Гиппиус З. H. Опыт свободы / Подготов. текста, примеч. Н. В. Королевой
М.: Панорама, 1996. (Биб-лиотека "Русская литература. XX век").
- Чего я желал бы?..
Разговаривали полушутливо, о каких-то пустяках. Ведь они едва знакомы.
Кругом тихо и темно. Так тихо, темно, притайно, как бывает днем в летнюю пору перед сильной грозой.
- Чего желал бы...
И ветер, со стоном, внезапно сорвался,- будто сама туча взмахнула темно-синими крыльями.
Сразу ударил ветер, зашумел сырым холодом около девушки, сидевшей на ступенях балкона; длинные, волнистые пряди ее бледных волос вырвались из косы и повлеклись по ветру. По ветру, с жидкими, торопливыми жалобами, влеклись вершины берез, клонились, тянулись, стлались, влеклись длинными прядями, зеленые июньские листья сыпались вбок и улетали...
- Что, что? Не слышу! Ветер! и гром! - прокричала девушка, стараясь вдохнуть, глотая ветер и смеясь.
Собеседник ее, молодой человек в синей косоворотке, сделал два шага вперед, навстречу ветру, и крепче надвинул полотняную фуражку.
- Хорошей грозы желал бы... Ветра, ветра...
Слова с ветром летели, пролетали мимо девушки, едва слышные, едва понятные.
- ...желать? Быть может, еще жениться на вас...
Конечно, ей послышалось. Ветер отнес, запутал, исказил слова. Как смешно.
- Что вы говорите? Что?- крикнула она опять сквозь сухой шум испуганных берез и переливчатое воркованье грома.
А вдруг он повторит? Как быть тогда? Ведь это или насмешка, или наглость, или сумасшествие. Они едва знакомы. Но такой странный человек...
Гром поднял голос, зарычал, раскатился и закатился, но не смолк. Ветра вдруг словно не бывало. Словно улетел весь - ничего не осталось.
В синеватой тишине прозвучали спокойные слова:
- Я сказал: "чего желать? О, так желаний много..." Вы не помните этого стихотворения?
Тишина была мгновенна. Опять налетел ветер, второй, опять покорно вытянули березы свои зеленые волосы, опять, опять... А над ними, по синей туче, словно кто-то пальцем прочертил огненные слова. Сквозь железный грохот освирепевшего грома не слышно было, как стукнула балконная дверь.
- Лилька, безумная! Что ты здесь делаешь? Иди скорее домой. Такая гроза. Наверху уже, кажется, окно разбило.
Девушка, поправляя выбившиеся волосы, поднялась.
- Иду, тетя Катя. А так хорошо!
- Ничего нет хорошего. Подумаешь! - кричала тетя Катя, молодая, пышная, красиво освещенная молниями: от них то розовел, то червонел ее белый капот.
- Батюшки! Да и Роман Иванович тут с тобой. Роман Иванович! Идите! Убьет непременно.
Сменцев обернулся.
- Нет, не убьет. Я люблю ветер. И он меня любит. Не бойтесь.
Зашагал прочь от балкона и сгинул за деревьями, за сизой мглой начинающегося, еще летучего дождя.
- Экий сумасшедший. Ведь ливень будет. Ох, вот опять! Иди же, Лилюша, я дверь ставней прикрою.
Они вместе вошли в длинную, низкую комнату, где стояли сумерки,- хоть огонь зажигай.
- Пойдем наверх, к детям,- сказала Катерина Павловна.- Там и светлее, да и Витя меня беспокоит: позеленел весь, явно трусит грозы, а не признается. Такой нервный ребенок.
По угловатым, нелепым, темным коридорам они дошли до прихожей и стали подыматься по лестнице.
Лестница широкая, дубовая, винтом - потому что в башне. В круглом окне трепыхались молнии.
- И не знаешь, что делать нужно, что говорить, вот хотя бы в грозу,- болтала Катя, путая по ступеням складки капота.- Вот я была маленькая, в деревне у нас, в Шишкове, так когда гроза - няня свечки под образами зажжет, удар - она сейчас "Свят, свят..." и нам велит креститься, и рассказывает что-то такое интересное и утешительное... А с Витей сидит эта идиотская бонна ученая столбом, да равнодушно мямлит: "Это электричество. Займитесь книжкой".
Девушка улыбнулась. Очень похоже передразнила Катерина Павловна Витину деревянную бонну.
- Вавочке - той все равно, а Витя ужасно впечатлительный. Громоотводом его, что ли, утешить... Да громоотвод у нас испорчен, неудачный такой...
Пришли в детскую. Там было все словно по писаному, четырехлетняя Вавочка мирно занималась кубиками на ковре, бонна сидела равнодушным столбом, а Витя забился в дальний угол.
Вавочка - общительная, ласковая, в меру шумная, толстая девочка. Коротенькая и черноглазая - в мамашу. Витя неизвестно в кого. Он рыжеват, бледен и тонок. Брови у него тоже светлые, как будто и вовсе их нет. Но часто морщит брови, и тогда лоб краснеет.
- Мама...- приветливо пропела Вава, не оставляя кубиков.
Но Катерина Павловна позвала Витю.
- Куда ты спрятался? Уже гроза проходит. Иди. Кто же боится грозы? И ведь уже тебе скоро восемь лет.
- Я и не думаю бояться. С чего ты взяла? - проговорил Витя быстро, дрожащим голосом.- Просто неприятно. Стучит. И потом ветер.
- И ветра нечего бояться. Лиля, ты слышала, как Роман Иванович крикнул, что ветер его любит, и отправился в парк? Экий чудачина. Пожалуй, и дождь его любит. Гляди, что делается.
Окна облились сплошными потоками воды. Точно ведро на них опрокинули. Но так же внезапно дождь прекратился, шумел только ветер. Молнии становились реже.
- Ветер его любит...- как-то задумчиво сказал Витя, выполз из угла и присел на ковер около дивана. Потихоньку.
Вавочка полезла на колени к матери. Занятая собственными однообразными мыслями, однообразно, нараспев повторяла: "ма-ма, ма-ма!" Потом потянулась к сидевшей рядом девушке: "У-ля, У-ля!"
Но та не обратила на нее никакого внимания.
- Ты, Катя, давно знаешь Сменцева?- спросила она.
- Давным-давно. Ведь он Алексеев давнишний приятель. Знаю-то давно, да почти не видала. Мельком. Живет он с нами в первый раз. Говорят, интересный. Алексей в нем души не чает. И представь, Люлюша, ему лет под тридцать, а кажется юношей.
- Нисколько не кажется,- возразила девушка.
- Ну да, это потому, что он такой широкий, крепкий, плечи точно четырехугольные. Но он высокий, это при высоком росте красиво. А лицо у него совсем юное.
Девушка ничего не ответила, хотя и тут, кажется, не согласилась. Смуглое лицо Романа Ивановича встало вдруг в ее памяти ярко. Беспокойное лицо. Красивое? Некрасивое? Не в том дело: беспокойное. Изогнутые, длинные, будто нарисованные брови; плотные усы, небольшие, похожие на кусочки черной ваты; притом и брови, и глаза, и все в этом лице - чуть-чуть криво. Усмехался он тоже немного вбок. Вот эта кривизна, должно быть, и беспокоила.
- Да, он красивый,- протянула Катерина Павловна, играя с девочкой.- Красивый... Ах, я вспомнила. Он уже как-то говорил, что любит ветер. Студентом, давно, в ссылке, бедствовал; нанялся в машинисты или в истопники, что ли, на железную дорогу. Рассказывал, хорошо на паровозе. Ветер, говорит, так и бьет в лицо...
- Сам на паровозе? И не боялся? - робко и жадно спросил вдруг Витя.
- Он-то! - засмеялась Катя.- Не всем же быть такими трусишками, как ты. Я думаю, Роман Иванович в твои годы...
Остановилась, заметив, что Витя покраснел весь и нахмурился.
- Я... не трусишка...- проговорил он.- Вот Уля пусть скажет. А про него я... знать ничего не хочу... Ничего, да.
Девушка нежно обняла Витю и прижала к себе.
- Конечно, ну его! Почем мы знаем, где он там ездил, чего боится, чего нет. Страшных вещей нужно бояться, это не трусость, а чего не надо, того и ты, Витя, не боишься. Я же знаю.
- А вот и солнце! - сказала Катерина Павловна, вставая.- Можно и окно отворить. Совсем прошла гроза.
К обеду ждали из Петербурга хозяина, Алексея Алексеевича Хованского, и так как погода совсем разгулялась, то накрыли на террасе.
Алексей Алексеевич приехал кислый и сумрачный. Сумрачен он был, положим, всегда. Стоило взглянуть на его длинные, бледные, вялые усы, чтобы понять характер этого человека: тихое уныние. Умелый инженер-архитектор - он проявлял большую деятельность, но порывами. А потом опять кис, сидел небритый дома по неделям, молча раскладывал пасьянс и с отвращением вспоминал свои работы. Он, впрочем, был мягок, добр, нежен к семье, никогда не ворчал и не сердился. У Хованских было порядочное состояние, и это, к несчастию, позволяло Алексею Алексеевичу месяцами предаваться своему унылому безделью.
Катерина Павловна прошла в спальню, где муж умывался и переодевался с дороги.
- Гроза тебя где застала? Не здесь?
- Нет. Ехал от станции - уже солнце было.
- А где же тебя так вымочило?
- Не вымочило. Ефим меня в грязь опрокинул.
Катерина Павловна всплеснула руками.
- Господи! Да как же это?
- Да как же. Очень естественно. Дорога хороша: пока до этого скверного лесного острога доберешься, все кости сломаешь.
- Почему острог,- обиделась Катерина Павловна,- сам же строил, сам выдумал и кирпичи эти, и башни довольно нелепые, а теперь бранишься. Мог бы и о дороге позаботиться, хоть о той, что по нашему лесу идет. И всего-то шесть верст...
Алексей Алексеевич молча отвернулся, отыскивая пиджак. Еще дорогу строить! Ему смертельно и так надоела возня с этим глупым имением, которое он с чего-то приобрел года три тому назад. Имение, имение! Просто громадный кусок земли с грязными болотистыми лесами. На берегу небольшого озера Хованский выстроил замысловатый каменный дом, с круглыми башнями, с водопроводом, неудобный и холодный. Расчистили вокруг лес, сделали аллею к озеру.
Пока строилась новая дача - оба радовались, и Катерина Павловна и Алексей Алексеевич: у нас будет имение. Но вскоре дача надоела Хованскому: нелепая. И глушь, и вся Новгородская губерния какая-то нелепая, сырая, кислая.
Не хотели сгоряча давать название своей даче: долго обдумывали. Называли просто "стройкой". Привыкли незаметно, и так эта дача и осталась навсегда под глупым и нелюбовным именем "Стройка".
Хозяйства на Стройке порядочного не было. Какой же Алексей Алексеевич хозяин? Ближняя деревня, пьяная, убогая,- в двух верстах. Станция захудалая. И на Стройке жилось, действительно, не очень уютно.
Уныло сказал еще что-то Алексей Алексеевич о Петербурге, об одном деле, которое "ему навязали" и которое он кончал. Пошли обедать.
На террасе влажно и жарко. Невысохшие березы недвижны, и листья ровным светом горят на солнце.
Дети ужасно обрадовались отцу. Мальчик, как подошел, прижался, так и не выпускал отцовской руки.
- А, Улинька, "сияющее видение"! - сказал Алексей Алексеевич, целуя в лоб подошедшую к нему белокурую девушку и грустно улыбаясь ей под усами.- Рад видеть вас в добром здоровье, прелестная моя родственница. Не утонули еще в болотах? Привет от бабушки.
- Видел графиню? - спросил Сменцев, который сидел рядом с хозяином. Сменцев был в такой же синей косоворотке, очень, однако, приличной и красиво облегающей широкие его плечи.
- А ты разве... Да, ты знаешь ее сиятельство. Был, был я на минутку с докладом, вот насчет того, что внучка ее к нам прибыла и находится в вожделенном здравии. Сама графиня доклада потребовала.
- Могли бы и не трудиться,- холодно сказала девушка, которую Хованский называл гоголевской Улинькой - сияющим видением, дети - просто звали Улей, тетя Катя - Лилей, а бабушка и отец - Литтой.
- Бабушка-графиня вам не нравится, Юлитта Николаевна? - удивленно сказал Сменцев и поднял длинные, тонкие брови.- Изумительная она, графиня.
Литта поглядела строго.
- Что значит "не нравится"? Не понимаю.
И, обратившись к Алексею Алексеевичу, прибавила:
- Бабушка до сих пор не стесняла меня излишней заботливостью, я и за границу ездила одна. Не понимаю, что это вдруг. К вам нынче едва отпустила.
- Сильно она переменилась,- задумчиво сказала тетя Катя,- не постарела, а скорей помолодела. Я, впрочем, редко у нее бываю. Родня мы дальняя...
Разговор на минуту сник. Литта, скучная, глядела в тарелку. Хованскому было неприятно, что он как будто расстроил девушку, хотя не понимал - чем.
Был благодарен Сменцеву, когда тот заговорил о постороннем.
Роман Иванович не молчалив. Правда, споров он избегает, но рассказывает охотно и весело.
- Катерина Павловна,- говорит он,- не странно ли, что я Алексея сто лет знаю, а с вами до последнего времени почти не знаком был?
- Да,- мечтательно сказала Катя.- Я помню, какие мне тогда из Петербурга Алексей о вас письма писал. Восторженные. Я ничего понять не могла, но очень жаждала с вами познакомиться. И не вышло. Приехала в Петербург, а вас уже там нет.
- Да, друг, скоро тебя тогда убрали: я и не опомнился. Девятнадцатилетнего мальчишку, первокурсника...
- Вы где были в ссылке? - спросила вдруг Литта.
- В местах не столь отдаленных. Да я не жалею. Рад, что сразу же, без проволочек это случилось и по пустяшному поводу. Успел без потери времени, на свободе, и продумать нужное и прочувствовать.
Катерина Павловна засмеялась.
- Это в ссылке-то - "на свободе"?
- А еще бы. Чего лучше: одиночество, отсутствие всякой среды,- среда в юности очень влияет,- полная самостоятельность (я ведь не в тюрьме сидел) и полное отсутствие денег. Прекрасные условия для того, чтобы выработать характер и научиться думать.
- Пустяки,- сказал Алексей Алексеевич и слабо махнул рукой.- И мы в молодости... второй курс в институте пребуйный у нас был... Меня раза три засаживали... Кое-кого и высылали... Вернувшись, позлобились слегка,- после так же, как другие, в свое время угомонились...
Роман Иванович резко, неожиданно засмеялся.
- Да ты понимаешь ли, что говоришь?- крикнул он, вставая.
Встали все, обед кончился. Шли пить кофе на другой конец террасы, где он был уже приготовлен на плетеном столике.
- Угомонились! - продолжал Сменцев.- На втором курсе пошалили - и довольно? Вот тут и беда наша, корень бед, что вся интеллигентная Россия только шалит на вторых курсах, а зрелому человеку, видите ли, не до пустяков, он о своем гнезде подумывает, он службу ищет, дело похлебнее, птенцов кормить,- самому позабавиться, либо попокоиться...
- Что ты? О чем ты?- в удивлении сказал Хованский, закуривая сигару.
- О том, что студент наш смотрит на учение не как на дело, он "пребывает" в университете, потому что это нужно для будущего его самоустроения; и развлекается, от безделья, делами "общественными". Молодость требует развлечения! Но ведь надо же помнить, что это стыдно.
Алексей Алексеевич рассердился, хотел что-то сказать, но Литта подошла близко к Сменцеву и спросила:
- Что стыдно? И кому?
- Стыдно прежде всего недорослям, которые хватаются за общественные дела как за временное развлечение. Но стыдно и всем нам... всем зрелым российским обывателям... Ведь благодаря их своевременному "угомону", дела общественные и переданы в ведение недоучкам, как одно из увлекательных занятий для молодежи.
- Вы резки и грубы,- сказала Литта.
- Может быть. Но тут правда.
Сменцев уже был спокоен, легко улыбался.
- Тут правда,- повторил он.- И рад бы я был, если бы другие поняли ее, как я понял. Положим, мои условия исключительные. У меня было счастие по два дня не есть, в мерзлой избе в тифу валяться, а потом кочегаром на паровозе в морозе и в жару ездить... На паровозе-то, под огнем топки, под ветром, срывающим дыханье и таким веселым, свободным, благодатным,- многое можно понять. Он ведь не сказки мне, ветер, рассказывал; пусть поэты воображают, что ветер небесные песни поет; нет, я голос ветра знаю; я слова его разумею.
- Скажите, пожалуйста! - лениво проговорил Алексей Алексеевич.- Поэтов бранишь, а это ли у тебя не поэзия? Голос ветра...
Маленький Витя устроился на коленях отца. Молчал. И все время, украдкой, не сводил глаз с Романа Ивановича.
- Улинька, милая,- продолжал Хованский.- Вы не сердитесь, коли что, на моего приятеля. Уж у него свои мнения. И он в них тверд. Подумайте, как вернули его из ссылки, пошли времена такие-этакие, самые зажигательные,- он нет, ничем не соблазнился, в Германию уехал учиться. Отучился,- домой. Да жаль, дома-то делать уж нечего оказалось.
- Авось найдется,- небрежно сказал Сменцев.
- То-то нашлось. А для чего ты год в духовной академии вольнослушателем проторчал? Нет, как хочешь, я тебя не понимаю. И давно уже понимать перестал.
Роман Иванович ничего не ответил. Отошел от стола, медленно спустился в сад. Там было желто и тихо. Просвечивала желтым мокрая трава. Близко, настойчиво свистела какая-то птица, собираясь спать.
Катерина Павловна давно ушла с бонной и девочкой. На балконе теперь оставались только Алексей Алексеевич с Литтой и Витя, притихший на ступеньках.
- Скука унылая,- сказал Алексей Алексеевич.- И споры - тоска, и деревья - тоска... Делать нечего; да и не хочется.
Сменцев, вероятно, не отходил от балкона. Вступил на нижнюю ступеньку и сказал:
- Тебе, Алеша, влюбиться нужно. Вот что.
- Влюбиться? Ты бредишь? Или смеешься?..
- Нет, я серьезно. Для таких тихих нытиков - это единственное спасение. Влюбиться поздно, несчастно, с препятствиями, с волнениями, непобедимо. Ты, я знаю, жалуешься иногда: ах, если б верить во что-нибудь. Но это вздор. Человек, который в себя самого не верит, вообще на веру неспособен; ему под силу только любовь, и даже не любовь - влюбление.
Литта засмеялась.
- Алексей Алексеевич,- сказала весело,- а если правда? Наверно, вы не скучали, когда были в Катю влюблены?
- Глупости, глупости,- закричал Алексей Алексеевич.- И вы туда же, Улинька. Что за разговоры!
Литта поглядела на него удивленно. С чего он так рассердился? Простая шутка...
- Витя! - обратился вдруг Сменцев к тихонькому, забытому всеми мальчику.- Что вы тут? Пойдемте гулять. Со мной, в аллею, к часовне...
Но Витя не двигается, смотрит исподлобья, морщит реденькие, светлые брови.
- Витя! - сердится Алексей Алексеевич.- Что же ты, не слышишь? Иди с дядей.
- Не хочу. Не выйдет, папа.
- Что такое не выйдет?
- Да вот не хочу. И к чему это лгать? Какой он мне дядя? Сами же не велите все лгать, а потом "дядя, дядя".
Хованский удивился и с любопытством поглядел на сына.
- Да зови Романа Ивановича, как хочешь. Но будь вежлив.
- Я, папа, вежлив. Но я не хочу идти с ним. Вот и все.
Вступился Роман Иванович.
- Я просто предложил, Витя. Сказали бы, что не расположены.
Витя поглядел на него, открыл рот и молчал. Хотелось, нужно было сказать много, но слова не говорились.
- Иди тогда к маме,- сердито сказал отец.
Мальчик сорвался с места, но не пошел в комнаты, а насильственно прыгая, ринулся в сад, в темнеющую березовую аллею.
- Однако с норовом мальчишка! - проворчал Алексей Алексеевич.- Пессимист, и непонятности какие-то в нем.
Литта, все время молчавшая, поднялась со стула и пошла в сад, за Витей. Проходя, бросила короткий взгляд на Сменцева, усмехнулась:
- Не любит он таки вас, непонятный этот пессимист.
И прошла в глубь сада, под березы. Роман Иванович слышал ее тихие слова, пожал плечами, точно Витя, улыбнулся. "Не любит!" Глупенькая, злая, упрямая девочка. Много ты понимаешь.
Наверху, в своей просторной белой комнате, кругловатой (потому что в башне), сидит за столом Литта и пишет письмо.
Белые шторы не спущены. Одно окно совсем раскрыто. Сырая, светло-серая северная ночь за окном. Внизу в просвете между березами уже краснеет тонкая полоска неба.
Литта пишет письмо не на листке почтовой бумаги, а в толстой синей тетрадке. В начале тетрадки несколько страниц оторвано.
"Милый мой, вот и второе письмо пишу тебе. То, первое, я уже вырвала из тетрадки и уничтожила; я уже отлично знаю его наизусть. Ты все удивляешься странностям моей памяти; а я рада, что такая зубрилка. Могу писать тебе под свежими впечатлениями и притом знать, что ты письмо непременно прочтешь, хотя пишу в России, никуда не пошлю, через день сожгу. Верно и надежно перевезу через границу - в своей памяти, забуду разве тогда, когда слово в слово отдам тетрадочке, такой же, как эта, но ее уже ты прочтешь. Рада, рада, что так запоминаю написанное, что могу поэтому каждый день с тобою беседовать. После не рассказала бы так.
Прошлое письмо мое было довольно дикое, признаюсь: но уж очень меня обрадовала русская деревня. Я ведь ее никогда, настоящую, не знала. Чудится мне, что и тут не все настоящее, дом какой-то ни на что не похожий, и Хованские оба - горожане, всему чужие; но ведь озеро-то и березки - они настоящие, и сирень, и болотца... Особенно болотца эти я полюбила. Я писала о них, о березках, и радовалась, что могу писать, не опечалю тебя: ведь и ты сейчас в той же России, те же луга и цветы видишь. А теперь мне уже стыдно моего восторга; и больно. Стыдно, что ведь это все в громадной степени - эстетика барышни, которая в восемнадцать лет, после петербургских дач, наконец, очутилась "в сердце России", где, во-первых, все так неожиданно, а во-вторых, должно быть любимым,- как же? родное. Цветочки, ручеечки... а ведь я каждого мужика, если увижу издали, на дороге, когда одна гуляю,- боюсь: вдруг - пьяный? И постоянно пьяный. Бегу мимо, не глядя, с отвращением; что он говорит - не понимаю, не хочу понимать, хорошее ли, дурное ли,- все мне одинаково чуждо, не нужно. Вот я какая. Надо, чтобы ты это знал про меня. Я барышня. Многого ли стоят мои умиления перед осинками да болотцами?
Еще я тебе признаюсь: опять приполз ко мне тот страх,- за тебя. Нет-нет и взглянет желтыми глазами. У страха именно желтые глаза.
Ночью просыпаюсь и дрожу: ты - в России! Милая, страшная, невинная, укрой, ухрани, защити его... но от кого? От себя же. Нет, нет, "они" - не "она", это я твердо знаю, чувствую насквозь. Я молюсь, я вспоминаю, почему и как решил ты провести это лето в России,- и мне легче, страх закрывает глаза.
Где ты сейчас? Поздно. Может быть, спишь на сеновале с другими богомольцами, положив голову на котомку. Я даже не знаю, как тебя зовут, Семен или Игнат, не знаю, какой у тебя паспорт. С худым ты не пойдешь, тут я спокойна.
Михаил, ведь это счастье же, что ты можешь так, три месяца проходить с котомкой среди неизвестных, родных и чужих, грубых и мудрых людей, идти рядом, идти как они, слушать их молча, только слушать. Это не дело, ты прав, это лишь малая крупица в деле твоего личного приготовления к делу, но как я понимаю, что это нужно"...
Она остановилась, задумалась нечаянно, с пером в руке. Вспомнила, что он не любит долгих рассуждений, возвращений к решенному, сделанному. Для кого же она пишет? Для себя? Не письмо выходит,- дневник. Бесцельный.
Как просто разговаривали они в ее высокой парижской комнате об этом простом плане. Пойти походить с "народом" несколько месяцев, посмотреть на этот народ с новой стороны, с той, с которой никогда еще ни Михаил, ни "товарищи" его, давние и недавние, не смотрели. Смотреть, а самому непременно всегда молчать; и от выводов даже остерегаться,- ведь он, Михаил, тут новичок, не знающий... Так, кое-что в свою памятку записать.
Дело маленькое, узкое, личное. Михаил еще сузил его намеренно, он не пойдет к сектантам. Не хочет сейчас. Литту это успокаивало. Опасности меньше. Но опасность все-таки большая. Ведь Михаил-странник в России должен так же скрываться как Михаил-революционер.
Литта невольно улыбнулась. Нелегальный богомолец. Нет, все-таки нечего ей бояться. Старый опыт поможет Михаилу.
Красная полоска внизу, на востоке, чуть просвечивала теперь, залитая мягким, вдруг наплывшим и все наплывающим туманом. Какой страшный. Затворить, что ли, окно? Нет, пусть его. Литте даже интересно, дотянется ли он до самого дома и как полезет в окно.
"...не о том хотела я писать тебе. А как живу здесь, кого вижу. Тетя Катя и Алексей Алексеевич, в сущности, мало интересны: Катя, что называется, "славная". А Хованский - "бедный". Он не глуп, и все у него есть, вот уж не обижен! Однако "бедный". Никакого упора жизни. Сменцев советовал ему влюбиться... трагически как-нибудь. Да, Сменцев; вот еще человек, которого я постоянно вижу, болтаю с ним, гуляю; и, вообрази, совсем не знаю. Я писала тебе, что с первого взгляда он мне скорее не понравился: беспокоит что-то в его лице. Теперь я привыкла, но все же с ним неспокойно. Иногда кажется, что ему надо сказать очень важное, ждешь (хотя что?), а он говорит пустяки. Но так говорит, будто нарочно. Зачем он живет у Хованских - не понимаю. Катю он мало замечает, а к Алексею Алексеевичу относится с пренебрежительным, хотя и дружеским сожалением".
Опять остановилась. Мелькнуло воспоминание о грозе, о тех странных словах Сменцева, которые почудились ей в волне ветра. Господи, какая чепуха. И как это не забылось.
"Он, кажется, человек с характером,- продолжала она.- Это ведь чувствуется. То, что о нем рассказывал Алексей Алексеевич, мне нравится. Восемнадцати лет разорвал с теткой, у которой воспитывался (он внук декабриста, барона Розена; оттого, кажется, и фамилия у него такая нарочная, выдуманная). Сам, один, прожил; сначала в ссылке, потом в германский университет поехал. Вернулся - и еще год в духовной академии вольнослушателем пробыл. Вот это обстоятельство, да еще то, что он у моей знаменитой бабушки-графини в салоне бывает, довольно непонятно и подозрительно. Главное - не подходить к нему. Представь, ведь он теткиным наследством не пользуется; он там, в ее имении, устроил..."
Литта очень устала. Перо вываливалось у нее из рук. Распущенные волосы, пышные, бледные, не очень длинные, лезли на глаза. Хотелось спать. Вытянувшееся личико побледнело. Литта - хорошенькая девушка. На узеньком подбородке у нее глубокая ямочка, детская. Но глаза совсем не детские, взрослые, печальные, упрямые.
Теперь так хочется спать, ресницы щурятся.
"Я потом, завтра, допишу тебе это письмо..."
И вот пышная головка уже лежит на столе, пряди волос упали на тетрадку. Литта спит. А в открытое, мертвое окно лезут длинные струйки тумана, тянутся серые лапки. Их почти нет, и все-таки они есть, тянутся явственно, лезут в окно и, втянувшись в комнату, совсем делаются невидимыми. Но они, лапки серые, цепкие, мокрые,- тут. И все новые тянутся в окно, тонкие, длинные, от самого озера болотного - до окна, до стола, до пышных волос, упавших на тетрадку.
Литта устала. Литта спит.
Петеньку называют "блаженным", а он только одинокий, болезненный и тихий парень. Живет в избушке под лесной горой, молчит. Грибы ходит собирать. Ничего не работает. На горке часовня крохотная, темная, серая. Считается, что Петенька за часовней глядит,- ну, и блаженный. За хлебом на деревню, а теперь и в дачу приходит.
- Вы разве тут никогда не были? - спрашивает Роман Иванович Литту, пробираясь с ней через ветки и валежник к Петенькину жилью.
- У часовни была... А здесь нет.
В избушку, желтую на солнце, дверка прорублена, вместо лестницы - два чурбаша, а окон не видно. Литта удивляется.
- Да ему там темно.
- Зачем! На той стороне есть окошечко. Так зимой теплее. А летом вон он на солнышке у стенки сидит.
Петенька, точно, сидел у стенки; безбородое серое лицо его равнодушно было обращено к солнцу.
- Здравствуй, Петя. Мы тебя проведать пришли.
Узнав Сменцева, Петенька вскочил и низко-пренизко поклонился ему. На Литту не обратил ни малейшего внимания. А с Романа Ивановича не сводил глаз и нет-нет - опять поклонится.
Сели. Сменцев ласково заговорил с Петенькой. И тот отвечал, толково, чуть заикаясь, благоговейно. Это благоговение неприятно удивляло Литту.
- Грибков принесу... тебе,- сказал Петенька.- Не взросли... да пошарю. Кушай... во спасенье, во мое. Тебе.
- Спасибо. Ты корзинку мне сплети. Поучись, дай труд.
- Поучусь,- покорно отозвался Петенька.- Ты говори, что надо. То и буду делать.
Около лесу показалась какая-то баба. Приглядевшись, повернула к ним и запричитала издали:
- Барин-то, барин, здравствуй, солнышко ты мое меженное, солнышко красное, прекрасное, головушка золотая, барин любезненький...
Петенька неожиданно вскочил и сурово замычал на нее, размахивая дубинкой.
- Чего ты, Петруша?- безбоязненно сказала баба.- Я только поклониться. Твой гость. Я рази что.
- А я, было, Домна, тебя и не узнал. Богатой быть,- весело говорил Сменцев.
Подойдя, баба вежливо поклонилась и Литте, но тотчас же опять обратилась к Роману Ивановичу и глядела на него, сияя всеми своими коричневыми морщинами, так же неотрывно, как Петенька.
- Положительно оба эти влюблены в вас,- с усмешкой сказала Литта, когда они уже шли верхним лесом, прочь от Петенькиной избушки. Лес был мшистый, сыроватый, темный, но тропа широкая.
- Это все приятели мои,- отозвался Сменцев.- У меня их много. Всякий народ есть.
Литте почему-то было невесело. В сущности и Петенька ей не нравился, и чувствовалась даже неприязнь ко всему, ко всем "приятелям" Сменцева и к нему самому. Неприязнь и чуждость.
- Юлитта Николаевна, вы не устали? Вам Петенька надоел?
Литта вспыхнула.
- Почему надоел? Я только не понимаю, что в нем любопытного.
- Да ничего. Разве вы из любопытства к нему в гости шли?
Ей почудилась насмешка. Захотелось сказать многое, захотелось резкости. Но не могла найти слов, все было смутно, неопределенно.
Сменцев остановился.
- Сядем, вот сосна хорошо лежит, сядем,- произнес он так серьезно и так настойчиво, что девушка в ту же минуту повиновалась.
Роман Иванович снял фуражку и провел рукой по волосам. Они у него были коротко острижены, но все-таки упруго курчавились и спереди вставали жестким, темным хохлом. Солнце сквозь колеблющиеся тихо листья пятнами падало на смуглое неправильное лицо, и лицо от этих колебаний казалось еще беспокойнее.
- Юлитта Николаевна, я хотел с вами поговорить о Ржевском. Я хочу его видеть.
Литта задержала дыхание. Но тотчас же спокойным, очень спокойным голосом сказала:
- Какой Ржевский?
- Ржевский, Михаил. Вы же знаете. Я все равно его увижу, у меня есть свои возможности. Но не хотелось бы помимо вас. Он теперь в Париже?
Литта молча поднялась, бледная. Не было сил произнести ни одного слова. Не было, кажется, ни одной ясной мысли в голове.
Сменцев глядел на нее снизу вверх, спокойно и усмехался, чуть скривив яркие губы.
- Подождите, не спешите. Я вас взволновал. Виноват. Вечная моя вина,- иду к делу без вступительных слов.
Литта молчала, но не двигалась с места.
- Я ищу союзников,- продолжал Сменцев.- Помощников у меня много, а вот союзников пока нет. Я слышал о Ржевском. Хочу попытать, не найду ли около него союзников. Не найду ли и в вас союзницы...
- Ваших дел я не знаю,- произнесла Литта, с трудом разомкнув губы.- Вас я не знаю. И что вы говорите, о ком и о чем, не понимаю.
- Хорошо, сядьте же. Ведь это в трех словах объяснить можно.
- Нет. Я иду домой. Оставьте меня. Оставьте! Чего вы от меня хотите? Я не желаю с вами разговаривать. Не желаю ничего знать.
В нелепой, необъяснимой истерике она двинулась, было, от него. Но он цепко, твердо схватил ее за руку и произнес холодно:
- Куда вы? Что с вами? Придите в себя. Ведь если я враг, то вы ведете себя уж совсем непозволительно.
Литта с отчаянием подумала, что он прав. И ослабела вся, не противилась больше ни его взгляду, ни его прикосновению, покорно опустилась опять рядом, на сломанную сосну.
Молчание.
Потом Сменцев тихо произнес:
- Я не враг, Юлитта Николаевна. Я, может быть, ближе вам, чем сам это думаю. Мне хотелось, чтобы вы поняли это раньше доказательств, раньше представления рекомендаций. Но вы слишком напуганы. Так вот: о Ржевском, да и о вас мы говорили много с Сергеем.
Литта не подняла головы. Потом пролепетала неслышно:
- Как я могу верить?
Сменцев пожал плечами, нехотя полез в карман, достал из бумажника узко сложенное письмо и протянул ей.
- Вы почерк Сергея знаете?
Дрожь солнечных бликов по бумаге, по знакомым крупным и кривым буквам.
"Друг Роман Иванович, видно уж до осени не свидимся, коли завтра едешь. Приходи осенью, потолкуем. Дидко по осени обещался быть, хоть ненадолго. А милой-то нашей крепко от меня кланяйся, куда едешь. Познакомишься, сам поклонишься. Ну, значит, до свидания пока от Сергеича".
Литта, прочитав, молча отдала письмо. Его тотчас же Сменцев сжег на спичке,- не без торжественности: больше, мол, не нужно. А, в сущности, можно бы и не торопиться сжигать: письмо самое безобидное, да и Сергей Сергеевич не опасный человек,- петербургский мастеровой, последнее время ни в чем не замеченный. Года два тому назад он жил вместе со старым одним профессором и с его больным племянником; кое-кто называл эту странную семью "троебратством". Но теперь и "троебратства" уже больше не существовало.
- Вы давно Сергея знаете? - спросила наконец Литта.
- Подружился не так давно; а знаю много лет... И с Дидимом Ивановичем, со стариком, раза два встречался. Хочу как следует с ним теперь повидаться. Хотя...
Он не договорил, быстро взглянул на Литту и прибавил тише:
- Юлитта Николаевна, да ведь я и с вашим покойным братом встречался. Он меня очень интересовал. Никогда я не думал, что он кончит трагически. Не шло к нему.
- Случайность... ужасная,- проговорила девушка, едва двигая побелевшими губами.- Мне тяжело вспоминать это... Но вы... вы что знаете? Считается не открытым, кто убил его тогда ночью в пустой финляндской даче... А что говорят - вздор, неправда.
- Говорят, что его убил Ржевский... Но, конечно, это вздор. Ясно, что вздор.
- Да, да. Убийца - несчастный, подговоренный негодяем. Больной, безумный... Он и умер в больнице... А нарочно говорят... И многие верят. Вот, бабушка моя, графиня... Вы ее знаете. Она уверена, что Юрия заманили в Красный домик и убили "революционеры". Зачем, о Господи!.. И о Ржевском она тоже... В чем уверилась,- кончено. С тех пор стала совсем иная. Жестокая она и сильная. Отца моего вовлекла туда же. Окружила себя...
Литта вдруг оборвала:
- Да вы знаете, кем. Вы ведь, в ее салоне - гость нередкий.
- Знаю...- задумчиво сказал Сменцев.- Это целый мир. Графини и ее присных жаль было бы не видеть.
- Делаете наблюдения? - неприятно усмехнувшись, спросила Литта.
- Нет. Я не наблюдатель. Созерцаниями заниматься некогда. Если вы мне не доверяете,- так тому и быть. Но все же лгать не буду. Я ищу себе союзников, говорю вам. Для этого надо видеть всех, чтобы потом выбрать.
Литта встала.
- Пойдемте. Что мне доверять - не доверять. По-прежнему я вас не понимаю. Там - союзников! Если гости графини могут быть вашими союзниками...
- Могут,- твердо и открыто сказал Сменцев...- Все могут, если я захочу. Последнее слово, подождите...
Он тоже встал. Солнце закрылось набежавшим облаком. Лес потемнел, посерел, притих. Прямо в глаза Литте глядели неблестевшие глаза под выгнутыми, точно нарисованными бровями.
- Чего вы желали бы, к чему Ржевский пришел, о чем Сергей мечтает,- того хочу и я. Должно создаться новое движение. Более широкое, с иными основами, с иными горизонтами. Но для этого надо считаться с существующими силами и пользоваться ими. Довольно романтических утопий да эмигрантских мечтаний. Что есть, то есть.
Он сдвинул брови и прибавил, ближе наклонившись к ней:
- Над созданием такого движения я работаю. И я - сделаю.
Это шепотное, но ясное "сделаю" прикрыло Литту душным туманом. Ей казалось теперь, что она Сменцеву и верит до конца и в то же самое время до конца не верит. Захотелось быть далеко от него, забыть его, чтобы вовсе не было его,- но и странно влекло ему покориться, согласиться с ним в чем-то совсем, и пусть все сбудется, чего он хочет.
- А теперь пойдемте,- произнес Роман Иванович громко, почти весело.- Мы к обеду опоздали. И ведь это длинный разговор. Сразу всего не скажешь. Еще не раз к делу вернемся.
В тот вечер долго сидела Литта над своей тетрадкой. Писала, думала, опять писала... Но кончила тем, что под утро все листы разорвала. Не надо. И запоминать этого не надо. Ничего не выходит. Ничего не вышло. Не надо.