шей сосне.
Король не хотел слушать его просьб о пощаде.
- В военное время, - сказал он, - выпустить шпиона, значит, самому на себя готовить бич, а тащить его с собой связанного - лишняя обуза.
Король только послал к нему капеллана для исповеди. Тем временем войско двинулось дальше, и королевская хоругвь отошла еще очень недалеко, когда шпион уже качался на суку.
Все считали это хорошим предзнаменованием, удивляясь проницательности короля, так как много полков и людей прошли мимо этого человека, и никому не пришло в голову, что он может быть шпионом.
Другие припоминали то, чему долго никто не хотел верить, и что не каждым днем подтверждалось, а именно, что - хотя простой казак - Хмель был лучшим политиком, чем многие из патентованных государственных людей, и имел такие обстоятельные сведения, что всегда знал, о чем толкуют в королевском дворце, что решено в военном совете, что в тайном кабинете короля.
Отчасти это объясняется тем, что у всех почти панов в числе прислуги имелось много русинов, близких к казакам по вере и языку, и некоторые из них, терпя обиды и угнетения от строгих панов, мстили за себя тем, что служили Хмелю.
Из той горсти казаков, которая осталась верной князю Иеремии и другим, почти ежедневно кто-нибудь исчезал, а за остававшимися приходилось следить, не доверяя им, хоть они и клялись в верности.
До Сокаля Ян Казимир шел, не останавливаясь и увлекая своим приемом даже старейших жолнеров; в самом деле он проявлял необыкновенную энергию, неутомимость, бдительность, следил за порядком, не допускал в пути ни малейших бесчинств, за которые, как было оповещено в полках, карал военным судом.
При этом соблюдалась величайшая набожность; рано утром служили под палатками мессы, выступали с пением Богородицы и других гимнов, исполняемых ксендзами, которых никогда не было при войске так много, как в этом походе.
По примеру ксендза Лисицкого, погибшего под Збаражом, это духовенство позднее тоже не боялось ни пуль, ни татарских стрел, когда дело шло об исполнении обязанностей.
Те, которые знали короля так давно и близко, как Стржембош, положительно не узнавали его. Когда Дызма говорил об этом с дядей, Ксенсский подсмеивался по-своему.
- Я тоже им восхищаюсь, коханый мой, - говорил он, - но важно дотянуть до конца. Известное дело, люди придворного воспитания могут принудить себя ко всему; но то, что не вытекает из сердца, а только вынуждается обязанностью, немногого стоит.
Можно было дивиться уже тому, что король не взял с собой для развлечения никого из тех, которыми привык себя окружать, не искал забав и веселья, а работал без устали.
Это похвальное поведение короля было вовсе не по нутру подканцлеру, но он не мог ничего поделать. Он только подсмеивался над его строгостью, находя, что король обращается с войском, как учитель со школьниками, а не как вождь с рыцарством. Он вышучивал каждое слово короля, но тщетно старался заставить его следовать своим советам.
Король не спрашивал о пани подканцлерше, не старался с ней встречаться, хотя знал, что она ехала с войском. Радзеевский намекал ему о ней, но он ничего не отвечал.
Только на другой день случилось так, что Ян Казимир задержался в деревне, через которую проходило войске, а за ним показалась карета подканцлерши, в которой она сидела с охмистриной, пожилой женщиной.
Король, сойдя с коня беседовал со своими спутниками у самых ворот, Радзеевского же подле него не было. Увидев подканцлершу, он не преминул подойти к карете и поздороваться.
- Вы, я вижу, не боитесь ни татар, которыми нас так стращают, ни дорожных неудобств, - сказал он, - остались нам верны. Но, - прибавил он шепотом, - как же относится к этому муж?
- Сам захотел, чтоб я сопровождала его до Сокаля и Крылова, - отвечала Радзеевская, - я осталась по его воле.
Она опустила глаза и прибавила очень тихо:
- Чем это кончится, право, не знаю.
- Хотя мне и приятно вас видеть, - сказал король, - но ради вашего покоя желал бы, чтоб вы вернулись в Варшаву.
Сказав это, он поклонился и отошел, а Радзеевская поехала дальше. Подканцлер, хотя и далеко стоял, но не спускал глаз с кареты жены, покраснел, увидев, что король подходит к ней, однако остался на месте.
Впрочем, он не преминул в тот же день сообщить королю, что видел, как тот разговаривал с его женой. Слова его были вежливы, но улыбка и выражение лица насмешливы и циничны. Ян Казимир холодно ответил, что он спросил подканцлершу, почему она сопровождала мужа, хотя ей следовало бы вернуться в Варшаву.
- Она сказала мне, что вы сами того пожелали, и это не удивляет.
Сказав это, король отвернулся и вступил в беседу с капелланом.
Радзеевский остался, потому что хотел еще кое-что прибавить, но пришлось уйти несолоно хлебавши. Он хотел выместить это на жене, но та не стала его слушать и заперлась в своей спальне.
А ведь это было только начало путешествия.
Король со своими семью тысячами продолжал путь к Сокалю, куда одновременно с ним должен был идти старый гетман Потоцкий с семью тысячами. Туда же должны были явиться другие полки панов сенаторов, пожертвованные ими королю. До сих пор все шло удовлетворительно. Король был в духе, почти не слезал с коня и беседовал с военными. С другими духовными и светскими лицами, сопровождавшими его, он тоже был приветлив и становился суровым, только когда дело шло о нарушении дисциплины в войске, за которой строго следил, приказывая доносить ему о малейших происшествиях каждого дня. Заметили также, что даже в минуты самого веселого и разговорчивого настроения он нахмуривался при виде приближающегося подканцлера, отворачивался, избегал его, а вынужденный его нахальством к разговору, старался отделаться от него как можно скорее.
Это до того бросалось в глаза, что не только другие, но и сам Радзеевский должен был сознаться, что король нерасположен к нему, хотя уверял, что не знает почему. За неимением другой жертвы он вымещал это на жене, повторяя в ее присутствии разные выдумки о короле и зная, что она будет защищать его, отчего между ними то и дело возникали ссоры. Всего чаще подканцлерша разгневанная и заплаканная уходила от мужа и замыкалась; но он преследовал ее и не давал ей покоя.
Кроме того, он ежедневно посылал вместе с королевской корреспонденцией письма в Варшаву, в них отзывался о короле так, чтобы настроить против него Марию Людвику.
В первом же письме он сообщал, будто всему лагерю известно замечание короля, который после разлучения в Красноставе публично заявил, что, наконец-то, он, слава Богу, отделался от жены и может вздохнуть свободно и т. д.
Кроме того, Радзеевский доносил, что все советы королевы были тотчас забыты и осмеяны, что Ян Казимир не щадил ее в своих разговорах, бранил ее за докучливые советы и охоту мешаться в дела, которых она не понимала.
Раз вступив на путь этих выдумок, подканцлер заходил все дальше и дальше, уверяя, что король в своем управлении войсками обнаруживает неспособность и незнание дела, возбуждает недовольство в рыцарстве, проявляет то чрезмерную строгость, то излишек снисходительности...
Заключением всех этих писем было лестное для королевы сожаление о том, что она уехала, а король, лишенный ее разумных советов, легко может поставить в самое опасное положение Речь Посполитую... Не было ни одного распоряжения короля, о котором бы Радзеевский не сообщал в своих донесениях в искаженном виде, начиная от повешения шпиона до установленных королем судов и водворения более строгой дисциплины в войске.
Письма эти подканцлер ежедневно отдавал в королевскую канцелярию для отправки в Варшаву вместе с остальной корреспонденцией, в том числе и письмами короля, который диктовал их каждый вечер, дополняя иногда собственноручными приписками.
Не имея никого для излияния своих жалоб, Радзеевский мучил ими жену, а остальное помещал в письма королеве.
В походе король с каждым днем все больше отворачивался и удалялся от него, так что отношения, и без того неприязненные, еще ухудшились.
Ян Казимир был так утомлен и раздражен назойливостью под-канцлера, что в конце концов не хотел даже скрывать этого перед Двором, и его приближенные и служители видели, что всякий раз, как им удавалось не допустить к нему Радзеевского, король был им благодарен.
Торжественно и пышно состоялось под Сокалем соединение двух войск под начальством короля и седовласого гетмана Потоцкого.
Войско Потоцкого, заранее уведомленное о прибытии Яна Казимира, ожидало короля в строю, в праздничных одеждах, пышном вооружении, при звуках труб и литавр.
Королевские полки, во главе которых он ехал сам, в латах и шлеме, присланном папой, тоже шли парадным строем. Огромное пространство по берегу Буга заняли эти два отряда, зрелище которых радовало сердце.
Когда старый, изнуренный трудами и пленом гетман подъехал к королю, и тот со слезами приветствовал его, когда хоругви склонились перед королем, загремела музыка, а из тысяч грудей вырвались оглушительные крики; все были так возбуждены, что совсем забыли о неприятеле и грозящих опасностях.
Король, с радостным лицом, бок о бок с Потоцким, тотчас поехал осматривать хоругви, останавливаясь перед каждой, хваля, шутя, разговаривая с начальниками.
Целый день пошел на смотр, а затем на прием Потоцкого и совещание о военных делах. Никогда еще короля не видали таким оживленным и веселым.
Правда, что хотя соединившиеся силы были не особенно многочисленны, но они выдавались по вооружению, красоте, порядку, и состояли главным образом из старых, закаленных жолнеров, для которых война была хлебом насущным и любимым занятием.
Лагерь, в котором не было даже полных четырнадцати тысяч людей, на первый взгляд, казался гораздо более многолюдным, так как обозы вождей, товарищей {Товарищем в старом польском войске назывался конный шляхтич, приводивший большее или меньшее количество вооруженных людей.}, старшины занимали не меньше места, чем само войско.
Когда все это разместилось и устроилось на занятых местах, всюду, куда глаз хватало, видны были палатки, хоругви, бараки, возы и таборы. Остановились подле местечка, в котором королю отвели помещение в монастыре.
Подканцлер постарался поместиться с женой на небольшом расстоянии от него. Он также надеялся преподнести королю приятный подарок, на который рассчитывал - и поджидал своих рейтаров, имея в виду предложить их его королевскому величеству. Это обошлось ему не слишком дорого, так как цейхгауз Казановских содержал огромный запас оружия и всяких приборов.
С королем он был по-прежнему в холодных отношениях и крайне раздражен против него. Всего горше было Радзеевскому то, что он тщетно искал себе союзников и друзей. Дембицкого и других сеймиковых крикунов здесь не было, а паны сенаторы, видя, как избегает его король, также уклонялись от приятельских отношений. Подканцлеру оставалось только искать приятелей среди войсковых, которых он приглашал, кормил, поил и осторожно настраивал против короля.
Всего печальнее жилось подканцлерше, которая начинала жалеть, что позволила мужу увлечь ее в этот поход. По целым дням она была вынуждена сидеть в гостинице одна со своей охмистриной и прислугой или смотреть из окна на сновавших мимо солдат разного оружия и хоругвей.
Радзеевский редко приходил рано, и не обедал с женой. Гостей своих он принимал в лагере, и возвращался поздно ночью, когда жена уже спала. Лишь иногда он нарочно приходил пораньше вечером, чтобы подразнить подканцлершу, высмеивая короля и заставляя ее вступаться за него.
Всякий раз почти доходило до таких сцен, что бедной жертве оставалось только уходить в слезах и запираться. Не всегда, однако, победа доставалась ему так легко. Иногда Радзеевская отвечала ему так колко и ядовито, что он выходил из себя.
Жизнь была просто мученическая. Два-три дня они не видались вовсе, затем подканцлер являлся с высмеиванием короля и т. д.
Письма он посылал с каждым днем все более злобные, стараясь выставить короля совершенно не способным человеком и подорвать веру королевы в его привязанность. Результат был таков, что король вскоре почувствовал в письмах жены влияние чьих-то наговоров. Но дела было так много, что Яну Казимиру пришлось отложить объяснение.
На другой день после прибытия в Сокаль пришли вести, что Хмельницкий с главными силами идет на Дубно и Олыку. Надеялись, что эти укрепленные городки, хотя и с небольшими гарнизонами, сумеют защититься.
Совещались, идти ли дальше и искать казаков, или ждать их. Тем временем почти каждый день приводили пленных, а всего приятнее было то, что несколько их доставил казак Збусский, который перешел на сторону польских войск и с успехом нападал на отряды Хмеля.
Вскоре потом князь Дмитрий Вишневецкий привел хоругвь, Лянцкоронский целый полк, причем Ян Казимир снова объезжал войска, делал смотры и решал войсковые дела, которых всегда было много.
Вслед за Забусским явился некий казак Богдашко, обещавшийся привести несколько полков от Хмеля. Приняли его любезно, но он оказался шпионом, который хотел только высмотреть, что делалось в войске и испытать Забусского.
Гетман также явился с войском из-под Каменца, но оно было невелико, так как его хоругви сильно поредели в боях.
Все время король был на ногах, осматривая прибывающие полки, устанавливая суды, входя в самые мелочные дела, в чем ему помогали теперь оба гетмана.
Новые хоругви подходили непрерывно; восемнадцать их привел Любомирский, полк рейтаров канцлер Радзивилл, каштелян бельский отряд пехоты, Вишневецкий три казацкие хоругви, даже небогатая шляхта доставляла людей, наконец, электор бранденбургский прислал сто всадников.
Радзеевский также должен был поторопиться со своими давно обещанными рейтарами и сам с великой помпой представил их королю, в образцовом порядке и прекрасном вооружении, так что Ян Казимир, хотя и не выносил его, чувствуя в нем врага, сделал любезное лицо и в очень лестных выражениях поблагодарил его за готовность служить Речи Посполитой......
Но это не успокоило Радзеевского, которому всего было мало, не склонило его к королю, и письма к Марии Людвике по-прежнему были полны клеветы. Главным образом подканцлер налегал на то, что король платит жене неблагодарностью, отзываясь о ней пренебрежительно, высмеивая ее советы и т. п.
В конце концов это так подействовало в Варшаве, что письма от Марии Людвики вовсе перестали приходить.
Сначала, однако, король, по горло заваленный делами, не обратил на это внимания.
То и дело приводили пленных и расспрашивали их о движениях Хмельницкого, относительно которого вскоре пришло известие, что, миновав Зборов, он идет к Сокалю. Господарь молдавский прислал письмо, в котором советовал остерегаться татар.
Бежавшие от Хмеля определяли его силы в сорок тысяч, не считая массы хлопов, навербованных насильно, за которыми смотрели несколько полков, чтобы они не разбежались.
Под конец уже изо дня в день приводили столько захваченных казаков, что нельзя было сомневаться насчет близкого столкновения с Хмелем, и король приказал объявить, чтобы все было готово к выступлению.
Но прежде чем выступили из Сокаля, произошли события, которые изменили положение подканцлера и навсегда отвратили от него короля.
Как мы уже упоминали, письма из войска в Варшаву отходили, а из Варшавы в войско приходили ежедневно. Последние письма королевы были уже коротенькими записками, а под конец почта стала привозить только письма примаса, официальные сообщения, а королева совсем перестала писать.
После нескольких дней этого непонятного молчания Ян Казимир начал беспокоиться о здоровье жены, но так как из остальной корреспонденции было видно, что никакой болезни с ней не приключилось, то ему пришло в голову, что она чем-нибудь недовольна и раздражена.
Трудно было догадаться, что бы это могло быть. В это время вернулся из Варшавы Тизенгауз, ездивший туда с письмами; король стал расспрашивать его с глазу на глаз...
- Что там делается? Почему нет писем от королевы? Слышал, знаешь ли что-нибудь?
- Боюсь и повторять, - ответил Тизенгауз, - может быть, это все сплетни.
- Говори! - сказал король. - Говори смело, ни один волос не упадет с твоей головы.
- Все это работа подканцлера, - ответил Тизенгауз. - Он каждый день посылает доклады о том, что здесь делается, и умышленно расстраивает наияснейшую пани. Придворные французы много толкуют о его письмах и докладах.
Ян Казимир замолчал.
Затем он велел позвать писаря из канцелярии. Тот сообщил, что Радзеевский ежедневно отправляет письма, адресованные или прямо на имя королевы, или на имя ее секретаря Денуайе.
Ожидаемое письмо от королевы и в этот день не было получено, зато от Денуайе пришел большой пакет на имя Радзеевского.
На другой день утром король приказал принести ему письма подканцлера в Варшаву. На этот раз оказалось только одно, но адресованное королеве.
Разгневанный и не считавший нужным соблюдать тайну писем в военное время, король унес его в спальню и распечатал.
Читая, он остолбенел от удивления и негодования. Радзеевский постепенно дошел до того, что просто издевался над королем, представлял его Марии Людвике совершенно неспособным, предсказывал поражение, критиковал меры, словом, всячески унижал Яна Казимира, а вдобавок изображал его чувства к королеве в самых мрачных красках, упрекая его в легкомыслии, жалуясь, что он не дает покою его жене своим волокитством, что было совершенной ложью.
Письма этого было довольно, чтобы объяснить молчание и гнев Марии Людвики. Прочитавши его раз и другой, король воскликнул:
- Ах! Змея подколодная!
Он стал ходить по спальне, обдумывая дело, и приказал просить к себе канцлера. Когда явился ксендз Лещинский, король не мог даже найти выражений, чтобы начать изложение дела, а взял письмо, шепнул что-то на ухо канцлеру и прибавил:
- Прочтите!
По лицу канцлера можно было видеть, какое впечатление произвело на него письмо, почерк которого был ему знаком: он не мог его докончить и взглянул на короля, который стоял, скрестив руки на груди.
- Теперь вы знаете, почему королева перестала писать ко мне, - сказал король, - и я должен держать этого человека при себе в войске! И он может участвовать в каждом совете по должности, тайн для него нет.
Епископ долго думал, сжимая в руке письмо, читал, перечитывал, не знал, что посоветовать, пытался найти что-нибудь в оправдание.
- Я не могу этого стерпеть, - сказал король, - поговорите с ним, но письмо покажите только в крайнем случае. Я чувствовал, что он мне враг, но не мог предполагать такой подлой измены. Теперь, когда все открыто, пусть он узнает об этом, и не лезет ко мне больше.
Король начал с гневом жаловаться и, предупреждая подозрение, сказал Лещинскому:
- Обвиняет меня в волокитстве за его женою, но это подлая клевета. Участь этой бедной женщины трогает меня, потому что я был и есть ее опекун. Он мстит мне за воображаемое ухаживание, о котором я и не думаю.
Епископ, взяв с собою письмо, зашел сначала в канцелярию, а оттуда вернулся в монастырь, зная, что Радзеевский по своему обыкновению непременно забежит к нему, так как под предлогом помощи Лещинскому он рад был всюду пролезть и во все впутываться.
Не прошло и часа, как он явился в самом веселом настроении духа, смеющийся, оживленный и чересчур развязный по отношению к старцу и духовной особе.
- Ну, что сегодня новенького, отче? В каком настроении встал его величество король? Уничтожает или осыпает любезностями? С ним ведь никогда нельзя знать, что ждет человека.
Епископ помолчал немного.
- Его милость король, - начал он, - очень беспокоится: уже несколько дней он не получает писем от королевы. Предполагает, что кто-нибудь настраивает ее против него ложными донесениями.
Он смотрел в глаза Радзеевскому, который с обычным бесстыдством воскликнул:
- Кто же знает? Может быть, в письмах короля королева нашла что-нибудь, подавшее ей повод к недовольству.
- Я читаю письма короля, - возразил канцлер, - ни разу в них не было ничего, что шло бы вразрез с привязанностью и уважением.
Радзеевский усмехнулся.
- Люди шлют отсюда письма, - сказал он, - может быть, кто-нибудь насплетничал. Королева ревнует его к моей жене. Да, может быть, и не без основания, так как король давно уже умильно поглядывает на ее.
Канцлер нахмурился.
- Как вам не стыдно! - сказал он строго. - Что за шутки...
После непродолжительной паузы Лещинский, уже не прибегая к обходам, продолжал:
- Из Варшавы королю доносят, что всему причиной письма вашей милости к наияснейшей пани. Король был всегда милостив к вам: не годится...
- Я никаких писем не пишу! - нахально крикнул Радзеевский.
- Никаких писем? - повторил Лещинский и прошелся по комнате. - Очень мне это прискорбно, - сказал он затем, - но я должен исполнить поручение короля. Посмотри-ка сюда и оправдайся. По тону и содержанию легко видеть, что это не первое письмо и что предыдущие были не лучше.
При виде развернутого письма, которое канцлер показал ему, лицо Радзеевского изменилось; он побледнел, замолчал. Устремил глаза на письмо и стоял, не говоря ни слова, но это минутное смущение и замешательство уличенного во лжи и предательстве быстро сменилось неистовым гневом, злостью и жаждой мести.
- Что ж вы скажете на это, пан подканцлер? - спросил Лещинский.
- Я? Ничего! - отвечал Радзеевский. - Не вижу тут вины; пишу, что думаю, пишу так, как думаю; королева имеет доверие ко мне, а король...
Он махнул рукой.
Ксендз Лещинский не имел от короля поручения делать ему выговор или грозить; он сложил письмо, спрятал его и молчал.
Радзеевский хоть и старался казаться равнодушным, но был сильно смущен; он сел и задумался.
- У меня есть враги, - проворчал он, - это их козни.
- В данном случае, - сказал канцлер, - величайший враг ваш - вы сами. Невозможно оправдаться... Старайтесь, чтобы король простил вас, вы жестоко провинились перед ним.
Радзеевский, не отвечая, встал.
- Я свои обязанности исполняю усердно, - сказал он, - а подвергать критике поступки короля - не преступление. Он не хочет меня слушать; должен же я кому-нибудь пожаловаться.
Лещинский остановил его движением руки, как будто желая заявить, что всякие оправдания бесполезны.
Подумав немного, подканцлер раскланялся и вышел.
В этот день он не гонялся за королем, но сел на коня и поехал смотреть своих рейтаров в лагере. Тут, подобрав компанию себе по вкусу, он развлекался до вечера.
Тем временем Тизенгауз, убедившись, что подканцлера нет дома, прокрался на женскую половину и вручил охмистрине бумагу, шепнув только, чтобы пани, прочитав ее, вернула немедленно.
Это был corpus delicti письмо пана Радзеевского к королеве, в котором прекрасная пани Эльжбета и о себе могла прочесть... много не лестного.
Что с ней сделалось после прочтения, какой гнев и бешенство овладели подканцлершей, которая с воплями и рыданиями бросилась на постель, - этого и описать невозможно. Ее успокоили, привели в себя, а письмо Тизенгауз отнес обратно королю, который, сохраняя внешнее спокойствие, целый день занимался с гетманами войсковыми делами.
Радзеевский думал, что ему в этот же день следовало, пренебрегая гневом Яна Казимира, явиться к нему. Однако у него не хватило духа, и король на этот раз был избавлен от несносного для него общества, о чем ничуть не жалел.
Вернувшись в гостиницу, пан Иероним узнал о нездоровье жены, но, не обращая на это внимания, вошел в спальню. Прием, оказанный ему, заставил его догадаться, что и здесь уже знают о его письме.
Для начала Радзеевский напомнил о поездке в Крылов, но подканцлерша объявила, что намерена вернуться в Варшаву.
- Ваша милость причинит этим королю еще больше огорчения, чем мне, мужу in partibus, который является таковым только для людей, - сказал подканцлер насмешливо.
- Мне кажется, - отвечала подканал ерша, - ваша милость уже столько раз приставали ко мне с королем, что могли придумать что-нибудь новенькое, чтобы травить меня.
Радзеевский резко изменил тон.
- Я не хочу, чтобы вы ехали в Варшаву, - сказал он. - В Крылове вам будет удобнее; там и можете остаться.
Подканцлерша не сочла нужным возражать; велела слуге подать воды и гордо предложила мужу оставить ее комнату, а так как он не хотел ссориться при слугах, то с гневом вышел.
Утром, проснувшись поздно после пирушки, затянувшейся далеко за полночь, подканцлер спросил о жене и узнал, что она уехала несколько часов тому назад.
На вопрос - куда? - никто не умел ответить.
Не ожидавший такого своевольного поступка, Радзеевский, во избежание излишней огласки, смолчал и притворился равнодушным, хотя видел в нем предвестие полного разрыва. У него оставалась слабая надежда, что подканцлерша, быть может, поехала в Крылов, но полученные оттуда письма ничего не говорили о ней. Не было сомнения, что она поехала в Варшаву.
Этот отъезд и происшествие с письмом делали его положение очень трудным. Он был слишком горд, чтобы уступить; ему казалось, что подканцлерство и связи, какие у него были, дают ему возможность устоять против слабого короля. Поразмыслив, решил не уступать ни шагу, бороться.
Целый план сложился в его голове. В войске, состоявшем из разнородных элементов, было много болтунов и крикунов, уже испытанных на сеймиках; подстрекнуть их, выбрав подходящую минуту, затруднить каждый шаг Яну Казимиру и сделаться необходимым в качестве посредника, казалось простым и легким.
Тем временем подканцлер решил не обращать внимания на выражение антипатии и отвращения со стороны короля и занимать новое место наперекор ему.
На другой день он с утра явился к королю, который не взглянул на него. Пробовал заговаривать, король не отвечал. Он, однако, не сократил из-за этого времени своего пребывания при короле: присутствовал при приеме пленных, при допросе казаков, вмешивался и повышал голос.
Лещинский не мог надивиться его нахальству.
Наступил день Тела Господня, а с тем вместе день оглашения юбилея, о котором сообщали из Рима; король хотел отпраздновать его как можно торжественнее и пышнее. Все ему содействовали в этом.
Поставили четыре алтаря: один - подканцлер литовский, другой - епископ киевский, третий - коронный конюший, четвертый - каштелян краковский. Ковры, цветы и зелень, серебряная утварь, которой в обозе было достаточно, позволили убрать алтари с большой пышностью. Икона имелась почти у каждого, так что и в них недостатка не было. Наконец, копья, хоругви, значки,. щиты тоже украшали четыре алтаря. Капелланов и духовенства в лагере насчитывалось до четырехсот человек.
Святые Дары вынес из палатки короля канцлер Лещинский; балдахин над ним несли четыре сенатора, за ним шел со свечой в руке король, окруженный министрами, сановниками, начальниками и рыцарством.
Полки, расставленные вдоль дороги, преклоняли хоругви перед дароносицей, стреляли из пушек и пищалей, музыка гремела, и торжество поджимало душу.
Даже те, которые до сих пор относились ко всему насмешливо и легкомысленно, почувствовали силу этих рядов, шедших биться за веру и мир, за костелы и родину, за свои святыни и имущество. Предвидели близкую уже минуту, которая принесет решение.
Разумеется, подканцлер присутствовал в свите короля, хотя равнодушно смотрел на торжество. Пышной одеждой, гордой миной и всей внешностью старался доказать, что, несмотря на людские толки, с ним ничего не случилось.
Король приказал молчать обо всем этом происшествии, и никто не думал разглашать его, но сам Радзеевский, опасаясь невыгодных для него комментариев, постарался очернить жену и короля. Выставлял себя оскорбленным, обиженным, жертвой женского коварства и клеветы. Были такие легковерные, которые жалели его.
Стржембош со времени прибытия короля в войско не мог устоять против искушения посещать то королевскую хоругвь, где у него были приятели, то двор, тем более что и король, издавна привыкший к нему, сбивал его с пути. Служба в полку шла не особенно усердно, и Ксенсский ежедневно бранил его.
- Видно, сделать из придворного жолнера, - говорил он, - так же невозможно, как из воска нож. Биться ты будешь, потому что кровь у тебя шляхетская, но чтобы ты всей душой отдался рыцарству - сомневаюсь!
Дядя водил его с собой по палаткам, где собирались старые рубаки, рассказывавшие о своих походах и битвах. Стржембош слушал их с большим интересом, но, когда потом забегал ко двору, и старые товарищи принимались рассказывать ему разные сплетни и по секрету сообщать об интимных делах, эти интриги захватывали его куда сильнее.
Король тоже сбивал его с пути, так как, встречаясь с ним, не раз говорил:
- А мне тебя недостает! Ну что ты докажешь своей службой в полку? Драться всякий сумеет, а разумно и толково исполнить деликатное поручение, далеко не всякий.
Это льстило Стржембошу, он возвращался к дяде и хвастался. Ксенсский ворчал:
- Что ж, ты хочешь служить у короля на побегушках? А дальше что? Служи-ка хорошенько в полку и не думай о пустяках.
После отъезда подканцлерши, после долгого молчания королевы, когда нужно было послать в Варшаву верного человека, кто-то напомнил о Стржембоше. Приказано было позвать его к королю.
Ян Казимир ласково положил ему руку на плечо и сказал:
- Съезди-ка для меня в Варшаву.
- Наияснейший пан, - отвечал Стржембош, - я служу под начальством моего дяди, Ксенсского, а он уже и так бранит меня за недостаток рыцарского духа.
- Где стоит ваша хоругвь? - спросил король.
Дызма указал место стоянки, насколько мог точно. На другой день король поехал осматривать хоругвь. Ксенсский стоял впереди, а Ян Казимир знал его, как одного из тех, которые одинаково искусно владели саблей и языком.
- Любезный Ксенсский, - сказал он, - как вам кажется, служить Речи Посполитой нельзя иначе как в панцире и шлеме?
- Наияснейший пан, - возразил Ксенсский, - служить ей можно и в сермяге.
- А в придворной ливрее? - спросил король, отыскивая глазами Стржембоша.
- Кто к чему родился, милостивый пан и король, - сказал Ксенсский. - Ваше королевское величество, простите меня, если я скажу, что предпочитаю панцирь ливрее.
- Но из придворных выходят сановники и канцлеры, - заметил король.
- Да, но на сотню неудачников разве один выйдет в люди, - возразил Ксенсский.
Король дал знак, чтобы он подошел к нему.
- Уступите мне на время племянника, - сказал он вполголоса, - я нуждаюсь в очень верном после.
Ксенсский поклонился.
- Король приказывает, - сказал он, - нам остается только слушаться. Боюсь одного, наияснейший пан: поедет в Варшаву, да там и увязнет; искушений там много, а он молод.
- Я даже знаю там одну... хорошенькая девушка, - смеясь, сказал король, - но беды не будет, если он и увязнет: приданое у меня хорошее, - и его я не оставлю.
Таким образом, едва ознакомившись со службой, Дызма был вырван из ее рядов, принужден сесть на коня и скакать в Варшаву как посланец короля.
Надо, однако, отдать ему справедливость, что расставаться с хоругвью и покидать войско в такую минуту, когда со дня на день можно было ожидать битвы, было ему тяжело. Он предпочел бы остаться, хоть и манили его черные очи. Ему было совестно перед товарищами, которые подшучивали над ним, и дядей, который корил и язвил его...
- Дождался б хоть сражения, отвез бы королеве хоть один казацкий оселедец в доказательство победы!
Почти в то самое время, когда войско выступало на Лобачевку к Берестечку, Дызма должен был день и ночь мчаться в противоположную сторону с письмами короля в Варшаву.
С давних пор прислуга и дворня Радзеевского привыкла к пышному приему гостей. Отец его принимал и угощал в Радзеевицах Сигизмунда III, сам подканцлер изумил посольство госпожи де Гебриан роскошью и расточительностью; в Вельске он, как староста ломжинский, принимал, кормил, поил, осыпал подарками Яна Казимира и его двор. Радзеевские держались того мнения, что хлебом и вином всего вернее можно расположить к себе сердца. Ставши подканцлером и насбиравши богатства, принесенного женами, пан Иероним не изменил этому обычаю. В лагере у него тоже было чем кормить, поить и угощать, и денег на это он не жалел. Убедился на опыте, что это гостеприимство окупается.
Теперь же, когда дело шло о борьбе с королем, которую он хотел разжечь, чтобы потом помочь гасить ее, его главной задачей было собирать вокруг себя горячие элементы, крикунов и бунтарей, имевшихся в войске. Его рейтары служили его посредниками и приманкой. С их помощью он привлекал намеченных людей с бойкими языками и желчным темпераментом.
Подканцлер не опасался быть обвиненным в крамоле, так как пирушки и угощения в лагере, сопровождавшиеся вольными речами разгоряченных вином собутыльников, никого не могли удивить. Они были повседневным явлением.
Лишь только где-нибудь принимались хвалить короля, превозносить панов гетманов и сулить великие результаты от этого похода, поднявшего всю землю, под шатром и в гостинице Радзеевского раздавались противоположные голоса. Тут, слушая нашептывания Радзеевского и его приближенных, бранили и хулили все, что оповещалось в лагере и постановлялось в войске.
Суровая, как никогда, дисциплина, на которой настаивал король, в особенности ставилась ему в вину.
Радзеевский слушал эти речи, осторожно подливал масла в огонь, но избегал высказываться откровенно, опасаясь, что о его словах некстати донесут королю. Но у него были надежные заместители.
В отряде его рейтаров, в числе ротмистров были двое опытных смутьянов: Казимирский и Прошка; из других полков к нему собирались войсковые ораторы и крикуны.
О Казимирском можно было сказать: "горбатого могила исправит"; все ему подобные, сколько их ни было, на съездах, сеймах и сеймиках всегда стояли против короля, за золотую вольность. Пан Ян, служивший ротмистром у Радзеевского, отличался бойкой речью, унаследованной от отцов и дедов, и действовавшей на слушателей пышными и яркими выражениями, громким голосом, оживленной жестикуляцией, и был известен своей ненавистью ко всему, что стремилось возвыситься над шляхетским равенством.
От этих громких выкриков и вина, которое он пил, чтоб горло не пересыхало, лицо у него всегда было багровое, иногда почти синее, украшенное огромными, завернутыми за ухо усами. Темперамент и привычки Казимирского делали его вечным оппонентом. Всякий разговор он начинал с отрицания: "нет!"
Мысль его всегда искала в чужих словах чего-нибудь подозрительного. Если даже он не мог найти ничего, то поджидал, нельзя ли будет к чему-нибудь придраться. Кроме этих качеств, Казимирский отличался только нахальством.
Прошка, другой ротмистр рейтаров, не обладал ораторским даром, но от этого не был лучше. Он шептал на ухо, подталкивал локтем, наушничал, а с виду, казалось, играл пассивную роль. Лишь иногда, если что-нибудь очень донимало его, разражался криком и ругательствами. Худой длинный Прошка не мог сидеть спокойно, ерзал, что-то поправлял на себе, разводил руками и этим выдавал внутреннее беспокойство.
Он был отличным подстрекателем.
Около этих двух постоянных гостей подканцлера группировались крикуны со всего войска и ополчения, за исключением только иноземной пехоты, которая держалась особняком.
Выделялись в кружке подканцлера еще: Снарский, ротмистр Замойского, Банковский, из отряда хорунжего Конецпольского, и Моравец, из полка Любомирских. О других, собиравшихся каждый день, трудно было что-нибудь сказать. Мало чем отличались друг от друга.
Снарский был с виду ретивым в поле и в битве и слыл за отчаянного храбреца; но в действительности кричал громче всех в час битвы, подгонял других, а сам придерживался задних рядов. Зато после сражения, в палатке, он лучше всех рассказывал о бое, и хотя часто никто не мог подтвердить его россказней, они принимались за чистую монету и передавались из уст в уста.
Упаси Боже, если кто-нибудь выражал сомнение! Снарский тотчас принимался неистово клясться и божиться:
- С места не сойти! Провалиться мне сквозь землю! Разрази меня гром!
Подобных клятв у него имелся большой запас, и, припечатавши ими свое сообщение, он всем затыкал рты.
По мнению Снарского, войско всегда было обижено, а все его провинности следовало прощать.
- Мы отдаем нашу кровь, нашу жизнь, наши головы, - кричал он, - а нам хлеба отпускают лишь столько, чтоб мы не умерли с голода. Panis bene merentium! A кто его ест? А? Паны? Нам, беднякам, и крошек не перепадает. Мы должны смотреть на пирующих богачей и облизываться, как Лазарь.
Снарский, имевший знакомых во всем лагере, распространял этот дух недовольства и возмущения. Не было решения, которым бы он остался доволен; во всем он видел, так же как Прошка, хитрость, коварство и подвох.
Банковский был прежде всего веселым товарищем и отчаянным питухом. Хохот его разносился так далеко, что по нему узнавали о его присутствии. Был он подручным крикунов, мастером разносить и собирать вести. Толстый, плечистый, сильный, он готов был угощаться день и ночь и, заснув на полчаса тут же за столом, начинал: "de noviter repertis".
Поить его можно было всегда, - никогда не отказывался.
Наконец, Моравец, который служил уже во многих полках и переходил из одного в другой, был человек с достатком, богаче их всех, замкнутый в себе, осторожный, прирожденный заговорщик. Его считали жадным и скупым, так как он никогда еще никого не угостил чаркой вина. Зачем он вертелся около беспокойных людей и водился с ними, было не совсем ясно. Но где кричали и бурлили, туда и он являлся и поддакивал.
Радзеевский рассчитывал главным образом на Казимирского и Снарского. Эти двое были у него ежедневными гостями. Когда у подканцлера не было времени, Казимирский даже заменял его в роли хозяина, принимал гостей, распоряжался прислугой и держал себя, как дома.
Не было дня, когда бы кто-нибудь из этих подручных не приводил нового гостя, наперед хорошенько позондировав его, подходит ли он к их компании. Эти новые прозелиты в свою очередь приводили других - и у подканцлера по вечерам не бывало пусто. Он сам являлся к гостям, засиживался с ними иногда очень долго и хотя не выдавал своих планов, но и не скрывал своих мнений. Главным образом высмеивал короля и предсказывал ему всякие беды.
"Хоть бы других слушался, - говорил он, - так нет! Баб, королеву готов слушаться, а опытных вождей ни за что".
Уже по пути от Люблина к Красноставу это подстрекательство против короля постоянно росло, а после происшествия с письмом и отъезда подканцлерши дошло до открытого издевательства.
Все, что король постановил на совете с гетманами, оказывалось глупым и вредным. Повешение шпиона называли возмутительной жестокостью; а когда жители начали жаловаться на бесчинства солдат и оказалось, что двое ротмистров - Павловские, ограбили Двор под Свитажевом и учинили там насилия, король приказал предать их военному суду и судить без всяких послаблений. Не было сомнения, что их приговорят к виселице.
Как раз в это время должен был состояться суд, и приятели Павловских жаловались и беспокоились.
В этот день под шатром подканц