Николай Эдуардович Гейнце
Первый русский самодержец
На дворе стоял сентябрь 1477 года.
Бледные осенние тучи бежали по небосклону. Из них сыпался мелкий частый дождь; отдаленные горы и вершины были покрыты как бы серебряною дымкою; ветер то бурливо завывал по ущельям, раскачивая макушки огромных дубов и шумя последними желто-красными листами молодого осинника, то взрывал гладкую поверхность реки Волхов, и тогда, пробужденная от своего величественного покоя, разгневанная стихия бурлила и клокотала, как кипяток.
Вдруг среди этих чудных по своему разнообразию звуков природы раздался звон вечевого колокола в Новгороде: раз, два... и залился. Вся окрестность, содрогнувшись, заныла от этого звука.
Народ, заслыша его, повалил буйными и нестройными толпами на Ярославово дворище, окружавшее вече, и буквально затопил его. Рогатки, заграждавшие улицы, раскидывались и трещали от напора толпы.
Призыв на вече раздался рано утром, и рогатки еще не были раздвинуты ярыжками {Полицейские того времени.}.
- Что за невзгода снова грозится на нас бедных! - восклицали иные бегущие вслух, а другие только думали то же про себя, спеша достигнуть двора Ярославлева, с которого несся вещий и пронзительный звук вечевого колокола.
Без всякого порядка, без малейшего уважения к этому священному месту, бросился народ к воротам и стучал в них чем попало, угрожая выломать их, или же сшибить каменьями звонаря, если его тотчас не впустят в общее собрание.
Несколько караульных, - иные с бердышами, иные с пищалями, чинно разъезжавших вокруг двора, - были смяты, а полусонные ярыжки, шатавшиеся в изумлении и хлопотах во все стороны с поднятыми, присвоенными их должности палками, были биты ими же.
Наконец, ворота подались, скрипнули, народ еще теснее прижался к ним, и они начали медленно растворяться.
Толпа с шумом, подобно бурному потоку, бросилась в них, но вдруг отступила, как бы пораженная внезапным видением, окаменела и мгновенно оказалась с обнаженными головами.
Архиепископ Феофил, во всем облачении, с животворящим крестом в руках, сопровождаемый знатнейшими сановниками, посадниками города и клиром, появился перед народом.
- Люди дерзновенные! - раздался среди наступившей могильной тишины его грозный голос. - Образумьтесь! На что покушаетесь вы и перед кем? Разве забыли вы, ослушники богопротивные, пред чьим лицом предстоите? Смиритесь и приложите внимание к грамоте, которую прочтут вам. Но предваряю вас: размыслить хорошенько, о чем пишет к вам законный ваш князь. Вот наместник его, прибывший к нам вчера о вечерье.
Архиепископ указал рукою на бывшего тут же боярина Федора Давыдовича и продолжал:
- Не посрамите себя перед ним, дайте в душе вашей место голосу совести и отвечайте ему кротко, что внушит вам рассудок. Настало время решительное. Отечество наше зыблется. Вы сыны его; я пастырь ваш; мы должны поддержать, исцелить язвы, которые и прежде гнездились в самом сердце его! Обдумайте, решитесь и преклоните колена перед милосердной заступницей нашей, святой Софиею.
Феофил кончил и подал знак рукою. Посадник Яков Короб начал читать запросную грамоту великого князя:
- "Осподарь всея земли русския и великий князь московский, владимирский, псковский, болгарский, рязанский, воложский, ржевский, бельский, ростовский, ярославский, белозерский, удорский, обдорский, кондийский и иных земель отчин и дедич, и наследник, и обладатель, Иоанн Васильевич, посылает отчине своей Великому Новгороду запрос с ближним боярином своим и великим воеводою, Федором Давыдовичем: что разумевает народ его отчины под именем государя вместо господина, коим назвали его прибывшие от них послы архиепископские: сановник Назарий и дьяк веча Захарий? Имуть-ли они желание видеть власть судную в одних его руках и хотят ли присягнуть ему как полному властелину, единственному законодателю и судии не причастному, не иметь у себя тиунов, кроме княжеских, и отдать ему двор Ярославлев, древнее место веча? Если так, то он посылает им милость свою и скоро имеет вступить во владение своих праотцев. Сию запись скрепил печатник печатью великокняжескою, князь Юрий Патрикеев. Писал ее дьяк Анциферов, по реклу {По прозванию.} Шершавый.
Далее были прочтены скрепы сановника Назария и дьяка Захария.
Когда посадник окончил чтение этой грамоты, несколько минут народ хранил молчание ужаса, затем уже послышался глухой ропот:
- Это все бояре да посадники мудрят; якшаются с москвитянами, одаряются ими и тайком от нас обсылаются вестями да записями!
- Зачем же вече-то установлено, как не про всех? Что мы черных сотен слобод людишки, так нам и не поверяют умыслы свои! Вот от белых-то и замарались! Дело вышло на разлад, так наши же руки и тянут жар загребать! - слышались там и тут возгласы.
- Как бы не так! Что сами заварили, пусть сами и расхлебывают! - крикнул чей-то голос.
- Кто отвращает лицо свое от блеска меча вражеского, тот недостоин называться гражданином Новгорода Великого! - возвысил голос архиепископ. - Но дело не в том. Прение наше должно совершиться в льготу отчизне, иначе месть Божия над нами!
- Владыко святый! - начал тысяцкий Есипов. - Ты сам видишь, что всю судную власть забирает себе наместник великокняжеский. Когда это бывало? Когда новгородцы так низко клонили свои шеи, как теперь перед правителем московским? Когда язык наш осквернялся доносами ложными, кто из нас был продавцам своего отечества? Упадыш? Казнь Божия совершилась над ним! Так да погибнут новые предатели - Назарий и Захарий. Мы выставляли князю московскому его оскорбителей, выставь и он нам наших!
- Вестимо так, требуем этого по договорным грамотам! - раздались народные крики.
- Постойте, выслушайте меня, или же слагаю теперь же сан свой с себя! - заговорил Феофил, возвышая голос, заглушаемый народом.
Из уважения к пастырю душ воцарилось молчание.
Архиепископ заговорил:
- Чьи очи из вас не зрили бедствия уничтожения и срама отечества в недавнем времени? Чей слух не был раздираем воплями соотечественников - братий ваших? Чье сердце, содрогаясь, не соболезновало в те тяжкие времена? Ваша кровь не совсем еще высохла на стенах крепостных, и вы, кичливые, опять становитесь доступны гордости, самонадеянности и непослушанию; опять даете пищу мечу вражескому, опять хотите утолить жажду его собственною кровию! Проклят тот, кто неправедную силу не отражает силою, но вдвое тот - кто противится правоте.
- Владыко святый, да видит Бог, мы неповинны. Ты сам видишь, на нас налгали. Между нами предатели, Иуды! Так бы и Литва не поступила! - снова закричал народ.
- Дети мои, - кротко и величественно отвечал Феофил, - сознавайтесь, чашу горшую должны допить вы за прошедшую вину свою, ничем неискупимую. Не ропщите же, но допивайте ее. Презренные наушники зло хитрят над вами: отклоните от их наветов слух свой, будьте терпеливы и предайтесь на волю Провидения. Мы обошлемся сперва с князем, обвиним предателей и поклонимся ему; предатели будут наказаны собственным грозным судом своей совести, а от нас да будут они преданы анафеме! Пойдемте же, преклоните колена перед престолом Всевышнего: это будет священным началом нашего дела!
Он снял клобук, благоговейно перекрестился и пошел.
- Анафема изменникам! - торжественно воскликнул клир.
- Анафема! да будут преданы анафеме изменники - предатели отечества! - подхватил народ и в стройном порядке отправился за своим духовным владыкою.
Величественную и стройную картину представил из себя храм святой Софии, основанный князем Владимиром, сыном Ярослава Великого, оставшийся доныне единственным памятником древнего Новгорода, когда благочестивый архиепископ, облаченный в крещатую ризу, с паствой своей преклонил колено перед алтарем и клир умилительно запел молитву "Царь Небесный".
По окончании ее Феофил вдохновенно произнес:
- Царь Небесный услышит нас, когда мы докончим благословенное начало, но гром Его не замедлит разразиться в противных поступках. Опять повторяю вам: будьте кротки и терпеливы. Видите ли вы в куполе образ Спасителя со сжатою десницею вместо благословляющей? "Аз-бо, - вещал глас писавшему сию икону, - в сей руце Моей держу Великий Новгород; когда же сия рука Моя распространится, тогда будет и граду сему окончание".
Растроганный народ начал молиться почивающим в храме мощам: святителя Никиты, печерского затворника, благоверной княгини Анны, матери его, приложился к Евангелию, писанному святым Пименом, и иконам Всемилостивого Спаса и Премудрости Божией - Петра и Павла, затем вышел на паперть, поклонился праху архиерея Иоакима и, освеженный и успокоенный пастырским словом, мирно разошелся по домам.
Темная ночь давно уже повисла над землею... Луна была задернута дождевыми облаками, ни одна звездочка не блестела на небосклоне, казалось, окутанном траурною пеленою. Могильная тишина, как бы сговорившись с мраком, внедрилась в Новгороде, кипящем обыкновенно деятельностью и народом. Давно уже сковала она его жителей безмятежным сном, и лишь изредка ветер, как бы проснувшись, встряхивал ветвями деревьев, шевелил ставнями домов и опять замирал.
Вся Никитская улица с своими домами, балаганами и лачужками утопала в непроницаемом мраке. Только в самом конце ее в продолговатом окошке высокого терема, обращенном на двор, мелькал огонек. Терем этот отличался от других особенным искусством и красотою в постройке, а потому назывался "Чудным теремом".
Его окружал на большое пространство высокий забор с зубцами, а широкие дощатые ворота, запертые огромным засовом, заграждали вход на обширный двор; за воротами, в караулке дремал сторож, а у его ног лежал другой - цепной пес, спущенный на ночь. Кругом, повторяем, царила мертвая тишина, лишь где-то вдали глухо раздавалась перекличка петухов, бой в медную доску, да завывание собак.
Послышались чьи-то тяжелые, уверенные шаги. Кто-то шел вдоль забора и, оставаясь у калитки, вырубленной в воротах, отыскал проволоку, продетую сквозь нее, и потянул ее к себе.
Раздался тонкий звук колокольчика.
Чуткий пес, давно уже настороживший уши, рявкнул, вскочил, подсунул рыло под подворотню и радостно забил хвостом о землю. Сторож тоже встрепенулся, и с языка его сорвался обычный вопрос:
- Кто идет?
- Свой! - ответил ему не громко, но грубо, поздний гость.
В ту же минуту сторож подскочил к калитке, медное кольцо зазвучало, и незнакомец, тщательно закутанный, перенес свою ногу через высокий порог, оправил полы своего широкого охабня и опять грубым голосом сказал сторожу:
- Тебе, старый леший, сидеть бы на горохе, да пугать бы воробьев. Что так рано пришиб тебя сон? Разве забыл, что должен дождаться меня?
- Не во гнев твоей милости, господине, от самой боярыни вышел приказ держать ворота на запоре! - отвечал ему сторож.
Вошедший посмотрел на окно терема.
- Что это за огонь в оконце?
- Должно быть, светец горит, али жирник, а статься может свечи теплятся в образной боярышниной перед ликом праздничной иконы. Завтра ведь праздник Рождеству Богородицы.
- Не в прок мне знать о празднествах твоих. Говори, старый плут, не укрывается ли кто у ней? Все ли наши собрались?
- А кто их знает. Я окромя тебя, да князя Василия Ивановича, никого не знаю. Вишь, ходят все ночью, как тати.
- Скажешь ли ты мне, кто с ней, или я вызову у тебя язык вот этим! - вскрикнул незнакомец и, распахнув полы охабеня, показал на кинжал, блеснувший во мраке своей серебряной чешуей.
- Сейчас, боярин, сейчас. Пошел к ней еще о вечерьи; в память ли тебе тот чернец-то, что, бают, гадает по звездам? Мудреный такой! Ну, еще боярыня серчала все на него и допрежь не допускала пред лицо свое, а теперь признала в нем боголюбивого послушника Божия? В самом деле, боярин, уж куда кроток и смирен он! Наша рабская доля - поклонишься ему низехонько, а он и сам также.
- Кто бы это? - проворчал сквозь зубы вошедший. - Да это соловецкий пришелец, монах тамошней обители, все оттягивает у легковерной бабы льготы от земель ее на свой монастырь. Ну, я выжму ж его от нее... Он что-то мне подозрителен, - продолжал он вслух высказывать мысли, направляясь к крыльцу терема.
Терем этот принадлежал вдове бывшего новогородского посадника Исаака Борецкого - Марфе.
В описываемую ночь она сидела в своей наугольной гриднице, где на широком дубовом столе догорала восковая свеча в точеном, костяном светце и освещала передний угол с иконами в богатых окладах. Гридница эта была под сводами и роскошно убрана во вкусе того времени. Стены ее были обиты алым бархатом с раскиданными на нем серебряными и золотыми звездочками, а по бокам воткнуты были красивые, позолоченные стрелы, как бы поддерживая эти богатые обои. В глубине гридницы стояло высокое ложе с пышными, шитыми в узоре шелками изголовьями, задернутое кружевным пологом.
Марфа Борецкая сидела недалеко от него, важно раскинувшись на лавке, покрытой соболями.
Это была красивая, но далеко не молодая женщина. Покрывало ее, отороченное золото-шелковою бахромою, было немного опущено на лицо, и из-под него мелькали быстрые глаза, особенно когда она повелительно устремляла их на своего собеседника, скромного чернеца, сидевшего перед ней с опущенным долу взором.
Этот чернец был отец Зосима, еще довольно молодой настоятель Соловецкой обители.
- Да скажи же мне, отче Зосима, каким случаем сделалась известной обитель Соловецкая и по чьим следам вошел ты в нее? - говорила Марфа.
- Невидимая рука Божия привела меня в тихое и уединенное пристанище, - отвечал отец Зосима. - Предместник мой, святитель Савватий, бывший инок Кирилло-Белозерского монастыря, искал пустыни, где бы мог укромно возносить молитвы свои к престолу Всевышнего и безмятежно кончить дни свои, пустился странствовать с духовным братом своим Германом. Они отыскали такое место на диком, уединенном, совершенно безлюдном острове и поселились на нем в 1442 году; там выстроили они себе убогий шалаш под мрачными сводами елей, недоступными солнечным лучам, а подле него часовню и дожили срок жизни своей тихо и благословенно.
- Как же ты переступил рубеж светской жизни? - продолжала допытываться Борецкая.
- Молва и слава о подвигах моего предместника огласилась во всех концах земли русской, сердце мое закипело святым рвением - я отверг прелесть мира, надел власяницу на телесные оковы и странническим посохом открыл себе дорогу в пустыню Соловецкую, обрел прах предместников моих, поклонился ему, и искра твердого, непоколебимого намерения, запавшая мне в душу, разрослась в ней и начала управлять всеми поступками моими. С благословения покойного архиепископа новогородского Ионы, основал я храм и огородил его стенами. Люди чуждые мира стекались ко мне во всех сторон и охотно понесли со мной тяжелый крест, скоро сделавшийся для нас легким; все избрали меня настоятелем, и это избрание довершил Иона благословением своим и поставил меня в игумены. Мощи святителя Савватия перенесли мы со всем благочинием в обитель, где почивают они и доныне. С тех пор живем мы тихо, миролюбиво и привольно. Грамотою новогородской предоставлено нашей обители владеть островами Соловецким, Анзерским, Заяцким и другими. Мы, сколько могли, улучшили обитель: питаемся рыбною ловлею и засеянными нашими руками овощами; завели солеварню, провели каналы от потопления и без всякой нужды ожидаем вечности.
- И тебе, отче святый, не взгрустнулось по свету в юные годы твои? Не наскучили труды тяжкие, каждодневные, ни тогда, ни теперь?
- Они-то и не дали места скуке в душе моей, посвященной Богу и трудолюбию. Тогда я был крепче телом, ныне - духом. От молитвы - к трудам, от трудов - опять к молитвам. Мне некогда было скучать и кручиниться. На душе было легко, на сердце весело. В часы отдохновения, бывало, выйдешь поразмыслить о своей новой жизни, взглянешь на все окружающее, начнешь созерцать искусство Небесного Художника - и мысли потонут в дивной красоте. Дикое, но прекрасное очарование положительно сковывает тебя: высокие развесы елей, пышными шатрами нависшие и шумно раскачивающиеся над головой, а под ногами мрачное море, по которому ходят бурливые волны, глаз обнимает бесконечную сизую пелену, кипящую сверкающими алмазами при светиле дня. Одна мысль, что ты находишься на краю земли, отдаленном ото всего мира, возбуждает благоговейные и высокие чувства, не радость и не печаль закрадывается в душу, а что-то необъяснимое, что выше того и другого. Когда же в немом восторге слеза умиления прольется из глаз, упадет на сердце и освятит его, когда душа зарвется из пленной оболочки своей и запросится в мир чудес и света... тогда поймешь этот мир, несравненно более прекрасный, нежели оставленный тобою.
Зосима умолк.
Благоговейно слушала Марфа вдохновенные слова святого мужа и, после некоторой паузы, растроганным голосом сказала:
- Да, у кого святое тепло на сердце, тот всем доволен; но у кого душа больна...
Она не могла более продолжать и быстро надвинула покрывало на все лицо, чтобы он не прочел в нем движения сердечных мук.
- У кого она страдает светскими помыслами, так ее и многим не удовлетворить: это бездонный сосуд, которого ничем никогда не наполнишь, - отвечал, понявши ее, отец Зосима.
- Истинно верую в слова твои, - начала она опять, успокоившись. - Помнишь ли, праведный отче, когда ты искал покровительства моего от обиды двинских жителей. Я владею близ страны, тобой обитаемой, богатыми селами, но я отказывала тебе во всякой помощи. Теперь совесть, раскаяние мучат меня.
- Человеку долженствует помнить одно добро; тебя смутил искуситель в образе неверного литвина. Прости меня, боярыня. Хоть ты чтишь его своим суженым, но истина руководствует мною, и я вторично повторяю устами ее: "отжени от себя врага, удались от зла и сотвори благо".
Она сидела с поникшей головой.
- И тогда неправеден был гнев твой, - продолжал Зосима. - Вспомни, сколько щедрот своих излил на тебя законный князь твой: все имущество твое, злато, серебро, каменья дорогие и узорочья всякие, поселья со всеми землями и угодьями остались сохранены от алчбы вражеского меча; жизнь твоя, бывшая подле смерти, искупилась не чем иным, как неподкупной милостью великого князя московского. Сверх того, сын твой Дмитрий также не обойден был ею и пожалован знатным титулом боярина московского. Чего же недостает ненасытности твоей?
Глаза Марфы блеснули из-под вновь приподнятого ею покрывала.
Было заметно, что напоминание о прошедшем затронуло слабую струну ее сердца.
- Но где же сыновья мои? - воскликнула она. - Один под черным рубищем муромского монаха, быть может, скитается без приюта и испрашивает милостыню на насущное пропитание; другой, - жалованный боярин твой, - под секирой московского палача встретил смертный час! Это ли милость великокняжеская!
Она перевела дух.
- Я призвала тебя и одарила богато, чтобы посоветоваться, как отвратить общую напасть, грозящую всему Новгороду, а ты, пробудив во мне заснувшую было ненависть к мучительнице-тиранке - Москве, заставляешь еще каяться за то, что я люблю отечество свое и не меняю его на гонителя сына моего, меня самой, моей родины! Нет, Марфа не укротится, не посрамит себя!
- Много я сказал бы тебе на слова твои, - прервал ее отец Зосима, - но ты, несомненно, слышала уже слова владыки нашего Феофила, а мне остается только домолвить. Я прозреваю цель твою, меня не смутят козни любимца твоего Болеслава Зверженовского. Вы хотите властвовать! Но помните: кто выше станет, тот быстрее падет! Любовь всякая, как и твоя к родине, бывает часто слепою. Если ты не желаешь видеть света истины, то отпусти меня - я более не нужен тебе, и дары твои оставь при себе: они тяжелы, не по силам моим.
- Тебя любит народ. Как молитвы твои доступны слуху Всевышнего, так и увещевания на подвиги бранные воспламеняют сердце каждого новгородца против врагов отчизны! - начала было умилостивлять его Марфа.
- Я не вижу их, - сказал он равнодушно, вставая со своего места.
- Так благослови же хоть меня на это, - выговорила с заметною досадою огорченная Марфа, поспешно вставая со скамьи.
- Отныне и до века благословляю и заклинаю тебя именем Вездесущего Свидетеля всех дел и помышлений наших, и всеми святыми угодниками новогородскими, и матерью-заступницею нашею, святой Софиею, только на добрые дела! - произнес торжественно Зосима и вышел.
- Гордый монах! - прошептала Марфа и в волнении начала ходить по светлице.
Шаги отца Зосимы еще не затихли на чугунном полу узких сеней терема Борецкой, как Болеслав Зверженовский - незнакомец, разговаривавший со сторожем, - вошел в противоположную дверь светлицы Марфы, блеснув из-под своего короткого полукафтанья ножнами кривой польской сабли.
- Здравствуй, боярыня, - сказал он мрачно, с заметным неудовольствием в голосе, низко и почтительно кланяясь хозяйке.
- А, это ты, пан, - ласково приветствовала она его, хотя выражение ее теперь почти открытого лица носило следы только что пережитого душевного волнения. - Ну, что нового? Я давно поджидаю тебя!
- Свет наш состарился: что же искать в нем нового? - коротко отвечал он.
- Ночь уже очернила его, теперь он не белый, а во мраке, и в этих случаях, по моему мнению, новостям должен быть урожай, - с ударением на каждом слове проговорила Марфа, усаживаясь на скамью.
- Ты, боярыня, сама была окружена за последнее время чернотою, от которой не спасет тебя и свет, а во мраке - новости мрачные; не спрашивай же о них!
- Что замышляешь ты сказать мне? - озабоченно спросила она, не поняв, или не желая понять его намеков. - Или худой оборот приняли наши дела, или мало людей на нашей стороне? Возьми же все золото мое, закидай им народ, вели от моего имени выкатить ему из подвала вино и мед... Чего же еще? Не изменил ли кто?
- Никто; все идет хорошо, - спокойно отвечал Болеслав, садясь возле Борецкой по данному ею знаку.
- С чего же ты такой озабоченный, пасмурный?
- Не дух ли сына твоего, Федора, до меня являлся проститься с тобою? - ответил он ей вопросом.
- Нет, это был чтимый Зосима, муж разумный, но... несколько... не знаю, что и сказать о нем.
- Не в нем дело! - раздражительно прервал он ее. - Ты давно не видала своего сына?
- С тех пор, как московские тираны выволокли его из родных стен и принудили постричься в Муроме; напрасно я старалась подкупить стражу, лила золото, как воду, они не выпустили его из заключения и доныне, не дозволили иметь при себе моих сокровищ для продовольствия в иноческой жизни... Но к чему клонится твой вопрос? Нет ли о нем какой весточки? - с трепетным волнением проговорила она.
- Боярыня, - торжественно, громко произнес Зверженовский, поднимаясь с лавки, - будь тверда! Ты нужна отечеству. Забудь, что ты женщина... докончи так, как начала. Твой сын уже не инок муромский, не черная власяница и тяжелые вериги жмут его тело, а саван белый, да гроб дощатый.
- Как?.. он... второй?..
- Его домучили... Сегодня я узнал об этом достоверно от одного муромца, очевидца его последних минут. Но будь тверда!
Трудно описать выражение лица Борецкой при этом известии; оно не сделалось печальным, взоры не омрачились, и ни одно слово не вырвалось из полуоткрытого рта, кроме глухого звука, который тотчас и замер. Молча, широко раскрытыми глазами глядела она на рокового вестника, точно вымаливала от него повторения слова: "месть". Зверженовский с злобной радостью, казалось, проникал своими сверкающими глазами в ее душу и также молча вынул из ножен саблю и подал ее ей.
- Значит ты понял меня? - произнесла она хриплым, сдавленным голосом.
Он кивнул головой и, сложа руки на груди, вопросительно глядел на нее.
- Клянусь острием этой сабли, клянусь кровью и прахом сыновей моих, я изнурю себя, лишусь своего имущества, но уязвлю гордыню московского князя под стенами Новгорода, или пусть погибну под ножами его клевретов! - торжественно произнесла Марфа, размахивая саблею, и глаза ее блестели, как сталь, которую она держала в руке.
Картина была достойна великого художника: хитрый поляк с сверкающими злобною радостью глазами, с шершавой головой и смуглым лицом, оттененным длинными усами, казалось, был олицетворением врага и искусителя человечества, принимающего исповедь соблазненной им жертвы.
- Через мой труп перешагнут на тебя твои враги, боярыня, - хвастливо произнес он, - а победа надо мной достанется им дорого.
- А если она будет на нашей стороне?
- Тогда гуляй мечи на смертном раздолье! Весь Новгород затопим вражеской кровью, всех неприязненных нам людей - наповал, а если захватим Назария, да живьем еще, я выдавлю из него жизнь по капле. Мало ли мешал он мне, да и тебе; бывало, ни на вече, ни на встрече шапки не ломал. А Захария посадим верхом на кол, да и занесем в его притон - Москву. Нужды нет, что этот жирный бык не бодается, терпеть нам его не след.
- А после?.. - с восторгом начала Марфа.
- А после, - прервал он ее, - после тебе в руки жезл правления... Казимир твоя правая, а я - левая рука...
Борецкая дико, радостно захохотала.
- Ты... ты, - произнесла она, тихо переводя дух, - ты будешь моим, я твоею... жизнь поделим поровну.
Вдруг в древнем Херсонском монастыре, на Хутыне, заныл колокол, брякнул несколько раз и опять замолк; только ветер, разнося дождевые капли, стучавшие по окнам, гудел как труба - вестница чего-то недоброго.
Злоумышленники вздрогнули и переглянулись между собой.
- Что бы это значило? - почти шепотом сказала Марфа. - В глухую ночь кто может взойти звонить на колокольню? Кажется, нам не послышалось?
- Нет, это, должно быть, ветер шевельнул колоколами, - отвечал Зверженовский с расстановкой, прислушиваясь. - Вот опять стало тихо.
- Однако это недаром... мне что-то жутко! Уж не бунт ли затевается? Кажется, рано. Не предупредил ли нас кто-нибудь?
В это время на дворе заскрипела калитка, залаяла собака и послышались голоса входивших на двор людей.
- Бабушка, бабушка! Мне страшно, не спится что-то, да и грезы все такие страшные, будто ты... - заговорил сквозь слезы, дрожа всем телом, вбежавший десятилетний внук Борецкой, сын ее сына Федора Исаакова.
- Что ты, Васенька, чего испужался? - прервала его Марфа, лаская. - Что такое тебе привиделось?
- Да вот, будто ты, да пан этот, - ребенок указал рукой на Зверженовского, - хватаете меня мохнатыми руками и хотите стащить с собой в яму, оттуда тятенькин голос слышится, да такой слезливый, и он будто, сидя на стрелах, манит меня к себе. Кровь из него ручьем хлещет, а глаза закатились. Мне не хотелось прыгать к нему, да вот пан этот так на меня глянул, что я не вспомнился, сотворил крестное знамение, зажмурился, вскрикнул и проснулся. Вокруг меня темно, и, кажись, наяву, представился мне опять тятя, поглядел на меня так жалобно, к вам сюда кулаком погрозился и пропал. Я хотел выговорить молитву: силюсь, да не могу. Тут оглушил меня звук колокола... Отец-то мой давно уж мне грезится.
- Полно, полно, позабавься, да полакомься гостинцами... и все пройдет, - в смущении заговорила Марфа и высыпала в подол его рубашки из коробки всяких сластей.
Ребенок ушел с пришедшей за ним нянькой.
- Должно, это наши стучат по сеням, а то бы рабы твои остановили незваных гостей! - радостно сказал Зверженовский, заметно ободрившись.
- И впрямь наши, - отвечала Марфа и вместе со своим гостем перешла из гридницы в соседнюю советную палату.
Там действительно уже были налицо все их единомышленники: сам тысяцкий Есипов, степенный посадник Фома, посадник Кирилл, главный купеческий староста Марк Панфильев, из житых людей {Обывателей.}, Григорий Куприянов, Юрий Репехов и другие старосты концов: Наровского, Горчанского, Загородского и Плотницкого, некоторые чтимые в Новгороде купцы, гости и именитые, наконец, такая же знатная и богатая вдова, как и Марфа, Наталья Иванова, которая хвасталась, что великий князь Иоанн, в бытность свою в Новгороде в 1475 году, ни у кого так не был роскошно угощен, как у ней.
Среди спасителей отечества
После взаимных приветствий жданные гости разместились по широким лавкам.
Первая начала Марфа, обратившись к тысяцкому Есипову.
- Что, велемудрый боярин, соглашается ли с нами народ? На нашей ли улице праздник?
- Пока еще будни на нашей улице, боярыня, вот что скажет завтра. Золото, серебро и вино действуют; в хмельном разгуле народ побушевал, потолокся на площади, да и разошелся по домам, - отвечал Есипов.
- Теперь время действовать словами. Вон Феофил как опешил толпу велеречием своим, все пали ниц и заныли об отпущении вины, - заметил посадник Фома.
- Да, он все дело на свой лад настроил, - подтвердила Марфа.
- Бочка меду да ложка дегтю, красно на устах, да черно на душе его, так и всем будет: сладко во рту, да горько на сердце отрыгается! - вставил свое слово Зверженовский.
- Я сама завтра явлюсь перед народом. Он еще помнит меня и поминает... - начала было Марфа.
- Проклятьем, - перебила ее Наталья Иванова. - Я сама слышала ономнясь, как поносили тебя, боярыня, кляли, зазорили того, кто послушает твоих наветов, и обещались вымести телом приспешника твоего Софийскую площадь, если он только покажется на ней.
- "Слова без дела, что лук без стрелы!" - ваше же русское присловье! - обиделся Зверженовский. - Таковы новгородцы; а как услышат, что земляки мои наготове напасть на москвитян - заговорят другое. Они как рыбы - в худую погоду ищут глуби, а в ясную любят поиграть на солнце.
- Надобно непременно пустить слух, что Казимир стоит за нас и рать его уже выступила против москвитян, - поспешно сказала Марфа.
- Да их, вашу братию, новгородский народ не стал терпеть за обманы и называет челядинцами, голой Литвой, блудливыми кошками и трусливыми зайцами! - заметил один из старцев.
- Небось, на нашей стороне еще много людей, а золото, ласковые слова и обещания перетянут хоть кого. Завтра попробуем счастья новыми посулами, подмажем колеса, и все пойдет ходче, - с веселым, беззаботным смехом произнес Зверженовский.
Слуги в это время внесли и поставили на столы яства и пития, и между долгими разговорами и совещаниями началась попойка. Болеслав Зверженовский, съев конец сладкого пирога и оросив его крепким русским медом, воскликнул первый:
- Многолетие тебе, Марфа Борецкая, нынешняя боярыня и будущая княгиня новгородская.
- Многолетие, многолетие! - подхватили все, и гордая вдова, встав, начала раскланиваться во все стороны.
Вдруг ударил колокол, другой, и благовест разлился по всему городу.
Все встрепенулись, как вороны, почуя кровь, думая, что это призыв к бунту и убийствам, но вскоре опомнились, и тысяцкий Есипов сказал:
- Чу... утреня... пора и по домам...
- Нас давеча изумил еще дальний колокол в самую полночь, так завыл, что мы, шедши к тебе, боярыня, индо пригнулись к земле, - вставил один из гостей.
- Да, сильна непогода, на Софийском храме, говорят, бурею крест сломило, - добавил другой.
- Ахти! - воскликнул третий. - Это, братцы, помяните мое слово, не к добру.
- Ты бы сидел между баб и точил им веретена, когда, ничего не видя, начинаешь трястись как осиновый лист, - оборвал его Зверженовский.
- Горожане! братия! - начала снова Марфа. - Время наступает, отныне я забываю, что я родилась женщиной; прочь эти волосы, чтобы они не напоминали мне этого; голова моя просит шлема, а рука меча; окуйте тело мое доспехами ратными, и, если я хоть малость отступлю от клятв моих, - залейте меня живую волнами реки Волхова, я не стою земли.
- И мы, и мы тоже! - подхватили все.
- Завтра поступим по общему условию. Утро вечера мудренее, - говорили между собою, расходясь, гости.
- Каково-то завтра проглянет день? Что-то темно, уж не суждены ли нам вечные сумерки, - думали робкие, и скоро чудный дом Марфы опустел и замолк, как могила.
На одном конце стола, покрытого длинною полостью сукна, стоял ночник, огонь трепетно разливал тусклый свет свой по обширной гриднице; на другом конце его сидела Марфа в глубокой задумчивости, облокотясь на стол. Ее грудь высоко подымалась, ненависть, злоба, сожаление о сыновьях сверкали в ее глазах.
- Итак, отныне я не женщина! - воскликнула она. - Прочь же эти уборы!
Она сорвала с головы своей покрывало, и две длинные косы, иссиня-черные, как вороново крыло, расплелись и скатились волнами на ее могучие плечи.
Когда волнение ее несколько улеглось, ей представился отец Зосима с кротким и вместе укоряющим взглядом. От сердца ее отлегло, на душе стало светлее, и слеза умиления скатилась из ее глаз.
Она вздохнула было с облегчением, но вдруг ее взор упал на лезвие сабли, забытой Болеславом Зверженовским.
Вид этой сабли снова напомнил ей все.
Она схватила косу и мгновенно обрезала ее.
"Свершилось!" - произнеслось в ее голове.
Багровая заря взошла на небо и бросила свой красноватый отблеск на землю. Настало раннее утро. Погода была переменчива. Порою ветер разгонял облака и показывалось солнышко, то опять оно заволакивалось тучами, черным саваном висевшими над Новгородом.
Снова, как и вчера, ударили в вечевой колокол со двора Ярославлева, и пронзительный звук его разлился по окрестностям. Народ, только что успокоенный накануне Феофилом, не знал как и разгадать причины нового призыва на общественный совет. Улицы заволновались, и ропотный шум толпы все усиливался и усиливался на Софийской площади.
Около самых ворот веча, осажденных со всех сторон народом, стоял старик с длинной седой, как серебро, бородою, в меховой шапке с куньей оторочкой и длинными подвязными наушниками; зипун на нем был серый, на овчинном подбое; в руках держал он толстую суковатую палку, с широким литым набалдашником из меди. Хотя морщины складками облегали его лицо, но глаза из-под седых нависших бровей горели огнем юности, особенно когда он, рассказывая про былую старину окружавшим его любопытным, приправлял свой рассказ разными прибаутками, присказками и присловьями и, переносясь за много лет назад, подражал молодецким движениям.
- И что за времена настали нонеча! - говорил он. - Чуть враг за лесом - и поникнут головами так низко, что шапка валится. Со страха, вестимо, искра кажется больше полымя. Износил я на плечах своих десятков семь с золотником годов, и научился видеть, что черно, что бело. Бывало, кто не слыхал, кто те видал Новгорода Великого далеко? "Это город, то-то привольный, то-то могучий!" - говаривали и немчины, и литвины, и все иноземные людины: ганзейцы и мурмане, гречины и татары, бывшие в нем не как враги, а как гости, - любили они заглядываться на золоченые главы церквей его, разгуливать по широким улицам и любоваться на площадях и в балаганах всеми товарами заморскими! Тут были раскиданы и меха пермские, и полотна фламандские, и ковры персидские, и соболи сибирские, и камки хрущатые, и бахромы золотошелковые, и всякие снадобья хитротканные, и седла азиатские, и камни самоцветные, и жемчуги бурмицкие, и уздечки подборные, и всякие узорья выписные. Всего грудами навалено было перед чужеземными зеваками - отдай деньги и бери добра сколько хочешь, сколько можешь.
В мирное время задает всякий пир на весь мир! Отъедайся, отливайся душа, ходи стена на стену, али заломи на бок шапку отороченную, крути ус богатырский, да заглядывайся на красоточек в окошечки косящатые; затронул ли опять кто, отвечай огнем, да копьем, да стрелами калеными; прослышал ли про караван ливонский, али чей-либо ненашенский - удальцы новгородские разом оскачат его, подстерегут и накинутся с быстротой соколиною раскупоривать копьями добро, зашитое в кожи, а меж тем косят часто головы провожатых, как маковинки. Бывало, одурь возьмет, как давно нет дела рукам; ну что, сиди на печи, да гложи кирпичи - разучишься и шевельнуть мечом; ждешь не дождешься, когда-то грохнет вечевой колокол, а уж как закатится, любо сердцу молодецкому, вспрыснет его словно живою водою радость удалая. Уж так забьется, так заскачет ретивое, как конь необъезженный в чистом поле, того и гляди, что выскочит в пригоршню. А бились мы с Чудью и Ямью со своими, и с чужими, и морем, и сухим путем, и Нарвою, и Волгою, и по Новоозеру неслось наше ополчение на несчетных судах. На кого наскочили, тот разведывайся; куда пришли, там и дома. В Кострому ли, в Тверь ли, в Ярославль ли, под Астрахань ли богатую, рады не рады - принимайте гостей, выносите калачи на золотых блюдах, на серебряных подблюдниках, выкатывайте бочки медов годовалых и чокайтесь с нами, незваными гостями; а если хозяева попросят расплаты, рассчитывайся мечами, да бердышами, да бери с них сдачи ушами, да головами, а там снимайся, удалая дружина, и мчись восвояси. А где аховой народец, как примером сказать бы в ближних пригородах ливонских, да еще где застанешь его не врасплох и выступят против тебя хозяева-то в железных обручах, да начнут пересыпаться с гостями своим свинцовым горохом, затепливай скорее его лачугу со всех четырех сторон и тут-то вот и привольно будет погреться: шум, гам, гик, вопль, стены трещат, рушатся, растопленное железо рекой течет, а люд словно воск тает. Натешилась душа, и заливай пожарище вражеской кровью, ведь как булат разогреется, от него пар валом валит, острие притупится хлестать по телам, да по костям, а еще хочется. Ведь это не то, чтобы мы напраслино нападали на соседей, и они при случае не спустят. Обоз ли отбить у наших, девушек ли захватить, золота ли без счета пограбить, да передушить стариков и малых детей - это им обычно; да не удавалося проклятым в частую, как нам приходилось, напрашиваться не в любые для них гости. А как опять мировая, так и мы, бывало, придерживаемся присловью: "В поле враги, дома гость, садись под святые {В передний угол.} починай ендову; в лесу - кистенем, а в саду - огурцом". И ведется речь любезно, и ходим об руку попарно, и любуются не насмотрятся наши гости, как красуется град наш, а в нем рдеют девицы красные, да разгуливают молодцы удалые, и бросаются им в глаза всякие диковинки редкие, и стали звать, прозывать его давно-предавно, чуть прадеды помнят, и чужие, и свои, славным богатырем, Великим Новгородом.
Взоры слушателей, впившиеся в рассказчика, сверкнули огневой отвагой, а старик, откашлянувшись, продолжал:
- И ноне придерживаются этого старики, да не обеими руками, с тех пор, как Иоанн московский залил наши поляны родною кровью. Все как-то пошло на разлад: старики шатаются от старости, молодые трясутся от страха, а родина гибнет. Молодечество {Разбой.} иные стали считать делом зазорным, а по силе грамот отнимать - это им нипочем. Укажите-ка мне, кто теперь поспорит, постоит и словом, и делом, языком и плечом за отчизну. Разве один Чурчила с своими удальцами! Если бы опомнясь не отшатнулся бы он добывать добра в Ливонию, в замок Гельмст, попятил бы московскую дружину так, что некому было бы и до Москвы добежать.
- Краснобай ты, старинушка, но кривы уста твои: нас-то по что изобидел ты? Чем мы не молодцы? Загуди только труба воинская, все побратаемся скинуть головы свои или вражеская, выменять на красную жизнь, на славную смерть! - воскликнули окружавшие старика.
- Все красно, ребятушки, да не так как солнце! - возразил он. - Прежде, бывало, московские князья засылали к нам гонцов и велеречиво просили через них подмоги. Дмитрий Иоаннович не знал как чествовать нас, когда на Куликовом поле четыредесять тысяч новогородцев отстаивали Русь против поганой татарвы, хоть после и озлобился на нас, что мы в яви и без всякого отчета стали придерживаться своего самосуда, да делать нечего, из Москвы-то стало пепелище, так выжгли ее татары, что хоть шаром покати, ни за что не зацепиться; кой-где только торчали верхи, да столбы, да стены обгорелые. Видно, понадобилось ему золото новгородское - подступил. Мы не прочь, выбирай любое: деньги, али битву. Взял первое, да и пошел обстраиваться, а к нам-то татары никогда и ноги не заносили неприязненно. Соберем дань, пошлем в Москву - и разделывайся ею московский князь с ордою, как рассудит. Нынешний-то лих что-то, а то, бывало, указывали мы путь обратный и московской, и ли