем себя побежденными. Надо бороться до конца!
Король снова возмутился:
- Знаешь ли ты, какие слухи распустил этот мошенник Радзеевский, мой закоренелый враг?
- Радзеевский негодяй, - перебила королева, - но его несчастная жена, которой ты покровительствуешь, даст ему власть над тобою.
Ян Казимир пожал плечами.
- И ты веришь этому? - воскликнул он.
- Говорю, что слышу и вижу, - продолжала королева сухо. - Радзеевского надо ублажить чем-нибудь, это неисправимый нахал. Дали ему печать и право свободного доступа к нам, и он его не уступит и дойдет до крайних пределов.
- Увидим, - угрюмо отозвался король.
- Приближается сейм, - продолжала Мария Людвика, - от которого зависит продолжение войны, оборона страны, все. Радзеевский вызовет смуту, подберет крикунов послов, не даст ничего сделать. От него можно ждать все.
- Ты имеешь вес в его глазах, - возразил король, - воспользуйся им и своим влиянием.
- Если не будет поздно, - прошептала королева и задумалась.
Почти в то самое время, когда это происходило в замке, под-канцлер уже в Радзеевицах уведомленный об опустошении дворца, взбешенный, мчался в Варшаву с угрозами на устах. Он забрал с собой всех людей, дворню, челядь, какую только мог найти и вооружить.
Явившись в пустой дворец, с ободранными стенами, где даже присесть было не на чем, он обезумел от бешенства.
Прикладывая стиснутые кулаки ко лбу, точно собираясь броситься на жену, он кричал:
- Значит, война, - открытая война! Но силы не равны! Радзеевский покажет, что он может сделать, почтенная пани; он не один, и не без помощников!
На его расспросы ответили, что увезено все. В кухне не на чем было готовить еду, в конюшнях остались только пустые ясли, цейхгауз был пуст.
Как сумасшедший, бегал он по дворцу и убеждался, что не оставлено нигде ничего. Даже домашняя капличка подканцлерши с реликвиями и образами была увезена.
Пришлось одолжаться у мещан и послать в Радзеевицы, чтобы привезти оттуда самое необходимое.
Когда ему сообщили, что из дворца увезены вещи, он подумал, что взяты только самые дорогие предметы и драгоценности, а оказалось, что не оставлено ничего.
Человек такого, как он, темперамента должен был ухватиться за самые крайние средства. Он не хотел ни дать развода, ни оказаться побежденным женою в глазах людей.
На другой день рано утром разъяренный подканцлер нахально ворвался к королю и потребовал справедливости.
Ян Казимир холодно ответил ему, что это дело его не касается и что он не намерен вмешиваться в него. Притом же он подлежит разбору духовных, а не гражданских властей.
Радзеевский на этот раз проявил перед королем еще не виданное нахальство. Грозил, издевался, когда же король перестал отвечать, выбежал, не простившись, как сумасшедший.
Прямо от короля он кинулся к нунцию. Итальянец, очевидно, был подготовлен к его посещению. Огромное значение посланника апостольской столицы, его сила вынуждали Радзеевского быть смирным.
Итальянец, ласковый и сладкий, исполненный благодушного сочувствия, принял его с величайшей приветливостью. Подканцлер начал с жалобы на поведение жены и, не смея прямо обвинить короля, намекнул на его вину.
Нунций не хотел понять его намеков.
- Жена обязана вернуться ко мне. Прикажите, ваша эминенция, монастырю выдать ее. Нет ни малейшего повода для расхождения и я его не хочу и не допущу.
Нунций дал ему высказаться, излить свои жалобы, и слушал с невозмутимым терпением.
Среди самых горячих излияний Радзеевского по поводу возмутительного поступка жены итальянец совершенно хладнокровно дал знак подать шоколад. Хотел даже угостить подканцлера, который резко отказался, что не помешало нунцию с большой грацией макать своей белой ручкой, украшенной перстнем с изумрудом, бисквиты в душистый напиток и кушать их с видимым удовольствием.
Когда подканцлер кончил, нунций поставил чашку, отер губы и сказал с улыбкой:
- Всем сердцем соболезную вашему несчастию, достойный пан; рад бы душою пособить вам, но Церковь должна поступать в таких случаях с величайшей осмотрительностью. Монастырь и костел не могут отталкивать тех, которые ищут у них защиты и покровительства. Пани подканцлерша останется у кларисок по крайней мере до тех пор, пока мы не рассмотрим процесса о разводе.
- Но я не допущу развода! - закричал Радзеевский. Нунций промолчал. Тут, не то что у короля, грозить было
неудобно, нахальство могло только рассердить князя церкви.
После продолжительных настояний и требований Радзеевский должен был уйти ни с чем.
Разъяренный, потеряв всякую осторожность, он в тот же день заявил во всеуслышание, что не остановится перед монастырскими воротами, велит своим людям выломать их и взять жену силой.
Об этом сообщили подканцлерше, которая, встревожившись, дала знать в замок.
Король без колебаний послал отряд своей гвардии охранять монастырские ворота. Думали, однако, что этого будет достаточно, чтобы удержать Радзеевского от нападения.
Но потому ли, что подканцлер не знал о посылке гвардии в монастырь, или просто пренебрег этим, он на следующее утро явился к монастырским воротам с толпою своих людей.
Тут он дерзко потребовал выдачи своей жены; ему отвечали, что подканцлерша решила остаться и не выйдет. Тогда Радзеевский, крикнув своим людям, бросился на ворота, но в ту же минуту перед ним вырос отряд королевской гвардии с мушкетами в руках, преградивший ему дорогу, и начальник ее крикнул, не особенно вежливо, что имеет приказ силой отражать всякое покушение на спокойствие и неприкосновенность монастыря.
Радзеевский с проклятиями, с пеной у рта, дал своим людям знак отступить.
Толпы, привлеченные любопытством, провожали насмешками отъезжающего подканцлера. Он вернулся в пустой дворец, где его поджидал приятель Дембицкий.
Войдя в залу, где находился подчаший, Радзеевский дрожал и не мог выговорить ни слова. Наконец, он остановился перед Дембицким, сложил пальцы как бы для присяги и поднял руку.
- Слушай и будь свидетелем, - загремел он, - клянусь отомстить... ей и королю! Теперь этот немец будет встречать меня на каждом шагу, я вопьюсь в него, как клещ, буду сосать его кровь, как пиявка. Когда-то Зебржидовский поклялся согнать с престола Сигизмунда; я сорву с его головы корону - испорчу ему жизнь... Зуб за зуб!
Он, задыхаясь, упал на лавку.
- Приближается сейм. Дембицкий, на тебя надеюсь! Подберем послов, которые будут травить и преследовать его, вырвем из его рук власть!.. Заплатит мне за все! Радзеевский кажется ему ничтожеством; так я покажу, что больше значу в этом королевстве, чем он!.. Дорого он поплатится за свои амуры!..
Голос его дрожал.
- Ты знаешь, - прибавил он, - что нужно делать, а я пойду его есть. Будет видеть меня каждую минуту как вечную угрозу. Ни прогнать себя не позволю, ни уговорить.
Он поднял руку.
- Узнает, что значит воевать со мной!
Подканцлерша осталась в монастыре, а между королем и Радзеевским началась непримиримая война, о которой говорил последний.
Она имела именно тот мелочной, несносный, назойливый характер, который придал ей наглый, но расчетливый подканцлер. Вся травля Яна Казимира заключалась в том, что Радзеевский не отставал от него по целым дням. Втирался, врывался насильно и мозолил глаза. Никогда других слов, кроме злобной насмешки, не срывалось с его уст.
Он приносил исключительно такие известия, которые могли оскорбить или огорчить короля; повышал голос при посторонних, чтоб выразить свое пренебрежение.
Требовалось необычайное терпение и чувство собственного достоинства, чтобы встречать молчанием эти выходки и отвечать на них презрением. Но эта пытка продолжалась иногда часами, днями. Она была убийственной для Яна Казимира, который вовсе не отличался выдержкой и боялся, что в минуту раздражения дойдет до вспышки.
Должность подканцлера, хотя король избегал пользоваться малой печатью и вместо нее скреплял свои письма и даже официальные бумаги именной печатью, давала Радзеевскому право на это назойливое приставание.
Открытое нерасположение короля делало его еще нахальнее, - словом, эта борьба была унизительна для достоинства монарха. С одной стороны, почти бессилие, с другой - безграничное нахальство.
Кроме того, подканцлер, уходя из замка, уносил с собой насмешливое и злобное толкование каждого поступка короля. Ни государственные дела, ни частная жизнь не ускользали от его наблюдения. Король знал, что в провинции Радзеевский, с помощью Дембицкого, Замойского и нескольких других приятелей, готовит ему страшную оппозицию на будущем сейме.
Мария Людвика, к которой подканцлер сохранил известную долю уважения, тщетно пыталась сдерживать его своим влиянием. Ненависть его к королю не знала границ.
В это время умер престарелый, заслуженный гетман Потоцкий; после него остались для раздачи большая булава, каштелянство краковское и староство люблинское.
Радзеевский начал кричать, что ему следует булава, ни больше ни меньше, хотя ни способностей, ни заслуг, ни каких-либо прав на нее за ним не числилось.
При той власти, какую давала большая коронная булава, отдать ее неприятелю значило сдаться ему на милость и немилость, продаться в неволю.
Радзеевский так был уверен в том, что стал для короля страшным, что осмелился рассчитывать на гетманскую булаву.
Король при одном упоминании об этом воскликнул с негодованием:
- Ни за что на свете, - хотя бы пришлось поплатиться жизнью!
Все приближенные Яна Казимира, в особенности королева, влияние которой было всегда значительным, негодовали на это вымогательство, называя его безумием.
Однако нужно было добиться того, чтобы сейм не оказался бурным и бесплодным, и чтобы Радзеевский перестал преследовать короля.
Ян Казимир повторял, что желает одного, - не иметь его вечно на глазах, за собою и при себе. Мария Людвика посоветовала дать врагу, в виде откупа, одну из важнейших должностей Речи Посполитой: каштелянство краковское и староство люблинское.
Это был уже огромный дар, который в других случаях приходилось добывать величайшими заслугами. Дать этому крикуну каштелянство значило уже почти признать себя побежденным.
- Дам ему каштелянство, - ответил король, - лишь бы он не мозолил мне глаз, лишь бы не видеть его; пусть берет староство люблинское, хотя ничего не сделал, чтобы заслужить его; заставил меня, как Цербер, заткнуть ему пасть; пусть только уходит!
Произошла невероятная вещь. Канцлеру Лещинскому было поручено поговорить с Радзеевским.
Подканцлер, который обязан был принять с благодарностью королевскую милость, вообразив, что теперь его так боятся, что он может добиться всего, ответил пренебрежительно:
- Мне кажется, я заслужил булаву, она следует мне; каштелянство не требую и не приму.
Лещинский, который вообще не щадил нахального крикуна, невольно перекрестился.
- Ушам своим не верю, - сказал он. - Какие же это заслуги пана подканцлера дают ему право на булаву? Это было бы обидой для других. Король не может этого сделать, иначе скажут, что он испугался вашей милости.
Подканцлер нахально возразил:
- Каждому вольно судить по-своему, но если король хочет быть спокойным за сейм, за войско, за налоги, то пусть отдаст мне булаву; иначе... иначе я не ручаюсь, что кто-нибудь укротит возмущенную шляхту!
Канцлер не хотел пускаться в беседу, и только спросил:
- Не раздумаете ли вы, пан подканцлер? Что мне ответить его величеству королю от вашего имени?
- Не уступаю и не уступлю, - гордо воскликнул Радзеевский, - булава, или - ничего!
Изумление было велико; король остолбенел, Мария Людвика послала секретаря Денуайе просить к ней Радзеевского.
Чрезвычайная уступчивость короля, вместо того чтобы образумить зазнавшег