лось темнее, с гор повеяло душистой свежестью, вспыхивали огни, на черной плоскости озера являлись медные трещины. Синеватое туманное небо казалось очень близким земле, звезды без лучей, похожие на куски янтаря, не углубляли его. Впервые Самгин подумал, что небо может быть очень бедным и грустным. Взглянул на часы: до поезда в Париж оставалось больше двух часов. Он заплатил за пиво, обрадовал картинную девицу крупной прибавкой на чай и не спеша пошел домой, размышляя о старике, о корке:
"Широкие русские натуры обычно высмеивают бытовую дисциплину Европы, но..."
Из переулка, точно с горы, скатилась женщина и, сильно толкнув, отскочила к стене, пробормотала по-русски:
- О, чорт, - простите...
И тотчас же, схватив его одной рукой за плечо, другой - за рукав, она, задыхаясь, продолжала:
- Ты? Ой, идем скорее. Лютов застрелился... Идем же! Ты - что? Не узнал?
- Дуняша, - ошеломленно произнес Самгин, заглядывая в ее лицо, в мерцающие глаза, влажные от слез, она толкала его, тащила и, сухо всхлипывая, быстро рассказывала:
- Вчера был веселый, смешной, как всегда. Я пришла, а там скандалит полиция, не пускают меня. Алины - нет, Макарова - тоже, а я не знаю языка. Растолкала всех, пробилась в комнату, а он... лежит, и револьвер на полу. О, чорт! Побежала за Иноковым, вдруг - ты. Ну, скорее!..
- Ты мешаешь мне идти, - пожаловался Клим Иванович.
- Ах, пустяки! Сюда, сюда...
Она втиснула его за железную решетку в сад, там молча стояло человек десять мужчин и женщин, на каменных ступенях крыльца сидел полицейский; он встал, оказался очень большим, широким, заткнув собою дверь в дом, он сказал что-то негромко и невнятно.
- Пусти, дурак, - тоже негромко пробормотала Дуняша, толкнула его плечом. - Ничего не понимают, - прибавила она, протаскивая Самгина в дверь. В комнате у окна стоял человек в белом с сигарой в зубах, другой, в черном, с галунами, сидел верхом на стуле, он строго спросил:
- Вы - родственник?
Клим Иванович молча кивнул головой, а Дуняша сердито сказала:
- Иди, иди! Нечего с ними церемониться. Они с нами не церемонятся.
Протолкнув его в следующую комнату, она прижалась плечом к двери, вытерла лицо ладонями, потом, достав платок, смяла его в ком и крепко прижала ко рту. Клим Иванович Самгин понимал, что ему нужно смотреть не на Дуняшу, а направо, где горит лампа. Но туда он не сразу повернул лицо свое. Там, на кушетке, лежал вверх лицом Лютов в белой рубашке с мягким воротом. На столе горела маленькая лампа под зеленым абажуром, неприятно окрашивая лицо Лютова в два цвета: лоб - зеленоватый, " нижняя часть лица, от глаз до бородки, устрашающе темная. Самгину казалось, [что он видит] знакомую, кривенькую улыбочку, прищуренные глаза. Захотелось уйти. но в двери стоял полицейский с галунами, размахивал квадратным куском бумаги пред лицом Дуняши и сдержанно рычал. Он шагнул к Самгину и поставил сразу четыре вопроса:
- Вы - русский? Это - ваш родственник? Это ой писал? Что здесь написано?
Самгин взял из его руки конверт, там, где пишут адрес, было написано толстыми я прямыми буквами:
"Прости, милый друг, Аля, что наскандалил, но, понимаешь, больше не могу. Влад. Л.".
Он машинально перевел полицейскому слова записки и подвинулся к двери, очень хотелось уйти, но полицейский стоял в двери и рычал see более громко, сердито, а Дуняша уговаривала его:
- Да пошел ты вон!
Время шло медленно и все медленнее, Самгин чувствовал, что погружается в холод какой-то пустоты, в состояние бездумья, но вот золотистая голова Дуняши исчезла, на месте ее величественно встала Алина, вся в белом, точно мраморная. Несколько секунд она стояла рядом с ним - шумно дыша, становясь как будто еще выше. Самгин видел, как ее картинное лицо побелело, некрасиво выкатились глаза, неестественно низким голосом она сказала:
- Ой, нет, нет... Володька!
Упала на колени и, хватая руками в перчатках лицо, руки, грудь Лютова, перекатывая голову его по пестрой подушке, встряхивая, - завыла, как воют деревенские бабы.
Завыла и Дуняша, Самгин видел, как с лица ее на плечо Алины капают слезы. Рядом с ним встал Макаров, пробормотав:
- Удрал Володя...
С кушетки свесилась правая рука Лютова, пальцы ее нехорошо изогнуты, растопырены, точно готовились схватить что-то, а указательный вытянут и указывает в пол, почти касаясь его. Срывая перчатки с рук своих, Алина Причитала:
- Милая моя душа, нежная душа моя... Умница. Дуняша, всхлипывая, снимала шляпку с ее пышных волос, и когда сняла - Алина встала на ноги, растрепанная так, как будто долго шла против сильного ветра.
- Небрежничала я с ним, - стонала она. - Уставала от его тревог. Володя - как же это? Что же мне осталось?
Голос ее звучал все крепче, в нем слышалось нарастание ярости. Без шляпы на голове, лицо ее, осыпанное волосами, стало маленьким и жалким, влажные глаза тоже стали меньше.
- Не любил он себя, - слышал Самгин. - А людей - всех, как нянька. Всех понимал. Стыдился за всех. Шутом себя делал, только бы не догадывались, что он все понимает...
Макаров взял Алину за плечи.
- Ну - довольно! Перестань. Здесь шума не любят.
- Молчи, ты! - крикнула она, расстегивая воротник блузы, разрывая какие-то тесемки.
- Полиция просит убрать тело скорее. Хоронить будем в Москве?
- Ни за что! - яростно вскричала женщина. - Здесь. И сама останусь здесь. Навсегда. Будь она проклята, Москва, и вы, все!
Дуняша положила руку Лютова на грудь его, но рука снова сползла и палец коснулся паркета. Упрямство мертвой руки не понравилось Самгину, даже заставило его вздрогнуть. Макаров молча оттеснил Алину в угол комнаты, ударом ноги открыл там дверь, сказал Дуняше:
"Иди к ней!" - и обратился к Самгину:
- Последи, чтоб женщины не делали глупостей, я, на полчаса, в полицию.
Пожав плечами, Самгин вслед за ним вышел в сад, сел на чугунную скамью, вынул папиросу. К нему тотчас же подошел толстый человек в цилиндре, похожий на берлинского извозчика, он объявил себя агентом "Бюро похоронных процессий".
"Как это все не нужно: Лютов, Дуняша, Макаров... - думал Самгин, отмахиваясь от агента. - До смешного тесно на земле. И однообразны пути людей".
Закурил. Посмотрел на часы, - до поезда в Париж с лишком два часа. Тусклый кружок луны наливался светом, туман над озером тоже светлел, с гор ползли облака, за ними влачились тени. В двух точках города звучала музыка, в одной особенно выделялся корнет-а-пистон, в другой - виолончель. Музыка не помогала Самгину найти в памяти своей печальный афоризм, приличный случаю, и ощущение пустоты усиливалось от этого. Все-таки он вспомнил, что, когда умирал Спивак и над трубой флигеля струился гретый воздух, Варвара, заметив это едва уловимое глазом колебание прозрачности, заставила его почувствовать тоже что-то неуловимое словами. Пред глазами плавало серое лицо, с кривенькой усмешкой тонких, темных губ, указательный палец, касавшийся пола. Быстро, одна за другою, вспоминались встречи с Лютовым, беспокойные глаза его, игривые, двусмысленные фразы. Что скрывалось за всем этим? Неужели Алина сказала правду: "Стыдился за всех, шутом себя делал, чтоб не догадались, что он все понимает"? Вспомнилась печальная шутка Питера Альтенберга: "Так же, как хорошая книга, прочитанная до последней строки, - человек иногда разрешает понять его только после смерти".
Вышла Дуняша, мигая оплаканными глазами, посмотрела на Самгина, села рядом, говоря вполголоса:
- Выгнала. Ой, боюсь я за нее! Что она будет делать? Володя был для нее отцом и другом...
- А - Макаров любовником? - спросил Самгин, вставая.
- Нет, нет - что ты! Он? Такой... замороженный... Ты - куда? Пожалуйста - не уходи! Макарову надобно идти в полицию, я - немая, Алину нельзя оставлять, нельзя!
Схватив его за руку, посадила рядом с собой.
- Ты - эмигрант?
- Нет.
- А Иноков - эмигрировал.
- Он - здесь?
- Да. Я с ним живу.
- Вот как! Давно?
- Уже больше года. Он - хороший.
- Поздравляю, - сказал Самгин и неожиданно для себя прибавил: - Берегись, не усадил бы он тебя в тюрьму.
- Ой, что это? Ревнуешь? - удивленно спросила женщина. Самгин тоже был удивлен, чувствуя, что связь ее с Иноковым обидела его. Но он поспешно сказал:
- Разумеется - нет!.. Может быть - немножко. Вышел Макаров и, указывая папиросой на окно, сказал Самгину:
- Хочет поговорить с тобой..,
Внутренне протестуя, Самгин вошел в дом. Алина в. расстегнутой кофте, глубоко обнажив шею и плечо, видела в кресле, прикрыв рот платком, кадык ее судорожно шевелился. В правой руке ее гребенка, рука перекинута через ручку кресла и тихонько вздрагивает, казалось, что и все ее тело тихонько дрожит, только глаза неподвижно остановились на лице Лютова, клочковатые волосы его были чем-то смазаны, гладко причесаны, и лицо стало благообразнее. Самгин с минуту стоял молча, собираясь сказать что-нибудь оригинальное, но не успел, - заговорила Алина, сочный низкий голос ее звучал глухо, невыразительно, прерывался.
- Все-таки это - эгоизм, рвать связи с людями... так страшно!
- Да, - согласился Самгин.
- Он тебя не любил.
- Разве?
- Говорил, что все люди для тебя безразличны, ты презираешь людей. Держишь - как песок в кармане - умишко второго сорта и швыряешь в глаза людям, понемногу, щепотками, а настоящий твой ум прячешь до времени, когда тебя позовут в министры...
- Это... остроумно, - сказал Самгин вполголоса и спросил себя: "Что это она - бредит?"
Затем он быстро встряхнул в памяти сказанное ею и не услышал в словах Лютова ничего обидного для себя.
- Он всегда о людях говорил серьезно, а о себе - шутя, - она, порывисто вставая, бросив скомканный платок на пол, ушла в соседнюю комнату, с визгом выдвинула там какой-то ящик, на под упала связка ключей, - Самгину почудилось, что Лютов вздрогнул, даже приоткрыл глаза.
"Это я вздрогнул", - успокоил он себя и, поправив очки, заглянул в комнату, куда ушла Алина. Она, стоя на коленях, выбрасывала из ящика комода какие-то тряпки, коробки, футляры.
"Она револьвер ищет?"
Но она встала на ноги и, встряхнув что-то черное, пошатнулась, села на кровать.
- Как страшно, - пробормотала она, глядя в лицо Самгина, влажные глаза ее широко открыты и рот полуоткрыт, но лицо выражало не страх, а скорее растерянность, удивление. - Я все время слышу его слова,
Самгин спросил: не дать ли воды? Она отрицательно покачала головой.
- Я хотела узнать у тебя... забыла о чем. Я - вспомню. Уйди, мне нужно переодеться.
Уйти Самгин не решался.
"Уйду, а она - тоже". Невменяема..."
Вспомнил, как она, красивая девочка, декламировала стихи Брюсова, как потом жаловалась на тяжкое бремя своей красоты, вспомнил ее триумф в капище Омона, истерическое поведение на похоронах Туробоева.
- Иди, пошли мне Дуняшу, - настойчиво повторила она, готовясь снять блузку.
Он вышел на крыльцо, встречу ему со скамейки вскочила Дуняша:
- Меня зовет?
На скамье остался человек в соломенной шляпе, сидел он положив локти на спинку скамьи, вытянув ноги, шляпа его, освещенная луною, светилась, точно медная, на дорожке лежала его тень без головы.
- Здравствуйте, - сказал он вполголоса, не вставая, только протянул руку и, притягивая Самгина к себе, спросил:
- В странных обстоятельствах встречаемся, а? Он был в новом, необмятом костюме серого цвета и металлически блестел. Руку Самгина он сжал до боли крепко.
"Начнет вспоминать о своих подвигах и, вероятно, будет благодарить меня", - с досадой подумал Самгин, а Иноков говорил вполголоса, раздумчиво:
- Кончал базар купец. Странно: вчера был веселый, интересный, как всегда, симпатичный плутяга... Это я - от глагола плутать.
Искоса присматриваясь к нему, Клим Иванович нашел, что Иноков постарел, похудел, скулы торчат острыми углами, в глазницах - черные тени.
- Хворали?
- Да, избили меня. Вешают-то у нас как усердно? Освирепели, свиньи. Я тоже почти с вешалки соскочил. Даже - с боем, конвойный хотел шашкой расколоть. Теперь вот отдыхаю, прислушиваюсь, присматриваюсь. Русских здесь накапливается не мало. Разговаривают на все лады: одни - каются, другие - заикаются, вообще - развлекаются.
Он стал говорить громче и как будто веселее, а после каламбура даже засмеялся, но тотчас же, прикрыв рот ладонью, подавился смехом - потому что из окна высунулась Дуняша, укоризненно качая головой.
- Виноват, виноват, - прошептал Иноков и даже снял шляпу. Из-под волос на левую бровь косо опускался багровый рубец, он погладил его пальцем.
"Боевое отличие показывает", - подумал Самгин, легко находя в старом знакомом новое и неприятное. Представил Дуняшу в руках этого человека.
"Вероятно - жесткие, грубые руки".
Подумал о Лютове:
"Он был проницателен, умел разбираться в людях".
Из окна, точно дым, выплывало умоляющее бормотанье Дуняши, Иноков тоже рассказывал что-то вполголоса, снизу, из города, доносился тяжелый, но мягкий, странно чавкающий звук, как будто огромные подошвы шлепали по камню мостовой. Самгин вынул часы, посмотрел на циферблат - время шло медленно.
- Вы - анархист? - спросил он из вежливости.
- Читал Кропоткина, Штирнера и других отцов этой церкви, - тихо и как бы нехотя ответил Иноков. - Но я - не теоретик, у меня нет доверия к словам. Помните - Томилин учил нас: познание - третий инстинкт? Это, пожалуй, верно в отношении к некоторым, вроде меня, кто воспринимает жизнь эмоционально.
"Как дикарь", - мысленно вставил Самгин, закуривая папиросу.
- Томилин инстинктом своим в бога уперся, ну - он трус, рыжий боров. А я как-то задумался: по каким мотивам действую? Оказалось - по мотивам личной обиды на судьбу, да - по молодечеству. Есть такая теорийка: театр для себя, вот я, должно быть, и разыгрывал сам себя пред собою. Скучно. И - безответственно.
- Пред кем? - невольно вырвалось у Самгина.
- Ну, как это - пред кем? Шутите... Он тоже закурил папиросу, потом несколько секунд смотрел на обтаявший кусок луны и снова заговорил:
- На Урале группочка парнишек эксы устраивала и после удачного поручили одному из своих товарищей передать деньги, несколько десятков тысяч, в Уфу, не то - серым, не то - седым, так называли они эсеров и эсдеков. А у парня - сапоги развалились, он взял из тысяч три целковых и купил сапоги. Передал деньги по адресу, сообщив, что три рубля - присвоил, вернулся к своим, а они его за присвоение трешницы расстреляли. Дико? Правильно! Отличные ребята. Понимали, что революция - дело честное.
Собираясь резко возразить ему, Самгин бросил недокуренную папиросу, наступил на нее, растер подошвой.
- Революция направлена против безответственных, - вполголоса, но твердо говорил Иноков. Возразить ему Самгин не успел - подошел Макаров, сердито проворчал, что полиция во всех странах одинаково глупа, попросил папиросу. Элегантно одетый, стройный, седовласый. он зажег спичку, подержал ее вверх огнем, как свечу, и, не закурив папиросу, погасил спичку, зажег другую, прислушиваясь к тихим голосам женщин.
- Как ты понимаешь это? - спросил Самгин, кивнув головой на окно. Макаров сел, пошаркал ногой, вздохнул.
- Под одним письмом ко мне Лютов подписался:
"Московский, первой гильдии, лишний человек". Россия. как знаешь, изобилует лишними людями. Были из дворян лишние, те - каялись, вот - явились кающиеся купцы.
Стреляются. Недавно в Москве трое сразу - двое мужчин и девица Грибова. Все - богатых купеческих семей. Один - Тарасов - очень даровитый. В массе буржуазия наша невежественна и как будто не уверена в прочности своего бытия. Много нервнобольных.
Говорил Макаров медленно и как бы нехотя. Самгин искоса взглянул на его резко очерченный профиль. Не так давно этот человек только спрашивал, допрашивал, а теперь вот решается объяснять, поучать. И красота его, в сущности, неприятна, пошловата.
- Человек несимпатичный, но - интересный, - тихо заговорил Иноков. - Глядя на него, я, бывало, думал: откуда у него эти судороги ума? Страшно ему жить или стыдно? Теперь мне думается, что стыдился он своего богатства, безделья, романа с этой шалой бабой". Умный он был.
- Н-да... Есть у нас такие умы: трудолюбив, но бесплоден, - сказал Макаров и обратился к Самгину: - Помнишь, как сома ловили? Недавно, в Париже, Лютов вдруг сказал мне, что никакого сома не было и что он договорился с мельником пошутить над нами. И, представь, эту шутку он считает почему-то очень дурной. Аллегория какая-то, что ли? Объяснить - не мог.
Самгин чувствовал, что эти двое возмущают его своими суждениями. У него явилась потребность вспомнить что-нибудь хорошее о Лютове, но вспомнилась только изношенная латинская пословица, вызвав ноющее чувство досады. Все-таки он начал:
- У меня не было симпатии к нему, но я скажу, что он - человек своеобразный, может быть, неповторимый. Он вносил в шум жизни свою, оригинальную ноту...
Макаров швырнул папиросу в куст и пробормотал:
- Ну да, известно: существуют вещи практически бесполезные, но затейливо сделанные, имитирующие красоту.
- Я говорю не о вещах...
- Есть и среди людей имитации необыкновенных... Вышла из дома Дуняша.
- Идите вниз, в кухню, там чай есть и вино.
- Что Алина? - спросил Макаров.
- Лежит, что-то шепчет... Ночь-то какая прекрасная, - вздохнув, сказала она Самгину. Те двое ушли, а женщина, пристально посмотрев в лицо его, шепотом выговорила:
- Вот как люди пропадают. Идем?
Самгин подумал, что опоздает на поезд, но пошел за нею. Ему казалось, что Макаров говорит с ним обидным тоном, о Лютове судит как-то предательски. И, наверное, у него роман с Алиной, а Лютов застрелился из ревности.
В кухне - кисленький запах газа, на плите, в большом чайнике, шумно кипит вода, на белых кафельных стенах солидно сияет медь кастрюль, в углу, среди засушенных цветов, прячется ярко раскрашенная статуэтка мадонны с младенцем. Макаров сел за стол и, облокотясь, сжал голову свою ладонями, Иноков, наливая в стаканы вино, вполголоса говорит:
- Это - верно: он не фанатик, а математик. Если в Москве губернатор Дубасов приказывает "истреблять бунтовщиков силою оружия, потому что судить тысячи людей невозможно", если в Петербурге Трепов командует "холостых залпов не давать, патронов не жалеть" - это значит, что правительство объявило войну народу. Ленин и говорит рабочим через свиные башки либералов, меньшевиков и прочих: вооружайтесь, организуйтесь для боя за вашу власть против царя, губернаторов, фабрикантов, ведите за собой крестьянскую бедноту, иначе вас уничтожат. Просто и ясно.
Дуняша налила чашку чая, выслушала Инокова и ушла, сказав:
- Не очень шумите.
Иноков подал Самгину стакан вина, чокнулся с ним, хотел что-то сказать, но заговорил Клим Самгин:
- А не слишком ли упрощено то, что вам кажется простым и ясным?
И вызывающе обратился к Макарову:
- Силу буржуазии ты недооцениваешь... Макаров хлебнул вина и, не отнимая другую руку от головы, глядя в свой бокал, неохотно ответил:
- Я ее лечу. Мне кажется, я ее - знаю. Да. Лечу. Вот - написал работу: "Социальные причины истерии у женщин". Показывал Форелю, хвалит, предлагает издать, рукопись переведена одним товарищем на немецкий.
А мне издавать - не хочется. Ну, издам, семь или семьдесят человек прочитают, а - дальше что? Лечить тоже не хочется.
Где-то близко около дома затопала по камню лошадь. Басовитый голос сказал по-немецки:
- Здесь.
Лошадь точно провалилась сквозь землю, и минуту в доме, где было пятеро живых людей, и вокруг дома было неприятно тихо, а затем прогрохотало что-то металлическое.
- Гроб привезли, - ненужно догадался Иноков и, сильно дунув в мундштук папиросы, выстрелил в угол кухни красненьким огоньком, а Макаров угрюмо сказал:
- Это - цинковый ящик, в гроб они уложат там, у себя в бюро. Полиция потребовала убрать труп до рассвета. Закричит Алина. Иди к ней. Иноков, она тебя слушается...
Мимо окна прошли два человека одинаково толстых, в черном.
- Доктора должны писать популярные брошюры об уродствах быта. Да. Для медиков эти уродства особенно резко видимы. Одной экономики - мало для того, чтоб внушить рабочим отвращение и ненависть к быту. Потребности рабочих примитивно низки. Жен удовлетворяет лишний гривенник заработной платы. Мало у нас людей, охваченных сознанием глубочайшего смысла социальной революции, все какие-то... механически вовлеченные в ее процесс...
Говорил Макаров отрывисто, все более сердито и громко.
"Мысли Кутузова", - определил Самгин, невольно прислушиваясь к возне и голосам наверху.
- Где, в чем видишь ты социальную... - начал он, но в это время наверху раздался неистовый, потрясающий крик Алины.
- Ну, вот, - пробормотал Макаров, выбегая из кухни; Самгин вышел за ним, остановился на крыльце.
- Не дам, не позволю, - густо и хрипло рычала Алина. В сад сошли сверху два черных толстяка, соединенные телом Лютова, один зажал под мышкой у себя ноги его, другой вцепился в плечи трупа, а голова его, неестественно свернутая набок, качалась, кланялась. Алина, огромная, растрепанная, изгибаясь, ловила голову одной рукой, на ее другой руке повисла Дуняша, всхлипывая. Макаров, Иноков пытались схватить Алину, она отбивалась от них пинками, ударила Инокова затылком своим, над белым ее лицом высоко взметнулись волосы.
- Не смейте, - храпела она, задыхаясь; рот ее был открыт и вместе с темными пятнами глаз показывал лицо разбитым.
- Перестань, - громко сказал Макаров. - Ну, куда ты, куда?
Она храпела, как лошадь, и вырывалась из его рук, а Иноков шел сзади, фыркал, сморкался, вытирал подбородок платком. Соединясь все четверо в одно тело, пошатываясь, шаркая ногами, они вышли за ограду. Самгин последовал за ними, но, заметив, что они спускаются вниз, пошел вверх. Его догнал железный грохот, истерические выкрики:
- Сундук... какая пошлость... В сундук... Уйдите!
Самгин шел торопливо и в темноте спотыкался.
"Надобно купить трость", - подумал он, прислушиваясь. Там, внизу, снова тяжело топала по камню лошадь, а шума колес не было слышно.
"Резиновые шины".
Затем вспомнил, что, когда люди из похоронного бюро несли Лютова, втроем они образовали букву Н.
Однако он чувствовал, что на этот раз мелкие мысли не помогают ему рассеять только что пережитое впечатление. Осторожно и медленно шагая вверх, он прислушивался, как в нем растет нечто неизведанное. Это не была привычная работа мысли, автоматически соединяющей слова в знакомые фразы, это было нарастание очень странного ощущения: где-то глубоко под кожей назревало, пульсировало, как нарыв, слово:
"Смерть".
Соединение пяти неприятных звуков этого слова как будто требовало, чтоб его произносили шопотом. Клим Иванович Самгин чувствовал, что по всему телу, обессиливая его, растекается жалостная и скучная тревога. Он остановился, стирая платком пот со лба, оглядываясь. Впереди, в лунном тумане, черные деревья похожи на холмы, белые виллы напоминают часовни богатого кладбища. Дорога, путаясь между этих вилл, ползет куда-то вверх...
"Невежливо, что я не простился с ними", - напомнил себе Самгин и быстро пошел назад. Ему уже показалось, что он спустился ниже дома, где Алина и ее друзья, но за решеткой сада, за плотной стеной кустарника, в тишине четко прозвучал голос Макарова:
- Идиоты, держатся за свою власть над людями, а детей родить боятся. Что? Спрашивай.
Самгин встал, обмахивая лицо платком, рассматривая, где дверь в сад.
- Нет, никогда, - сказал Макаров. - Родить она не может, изуродовала себя абортами. Мужчина нужен ей не как муж, а как слуга.
- Кормилец, - вставил Иноков.
Не находя двери, Самгин понял, что он подошел к дому с другой его стороны. Дом спрятан в деревьях, а Иноков с Макаровым далеко от него и очень близко к ограде. Он уже хотел окрикнуть их, но Иноков спросил:
- А что ты думаешь о Самгине?
Макаров ответил невнятно, а Иноков, должно быть, усмехнулся, голос его звучал весело, когда он заговорил:
- Вот, именно! Аппарат не столько мыслящий, сколько рассуждающий...
Самгин поспешно пошел прочь, вниз, напомнив себе:
"Я дважды оказал ему помощь. Впрочем - чорт с ними. Следует предохранять душу от засорения уродством маленьких обид и печалей".
Фраза понравилась ему, но возвратила к большой печали, испытанной там, наверху.
Он провел очень тяжелую ночь: не спалось, тревожили какие[-то] незнакомые, неясные и бессвязные мысли, качалась голова Владимира Лютова, качались его руки, и одна была значительно короче другой. Утром, полубольной, сходил на почту, получил там пакет писем из Берлина, вернулся в отель и, вскрыв пакет, нашел в нем среди писем и документов маленький и легкий конверт, надписанный почерком Марины. На тонком листике сиреневой бумаги она извещала, что через два дня выезжает в Париж, остановится в "Терминус", проживет там дней десять. Это так взволновало его, что он даже смутился, а взглянув на свое отражение в зеркале - смутился еще более и уже тревожно.
"Мальчишество, - упрекнул он себя, хмурясь, но глаза улыбались. - Меня влечет к ней только любопытство, - убеждал он себя, глядя в зеркало и покручивая бородку. - Ну, может быть, некоторая доля романтизма. Не лишенного иронии. Что такое она? Тип современной буржуазии, неглупой по природе, начитанной..."
Но радость не угасала, тогда он спросил себя:
"А что и почему смущает меня?"
Найти ответ на возрос этот не хватило времени, - нужно было определить: где теперь Марина? Он высчитал, что Марина уже третьи сутки в Париже, и начал укладывать вещи в чемодан.
В Париже он остановился в том же отеле, где и Марина, заботливо привел себя в порядок, и- вот он - с досадой на себя за волнение, которое испытывал, - у двери в ее комнату, а за дверью отчетливо звучит знакомый, сильный голос:
- Нет, нет, Захар Петрович, на это я не пойду. Ей ответил голосок тоненький и свистящий:
- Пожалеете-с! Прощайте.
Дверь распахнулась, из нее вывалился тучный, коротконогий человек с большим животом и острыми глазками на желтом, оплывшем лице. Тяжело дыша, он уколол Самгина сердитым взглядом, толкнул его животом и, мягко топая йогой, пропел, как бы угрожая:
- Однако советую, - подумайте-c! Ой, подумайте. И, легко выкидывая вперед коротенькие ножки, бесшумно поплыл по ковру коридора.
- А-а, приехал, - ненужно громко сказала Марина и, встряхнув какими-то бумагами в левой руке, правую быстро вскинула к подбородку Клима. Она никогда раньше не давала ему целовать руку, и в этом ее жесте Самгин почувствовал нечто.
- Что - хороша Мариша? - спросила она, бросив бумаги на стол.
- Очень.
- Скупо хвалишь.
- Слишком хороша,
- Ну, хорошего слишком не бывает, - небрежно заметила она. - Садись, рассказывай, где был, что видел...
"Взволнована", - отметил Самгин. Она казалась еще более молодой и красивой, чем была в России. Простое, светлосерое платье подчеркивало стройность ее фигуры, высокая прическа, увеличивая рост, как бы короновала ее властное и яркое лицо.
"Излишне велика, купечески здорова, - с досадой отмечал Самгин, досаду сменило удовлетворение тем, что он видит недостатки этой женщины. - И платье безвкусно", - добавил он, говоря: - Ты отлично вооружилась для побед над французами.
- Здесь - только причесали, а платье шито в Москве и - плохо, если хочешь зна1ь, - сказала она, укладывая бумаги в маленький, черный чемодан, сунула его под стол и, сопроводив пинком, спросила:
- Следишь, как у нас банки растут и капитал организуется? Уже образовалось "Общество для продажи железной руды" - Продаруд. Синдикат "Медь".
- Что это за чудовище было у тебя?
- Это - Захар Бердников.
В ее сочном голосе все время звучали сердитые нотки. Закурив папиросу, она бросила спичку, но в пепельницу не попала и подождала, когда Самгин, обжигая пальцы, снимет горящую спичку со скатерти.
- Сегодня он - между прочим - сказал, что за хороший процент банкир может дать денег хоть на устройство землетрясения. О банкире - не знаю, но Захар - даст. Завтракать - рано, - сказала она, взглянув на часы. - Чаю хочешь? Еще не пил? А я уже давно...
Позвонив, она продолжала:
- Поболталась я в Москве, в Питере. Видела и слышала в одном купеческом доме новоявленного пророка и водителя умов. Помнится, ты мне рассказывал о нем:
Томилин, жирный, рыжий, весь в масляных пятнах, как блинник из обжорки. Слушали его поэты, адвокаты, барышни всех сортов, раздерганные умы, растрепанные души. Начитанный мужик и крепко обозлен: должно быть, честолюбие не удовлетворено.
Внизу, за окнами, как-то особенно разнообразно и весело кричал, гремел огромный город, мешая слушать сердитую речь, мешала и накрахмаленная горничная с птичьим лицом и удивленным взглядом широко открытых, черных глаз.
- Говорил он о том, что хозяйственная деятельность людей, по смыслу своему, религиозна и жертвенна, что во Христе сияла душа Авеля, который жил от плодов земли, а от Каина пошли окаянные люди, корыстолюбцы, соблазненные дьяволом инженеры, химики. Эта ерунда чем-то восхищала Тугана-Барановского, он изгибался на длинных ногах своих и скрипел: мы - аграрная страна, да, да! Затем курносенький стихотворец читал что-то смешное: "В ладье мечты утешимся, сны горе утолят", - что-то в этом роде.
Она усмехалась, но усмешка только расправляла складку между нахмуренных бровей, а глаза поблескивали неулыбчиво сердито. Холеные руки ее, как будто утратив мягкость, двигались порывисто, угловато, толкали посуду на столе.
- Вообще - скучновато. Идет уборка после домашнего праздника, людишки переживают похмелье, чистятся, все хорошенькое, что вытащили для праздника из нутра своего, - прячут смущенно. Догадались, что вчера вели себя несоответственно званию и положению. А начальство все старается о упокоении, вешает злодеев. Погодило бы душить, они сами выдохнутся. Вообще, живя в провинции, представляешь себе центральных людей... ну, богаче, что ли, с начинкой более интересной...
"Чего она хочет?" - соображал Самгин, чувствуя, что настроение Марины подавляет его. Он попробовал перевести ее на другую тему, спросив:
- А как Безбедов?
- Прислал письмо из Нижнего, гуляет на ярмарке. Ругается, просит денег и прощения. Ответила: простить - могу, денег не дам. Похоже, что у меня с ним плохо кончится.
У Самгина с языка невольно сорвалось:
- Мне кажется, - ты едва ли способна прощать.
Он ожидая, что женщина ответит резкостью, но она, пожав плечами, небрежно сказала:
- Почему - не способна? Простить - значит наплевать, а я очень способна плюнуть в любую рожу.
"Никогда она не говорила так грубо", - отметил Самгин, испытывая нарастание тревоги, ожидая какой-то неприятности. Движения и жесты ее порывисты, угловаты, что совершенно не свойственно ей.
"Расстроена чем-то..."
Он торопливо спросил: где она была, что видела? Она дважды посетила Лувр, послезавтра идет в парламент, слушать Бриана.
- Вчера была в Булонском лесу, смотрела парад кокоток. Конечно, не все кокотки, но все - похожи. Настоящие "артикль де Пари" и - для радости.
И, озорниковато прищурив правый глаз, она сказала:
- Припасай денежки! Тебе надобно развлечься, как вижу, хмуро настроен!
- А мне кажется, что это ты...
- Я? Да! Я - злюсь. Злюсь, что не мужчина. Закурив папиросу, она встала, взглянула на себя в зеркало, пустила в отражение свое струю дыма.
- Была я у генеральши Богданович, я говорила тебе о ней: муж - генерал, староста Исакиевского собора, полуидиот, но - жулик. Она - бабочка неглупая, очень приметлива, в денежных делах одинаково человеколюбиво способствует всем ближним, без различия национальностей. Бывала я у ней и раньше, а на этот раз она меня пригласила для беседы с Бердниковым, - об этой беседе я тебе после расскажу.
Она говорила шатая из угла в угол, покуривая, двигая бровями и не глядя на Клима.
- Я, наивная, провинциальная тетеха, обожаю, когда меня учат уму-разуму, а генеральша любит это бесплодное ремесло. Теперь я знаю, что с Россией - очень плохо, никто ее не любит, царь и царица - тоже не любят. Честных патриотов в России - нет, а только - бесчестные. Столыпин - двоедушен, тайный либерал, готов продать царя кому угодно и хочет быть диктатором, скотина! Кстати: дачу Столыпину испортили не эсеры, а - максималисты, группочка, отколовшаяся от правоверных, у которых будто бы неблагополучно в центре, - кого-то из нейтралистов подозревают в дружбе с департаментом полиции.
Небрежно сообщив это, она продолжала говорить о генеральше.
- Люди там все титулованные, с орденами или с бумажниками толщиной в библию. Все - веруют в бога и желают продать друг другу что-нибудь чужое.
Самгин смотрел на ее четкий профиль, на маленькие, розовые уши, на красивую линию спины, смотрел, и ему хотелось крепко закрыть глаза.
Она остановилась пред ним, золотистые зрачки ее напряженно искрились.
- Если б я пожелала выйти замуж, так мне за сотню - за две тысяч могут продать очень богатого старичка...
Клим Иванович Самгин, чувствуя себя ослепленным неожиданно сверкнувшей тревожной догадкой, закрыл глаза на секунду.
"Что могло бы помешать ей служить в департаменте полиции? Я не вижу - что..."
Сняв очки, он стал протирать стекла куском замши, - это помогало ему в затруднительных случаях.
- Ты что съежился, точно у тебя колики в желудке? - спросила она, и ему показалось, что голос Марины прозвучал оглушительно.
- Тяжелые мысли вызываешь, - пробормотал он. Она снова начала шагать, говоря вполголоса и мягче:
- Да. Невесело. Теперь, когда жадные дураки и лентяи начнут законодательствовать, - распродадут они Россию. Уже лезут в Среднюю Азию, а это у нас - голый бок! И англичане прекрасно знают, что - голый...
Она утомительно долго рассуждала на эту тему, считая чьи-то деньги, называя имена известных промышленников, землевладельцев, имена министров. Самгин почти не слушал ее, теснимый своими мыслями.
"Сектантство - игра на час. Патриотизм? Купеческий. Может быть - тоже игра. Пособничество Кутузову... Это - всего труднее объяснить. Департамент... Все возможно. Какие идеи ограничили бы ее? Неглупа, начитанна. Авантюристка. Верует только в силу денег, все же остальное - для критики, для отрицания..."
И Клима Ивановича Самгина почти радовало то, что он может думать об этой женщине враждебно.
- Однако - пора завтракать! - сказала она. - Здесь в это время обедают. Идем.
Она вышла в маленькую спальную, и Самгин отметил, что на ходу она покачивает бедрами, как не делала этого раньше. Невидимая, щелкая какими-то замками, она говорила:
- Видела Степана, у него жену посадили в Кресты. Маленькая такая, куколка, бесцветная, с рыбьей фамилией...
- Сомова.
- Кажется - так. Он присылал ее ко мне один раз. Он настроен несокрушимо. Упрям. Уважаю упрямых.
Вышла. На плечах ее голубая накидка, обшитая мехом песца, каштановые волосы накрыты золотистым кружевом, на шее внушительно блестят изумруды.
- Что - хороша Мариша? - спросила она.
- Да.
- То-то.
Завтракали в ресторане отеля, потом ездили в коляске по бульварам, были на площади Согласия, посмотрели Нотр Дам, - толстый седоусый кучер в смешной клеенчатой шляпе поучительно и не без гордости сказал:
- Это надо видеть при луне.
- Московский извозчик не скажет, когда лучше смотреть Кремль, - вполголоса заметил Самгин, Марина промолчала, а он тотчас вспомнил: нечто подобное отмечено им в поведении хозяйки берлинского пансиона. - "У нас, русских, нет патриотизма, нет чувства солидарности со своей нацией, уважения к ней, к ее заслугам пред человечеством", - это сказано Катковым. Вспомнилось, что на похороны Каткова приезжал Поль Дерулед и назвал его великим русским патриотом. Одолевали пестрые, мелкие мысли, с досадой отталкивая их, Самгин нетерпеливо ждал, что скажет Марина о Париже, но она скупо бросала незначительное:
- Гулевой городок, народу-то сколько на улицах. А мужчины - мелковаты, - замечаешь? Вроде наших вятских...
Искоса поглядывая на нее, Самгин подумал, что она говорит пошленькое нарочно, неискренно, маскируя что-то.
Она предложила посмотреть "ревю" в Фоли-Бержер. Поехали, взяли билеты в партер, но вскоре Марина, усмехаясь, сказала:
- Следовало взять ложу.
Да, публика весьма бесцеремонно рассматривала ее, привставая с мест, перешептываясь. Самгин находил, что глаза женщин светятся завистливо или пренебрежительно, мужчины корчат слащавые гримасы, а какой-то смуглолицый, курчавый" полуседой красавец с пышными усами вытаращил черные глаза так напряженно, как будто он когда-то уже видел Марину, а теперь вспоминал: когда и где?
- Как думаешь: маркиз или парикмахер? - прошептала она.
- Нахал. И, кажется, пьян, - сердито ответил Самгин.
На сцене разыгрывалось нечто непонятное: маленький, ловкий артист изображал боксера с карикатурно огромными бицепсами, его личико подростка оклеено седой, коротко подстриженной бородкой, он кувыркался на коврике и быстро, непрерывно убеждал в чем-то краснорожего великана во фраке.
- Это - Лепин, кажется - мэр Парижа или префект полиции, - сказала Марина. - Неинтересно, какие-то домашние дела.
Появлялись, исчезали певицы, эксцентрики, танцоры негры. М