здности, которые в конце концов могли бы сделать его никуда не годным.
Дызма и сам уже начинал подумывать о том, что комнатная служба, хотя бы у короля, ни к чему доброму не приведет, когда слуга Сташека Ксенсского прибежал из гостиницы на Длинной улице и сообщил ему, что дядя просит его прийти.
Ксенсский принадлежал в числу тех популярных, пользовавшихся известностью в войсках лиц, о которых и гетманы знали, что их голос имеет вес в полках, и что весь лагерь пересказывает и повторяет их слова.
и Мы упоминали о шутниках, из которых дошло до нас только несколько имен; все они, хотя и не достигали высоких степеней в администрации, оставили по себе память людей, мнение которых имело большой вес и нередко становилось общественным приговором.
Шутка или отзыв о человеке какого-нибудь Скаршевского, Ксенсского или Самуила Лаща могли уронить или возвысить даже высоко стоявшего сановника.
Немного было людей, пользовавшихся таким уважением и любовью, как Ксенсский. Он был очень добрый человек, но обладал острым, как бритва, языком, который никому не давал потачки. Правда, он ничего не знал за собою, что требовало бы снисхождения. Мужественный, послушный, неутомимый солдат, он смело мог делать замечания другим, так как чувствовал себя безупречным. Знало его, можно оказать, все коронное войско, да и в Литве повторялась не одна его острота.
Лишь только он показался в варшавской гостинице, как кто-то уже оповестил: - Ксенсский! - и все войсковые, сколько их ни было, поспешили к нему с приветом. Независимо от давнишней популярности збаражское сиденье покрыло его новым блеском. Там, голодая в осаде, он пустил в ход не одно словечко, навеки сохранившееся в людской памяти.
Стржембош, хотя и поспешил к нему, застал у него толпу народа.
Дядя обнял его, потом оттолкнул на шаг от себя и, указывая на него рукою, воскликнул:
- Паны и братья! Прошу, полюбуйтесь на этого молодца! Хоть рисуй: красив, здоров, силен, а какой из него прок? Надел придворную ливрею, хвалится милостью короля и бездельничает. Скажи, что из тебя выйдет, а? Придворное помело?
Дызма вспыхнул.
- Извините, - сказал он, - выйдет из меня жолнер, потому что я решил снять ливрею и надеть латы.
- Взаправду? - подхватил Ксенсский. - Ну так дай, я еще раз обниму тебя, и коли так, то возьму тебя в мой полк панов Собесских.
- Ладно! - рассмеялся Стржембош. - Значит, нужно только просить разрешения у короля.
- Король, - воскликнул Ксенсский, - не может отказать, так как сам вскоре должен будет сесть на коня: я чую войну и кровь! При дворе могут остаться немощные старики да калеки.
- Но, - вставил ротмистр Ржевуский, - теперь, когда у нас господствуют французская мода и политика, ко двору собираются самые сливки.
- С французами, - прибавил Свенцкий, другой товарищ Ксенсского, хорунжий полка Любомирских, - с французами нам бы следовало разделаться, потому что разрослись они, как бурьян или крапива, а что они принесли вам? Короткие штаны, волосяные коробки на голову, глядя на которые, не знаешь, смеяться ли или бежать от этих чудищ, да...
- Брось, - перебил Ксенсский, - начавши перечислять французские новинки, дойдешь до таких, о которых и вспомнить страшно.
- А табак? Табак? - воскликнул Ржевуский. - Разве это вонючее зелье не французский подарок?
- Этого не знаю наверное, - рассмеялся Ксенсский, - но знаю, что написал о нем поэт Морштын.
Он начал декламировать:
Смрадное зелье, трава ядовитая,
За морем мудрой природою скрытая,
Кто тебя вывез из дальнего края,
Чтобы, наш воздух везде заражая,
Было для нас ты смертельной отравой.
Мало вам разве войны той кровавой,
Голода лютого, гибель несущего,
Злого недуга, людей стерегущего.
Ты еще к этим напастям прибавилось,
Чтобы нам веку земного убавилось!..
Некоторые из гостей засмеялись и не дали ему кончить.
- Что слышно при дворе? - спросил дядя племянника. - Здорова ли пани королева? У нас ходит слух, что эта новая амазонка сядет на коня и поедет на казаков рядом с королем.
- Что она мужественна, это верно, - сказал Стржембош, - но казацкие зверства нагнали такого ужаса, особенно среди женщин, что вряд ли хоть одна решится идти на них.
Ксенсский нахмурился.
- Эти дикари хуже зверей, - сказал он, угрюмо, - те свирепствуют, чтоб утолить голод; а эти, потому что забавляются муками. Видели мы своими глазами там, где они устроили резню людей, перепиленных пополам, с содранной кожей, младенцев, вырезанных из материнской утробы, девушек с отрезанными грудями.
Все молчали.
- Да, - сказал Свенцкий, - кто не видел, тот не поверит, до чего может довести человека, творение Божие, безумное опьянение кровью.
- Канцлер Радзивилл, - заметил Стржембош, - говорит - я сам сто раз это слышал из его уст, - что это месть за притеснение людей.
- Пусть судит Бог, - возразил Свенцкий, - но никто не докажет, что притеснения, о которых он говорит, доходили когда-нибудь до такого зверства. Везде могли попадаться злые паны, но таких палачей и мучителей не было.
Все заволновались. Свенцкий продолжал:
- Кто, подобно нам, пережил время от конца царствования покойного Владислава до наших дней, и видел то, что мы видели, тот может сказать себе, что он пережил какой-то кровавый сон. Во что обратилась когда-то могучая, грозная еще при Сигизмунде III, Речь Посполитая, которой теперь пьяный Хмель, издеваясь, диктует условия? Иисусе милосердный!
- Радзивилл, - перебил Ксенсский, - поучает нас, что это кара Божия за угнетение крестьян. Как слышно, и король ему вторит. Мы не ангелы; найдутся между нами и разбойники; но за их дела не обрушился бы такой страшный погром на целый народ. Карает нас Бог не за то, что какой-нибудь хлоп справедливо наказан розгами, а за безделье и пьянство. Не было другого способа вызвать нас в поле. Посмотрите: и теперь половина шляхты уже рада была бы вернуться по домам, которые только что оставили...
Он повернулся к Дызме:
- Я ведь, собственно, для твоей милости заехал сюда, - сказал он, кладя ему руку на плечо. - Хоть бы мне пришлось самому идти к королю, просить, чтобы уволил тебя от этой ливреи, пойду. Не хочу, чтобы ты в ней пропал или высох. Знаю, что из таких придворных делают потом панов старост, писарей, кравчих, каштелянов, но вам, бедной шляхте, не пристало ходить по этой дорожке. Это дорожка панская. В поле тебе здоровей будет, - продолжал Ксенсский, - может быть, поскучаешь сначала о придворном житье и королевской кухне, о паненках королевы, но позднее сам признаешь все это тем, что оно есть: вредными привычками.
Стржембош слушал, приятели Ксенсского, которым редко случалось видеть его таким серьезным, молчали. Шутник, казалось им, совсем переменился. Но это недолго длилось. Лицо Сташека Ксенсского вскоре снова приняло веселое выражение - Свенцкий начал рассказывать о том, что слышал в городе о казацких посольствах.
- Говорят об этом Хмеле, - сказал он, - будто он, простой хлоп и пьяница, но мне кажется, что он только дурачит нас всех своей неотесанностью, так как до сих пор он проявил больше разума, чем наши канцлеры и паны Кисели и кто там еше ездил с ним договариваться... Всех он вокруг пальца обернул.
- Я должен высказаться в защиту двора, короля и королевы, - начал Стржембош, - не только потому, что много лет ел их хлеб, но и потому, что этого требует справедливость. Правда, король не отличался избытком воинского духа; но я не отлучался от него в Зборове, видел его, и могу уверить, что в ту достопамятную ночь, когда он объезжал лагерь, и потом, в час битвы, он заявил себя таким мужественным в готовым умереть, что заслужил величайшую честь. Но у него ветер каждый день дует в другую сторону. Это королева, поверьте мне, если чего-нибудь хочет и на чем-нибудь порешила, так уж добьется своего; а хочет она войны, чтобы поправить то, что было испорчено под Зборовым, хочет блестящей победы, и когда придется выступить в поход, то вот увидите, благодаря ее стараниям будет собрано многочисленное и прекрасное войско, с которым можно рассчитывать на победу.
- Дай того Боже, аминь! - подхватил Ксенсский. - Но наша королева, которую ты так защищаешь, жаждет побед и лавров не столько для Речи Посполитой, сколько для мужа, а когда зайдет речь о том, чтобы ради верной победы вручить главное начальство Иеремии Вишневецкому, то даю голову на отсечение, что она скорее откажется от победы, чем позволит Иеремии да вообще кому бы то ни было затмить короля. Все завидуют воеводе русскому; Друзей имеет только среди нас, которые сражались вместе с ним, были подле него и хорошо его знают. Для других он страшен. Казаки его боятся, как огня, королева боится, король опасается, паны гетманы завидуют, а между тем он, да, может быть, гетман Радзивилл, единственные люди, которые могли бы положить конец нашим бедствиям.
- Однако, - воскликнул Свенцкий, - что это мы ударились в такую глубокую политику! Бросить бы ее, да начать песенку повеселее...
- Пусть же куртизан затягивает ее - сказал Ксенсский, указывая на племянника. - Расскажите-ка что-нибудь веселенькое.
Стржембош отговаривался, уверяя, что у него нет в запасе веселых рассказов, но разговор все-таки принял более шутливый характер, хотя постоянно сворачивал на войну.
- А я тут шпионил за твоей милостью, Дызма, - сказал Ксенсский. - Рассказали мне, что ты ухаживаешь за девицей, правда, очень хорошенькой, но мещанкой, выросшей в городе, а для нас, деревенщины, это фрукт нездоровый...
Стржембош покраснел.
- Кто это вам наплел? - спросил он.
- Не спрашивай - не выдам, - засмеялся Ксенсский, - я скажу тебе, что знаю все, и отчасти из-за этого хочу тебя утащить на чистый воздух.
- Милый дядя, - горячо начал Стржембош, - поверьте мне, это честная и невинная девушка, и хоть горожанка, но упрекнуть ее ни в чем нельзя.
- А мать? - спросил с усмешкой Ксенсский. - Я больше смотрю на мать, чем на дочку, которая теперь может казаться белой лилией, а как станет постарше, то и сделается такой же, как мать.
- Ну, ее мать нельзя похвалить, - грустно сказал Стржебош, - но ведь не всегда же дочь выходит в мать, когда та до отвращения смешна и несносна... Старуха Бертони даже собственной дочери должна казаться такой же мартышкой, как нам...
- Забыл бы обеих, - посоветовал Ксенсский. - Нам, воякам, не годится увиваться за юбками.
Затем он переменил разговор:
- Так проси же короля, чтобы он отпустил тебя, а я запишу тебя в полках Собесского. Нашлось бы для тебя место и в других полках, потому что и из себя ты молодец, и лицом в грязь же ударишь, да и молодость за тебя, но... мне бы хотелось иметь тебя на глазах.
Стржембош поцеловал его в плечо.
Тем временем стали собираться его добрые приятели балагуры, узнавшие о его приезде, небольшая комната наполнилась, говор и смех не смолкали. Гости осаждали Ксенсского, который подшучивал по-своему, не щадя никого. Стржембош остался послушать.
По этим отрывочным рассказам, особливо о Збараже, он мог учиться рыцарской жизни, и одушевление его росло.
- По правде сказать, - говорил Ксенсский, - всего больше нам придавала духу в збаражских окопах уверенность, что мы не выйдем из них живыми. Мы видели, что на освобождение от осады нечего рассчитывать, тем более что немало найдется негодяев, которые рады были бы отделаться от Вишневецкого - ведь он для них бельмо на глазу, он им поперек горла стал. Жизнь уже никто ни в грош не ставил; голод и жажда вызвали какую-то лихорадку бешенства. Кусок сухого хлеба был лакомством, а вонючая конина деликатнейшим блюдом. Хотелось воды напиться, но была только такая, в которой гнили трупы. Вдобавок тут же за валами казаки торчали на своих насыпях, издевались над нашими изнуренными лицами и кланялись нам. То и дело являлись их шпионы с письмами, чтобы высмотреть, скоро ли мы вконец ослабеем. Под конец не хватало ни пороха, ни пушкарей; пушки направлял отец иезуит; удавалось ему это с помощью Божией.
- Збараж стоит у меня перед глазами, как сновидение, - заметил Свенцкий. - Теперь не хочется верить тому, что мы там пережили.
Проведя почти целый день у дяди, Дызма вернулся в замок и встретился с королем, который возвращался от Марии Людвики, пожелав ей покойной ночи.
Исполнив эту обязанность, он всегда выглядел веселее. Когда приходилось идти в покои королевы, хмурился; отделавшись, дышал свободно.
- Стржембош, - сказал он, оглянувшись на него, - тебя сегодня целый день не было. С чего ты устроил себе такой праздник?
- Я был у дяди, Ксенсского, - ответил Стржембош.
Король подумал немного.
- Знаю, - сказал он, - знаю; это тот, что славится своим языком.
- Наияснейший пан, - возразил Стржембош, - он владеет саблей еще лучше, чем языком. Довольно сказать, что он был в Збараже.
При напоминании о Збараже Ян Казимир нахмурился и ничего не ответил.
Рано утром он велел позвать Тизенгауза; в комнате не было никого, он прогнал даже карликов.
- Ступай к подканцлерше, - сказал он вполголоса, - передай ей мой привет и скажи, разумеется, с глазу на глаз, чтоб не уступала. Радзеевский слишком дерзок и нахален... дай ему палец, всю руку отхватит.
Это поручение было так приятно для молодого человека, что как только наступил час, когда можно было явиться во дворец Казановских, не нарушая приличий, он немедленно побежал туда. В самых воротах случай столкнул его с подканцлером, который выезжал из дворца в город на великолепном жеребце, любимом верховом коне покойного Адама. Радзеевский заметил входящего, поморщился и сделал гримасу, когда же Тизенгауз из вежливости поднял шляпу, он гордо отвернул голову, не отвечая на поклон.
"Ого! - подумал Тизенгауз. - Я давно знал, что не пользуюсь расположением подканцлера, но в первый раз еще он выказывает его так откровенно. Чутье у него хорошее".
Радзеевский приостановился в воротах, чтобы посмотреть, куда идет Тизенгауз, и убедился, что тот направился в покои жены.
"Королевский шпион и посланник, - проворчал он, - но я этого не потерплю. Король не должен вмешиваться в мои домашние дела".
Собирался ли подканцлер, уезжая со двора, явиться к королеве, мы не знаем; но после встречи с Тизенгаузом он отправился к ней.
Предстояло заместить несколько вакансий, а Радзеевский имел предложения со стороны нескольких кандидатов; таким образом, у него был предлог для посещения.
Мария Людвика, хотя, быть может, невысоко ценила его, охотно пользовалась его услугами, так как он доносил ей обо всем, что слышал, поддакивал ей и льстил.
Беседа о сенаторах, которые искали должностей, о враждебных и подозрительных королеве, о тех, против которых Радзеевский хотел ее настроить, продолжалась довольно долго и уже подходила к концу, когда подканцлер вздохнул и сказал вполголоса:
- Тизенгауз постоянно торчит в моем доме, и я подозреваю, что он переносит жалобы моей жены королю, а ей передает от него уверения в покровительстве, отчего она все резче относится ко мне. Что же я буду значить в своем доме, если мне, как это случилось сегодня, не позволяют воспользоваться конем и сбруей покойного?
- И вы покорились? - спросила королева.
- Нет, - отвечал подканцлер, - я не могу доходить до таких уступок, иначе буду слугою в собственном доме.
Королева наклонением головы дала ему понять, что одобряет его образ действий. Пожаловавшись, Радзеевский раскланялся и пошел к королю.
Тем временем Тизенгауз был допущен к хорошенькой пани Эльзбете, рассматривавшей пышные ризы, над которыми работали ее девушки.
Огорченная пани отослала девушек. Тизенгауз мог заметить на ее лице следы еще неостывшего гнева и раздражения.
С большим волнением она принялась рассказывать ему, что хотела оставить неприкосновенными одного из коней и любимую сбрую покойного и просила об этом мужа; но, наперекор ее просьбе, подканцлер сегодня утром приказал конюху оседлать именно этого коня тем самым старинным седлом и поехал в город.
- Я встретился с ним в воротах, - сказал Тизенгауз, - и он даже не ответил на мой поклон. Жаль этого прекрасного коня!
Он не кончил; подканцлерша быстрым движением белой ручки отерла слезы.
- Если не ошибаюсь, - сказала она, - а я, наверное, не ошибаюсь, - подканцлер тем смелее действует против меня, что королева на его стороне. Я никогда не имела счастья пользоваться ее расположением.
- Этому не следует придавать значения, - ответил Тизенгауз, - ни одна из польских панн не пользуется расположением Марии Людвики. Ее сердце лежит только к француженкам.
- Главным образом к ее хорошенькой любимице, - прибавила с двусмысленной усмешкой пани Радзеевская, - панне Марии д'Аркьен. Я не так злорадна, чтобы верить всему, что рассказывают люди, но привязанность королевы к этой девушке поразительна. Ей пророчат блестящую будущность, тем более что она обещает быть красавицей.
- Не могу этого отрицать, - сказал Тизенгауз, - и сама она знает, что хороша собой...
- Но ведь она еще дитя, - заметила подканцлерша.
- Лета ее, разумеется, мне неизвестны, - ответил Тизенгауз, - а на вид ей лет пятнадцать.
Наступила небольшая пауза; Тизенгауз оглянулся, чтобы убедиться, что никто их не подслушивает.
- Наияснейший пан, - сказал он, понизив голос, - с большим участием расспрашивал меня вчера о пани подканцлерше. Я должен был признаться ему, что бываю здесь. Кто-то, только не я, - продолжал он с усмешкой, - донес ему, что пан подканцлер распоряжается здесь самовольно. Король был сильно раздражен этим в находил, что не следовало бы ему уступать. Это его совет, который я передаю.
- Совет очень хороший, - отвечала подканцлерша, - жаль только, что мне трудно его исполнить. Я не могу с ним бороться, а вы знаете, слушает ли он мои просьбы. Вчера просила его о коне и сбруе, а сегодня он их-то и взял, назло мне.
- Если б конюх заранее получил приказ пани подканцлерши не давать коня, то пану Радзеевскому пришлось бы уступить.
Подканцлерша взглянула на него.
- Вы не знаете его, - сказала она, - только для того, чтобы показывать свою силу воли, он будет действовать мне наперекор; это ему ничего не стоит.
- Я уверен, - начал Тизенгауз, - что Ян Казимир охотно бы вступился за пани, но...
Радзеевская быстро перебила его.
- Прошу его не делать этого. Ах, нет! нет! Уже и теперь ходят Бог знает какие сплетни об участии короля ко мне; подканцлер все это обратит против меня; а мне и так приходится достаточно терпеть.
Радзеевская так волновалась, что молодой гость должен был уверять ее, что ей нечего бояться какого-нибудь ложного шага со стороны короля.
Посидевши довольно долго во дворце Казановских, Тизенгауз простился и пошел в замок.
Прошло несколько дней. Король беспокоился о пани Радзеевской, но сам не хотел к ней ездить, чтобы не привлечь внимания людей, а почти каждый день посылал Тизенгауза, который разузнавал о ее делах и сообщал ему.
Раза два молодой придворный столкнулся с самим подканцлером, который старался с каждым разом сильнее выразить ему свое пренебрежение и неудовольствие. Кроме того, ясно было, что слуги обо всем доносили Радзеевскому, особливо о том, что касалось его жены и ее знакомых.
Тизенгауз не обращал никакого внимания на дурное отношение подканцлера. Тщетно, встречаясь с ним, Радзеевский останавливался, устремлял на него пристальный взгляд и делал гримасу; молодой человек не желал ничего понимать.
Наконец однажды утром Тизенгауз по обыкновению хотел приказать доложить о себе пани подканцлерше, но в передней встретил, по-видимому, поджидавшего его управителя Радзеевского, некоего Снарского, который, подбоченившись, загородил ему путь.
Тизенгауз взглянул ему в глаза.
- Пан подканцлер, - заявил Снарский насмешливым и дерзким тоном, - приказал мне объявить вашей милости, что он не желает больше видеть вас в своем доме.
Молодой придворный так и подскочил, точно ошпаренный.
- Что? Что? - крикнул он.
Снарский, с расстановкой, пропуская сквозь зубы слова, еще раз повторил то же самое и, не ожидая ответа, ушел, захлопнув за собой дверь.
Пораженный, как громом, этим отказом, Тизенгауз долго стоял, не зная, на что решиться.
Идти напролом он не мог; подчиняться такому дерзкому требованию не подобало. На минуту он потерял голову, и медленными шагами вышел из дворца, не зная, что предпринять.
Для довершения его раздражения челядь канцлера, вероятно, знавшая заранее о том, что должно произойти, провожала Тизенгауза, чувствовавшего себя точно высеченным, замечаниями и смехом, пока он выходил умышленно медленными шагами, и довела его до белого каления.
Без сомнения, попадись ему навстречу Радзеевский в эту первую минуту, он бросился бы на него с саблей.
Жаловаться королю и вмешивать его в дело он не хотел, так как это было бы неприятно для Яна Казимира. Он даже не хотел сразу возвращаться в замок, пока не соберется с мыслями, чтобы не сделать какой-нибудь ошибки под влиянием гнева.
Он побежал к своим приятелям литовцам и попал как раз на воинственных людей, которые приняли его дело близко к сердцу. Волович и Сапега, которым он рассказал о нем, кричали, что такая обида может быть смыта только кровью.
- Остается одно, - говорил молодой Сапега, - вызвать на дуэль нахала, который воображает, что сенаторам все позволено, и расправиться с им.
Запальчивому Тизенгаузу никакой совет не мог быть приятнее этого. Он готов был немедленно послать к подканцлеру своих друзей с вызовом, но тут случилась странная вещь.
Все те, которые находили, что Тизенгауз должен был вызывать Радзеевского, хотя он был только пажом короля, а тот подканцлером, когда зашла речь о передаче вызова от Тизенгауза, отделывались от этой услуги под самыми разнообразными предлогами.
Хвалили его намерение, сочувствовали ему, но ни один не мог оказать ему содействия. Каждый убеждал другого, но никто не решался пойти против Радзеевского, так как все знали, что за ним стоит королева. А задеть ее никому не хотелось, потому что она не прощала обиды.
Насколько Ян Казимир, нашумев и нагрубив в первую минуту гнева, затем легко прощал и забывал, настолько же Мария Люд-вика сохраняла в памяти малейшее оскорбление и никогда не прощала его.
Тизенгаузу, предоставленному самому себе, оставалось действовать, как умеет, а молодость и пылкий темперамент завели его далеко.
Он рассчитывал подстеречь подканцлера, когда тот приедет в замок. Ему не пришлось долго ждать; на другой день, рано утром, Радзеевский, проявлявший большую деятельность, вышел из кареты перед замком и направился к королеве, когда Тизенгауз, схватив пару заряженных, заранее приготовленных пистолетов, бросился ему навстречу.
Подканцлер, увидев его, раздраженного, с пистолетами в руке, испуганно отступил и оглянулся, идут ли за ним слуги. Тизенгауз подбежал к нему.
- Пан подканцлер, я такой же шляхтич, как вы, и не могу стерпеть оскорбления моей чести! Вы через слугу отказали мне от дома... и должны драться со мной!
Прежде чем Радзеевский собрался что-нибудь ответить, подбежали двое его служителей, которые, увидев молодого придворного с пистолетами, грозящего их пану, хотели уже броситься на него; но Тизенгауз, подняв пистолет, крикнул:
- Вы ответите мне за оскорбление! - и, не желая связываться со слугами, ушел.
Подканцлер должен был перевести дух, прежде чем идти к королеве. Хотя он не был совершенным трусом, но отвагой не отличался и, ошеломленный неслыханной дерзостью молодого человека, не на шутку перепугался. Королева могла видеть это по его бледному и взволнованному лицу и с участием спросила, здоров ли он?
Радзеевский не хотел скрывать, что с ним случилось.
- Сейчас я подвергся здесь в замке неслыханному наглому нападению, - ответил он, - от которого до сих пор не могу прийти в себя.
- Нападению? В замке? - воскликнула, грозно нахмурившись, Мария Людвика. - Нападению?
У Радзеевского голос дрожал от гнева.
- Тем более дикому, что совершил его молодой придворный короля, Тизенгауз, - продолжал он. - Он почти ежедневно являлся к моей жене, и, я сильно подозреваю, настраивал ее против меня. Ввиду этого я нашел себя вынужденным отказать ему от дома, а молокосос в отместку за это набросился на меня сегодня с пистолетами и потребовал поединка.
Королева слушала с изумлением, почти не веря ушам. Такая дерзость по отношению к человеку, которому она оказывала милость, совершенная тут же, у нее под боком, привела ее в страшный гнев.
- Вот плоды распущенности и свободы, которую король предоставляет прислуживающей ему молодежи! Я знала, что там творятся невероятные вещи, но это уж слишком, и я не допущу, чтобы такая дерзость осталась безнаказанной.
Радзеевский, который невыносимо надоедал королю, сегодня не зашел к нему; прямо от королевы он отправился к себе во дворец и тут первым делом распорядился вынести на чердак портрет покойника Казановского, которым вдова особенно дорожила.
Подканцлерша прибежала со слезами и упреками, разгневанная и взбешенная, и набросилась на мужа.
Радзеевский холодно заявил, что явное предпочтение, оказываемое покойнику, оскорбительно для него, и что он решил сделать все для того, чтобы стереть самую память о нем и быть здесь единственным господином.
- Я обязан пани, - прибавил он, - происшествием, которое случилось со мною сегодня, и о котором уже, наверное, толкует весь город. Вчера я отказал от дома вашему Тизенгаузику, а сегодня этот головорез осмелился напасть на меня с пистолетами и вызвать на поединок!.. Но это ему не пройдет даром.
Подканцлерша побледнела.
- Чем же провинился Тизенгауз? Выносить портреты, разгонять моих друзей и родных, неужели ты думаешь этим способом приобрести мое сердце?
- Об этом я вовсе не хлопочу, так как вижу, что это было бы напрасно, - крикнул Радзеевский, - но я не хочу, чтобы люди смеялись надо мной!
Подканцлерша, у которой слезы ручьем струились из глаз, молча отвернулась от него и ушла.
Подканцлер был не таким человеком, который позволил бы себя смягчить или застращать. Всем, чего он достиг в жизни, он был обязан своему упорству и нахальству.
Несмотря на то, что жена не поддавалась ему, он не только не думал уступать ей, но решил вести с ней тем более ожесточенную войну, уверенный, что слабая женщина в конце концов не выдержит и уступит. Дело шло о том, чтобы забрать все в свои руки и лишить ее всякой воли.
Покровительство короля, явно сочувствовавшего ей, не могло быть действенным, потому что ввиду его известного всем волокитства было бы компрометирующим и не могло проявиться открыто. На это он всего больше рассчитывал. Он уже обдумал целый план завладения королевой, а через него слабым Казимиром и Речью Посполитой, чтобы извлечь из нее пользу.
На той официальной ступени, которой он достиг, сделавшись хранителем печати, он считал свою особу недоступной, влиятельной, безопасной от поражения. С каждым днем дерзость его росла.
В этот день Радзеевский ожидал из замка какого-нибудь известия, так как был уверен, что королева не простит Тизенгаузу дерзкой выходки, совершенной бок о бок с ее величеством, а король, хоть бы и хотел, не посмеет защитить его. Однако известие не приходило. Посланный на разведку служитель подканцле-ра узнал только, что между королем и королевой произошло очень бурное объяснение, а среди придворной молодежи царило волнение.
Мария Людвика, которая заботилась о благочинии и порядке при дворе, тогда как король часто совершенно упускал их из вида, так бурно напала на Тизенгауза, когда король явился к ней, так грозила и разносила молокососа, что король не решился защищать его, тем более что чувствовал себя отчасти виновником этого происшествия, так как сам посылал молодого человека к подканцлерше.
Вина дерзкого пажа была очевидна и велика, так как нападение на сенатора в королевском замке могло навлечь на него суровую кару в маршалковом суде. Заряженные пистолеты еще осложняли дело.
Ян Казимир, желая избавить любимца от публичного суда и наказания, объявил, что он немедленно прогонит его и не станет держать при себе. Огорченный этим, гневный на Радзеевского, король, не засиживаясь у жены, вернулся к себе в тотчас послал за Тизенгаузом. Четверо слуг один за другим побежали за ним. В ожидании его король стоял, нетерпеливо дергая себя за кружевные рукава, когда в дверях показался виновный, по-видимому, вовсе не испуганный и не склонный к покорности, и вошел, смело глядя в глаза королю.
- Что ты натворил! - крикнул король, подступая к нему. - Ошалел ты, что ли? Нападать в замке с пистолетом на сановника! Да ведь это государственная измена!
- Наияснейший пан, - спокойно ответил Тизенгауз. - Под-канцлер самым оскорбительным образом, через слугу, отказал мне от дома. А ведь я ходил к пани подканцлерше не всегда по своей воле, часто меня посылали.
Король, топнув ногою, приказал ему молчать.
- Нечего тебе оправдываться, - крикнул он, - ты совершил преступление, да, преступление! Ее милость королева так разгневана, что готова предать тебя суду. Хоть мне и жаль тебя; но я не могу поступить иначе: сейчас же убирайся из замка, не показывайся мне больше на глаза, я выгоняю тебя - понял?
Тизенгауз, не смущаясь, смотрел в глаза говорящему.
- Наияснейший пан! - начал он.
- Молчи! Ничто не поможет! - перебил король. - Чтоб через час тебя не было здесь! - Сказав это, Ян Казимир с беспокойством оглянулся. Потом быстро подошел к Тизенгаузу и шепнул:
- Постарайся, чтобы кто-нибудь заступился за тебя перед королевой. Я не знаю... разве попросить Радзивилла.
Широко разводя руками, король наклонил голову, давая понять, что ничего больше не может сделать.
Тем не менее Тизенгауз поблагодарил его за ласку, поцеловал ему руку и ушел гораздо более спокойным, чем показывал перед придворными. Он был уверен, что король, который любил его и привык к нему, найдет способ выручить его из беды.
Действительно, Ян Казимир почти немедленно шепнул Радзивиллу, чтобы тот заступился перед королевой за бедного вертопраха Тизенгауза и выпросил для него прощение. Канцлер при первом удобном случае обратился к ней с этой просьбой, но Мария Люд-вика даже не дала ему говорить. Для нее дело шло не о Радзеевском, а о порядке и дисциплине в замке.
Вслед за Радзивиллом вступился за Тизенгауза Волович, также безуспешно, затем князь Альбрехт снова обратился к королеве, уверяя, что молодой человек раскаивается и крайне сожалеет о своем поступке, совершенном в нервом пылу гнева, а родня его в отчаянии.
А так как канцлер хлопотал в то же время о старостве для одного из своих протеже и давал за него три тысячи, причем постоянно припутывал к этому торгу Тизенгауза, то Мария Людвика в конце концов смиловалась.
Тизенгаузу объявили, что канцлер проведет его к королеве, что он должен броситься к ее ногам просить прощения.
Так и сделали. Мария Людвика уступила просьбам, причем король вовсе не мешался в дело. Напротив, он делал вид, что не хочет знать и видеть своего бывшего любимца, говорил, что на глаза его не пустит, но в конце концов, через несколько дней... Тизенгауз снова оказался при исполнении своих прежних обязанностей.
Разумеется, в первый же раз, как подканцлер явился в замок, он постарался попасться ему навстречу.
Радзеевский почувствовал это, но, как уже не раз в жизни при неприятных встречах, сумел ослепнуть, оглохнуть и сделать вид, что ничего не замечает.
Королеве он не напоминал об этом деле и не спрашивал ее. Он все-таки остался в выигрыше, так как выжил из дома королевского посланца, который настраивал против него жену и подстрекал ее от имени короля к отпору.
Он даже смягчил свое отношение к жене, избегая того, что могло особенно раздражать ее, так что в их войне наступило затишье.
Супруги относились друг к другу с неприязненным чувством и недоверием, в доме служащие разделились на два лагеря, но до явных стычек и ссор не доходило.
Гораздо более важные дела занимали умы. Казачество, нарушив договор, снова начало бунт, и король с королевой хлопотали о том, чтобы на этот раз выставить против него такие силы, которые сделали бы победу несомненной.
Возбужденный король, снова охваченный рыцарским духом, был исполнен рвения и пыла.
В нем опять произошла перемена к лучшему: равнодушие и безучастие, овладевшие им после зборовских трактатов, сменились верой в себя, в Речь Посполитую и помощь Божию. После многих других чудотворных образов, у которых он искал покровительства, он начал особенно чтить Холмскую Богоматерь и решил взять ее с собою в поход.
Все энергично готовились к войне.
Королева никогда не развивала такой деятельности, не была такой оживленной и занятой, как теперь. Она знала, что для Яна Казимира требовалось поощрение и подбадривание, и потому как сама, так и через своих приближенных, побуждала его к войне, обещающей несомненный триумф.
Собирались огромные силы, которые должны были поступить под начальство короля, кроме постоянных войск. Сенаторы, магнаты, епископы, богатая шляхта жертвовали по несколько сот человек.
Делали такие крупные пожертвования, как никогда, целые полки, отряды, по сто-двести копейщиков, драгун, гусаров, пехоты. Щеголяли друг перед другом численностью или вооружением и качеством войск.
Короля одушевляла мысль, что он станет во главе войска, какого Речь Посполитая не видала с незапамятных времен. Все его уверяли в этом. Он оживился, даже стал серьезнее, почувствовал себя новым человеком и строже соблюдал свое достоинство.
Радзеевскому, который ненавидел короля так же, как и король его, и старался сеять рознь между ним и Марией Людвикой, это было не на руку, но желая на этот раз подделаться к Яну Казимиру, он тоже обещал выставить в поле несколько отборных рейтаров.
При таком настроении короля раздражать его было опасно. Лучшим доказательством тому могли служить его друзья Радзивиллы и Любомирские, чуть было не впавшие в немилость; Ян Казимир хотел показать, что никому не простит своеволия.
Брат канцлерши Радзивилл, коронный маршалок Юрий Любомирский, разрабатывал соляные копи, из-за которых тягался с Речью Посполитой. Назначена была комиссия, в которой председательствовал коронный инстигатор Житкевич.
Когда при разборе дела он начал резко говорить против маршалка, вспыльчивый Любомирский ударил его жезлом по голове.
Жалоба дошла до короля, так как дело шло об оскорблении суда, назначенного королем. Ян Казимир так разгневался, что запретил маршалку показываться ему на глаза в Варшавском замке и позднее, в обозе. Грозил даже лишить его должности.
Эта строгость объяснялась только настроением короля, стремившегося поднять свой авторитет, чтобы стать достойным тех лавров, которые собирался пожать.
Любомирские и Радзивиллы, естественно, обратились к посредничеству королевы, и Мария Людвика, всегда охотно пользовавшаяся случаем оказать свою силу, не отклонила их.
Характерно для того времени, что инстигатор Житкевич не отказался позднее взять деньги за примирение.
Эпизод этот прошел почти незамеченным среди начавшейся военной суматохи.
Хмельницкий уже гулял с казаками на Волыни, гетман Калиновский просил о помощи; по воеводствам рассылались известия и приказы о скорейшем сборе подготовленных полков.
Стржембош, согласно уговору с дядей, хотел отправиться в Люблин и просил разрешения у короля, но Ян Казимир, пополнявший свою хоругвь, состоявшую из четырехсот человек, не хотел отпустить его. Пришлось ему остаться, в расчете присоединиться к Ксенсскому позднее. Он надеялся добиться этого, поставив вместо себя кого-нибудь другого, так как молодежь охотно поступала в королевскую хоругвь.
Движение в столице, в замке, во всей стране было огромное. При тогдашнем способе вооружения и ведения войны нелегким делом было создать из ничего хоругвь и вывести ее в поле. Смело можно сказать, что за каждой сотней драгун тащилось по меньшей мере такое же число возов, челяди и прислуги. Копейщики везли свои тяжелые и дорогие копья на возах, а богатый шляхтич и военачальник не удовлетворялся одним возом. Поэтому обозы бывали иногда многочисленнее самого войска, - а обозная прислуга, как это было под Зборовом, привязав к жердям скатерти и простыни, выступала иногда в бой и дралась храбро.
В большей части этих полков царила величайшая свобода в отношении вооружения и строя; за исключением только тех родов оружия, которые, как, например, у копейщиков, сами по себе определяли известный порядок. И в этом отношении все старались отличиться пышностью и богатством. Стальные позолоченные панцири, великолепное оружие, дамасские клинки, кони в таком количестве, что их хватало и под верховых, и людям обоза, - всем этим старались щегольнуть.
Состоятельный человек, как ротмистр или хорунжий, не выезжал из дома без трех хорошо нагруженных возов, без нескольких запасных коней с конюхами и прислугой. Один воз был нагружен припасами для людей и коней, другой запасным оружием, стрелами, чепраками, попонами, конской сбруей, третий панской утварью, ливреями для слуг, не говоря о палатках, которые редко кто не вез с собою.
Никто не хотел отставать от других, и тот, кто легко мог бы обойтись без значительной части этого добра, тащил его за собою, чтобы похвастаться.
Стржембош, когда ему пришлось собираться в поход, убедился, что ему придется затратить на сборы все, что у него было, а потом Бог знает сколько времени дожидаться жалованья. Поэтому он не спешил переходить из хоругви, состоявшей из его знакомых и товарищей, в другой полк.
Редко готовились к войне с такой пышностью, хотя некоторые вспоминали тихомолкой Тиловцы и громадные запасы, доставшиеся казакам и татарам. Но этот печальный опыт не подействовал; знатнейшие паны и придворные снаряжались на прежний лад.
Все были так уверены в победе, что королева хотела даже сопровождать мужа, и Радзеевский, не без некоторого расчета, намекнул жене, что она также может ехать с ним, на что пани подканцлерша вначале охотно согласилась.
В его поведении, на вид непонятном, было множество закинутых сетей, завязанных узлом, заготовленных средств для играния роли, которая обеспечила бы за ним влияние и выгоды.
С одной стороны, он старался расположить к себе королеву, постепенно и осторожно унижая в ее глазах мужа и возвышая ее самое; с другой, готов был действовать на короля через свою жену, зная его слабость к ней.
Однако все эти начатые интриги пока не имели особенного успеха. Королева слушала его, охотно принимала, пользовалась его услугами, но была слишком умна, чтоб не заметить его фальши и не вникнуть в его интриги.
Король, не так хорошо знавший людей, уступчивый, легко забывавший обиду - терпел подканцлера, но питал к нему инстинктивное отвращение и не допускал его до сближения с собой, что бесило Радзеевского, так как он знал снисходительность Яна Казимира к другим.
Чем больше он навязывался, тем более резкий отпор давал ему Ян Ка