ют, на юг ветра, солнца, миражей, всего того, что поэтизирует и расширяет жизнь... "Вот там хотелось бы мне жи-и-ть..." - запела она, и ее быстрые ручки снова опустились на клавиши, рассеивая окончание ее мечты в трескотне оглушительных звуков.
"И ни слова о тамбурине, - подумала Розали:- дело серьезно!"
Дело было еще серьезнее, нежели она предполагала.
С того дня, когда Одиберта увидала, как барышня прицепила цветок к тамбурину ее брата, с этой самой минуты в ее честолюбивом уме возникло роскошное видение будущего, что имело некоторое влияние на их переселение. Прием, оказанный ей Гортензией, когда она явилась жаловаться к ней, поспешность, с которой она бросилась к Нуме, еще более подкрепили в ней ее смутную пока надежду. И с тех пор медленно, не сообщая об этом иначе мужчинам, как туманными полусловами, с своей хитростью почти итальянской крестьянки, подкрадываясь ползком, подготовляла она пути. Из кухни дома на Королевской площади, где она сначала робко ждала в уголке, на краюшке стула, она понемногу пробралась в гостиную и усаживалась там, всегда чистенькая и хорошо причесанная, скромненько, точно бедная родственница. Гортензия души в ней не чаяла, показывала ее своим друзьям, точно безделушку, привезенную из Прованса, о котором она говорила со страстью. А та, притворяясь еще простоватее, чем это возможно, преувеличила свою растерянность дикарки, свои припадки гнева с стиснутыми кулаками против грязного неба Парижа, восклицала премило "Bou diou" (боже мой), тщательно подготовляя свой эффект точно театральная звезда. Сам председатель суда улыбался ва это bou diou. A заставить улыбаться председателя!..
Но где она пускала в ход все свои нежности, так это в присутствии молодой девушки, когда она оставалась с ней вдвоем. Она вдруг становилась перед ней на колени, брала ее за руки, восхищалась малейшими подробностями ее туалета, ее манерой завязывать ленту или причесываться, бросая ей как бы нечаянно в лицо один из тех тяжеловесных комплиментов, которые все-таки доставляют удовольствие, до того они кажутся наивными и бесхитростными. Да, когда барышня вышла из экипажа перед фермой, ей показалось тогда, что это сама царица ангелов и она не могла говорить от удивления. А ее брат бедняга, слыша скрип коляски, увозившей назад парижанку, по камням спуска, говорил, что эти камни как бы падали ему один за другим на сердце. Она твердила на все лады о своем брате, о его гордости, о его беспокойстве!.. Беспокоится? Из-за чего? Скажите, пожалуйста... С того вечера у "министра" о нем говорят во всех газетах и портрет его помещают повсюду. И его до того заваливают приглашениями в Сен-Жерменское предместье, что он не может поспевать всюду. Герцогини, графини пишут ему раздушенные записочки, на бумажках с такими же коронами, как и на экипажах, которые они присылают за ним. Так нет же! Он все еще недоволен, бедняжка!
Все это шепталось на ушко Гортензии, при чем ей сообщались лихорадочность и частица магнетической воли крестьянки. Тогда, не глядя на нее, она спрашивала, нет ли у Вальмажура невесты, ожидающей его там, на родине.
- Невеста, у него!.. Ай, ай, как вы его не знаете... Он слишком много о себе думает, чтобы взять крестьянку. Самые богатые бегали за ним, дочка Комбеттов, и еще другая, и все красивые, знаете ли!.. Он даже не взглянул на них... Кто знает, что у него в голове!.. Ох, эти артисты!..
И это слово, новое для нее, принимало в ее несведущих устах непередаваемое выражение, подобно латинским фразам требника или какой-нибудь кабалистической формуле. Наследство кузена Пюифурка тоже частенько упоминалось в этой ловкой болтовне.
На юге весьма мало рабочих или буржуазных семей, у которых не было бы своего кузена Пюифурка, искателя приключений, уехавшего совсем молодым, не писавшего с тех пор и которого охотно представляют себе богачом. Это лотерейный билет, который неизвестно когда должен выиграть, химерические ворота в далекое богатство, и надежде этой, в конце концов, твердо верят. Одиберта верила в это наследство кузена и говорила о нем молодой девушке не для того, чтобы ослепить ее, а скорее для того, чтобы уменьшить разделявшее их социальное расстояние. После смерти Пюифурка, ее брат снова выкупит "Вальмажур", отстроит заново замок и предъявит свои дворянские грамоты, раз они все говорят, что бумаги эти существуют.
В конце этих разговоров, продолжавшихся иногда до сумерек, Гортензия долго молчала, прижавшись лбом к оконному стеклу, глядя, как в розовом зимнем закате поднимаются высокие башни вновь отстроенного замка, залитую светом площадку, звучащую серенадами в честь хозяйки этого замка.
- B_o_u d_i_o_u, как поздно! - воскликнула крестьянка, видя, что девушка в том градусе, который ей требовался. - А обед-то их у меня не готов еще! Бегу.
Часто Вальмажур являлся ждать ее внизу, но она никогда не позволяла ему подняться. Она чувствовала, что он и груб и неловок, да и равнодушен ко всякой идее обольщения. Он пока еще был не нужен ей.
Кто тоже еще сильно мешал ей, но кого очень трудно было избежать, это Розали, с которой ни кошачьи ужимки, ни притворные наивности ни к чему не вели. В ее присутствии Одиберта, нахмуривши свои страшные черные брови, не говорила ни слова; и в этом безмолвии, вместе с расовой ненавистью, в ней поднимался гнев слабых, скрытный и злопамятный, против самого серьезного препятствия ее планам. Это было настоящей причиной ее ненависти, но младшей сестре она приводила другие причины. Розали не любила тамбурина, кроме того, "она не следовала своей религии... А женщина, не следующая своей религии, понимаете"... Зато Одиберта следовала ей во всю, не пропускала ни одной службы и причащалась всякий раз, когда следовало. Это ни в чем, однако, не стесняло ее, она была хитра, лжива, лицемерна, зла до преступления и черпала в текстах только наставления, для мести и ненависти. Но она оставалась честной девушкой, в женском смысле этого слова: не смотря на свои двадцать пять лет и свое хорошенькое личико, она сохранила в той опасной среде, куда они теперь спускались, строгое целомудрие своей плотной крестьянской косынки, крепко стянутой на ее сердце, никогда не бившемся ни для чего другого, кроме братского честолюбия.
- Гортензия беспокоит меня... Взгляни на нее.
Розали, которой ее мать поверяла это опасение в уголке гостиной в министерстве, подумала, что г-жа Лё-Кенуа разделяет ее подозрения. Но замечание матери относилось к физическому состоянию Гортензии, которая никак не могла справиться с сильнейшим и сквернейшим насморком. Розали взглянула на сестру. Все тот же ослепительный цвет лица, та же живость, та же веселость. Правда, она немного кашляла, но что за беда! Все парижанки кашляют после бального сезона. Хорошая погода мигом поправит ее.
- Говорила ли ты об этом с Жаррасом?
Жаррас был другом Руместана, бывшим завсегдатаем кафе Мальмуса. Он уверял, что это пустяки и советовал съездить на воды в Арвильяр.
- Ну, что же, надо ехать, - живо сказала Розали, восхищенная этим предлогом удалить Гортензию.
- Да, но тогда твой отец останется один.
- Я стану навещать его каждый день...
Тогда бедная мать призналась, рыдая, какой ужас внушала ей эта поездка с дочерью. Целый год пришлось уже ей раз переезжать из курорта в курорт для ребенка, которого они уже лишились. Неужели ей придется начать то же самое странствование с той же самой ужасной целью в перспективе? И того точно также это схватило в двадцать лет, посреди цветущего здоровья и сил...
- О! мама, мама... замолчи же...
И Розали тихонько принялась бранить ее. Ведь Гортензия не больна, доктор сам сказал это. Эта поездка будет просто развлечением. Арвильяр, Альпы в Дофине, чудная местность. Она охотно сопровождала бы Гортензию вместо нее. К несчастию, она не могла. Есть серьезные причины...
- Да, я понимаю... твой муж, министерство...
- О! Нет, не то.
И, прижавшись крепко к матери, в этой близости сердец, редко выпадавшей им на долю, она сказала:
- Слушай, но оставь при себе, ибо никто еще не знает, даже Нума, - и она призналась ей в слабой еще надежде, которую она было навсегда потеряла, сводившей ее с ума от радости и страха, новой надежде на возможность рождения ребенка.
Арвильяр, 2 августа 76 г.
"Прелюбопытное это место, откуда я пишу тебе. Вообрази себе квадратную, очень высокую оштукатуренную глухую залу, с плиточным полом, два больших окна которой задернуты голубыми занавесками до самого последнего стеклышка, причем полумрак еще увеличивается чем-то в роде носящихся в воздухе паров, с серным вкусом, пристающих к одежде и заставляющих тускнеть золотые украшения; тут, вдоль стены сидят люди на скамейках, стульях и табуретах, вокруг маленьких столов, и эти люди ежеминутно смотрят на часы, встают, уходят, уступая место другим, причем каждый раз в приоткрытые двери видна толпа купальщиков, проходящих по светлым сеням, и белые развевающиеся передники прислужниц. Ни малейшего шума, несмотря на все это движение, вечный шопот тихих разговоров, шелест развертываемых газет, скрип плохих заржавленных перьев по бумаге. Тихо, точно в церкви, в воздухе свежесть от высокой струи фонтана минеральной воды, устроенного посреди залы и струя которого в своем полете вверх разбивается о металлический диск, рассыпается и разлетается в прах над широкими бассейнами, расположенными друг над другом. Это зала вдыханий.
"Надо сказать тебе, милочка, что не все вдыхают одинаково. Например, старый господин, сидящий в эту минуту против меня, следует в точности предписаниям доктора, - я узнаю их все, эти предписания. Ноги на скамеечке. грудью вперед, прижимая назад локти и все время открывая рот для облегчения дыхания. Бедный старик! Как он вдыхает, с каким доверием, и прищуривая округленно глаза с выражением набожности и веры, точно говоря источнику:
"- О источник Арвильяра, вылечи меня хорошенько, смотри, как я вдыхаю, как я верю в тебя!"
"Далее можно видеть скептика, вдыхающего не вдыхая, повертываясь спиной, пожимая плечами и рассматривая потолок. Затем идут упавшие духом настоящие больные, чувствующие бесполезность и пустоту всего этого: моя соседка, больная дама, после каждого припадка кашля быстро подносит свой палец ко рту, чтобы посмотреть, нет-ли на кончике перчатки красной точки. И, несмотря на все это, тут еще ухитряются быть веселыми.
"Дамы, живущие в одной и той же гостинице, придвигают поближе свои стулья, группируются, вышивают, тихонько сплетничают, обсуждают газетные новости, критикуют купальщиков и иностранцев. Молодые барышни выставляют напоказ английские романы в красной обложке, священники читают свои требники, - в Арвильяре много священников, особенно миссионеров с длинными бородами, желтыми лицами, с голосами, ослабевшими от долгой проповеди слова божия. Что касается до меня, ты знаешь, что я не охотница до романов, особенно до нынешних романов, в которых вое происходит точно так же, как в жизни. Тогда я принимаюсь за свою переписку с двумя или тремя заранее намеченными жертвами, Марией Турнье, Орели Дансаэр и с тобой, моя обожаемая, милая сестра. Можете быть уверены в том, что вы будете получать настоящие дневники. Подумай только! два часа вдыхания в четыре приема ежедневно! Никто не вдыхает здесь столько, сколько вдыхаю я, положительно, я настоящий феномен. На меня много смотрят из-за этого и я этим немного горжусь. "Впрочем, все лечение в этом и состоит, если не считать стакана минеральной воды, которую я хожу пить к источнику утром и вечером и которая должна прогнать упорный глухой звук моего голоса, оставшийся после моего скверного насморка. Это специальность здешних вод, а потому сюда собираются певцы и певицы. Красавец Майоль только-что покинул нас, совершенно обновив свои вокальные струны. Мадемуазель Башельри, - знаешь, та маленькая дива вашего вечера, - так довольна своим лечением, что, покончив с тремя предписанными неделями, она предпринимает заново то же лечение, за что ее сильно хвалит курортная газета. Мы имеем честь жить в той же гостинице, где живет эта молодая и знаменитая особа, при которой состоит нежная мать из Бордо, требующая за табльдотом головок чесноку в салат и говорящая о шляпке в с_т_о с_о_р_о_к франков, украшавшей ее дочку на последних скачках. Это прелестная парочка, которой тут сильно восхищаются. Тают над милыми выходками Бебе, как говорит ее мать, над ее смехом, руладами, разлетающейся коротенькой юбочкой. Толпятся перед посыпанным песком двором гостиницы, чтобы взглянуть, как она играет в крокет с маленькими девочками и мальчиками, - она играет только с самыми маленькими, бегает, прыгает, подбрасывает шар точно настоящий мальчуган. "Сейчас крокирую вас, господин Поль".
"Все говорят: "Это совсем ребенок!" А я думаю, что это поддельное ребячество входит в играемую ею роль, точно так же, как ее юбки с широкими кушаками и волосы, перевязанные на спине широким бантом. И у нее такая странная манера целовать свою толстую мать, вешаться ей на шею, заставлять себя качать и обнимать при всех! Ты знаешь, что я очень ласкова, но, даже и мне делается иногда неловко поцеловать маму.
"Другая, тоже очень любопытная, но менее веселая семья, это семья принца и принцессы Ангальтских, состоящая из мужа, жены, маленькой барышни, их дочери, гувернантки, горничных и целой свиты; они занимают весь первый этаж гостиницы, в которой они играют роль важных особ. Я часто встречаю на лестнице принцессу, поднимающуюся с трудом по ступенькам под руку с мужем, красивым мужчиной, пышущим здоровьем под своей шляпой, с синим ободком. В лечебное заведение ее всегда носят на носилках; и тяжело смотреть на это изможденное, бледное лицо за стеклом, и на отца и ребенка, идущих рядом, - девочка очень хила, совсем похожа на мать и, быть-может, больна той же самой болезнью. Ей скучно, этой восьмилетней крошке, которой запрещают играть с другими детьми и которая печально смотрит с балкона на партии крокета и на кавалькады. Ее считают слишком знатного происхождения для подобных плебейских развлечений и предпочитают держать ее в мрачной атмосфере ее умирающей матери, около своего отца, сопровождающего свою больную жену с надменным скучающим видом, или оставляют на попечении прислуги. Но, боже мой, разве это чума или прилипчивая болезнь, знатное происхождение! Эти люди едят отдельно в маленькой гостиной, вдыхают отдельно, - тут устроены отдельные семейные валы, - и ты можешь себе представить это грустное одиночество, эту женщину и эту девочку вдвоем посреди большого молчаливого склепа.
"На-днях, вечером, мы сошлись многочисленной компанией в большой нижней гостиной, где собираются для того, чтобы играть в разные салонные игры, петь и даже иногда танцевать. Мамаша Башельри только-что проаккомпанировала Бебе какую-то оперную каватину,- она хочет поступить в Оперу и именно для этого приехала в Арвальяр "выправить себе хорошенько голос", по элегантному выражению матери. Вдруг дверь открылась и показалась принцесса с своим величественным видом, умирающая, изящная, затянутая в кружевной плащ, скрывающий страшную и многоговорящую худобу плеч. Дочь и муж следовали за нею.
"- Продолжайте, пожалуйста", - сказала, покашливая, бедная женщина.
"И вдруг эта глупая певичка выбирает из своего репертуара самый грустный, самый сентиментальный романс: "Vorrei morir", нечто в роде наших "Увядших листьев" по-итальянски, в котором говорится о больной, заранее намечающей день своей смерти осенью, для того, чтобы дать себе иллюзию, будто бы вся природа умрет заодно с нею, окутанная первым туманом, точно саваном.
"Vorrei morir ne la stagion dell'anno.
"Грациозно-печальный мотив как бы продолжает ласку итальянских слов, и, посреди этой большой гостиной, в которую проникали через открытые окна аромат, легкий шелест и прохлада прекрасной летней ночи, это желание дожить до осени, эта отсрочка и передышка, просимые у болезни, принимали мучительный оттенок. Не говоря ни слова, принцесса встала и быстро вышла. И в темноте сада я услыхала рыдание, продолжительное рыдание, а потом мужской голос, видимо бранивший ее, и жалобы плачущего ребенка при виде горя матери.
"Это и есть печальная нота курортов, эти тяжелые болезни, этот упорный кашель, плохо заглушаемый перегородками гостиниц, это заботливое прикладывание ко рту платков во избежание простуды, эти разговоры, таинственные сообщения, смысл которых можно угадать издали по жестам, грустно указывающим на грудь или плечо около лопатки, эта сонливая походка тяжелым шагом, вечная мысль о болезни. Мама, хорошо знающая все воды для грудных болезней, бедная мама говорит, что в Мон-Доре и в других местах это еще хуже, чем здесь. В Арвильяр посылают только или выздоравливающих, в роде меня, или таких больных, которых вылечить немыслимо и которым ничто не поможет. К счастию, в нашей гостинице живут только трое таких больных, принцесса и двое молодых уроженцев Лиона, брат и сестра, очень богатые, как говорят, сироты, которые, кажется, совсем плохи; особенно плоха сестра с ее бледным цветом лица, свойственным жительницам Лиона, вечно закутанная в пенюары и восточные платки, без малейшего золотого украшения или ленточки, нимало не заботящаяся о своей внешности; От этой богачки веет бедностью, она приговорена, она знает это, отчаивается и опускается. Наоборот, в согнувшейся талии молодого человека, затянутого в модный вестон, чувствуется страстное желание жить, невероятное сопротивление болезни.
"У сестры моей нет энергии... а у меня есть!" - сказал он на днях за табльдотом совсем глухим голосом, который также мало слышен, как и у г-жи Вотер, когда она поет. И, по правде говоря, у него страшно много энергии. Это душа всей гостиницы, устроитель игр, поездок, катаний, он ездит верхом, катается на салазках, на тех маленьких салазках, нагруженных хворостом, на которых здешние горцы скатывают вас по самым крутым склонам; он вальсирует, фехтует, прерываемый зачастую страшными припадками кашля, которые, однако, не мешают ему ни минуты. Здесь находится еще большое светило медицины, доктор Бушро, - помнишь, тот самый, с которым мама советовалась о нашем бедном Андрэ. Не знаю, узнал ли он нас, но во всяком случае он нам никогда не кланяется... это какой-то старый медведь...
"...Я только-что ходила выпить свои полстакана к источнику. Этот драгоценный источник находится в десяти минутах ходьбы отсюда, если подниматься по горному скату, со стороны чугунно-плавильного завода, в узком ущелье, где стремится и рычит ноток, весь покрытый пеной, падающей из ледника, замыкающего перспективу, блестящий и светлый между голубыми Альпами, и который, своей белизной пенящихся вод, кажется, расплавляет и размягчает непрерывно свое невидимое снеговое основание. Большие черные скалы, из которых капля по капле сочится вода, посреди папоротников и лишаев, еловые насаждения с темной зеленью, почва, в которой осколки слюды блестят посреди каменноугольной пыли, - вот каков вид этого места. Но чего я не могу передать тебе, это ужасного шума потока, стремящегося по камням, шума паровой машины лесопильни, которую он двигает, и вида в узком ущелье, где на единственной всегда загроможденной дороге мелькают тачки с каменным углем, стада скота, кавалькады приезжих, идущих или возвращающихся от источника больных; я забыла еще отметить появление иногда на порогах бедных лачуг какого-нибудь ужасного кретина мужского или женского пола, выставляющего напоказ отвратительный зоб, толстое отупелое лицо, открытый ворчащий рот. Кретинизм есть одно из явлений этой местности. Кажется, что природа здесь чересчур мощна для человека, что железная, медная и серная руда его обхватывает, ломает, душит, что эта вода горных вершин леденит его так же, как и эти низкорослые несчастные деревья, торчащие между двух скал. Это еще одно из тех первых впечатлений приезда, грусть и ужас которых стушевываются через несколько дней.
"Теперь, вместо того, чтобы избегать их, у меня есть свои избранники среди зобастых, особенно один, ужасное маленькое чудовище, сидящее на краю дороги в креслице трехлетнего ребенка, тогда как ему целых шестнадцать лет, точь-в-точь, мадемуазель Башельри. При моем приближении он покачивает своей тяжелой каменной головой, из которой вырывается глухой, сдавленный, бессознательный и беззвучный крик, и как только получит серебряную монету, он с торжеством поднимает ее к угольщице, подстерегающей его в окно. Это доходная статья, которой завидуют многие матери, этот уродец, приносящий больше, чем его трое братьев, работающих на заводе. Отец ничем не занимается, он чахоточный и проводит всю зиму у своего бедного очага, а летом усаживается с другими несчастными на скамейке в теплом паре клокочущего источника. Местная ключевая нимфа, в белом переднике и с мокрыми руками, наполняет до указанной зарубки протягиваемые к ней стаканы, тогда как рядом во дворе, отделенном от дороги низкой стеной, головы на невидимых телах откидываются назад, с искаженными от усилия лицами, освещенными солнцем, с открытыми ртами. Точно иллюстрация к "Аду" Данте: мученики в кипятке.
"Иногда, выходя оттуда, мы делаем большой обход, совершаем прогулку прежде, чем вернуться в лечебное заведение. Мама, которую утомляет шум гостиницы и которая, главным образом, боится, чтобы я не чересчур танцевала в гостиной, мечтала нанять небольшой домик в Арвильяре, где в них нет недостатка. Над каждой дверью, на каждом этаже висят объявления, покачиваясь в зелени вьющихся растений между светлых соблазнительных занавесок. Спрашиваешь себя, куда же деваются жители во время сезона. Располагаются ли они толпами на соседних горах или поселяются в гостиницах, за пятьдесят франков в сутки? Это меня крайне удивило бы, так как в их глазах, когда они смотрят на приезжающих, появляется страшный и алчный магнетизм, - что-то блестящее и притягивающее. И этот блеск, этот внезапный луч в глазах моего маленького уродца, точно отсвет той серебряной монеты, которую я даю ему, я повсюду встречаю. В очках маленького бойкого доктора, который выстукивает меня каждое утро, в глазах любезно-слащавых хозяек, приглашающих меня осмотреть их дом, их маленькие чрезвычайно удобные садики, полные ям с водой и снабженные кухнями в нижнем этаже для квартир третьего этажа, в глазах кучеров в коротких блузах и клеенчатых шляпах с длинными лентами, подзывающих меня знаком с высоких козел их наемных экипажей, во взгляде маленького погонщика ослов, стоящего перед настеж открытой конюшней, где шевелятся длинные уши, даже во взгляде ослов, да, даже в этом упрямом, кротком взгляде, словом, везде, я видела этот жесткий, металлический блеск, происходящий от корыстолюбия, - да, я видела его, он есть.
"Впрочем, все эти домики имеют ужасно печальный вид, прячутся по углам, лишены горизонта, изобилуют всевозможными неудобствами, игнорировать которые немыслимо, так как вам непременно указывают на них в соседнем доме. Мы решительно останемся в нашем караване-сарае, Alpes Dauphinoises, греющем на солнце там вверху свои бесчисленные зеленые ставни, пестреющие на красных кирпичах, посреди английского, еще молодого парка, с лабиринтами и усыпанными песком аллеями, которыми наша гостиница пользуется вместе с другими более или менее значительными местными гостиницами: La Chevrette, La Laita, La Breda, La Planta. Все эти гостиницы, с своими савойскими именами, свирепо конкурируют одна с другой, подстерегают одна другую, подсматривают друг за дружкой поверх деревьев, и соперничают шумом, звоном своих колоколов, роялями, щелканьем бичей, ракетами своих фейерверков; каждая норовит пошире распахнуть свои окна для того, чтобы ее оживление, смех, песни и танцы заставили сказать поселившихся напротив приезжих:
"- Как они там веселятся. Много там, должно быть, народа".
"Но самая жаркая битва между этими соперничающими гостиницами происходит на страницах местной газеты, вокруг списков приезжающих, которые печатаются аккуратно по два раза в неделю в этой маленькой газетке.
"Какую завистливую ярость возбуждает в других гостиницах, например, такая заметка: "Принц и принцесса Ангальтские и их свита остановились в отеле Alpes Dauphinoises.
"Все бледнеет перед этой подавляющей строчкой. Как отвечать на это? И вот начинают искать, измышлять; если у вас есть "de" или какой-нибудь титул, его выставляют: вывешивают на доске. Вот уже три раза гостиница La Chevrette преподносит нам одного и того же лесного инспектора под разными вывесками: то он инспектор, то маркиз, то кавалер орденов святых Маврикия и Лазаря. Но, все-таки, преимущество еще на стороне нашей гостиницы, хотя лично мы тут не при чем, еще бы! Ты знаешь, какая мама скромная и пугливая; она строго запретила Фанни говорить, кто мы, так как положение папы и положение твоего мужа вызвали бы чересчур много любопытства и нас не оставили бы в покое. Газета просто напечатала:
"Госпожи Лё-Кенуа (из Парижа)... Alpes Dauphinoises, a так как парижане здесь редки, то наше инкогнито и не открылось.
"Наше помещение очень простое и довольно удобное: две комнаты во втором этаже, из окон которых видна вся долина, целый цирк гор, чернеющих елями у подножия, и мало-по-малу светлеющих кверху от полос вечных снегов; там и сям бесплодные скаты или покрытые обработанными полями в виде зеленых, желтых и розовых квадратов, посреди которых стоги сена кажутся величиной с пчелиные ульи. Но этот прекрасный горизонт ничуть не удерживает нас у себя дома.
"Вечером идешь в гостиную, а днем бродишь по парку из-за лечения, которое, в соединении с этой занятой и пустой жизнью, всецело поглощает всех. Самый веселый час - это время после завтрака, когда все усаживаются группами пить кофе под высокими липами у входа в сад. Это час приездов и отъездов; около экипажа, увозящего купальщиков, происходят прощания, рукопожатия, толпится прислуга гостиницы с блеском, знаменитым местным блеском в глазах. Целуются люди мало знакомые между собой, платки мелькают в воздухе, бубенчики звенят и затем тяжелый нагруженный и покачивающийся экипаж исчезает по узкой дороге, увозя с собой имена и лица, составлявшие одно время часть общей жизни, незнакомые вчера, забываемые завтра.
"Приезжают другие и устраиваются по-своему. Мне кажется, что то же самое однообразие должно повторяться на пароходах, меняющих лица пассажиров при каждой стоянке; меня все это оживление забавляет, но наша бедная мама остается печальной и углубленной в себя, несмотря на ту улыбку, которая насильно появляется на ее губах, когда я взглядываю на нее. Я догадываюсь, что каждая подробность нашей жизни внушает ей тяжелые воспоминания, вызывает в ее голове грустные картины. Она перевидала столько этих караван сараев и больных в продолжение того года, когда она следовала с своим умирающим сыном из курорта в курорт, в долину или на горы, в сосновый бор на морском берегу, с вечно обманутой надеждой и обязательным смирением перед своим мученичеством.
"Право же, Жаррас мог бы избавить ее от этих вспоминаний о прошлом, ибо я не больна, почти не кашляю! И если не считать моей скверной хрипоты, благодаря которой у меня теперь голос достойный уличной торговки, я никогда не была здоровее. Представь себе, что у меня адский аппетит, припадки такого голода, что я не могу дождаться, когда сядут за стол. Вчера, например, после завтрака в тридцать блюд, более сложного, нежели китайский алфавит, я увидала какую-то женщину, чистившую малину перед домом. Мне сейчас же страшно захотелось ее; и я съела, моя дорогая, две чашки, две больших чашки этой крупной свежей малины, "местной ягоды", как называет ее официант нашего табльдота. Вот каков мой желудок.
"А все-таки, милочка, какое счастие, что ни ты, ни я не больны болезнью нашего бедного брата, которого я почти не знала, но которого мне здесь напоминают другие своими исхудалыми лицами и их обескураженным выражением похожими на его портрет, висящий в спальне папы и мамы! А какой оригинал этот доктор, лечивший его тогда, этот знаменитый Бушро! На днях маме захотелось показать меня ему. И мы, чтобы добиться его консультации, принялись бродить по парку вокруг этого высокого старика с грубым и жестким лицом; но он был окружен докторами Арвильяра, слушавшими его с скромным видом учеников. Тогда мы стали ждать, когда он выйдет из залы вдыханий. Напрасный труд. Он пошел таким шагом, точно хотел убежать от нас. А ты знаешь, что с мамой скоро ходить нельзя и мы его опять прозевали. Наконец, вчера Фанни отправилась спросить от нашего имени у его прислуги, может ли он принять нас. Он приказал ответить, что приехал на воды лечиться, а не давать консультации. Какой грубиян! Правда, я никогда не видала такой восковой бледности, лица, как у него; рядом с ним папа цветущий человек. Он питается одним молоком, никогда не спускается в столовую, а тем менее в гостиную. Наш маленький, вертлявый доктор, тот, которого я называю г-н "Так и надо", уверяет, что у него очень опасная болезнь сердца и что вот уже три года, как он тянет, благодаря лишь водам Арвильяра.
"- Так и надо! Так и надо!
"Только это и можно разобрать в бормотаньи этого смешного человечка, тщеславного, болтливого, кружащегося каждое утро в нашей комнате. "Доктор, я не сплю ночью... Мне кажется, что лечение меня расстраивает". - "Так и надо!" - "Доктор, мне вечно хочется спать... Я думаю, что это воды". - "Так и надо!" Что ему особенно надо, так это то, чтобы обход его поскорее кончился, дабы он мог поспеть к десяти часам к своему приему в своем кабинете, этой маленькой коробочке для мух, такой тесной, что люди толпятся на лестнице, на ступеньках до низу, до самого тротуара. Зато он и не ленится, мигом царапает вам рецепт, не переставая подскакивать и прыгать, точно купальщик "на реакции".
"А реакция, это тоже целая история. Так как я не беру ни ванн, ни душа, то у меня нет реакции, но иногда я просиживаю целых четверть часа под липами в парке, глядя на ходьбу взад и вперед всех этих людей, марширующих большими, ровными шагами, с сосредоточенным видом, не говоря ни слова друг другу при встрече. Старый господин залы вдыханий, тот самый, который делает глазки источнику, вносит в это упражнение ту же самую точную добросовестность. При входе в аллею он останавливается, закрывает свой белый зонтик, смотрит на часы и пускается в путь твердым шагом, прижимая локти к телу, раз-два, раз-два! вплоть до широкой полосы желтого света, ложащегося в одном месте на аллею потому, что здесь не хватает одного дерева. Дальше он не идет, поднимает три раза руки вверх, точно упражняясь гирями, возвращается назад тем же шагом, снова взмахивает гирями и это длится две недели по дряд. Мне кажется, что сумасшедший дом в Шарантоне должен немного походить на вид моей аллеи в одиннадцать часов утра.
"Итак, это правда, Нума приедет к нам! О! Как я рада, как я рада! Твое письмо пришло с часовой почтой, когда письма раздаются в конторе гостиницы. Это торжественная минута, решительная для настроения всего последующего дня. Контора переполнена народом, все выстраиваются полукругом перед толстой г-жей Лажерон, очень величественной в своем пенюаре из голубой фланели; своим авторитетным, несколько манерным голосом бывшей компаньонки она прочитывает пестрые адреса писем. Всякий подходит по очереди и я должна тебе сказать, что большое количество писем льстит нашему самолюбию. Впрочем, к чему только не примешивается тут самолюбие, в этом постоянном общении тщеславия и глупости? Подумать только, что я стала гордиться моими двумя часами вдыхания! "Принцу Ангальтскому.... Г-ну Вассеру... М-ль Лё-Кенуа..." Разочарование. Это только мой модный журнал. "Мадемуазель Лё-Кенуа..." Я взглядываю, нет ли еще чего-нибудь для меня, и убегаю с твоим дорогим письмом в глубину сада, на скамейку в тени больших ореховых деревьев.
"Это моя собственность, эта скамейка, этот уголок, куда я уединяюсь, чтобы мечтать и придумывать мои романы; странное дело, мне для того, чтобы хорошенько выдумывать и развивать сюжет по правилам г-на Бодуи, не требуются отнюдь широкие горизонты. Когда места слишком много, я теряюсь, разбрасываюсь, и тогда пиши пропало. Единственная неприятность моего уголка - это соседство качелей, на которых маленькая Башельри проводит добрые полдня, причем ее с силою раскачивает некий весьма энергичный молодой человек. Я того мнения, что у него в самом деле не мало энергии, раз он может раскачивать ее таким образом по целым часам. А она кричит, точно маленькая девочка, воздушными руладами: "Выше! Еще выше!.." Боже мой! Как она меня раздражает, мне хотелось бы, чтобы качели унесли ее в облака и чтобы она никогда оттуда не спускалась.
"Когда ее нет, на моей скамейке так хорошо, я далеко от всего. Тут я наслаждалась твоим письмом, постскриптум которого заставил меня вскрикнуть от радости. О! Да благословен будет Шамбери, и его новый лицей, и закладка его, привлекающая в наши края министра народного просвещения. Ему здесь будет отлично, будет удобно приготовлять свою речь, прогуливаясь по аллее реакции, - вот тебе и каламбур, - или здесь под моим орешником, когда его не тревожит м-ль Башельри. Мой милый Нума! Я так лажу с ним, он такой живой, такой веселый. Как мы будем много разговаривать вместе о нашей Розали и о серьезной причине, не позволяющей ей путешествовать в настоящую минуту... Ах! Господи, это ведь секрет. Ведь мама заставила меня поклясться... Она тоже очень рада принять милого Нуму. Вдруг с нее соскочила всякая робость и скромность, и надо было видеть, с каким величием она вошла в контору для того, чтобы занять заранее помещение для своего зятя-министра. И надо было видеть лицо нашей хозяйки при этом известии.
"- Как, медам, вы, значит... вы-то и есть?..
"- Вот именно... мы-то и есть...
"Ее широкое лицо стало лилового, потом пунцового цвета, ну, точно палитра художника-импрессиониста; надо было видеть и г-на Лажерона и всю прислугу; например, с самого нашего приезда, мы напрасно добивались добавочного подсвечника, а тут вдруг их оказалось целых пять на камине. Нуме хорошо тут будет, поверь, уж его тут устроят. Ему отдают первый этаж принца Ангальтского, который освободится через три дня. Оказывается, что воды Арвильяра пагубны для принцессы и даже наш маленький доктор того мнения, чтобы она поскорее уезжала. "Так и надо", ибо, случись несчастие, гостинице не оправиться от подобного удара.
"Жаль смотреть на то, какая поспешность окружает отъезд этих несчастных людей, как их торопят, как их толкают к выезду, с помощью той враждебности, которая исходит от тех мест, где вы оказываетесь в тягость.
"Бедная принцесса Ангальтская, приезду которой сюда так радовались! Кажется, ее готовы выпроводить до границы департамента под конвоем двух жандармов... Вот оно гостеприимство курортов!..
"Кстати, что Бомпар? Ты не пишешь мне, приедет ли он. Опасный Бомпар! Если он приедет, я способна улететь с ним на какой-нибудь ледник. То-то мы развили бы вдвоем наши сюжеты, унеслись бы до недосягаемых вершин!.. Я смеюсь, потому что счастлива... И я вдыхаю, вдыхаю, хотя меня немного стесняет страшный Бушро, который только-что вошел и уселся на расстоянии двух мест от меня. Какой у этого человека жесткий вид. Положивши руки на набалдашник трости, а подбородок на эти руки, он громко говорит, глядя прямо перед собой, ни к кому не обращаясь. Принять ли мне на свой счет то, что он говорит о неосторожности купальщиц, их светлых батистовых платьях, о глупости послеобеденных прогулок здесь, где вечера так опасны своей свежестью? Злой человек! Можно по думать, что он знает, что сегодня вечером я должна собирать пожертвования в церкви Арвильяра для Общества распространения веры. Отец Оливьери сообщит с кафедры о своих трудах в Тибете, о своем плене и мученичестве, а мадемуазель Башельри пропоет "Ave Maria" Гуно; и я заранее предвкушаю удовольствие вечернего возвращения по маленьким темным улицам с фонарями, точно настоящее факельное шествие.
"Если это способ дать мне консультацию, то я не согласна: г-н Бушро опоздал. Во-первых, сударь, я имею полное разрешение моего маленького доктора, который гораздо любезнее вас и даже в заключение позволил мне тур вальса в гостиной. О! всего лишь один тур! Впрочем, всякий раз, как я танцую больше, чем следует, все набрасываются на меня. Они не знают, как я крепка, несмотря на мою длинную, тонкую талию, и не знают, что никогда танцы не могут повредить парижанке. "Берегитесь... Не утомляйтесь"... Одна приносит мне теплый платок, другая закрывает окна за моей спиной, из опасения, чтобы я не схватила, насморк.
"Но всего более увивается за мной энергичный молодой человек, потому что, по его мнению, у меня энергии чертовски больше, чем у его сестры. Бедная девушка, это немудрено. Между нами сказать, я думаю, что этот молодой человек, приведенный в отчаяние холодностью Алисы Башельри, переменил фронт и ухаживает за мной... Но увы, его труды напрасны, сердце мое всецело принадлежит Бомпару... Впрочем, нет! Это не Бомпар. И ты тоже догадываешься, что не Бомпар - герой моего романа... это... это... А! тем хуже, час моего вдыхания прошел. Я скажу это тебе в другой раз, холодная сестричка".
В то утро, когда "Курортная Газета" объявила, что его превосходительство г-н министр народного просвещения, его помощник Бомпар и их свита остановились в гостинице "Alpes Dauphinoises", произошел великий переполох в остальных гостиницах.
Как раз La Laita берегла уже два дня для рекламы женевского епископа, чтобы объявить о нем в удобную минуту, так же как и члена генерального совета департамента Изерн, помощника судьи в Таити, архитектора из Бостона, словом, целую коллекцию.
La Chevrette тоже ожидала "депутата Роны с семьей". Но и депутат и все остальные, все пропало, унесенное, затерявшееся в сверкающей полосе славы, повсюду следовавшей за Руместаном. Только о нем и говорили, только им и занимались. Пользовались всевозможными предлогами для того, чтобы проникнуть в его гостиницу, пройти мимо гостиной нижнего этажа, окнами в сад, где министр завтракал вместе с дамами и своим помощником, посмотреть, как он играет в шары, любимую игру южан, с отцом Оливьери, святым мужем, страшно волосатым и до того привыкшим жить с дикарями, что он перенял некоторые из их манер, испускал ужасные крики при прицеливании и взмахивал шарами над головой точно томагауком.
Красивое лицо министра и его радушные манеры покоряли ему все сердца, а особенно его симпатия к бедному люду. На другой день после его приезда, оба коридорные первого этажа объявили в буфетной, что министр берет их с собой в Париж к себе. Так как это были хорошие слуги, г-жа Лажерон осталась недовольна, но не показала этого его превосходительству, присутствие которого делало такую честь ее гостинице. Префект и ректор приехали из Гренобля в полной форме, чтобы приветствовать Руместана. Настоятель монастыря Большого Шартреза, который министр защищал однажды против другого соперничавшего с ним монастыря, прислал ему с великим торжеством ящик тончайшего ликера. Наконец, префект Шамбери явился к нему за приказаниями относительно церемонии закладки нового лицея, этого предлога для эффектной речи и целого переворота в университетских нравах. Но министр попросил немного подождать: труды сессии утомили его, ему хотелось отдохнуть, успокоиться на лоне семьи и приготовить не спеша свою речь для Шамбери, которая должна была иметь такое большое значение. Префект превосходно это понимал, прося лишь одного, а именно, чтобы его предупредили за двое суток вперед, чтобы он мог придать необходимый блеск этой церемонии. Эта закладка ждала уже два месяца, она может подождать еще, когда заблагорассудится знаменитому оратору. В сущности же Руместана удерживали в Арвильяре не потребность отдыха, не подготовительное время, нимало не нужное этому удивительному импровизатору, на которого отсрочка и размышление производили действие сырости на фосфор, а присутствие Алисы Башельри. После пятимесячного страстного флирта, дела Нумы не более подвинулись вперед, как в день его первого свидания с его "крошкой". Он бывал в ее доме, лакомился кулинарными произведениями мамаши Вашельри, шансонетками бывшего директора бордоского шантана, благодарил за эти мелкие любезности массой подарков, букетов, министерскими ложами в театры, билетами на заседания в академии, в парламенте, наградил даже отца академическим знаком, но все это не подвинуло его дел. Однако, это отнюдь не был один из тех новичков, которые отправляются на рыбную ловлю во всякий час, не осмотревши предварительно воду и не прицепивши солидной приманки. Штука вся была в том, что он имел дело с самой хитрой из золотых рыбок, которая забавлялась его предосторожностями, пощипывала приманку, давала ему иногда иллюзию, что он поймал ее, и вдруг сразу вырывалась, оставляя его с пересохшим от вожделения ртом и с сердцем, прыгающим от толчков ее гибкой соблазнительной спинки. Ничто нельзя было придумать раздражительнее подобной игры. От Нумы зависело прекратить ее, стоило ему дать певичке то, чего она желала, то-есть назначение ее первой певицей Оперы, контракт на пять лет, крупное жалованье, разовые, первое место на афише и все это на гербовой бумаге, а не скрепленное пожатием руки, "ударим по рукам" Кадальяка. Она не верила в это, точно так же как не верила и в "я ручаюсь вам... можете считать это решенным", которыми Руместан старался обмануть ее в течение целых пяти месяцев.
Руместан очутился между двух огней. "Хорошо, - говорил Кадальяк, - я согласен, если вы возобновите мой контракт". Между тем, Кадальяк был невозможен, его директорство в первом музыкальном театре Франции было скандалом, пятном, грязным наследием императорской администрации. Пресса непременно восстанет против этого игрока, банкротившегося три раза, не имевшего права носить свой орден Почетного Легиона, этого циничного "вожака", расхищавшего общественную казну. Утомившись, наконец, тем, что не может дать себя поймать, Алиса сломала удочку и удрала, таща за собой крючок.
В один прекрасный день министр, явившись к ней, нашел дом опустевшим, а отец ее пропел ему в утешение свой последний припев:
Дай мне того, что есть у тебя, получишь то, что есть у меня.
Он вытерпел целый месяц, а потом снова навестил плодовитого песенника, который пропел ему свое последнее произведение и предупредил его, что так как дамы чувствуют себя превосходно на водах, то намерены продлить свое пребывание на них. Тогда-то Руместан вдруг спохватился, что его ждут для закладки музея в Шамбери; обещание это было им сделано на ветер и, вероятно, так бы и осталось, если бы Шамбери не находился по соседству с Арвильяром, куда, по необычайной случайности, Жаррас, доктор и друг министра, только-что послал его свояченицу. Как только он приехал, они встретились в саду гостиницы. Она чрезвычайно удивилась, увидя его, точно не прочла только - что утром торжественного объявления о том в газете, точно в течение целой недели вся долина тысячью голосов своих лесов, источников и бесчисленных эхо не предупреждала о прибытии его превосходительства.
- Вы здесь?
Он принял свой министерский, величественный и накрахмаленный вид.
- Я приехал навестить мою свояченицу.
Впрочем, он удивился, что мадемуазель Башельри еще в Арвильяре. Он думал, что она давно уже уехала.
- Что делать! Приходится лечиться, раз Кадальяк находит, что мой голос так испортился.
Затем она мило, по-парижски, простилась с ним легким движением ресниц и удалилась, пустивши чистую руладу, милое щебетанье малиновки, долго еще слышное после того, как птичка пропала из вида. Но с этого дня ее манеры изменились. Это больше не был скороспелый ребенок, вечно прыгающий по гостинице, рокирующий господина Поля, качающийся на качелях и играющий в невинные игры, любящий только общество крошек, обезоруживающий самых строгих мамаш и самых сумрачных духовных лиц наивностью своего смеха и аккуратным посещением служб. Теперь это была Алиса Башельри, дива театра Буфф, хорошенький, бойкий и кутящий поваренок; она окружила себя молодыми франтами, импровизируя праздники, поездки, ужины такого свойства, что далеко не всегда постоянное присутствие мамаши охраняло их от дурных толков.
Каждое утро маленькая колясочка с белым верхом, отороченным бахромой, останавливалась перед крыльцом за час до того, как спускались вниз обе дамы в светлых платьях, и кругом них увивалась веселая кавалькада, состоявшая из всех свободных мужчин, всех холостяков гостиниц Alpes Dauphinoises и соседних гостиниц: помощник судьи, американец - архитектор и особенно энергичный молодой человек, которого дива, очевидно, не приводила более в отчаяние своими наивными ребячествами. Хорошо снабдивши экипаж всевозможными плащами для обратного пути, поставивши большую корзину с припасами на козлы, они отправлялись в путь крупной рысью к монастырю св. Гюгона,- три часа пути по извилистым тропинкам вверх, в уровень с черными верхушками елей, доходивших до пропастей, до белых от пены потоков; или они отправлялись в другую сторону, завтракали где-нибудь горным сыром, запивая его дешевеньким белым, но очень крепким вином, от которого в глазах принимались плясать Альпы, Монблан, весь чудный горизонт ледников и голубых вершин, видимых оттуда, и маленькие озера, точно светлые осколки неба у подножия скал. Потом они спускались оттуда на сплетенных из веток салазках без спинок, за которые приходилось цепляться, спускаясь во весь опор по скатам; салазки тащил маленький горец,