Главная » Книги

Доде Альфонс - Маленький человек, Страница 6

Доде Альфонс - Маленький человек


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

труднять своего старого повара, Пилуа... В сущности, жизнь, которую я теперь веду, довольна приятна. Мемуары маркиза очень поучительны, я узнаю разные подробности о Деказе и Вилеле, которые могут мне пригодиться со временем. С восьми часов вечера я свободен. Я отправляюсь читать в кабинет для чтения или захожу к нашему другу Пьероту... Ты помнишь Пьерота? Пьерота из Севенн, молочного брата матери? Но это уже не прежний Пьерот. У него прекрасный магазин фаянсовой посуды в Сомонском пассаже, и, так как он очень любил г-жу Эйсет, я нашел в его доме самый сердечный прием. В зимние вечера это было спасением для меня... Но теперь, когда ты со мной, мне нечего бояться длинных зимних вечеров... Ах, Даниель, как я счастлив! Как хорошо нам будет вместе!.."
  

III. МОЯ НОВАЯ МАТЬ - ЖАК.

  
   Жак кончил свою одиссею; теперь очередь была за мною.
   Умирающий огонь в камине напрасно шепчет нам: Идите спать, дети! Свечи напрасно взывают к нам: Спать! спать! мы догорели до самых розеток!
   - На вас не обращают внимания, - говорит им Жак, смеясь, и мы продолжаем бодрствовать.
   Все то, что я рассказываю Жаку, очень интересует его. Это жизнь Маленького Человека в сарландском коллеже, печальная жизнь, которую читатели, вероятно, помнят. Уродливые, злые дети, преследования и унижения, свирепые ключи, маленькая комната под самой крышей, в которой Маленький Человек задыхался от духоты, ночи, проведенные в слезах, и, наконец, - Жак, такой добрый, что ему можно сказать все, - да, наконец, кутежи с офицерами в кафе Барбета, долги, все, до покушения на самоубийство и страшного предсказанья аббата Жермана: "Ты останешься ребенком до конца своей жизни!"
   Облокотясь на стол и опустив голову на руки, Жак слушает мою исповедь, не прерывая ее... Иногда он вздрагивает и тихо шепчет: "Бедное дитя! бедное дитя!" Наконец, когда я высказал все, он встает, подходит ко мне, берет мои руки в свои и говорит своим мягким голосом, который в эту минуту слегка дрожит:
   - Аббат Жерман был прав, мой маленький Даниель. Ты ребенок, настоящий ребенок, неспособный жить самостоятельно, и ты прекрасно сделал, что приехал ко мне. С сегодняшнего дня ты будешь мне не только братом, но и сыном, и, так как матери здесь нет, я заменю ее тебе. Хочешь, Даниель? Скажи, хочешь ли, чтобы я был твоей матерью? Ты увидишь, что я не буду надоедать тебе. Я требую от тебя только одного, - чтобы ты позволил мне итти рука об руку с тобою. Со мной ты можешь быть совершенно спокоен и смело смотреть жизни в глаза - она не съест тебя.
   Вместо всякого ответа, я бросаюсь обнимать его.
   - О, Жак, моя мать, какой ты добрый!
   Слезы душат меня, и я плачу на его плече, плачу, как в былое время плакал Жак. О, теперь Жак уже не плачет, - "колодец высох", говорит он. Что бы ни случилось, он уже не будет плакать.
   В это время бьет семь часов. Слабый свет врывается в комнату.
   - Пора спать, - говорит Жак. - Ложись скорей... ты нуждаешься во сне.
   - А ты, Жак?
   - О, я! Я не сидел двое суток в вагоне железной дороги... Да к тому же я должен отнести книги в кабинет для чтения прежде, чем итти к маркизу, и времени у меня немного... ты знаешь, де Гаквиль не шутит... Я вернусь сегодня в восемь часов вечера... Отдохнувши, ты, вероятно, выйдешь. Советую тебе...
   И моя мать - Жак - начинает давать мне множество весьма существенных для новичка советов. К несчастью, я уже успел растянуться в постели, и, хотя я еще не сплю, у меня начинают путаться мысли. Усталость, пирог, слезы... Я смутно слышу, как кто-то говорит о ресторане, о деньгах, которые лежат в жилете, о мостах, через которые нужно переходить, о бульварах, о полицейских, к которым нужно обращаться, о колокольне Сен-Жермен де-Пре, у которой произойдет встреча. В этом полусне меня в особенности поражает эта Сен-Жерменская колокольня. Я вижу две... пять... десять Сен-Жерменских колоколен, которые выстраиваются вокруг моей постели, как указательные столбы. Между всеми этими колокольнями кто-то ходит по комнате, мешает огонь в камине, спускает занавесы у окон, затем подходит ко мне, укрывает мои ноги, целует меня в лоб и тихо удаляется.
   Я спал уже несколько часов и, вероятно, проспал бы до возвращения Жака, когда звон колокола внезапно разбудил меня, звон колокола сарландского коллежа, ужасного железного колокола, звеневшего: "Динь-динь! проснитесь! Динь-динь! одевайтесь!" Я выскочил из постели и собирался уже крикнуть: "Вставайте, вставайте!", когда я увидел, что я в комнате Жака. Я разразился громким хохотом и начал прыгать по комнате. Это был звон колокола соседней мастерской, издававший такие же резкие, свирепые звуки, как и колокол сарландского коллежа. К счастью, последний находился на расстоянии двухсот миль от меня, и, как бы сильно он ни звонил, я не мог услышать его.
   Я подошел к окну и открыл его. Мне все еще казалось, что я сейчас увижу двор старшего отделения с его большими, печальными деревьями и человека с ключами, пробиравшегося вдоль стен...
   В ту минуту, как я открыл окно, пробило двенадцать часов. Большая Сен-Жерменская башня первая пробила свои двенадцать ударов; затем над моим ухом раздался колокольный звон. Сильные, тяжелые звуки врывались в комнату Жака, наполняя ее своим гулом. Затем другие колокольни отозвались на Сен-Жерменский звон... Внизу гудел невидимый Париж... Я оставался с минуту у окна, любуясь видом бесчисленных церквей, шпицев и башен, освещенных лучами солнца. Снизу доносился шум проснувшегося города, и меня вдруг охватило безумное желание окунуться в этот шум, в эту жизнь, в эту толпу и ее страсти, и я в каком-то опьянении воскликнул:
   - Пойдем смотреть Париж!
  

IV. ОБСУЖДЕНИЕ БЮДЖЕТА.

  
   В этот день, вероятно, не один парижанин, возвращаясь вечером домой обедать, рассказывал домашним: "Какого странного человека я встретил сегодня!.." Дело в том, что Маленький Человек действительно должен был казаться необыкновенно смешным со своими длинными волосами, короткими штанами, резиновыми калошами и голубыми чулками, с несомненной печатью провинциализма на всем и торжественной походкой, присущей всем людям маленького роста.
   Это был один из последних зимних дней, тех теплых дней, которые более походят на весну, чем сама весна. На улицах было много народа. Ошеломленный движением и шумом, я робко шел у самых стен домов и каждый раз извинялся, краснея, когда кто-нибудь толкал меня. Я не смел останавливаться у окон магазинов и ни за что на свете не решился бы спросить дорогу. Мне казалось, что все смотрят на меня, и это очень стесняло меня. Некоторые оглядывались, проходя мимо меня, другие смеялись; одна женщина сказала другой: "Посмотри на него!" Я споткнулся при этих словах... Меня смущал также инквизиторский взгляд полицейских; на всех перекрестках этот чертовский, молчаливый взгляд пытливо останавливался на мне; удалившись от него, я долго еще чувствовал его,- он точно прожигал мне спину. Собственно говоря, я был очень смущен.
   Таким образом я шел около часа и дошел до большого бульвара, усаженного тощими деревьями. Но тут было столько движения, людей и экипажей, что я остановился в испуге.
   Как выбраться отсюда? Как вернуться домой? Если я спрошу, где колокольня Сен-Жермен де Пре, все будут смеяться надо мной. Я сам буду казаться заблудившейся колокольней, пришедшей в день Пасхи из Рима. И, чтобы лучше обдумать, что предпринять, я остановился перед расклеенными театральными афишами с видом человека, обдумывающего, где бы лучше провести вечер. Но афиши, хотя очень интересные, не давали ни малейших указаний насчет Сен-Жерменской колокольни, и я начинал бояться, что никогда не выберусь отсюда, когда вдруг Жак очутился возле меня. Он был не менее удивлен, чем я.
   - Как! Неужели это ты, Даниель? Что же ты делаешь тут?
   Я ответил спокойным тоном:
   - Как видишь... гуляю.
   Добряк досмотрел на меня с восторгом.
   - Да ты уже настоящий парижанин!
   В сущности, я очень обрадовался встрече с Жаком и повис на его руке с чисто ребяческой радостью, как в Лионе, когда Эйсет пришел на пароход встретить нас.
   - Как хорошо, что мы встретились, - сказал Жак. - Мой маркиз сегодня совершенно охрип, и так как нельзя диктовать жестами, то он отпустил меня до завтра... Мы воспользуемся этим и погуляем...
   И он увлек меня с собою. Мы шли по шумным улицам Парижа, прижавшись друг к другу и радуясь друг другу.
   Теперь, когда Жак со мной, улица не пугает меня. Я иду с гордо поднятой головой, с апломбом трубача зуавского полка, и горе тому, кто осмелился бы смеяться надо мной! Одно только беспокоит меня - Жак время от времени бросает на меня взгляд, полный жалости.
   - Знаешь ли, они очень недурны, твои калоши, - произносит он, наконец.
   - Не правда ли?
   - Да, очень недурны... Но все-таки, когда я разбогатею, - добавляет он, улыбаясь, - я куплю тебе пару хороших сапог, которые ты будешь надевать под калоши.
   Бедный Жак! Он говорит это совершенно добродушно, но этого достаточно, чтобы смутить меня. Я чувствую себя смешным в этих резиновых калошах, на широком бульваре, залитом ярким солнцем, и, что ни говорит Жак, чтобы успокоить меня насчет моей обуви, я рвусь домой.
   Наконец, мы дома. Мы уселись в углу, у пылающего камина, и проводим остаток дня, весело болтая, как два воробья на крыше... К вечеру кто-то стучит в дверь. Это принесли мой чемодан.
   - Вот прекрасно! - говорит Жак.- Мы осмотрим твой гардероб.
   - Чорт возьми, мой гардероб!..
   Осмотр начинается. Надо видеть наши комически-жалкие лица при составлении инвентаря. Жак, стоя на коленях у чемодана, вынимает предметы один за другим, выкрикивая:
   - Словарь... галстук... еще словарь... О, трубка!.. так ты куришь?.. Еще трубка... Боже милосердый, сколько трубок!.. Если бы у тебя было столько же носков... А эта толстая книга, что это? А-а! журнал штрафов!.. Букуарану - 500 строк... Субейролю - 400 строк... Букуарану - 500 строк... Букуарану... Букуарану... Чорт возьми! ты не особенно щадил этого Букуарана... Две или три дюжины рубах были бы полезнее в данную минуту...
   Но вдруг, дойдя до этого места инвентаря, Жак восклицает:
   - Боже милосердый! Что это, Даниель? Стихи?.. Так ты все еще пишешь стихи?.. Ах, ты, притворщик! Почему ты не говорил мне ничего о них в своих письмах? Ты ведь знаешь, что я интересуюсь этим. Я сам писал поэмы в былое время. Помнишь, Даниель? "Религия! Религия! Поэма в двенадцати песнях"... Ну, господин лирик, покажите нам ваши стихи!..
   - О, нет, Жак! Прошу тебя, оставь. Они не стоят того.
   - Все вы одинаковы, - говорит Жак, смеясь. - Ну, садись-ка сюда и прочти свои стихи. Если ты не хочешь читать, я сам начну читать их, а ты знаешь, как плохо я читаю.
   Угроза Жака действует на меня. Я начинаю читать.
   Это стихотворения, написанные в Сарланде, на поляне, под тенью каштанов, в то время, когда я наблюдал за детьми... Были ли они хороши или плохи? Не помню теперь, но как я волновался, читая их!.. Подумайте, читать стихотворения, которых еще никому не показывал!.. К тому же автор поэмы "Религия! Религия!" не совсем обыкновенный судья. Что, если он начнет издеваться! Но, по мере того, как я читаю, музыка стихов опьяняет меня, и голос мой становится увереннее.
   Жак сидит у окна неподвижный, бесстрастный. Позади его, на горизонте садится огромное красное светило, заливая окна заревом пожара. На крыше тощая кошка мяукает, потягиваясь и глядя на нас; она напоминает мне члена дирекции Французской Комедии, слушающего трагедию... Я слежу за всем одним глазом, не прерывая чтения.
   Я кончил. Жак вскакивает с места и обнимает меня.
   - О, Даниель, как это прекрасно! Как прекрасно!
   Я смотрю на него с недоверием.
   - Ты находишь, Жак?..
   - Твои стихи восхитительны, друг мой!.. И подумать, что все эти богатства скрывались в твоем чемодане, и ты ничего не говорил мне о них!.. Просто невероятно...
   И моя мать - Жак - начинает расхаживать по комнате большими шагами, говоря с самим собой и сильно жестикулируя. Но вдруг он останавливается и, принимая торжественный вид, произносит:
   - Тут нечего сомневаться, Даниель. Ты поэт и должен оставаться поэтом... В этом твое призвание.
   - О, Жак, это ужасно трудно, в особенности начало... такое скудное вознаграждение...
   - Пустяки, я буду работать за двоих. Не бойся...
   - А домашний очаг, Жак, который мы собираемся восстановить?
   - Очаг! Я беру на себя его восстановление, ты же осветишь его блеском славы. И, подумай только, как счастливы будут наши старики у такого блестящего очага!
   Я делаю еще некоторые возражения, но Жак разбивает их. Впрочем, нужно признаться, что я защищаюсь весьма слабо. Энтузиазм Жака охватывает и меня, и вера в поэтическое призвание растет во мне с каждой минутой... Мы не сходимся только в одном пункте. Жак хочет, чтобы я на тридцать пятом году жизни сделался членом французской академии,- я же энергично протестую. Чорт с ней, с академией! Она устарела, вышла из моды, эта египетская пирамида.
   - Тем более основания вступить туда. Ты впрыснешь немного свежей, молодой крови всем этим дряхлым старикам дворца Мазарини. И, подумай только, как счастлива будет госпожа Эйсет!
   Что могу я ответить на это? Имя г-жи Эйсет является неопровержимым аргументом. Делать нечего! Придется покориться, напялить на себя зеленый фрак академика! А если мой коллеги будут надоедать мне, я сделаю как Мериме: не буду совсем бывать на заседаниях. Пока мы спорим, наступает вечер. Звон колоколов Сен-Жерменского предместья весело приветствует вступление Даниеля Эйсета во французскую академию.
   - Пойдем обедать, - говорит, наконец, Жак и, гордясь тем, что покажется на улице в обществе академика, тащит меня обедать в одну из молочных на улице С.-Бенуа.
   Это маленький ресторан для бедных, с табльдотом в соседнем зале для постоянных посетителей. Мы обедаем в первом зале, посреди людей в поношенных сюртуках, сильно проголодавшихся и молча очищающих свои тарелки.
   - Это почти все литераторы, - говорит мне Жак вполголоса.
   Я не могу отделаться от некоторых печальных соображений, навеянных видом этих литераторов. Но я не говорю о них Жаку, чтобы не охладить его энтузиазма.
   Обед проходит очень весело. Даниель Эйсет обнаруживает много остроумия и еще больше аппетита. Наконец, обед кончен, мы возвращаемся на нашу колокольню, и в то время, как господин академик курит трубку, сидя на окне, Жак, усевшись у столика, весь уходит в очень сложные вычисления, которые, повидимому, очень тревожат его. Он грызет ногти, лихорадочно вертится на стуле, считает по пальцам. И вдруг он вскакивает с торжествующим криком:
   - Ура! Наконец-то добился!
   - Чего, Жак?
   - Установления нашего бюджета, друг мой. И уверяю тебя, что это весьма не легко. Подумай только - шестьдесят франков в месяц на двоих!
   - Как шестьдесят?.. Я полагал, что ты получаешь сто франков в месяц?
   - Да, но из них я высылаю сорок франков госпоже Эйсет... для восстановления очага. Остается шестьдесят франков. Пятнадцать франков - за комнату, как видишь, это недорого, но я должен сам стлать постель...
   - Я буду стлать ее, Жак.
   - Нет, нет, это неприлично академику. Но возвратимся к бюджету.... Итак, пятнадцать франков - за комнату, пять франков - эа уголь... только пять франков, потому что я сам ежемесячно отправляюсь за ним на завод. Остается сорок франков. Из них положим тридцать франков на твою пищу. Ты будешь обедать в молочной, где мы обедали сегодня... пятнадцать су за обед без десерта, и обед, как ты видел, не плохой. У тебя остается еще пять су в день на завтрак. Ведь этого довольно?
   - Еще бы!
   - Остается еще десять франков. Из них семь франков - прачке. Как жаль, что я весь день занят, я сам отправился бы к реке выстирать белье... Остается еще три франка... тридцать су в месяц на мои завтраки... Видишь ли, я не нуждаюсь в таких завтраках, как ты, пользуясь прекрасными обедами у маркиза. Остается еще тридцать су на мелкие расходы - табак, почтовые марки и другие непредвиденные траты. Вот и все шестьдесят франков... Что, хорошо рассчитано, не правда ли?
   И Жак начинает прыгать от радости по комнате, но вдруг останавливается. Лицо его опять приняло озабоченный вид.
   - Нет, бюджет нужно переделать... я кое-что забыл.
   - Что же?
   - А свечи?.. Как же ты будешь работать вечером без свечей? Это необходимый расход, который потребует не менее пяти франков в месяц... Откуда бы раздобыть эти пять франков?.. Деньги, высылаемые для восстановления очага, священны, и ни под каким предлогом... Ах, чорт побери, нашел! Наступает март, а с ним тепло, солнце.
   - Что же ты сделаешь, Жак?
   - А вот что, маленький Даниель. Когда тепло, уголь не нужен, мы и перенесем эти пять франков на свечи и, таким образом, решим вопрос... Положительно, я рожден министром финансов... Как ты думаешь? Теперь бюджет твердо стоит на ногах - кажется, ничего не забыто... Остается еще вопрос об одежде и обуви, но вот что я придумал. Я свободен с восьми часов вечера и могу принять место бухгалтера при небольшом магазине. Я уверен, что друг мой Пьерот найдет мне подходящее место...
   - Так ты очень дружен с Пьеротом? Часто бываешь у него?
   - Да, очень часто. По вечерам мы там наслаждаемся музыкой.
   - Вот как! Твой Пьерот, стало быть, музыкант.
   - Не он, а дочь его.
   - Дочь!.. Так у него есть дочь?.. Ха-ха-ха, Жак!.. И она хорошенькая, мадемуазель Пьерот?
   - О, ты слишком много спрашиваешь, мой маленький Даниель... Отвечу тебе в другой раз. Теперь поздно, пора спать.
   И, чтобы скрыть смущенье, вызванное моими вопросами, он начинает стлать постель с аккуратностью старой девы.
   Кровать Жака - односпальная, железная, в роде той, на которой мы спали вдвоем в Лионе, на Фонарной улице.
   - Жак, помнишь ли нашу маленькую кровать на Фонарной улице? Помнишь ли, как мы, лежа в ней, тайком читали романы, и как Эйсет кричал нам громовым голосом: "Погасите свечу, или я сейчас встану!"
   Жак вспоминает это и многое другое... И мы переходим от воспоминания к воспоминанию, и, когда бьет двенадцать часов, мы еще не думали спать.
   - Ну, довольно!.. спокойной ночи! - говорит Жак серьезным тоном.
   Но через пять минут я слышу, как он задыхается от смеха под одеялом.
   - Чему ты смеешься, Жак?
   - Я вспомнил аббата Мику... помнишь аббата Мику, в церковной школе?
   - Чорт возьми!..
   И опять бесконечный смех, воспоминания... На этот раз я благоразумно прерываю болтовню.
   - Пора спать.
   Но через минуту я опять спрашиваю:
   - А помнишь, Жак, Рыжего, на фабрике... Помнишь?
   И новые взрывы смеха, нескончаемая болтовня...
   Hо вдруг - сильный удар кулаком в перегородку, с моей стороны...
   - Это Белая Кукушка, - говорит Жак топотом.
   - Белая Кукушка? Кто это, Жак?
   - Тише!.. Белая Кукушка - наша соседка... Она протестует, потому что мы мешаем ей спать.
   - Скажи, Жак... какое, однако, смешное имя у этой соседки... Белая Кукушка! Она молода?..
   - Ты сам увидишь, дружок. Ты встретишься с ней на лестнице... Ну, а теперь уснем... Белая Кукушка опять рассердится.
   Затем Жак гасит свечу, и Даниель (Эйсет, член французской академии) засыпает на плече своего брата, как в те времена, когда ему было десять лет.
  

V. БЕЛАЯ КУКУШКА И ДАМА С БЕЛЬЭТАЖА.

  
   На площади Сен-Жермен де-Пре, против церкви, налево, высоко над крышами есть маленькое окно, и каждый раз, когда я смотрю на него, сердце мое тоскливо сжимается. Это окно нашей бывшей комнаты, и еще теперь, когда я прохожу мимо него, мне кажется, что прежний Даниель сидит там наверху, у столика, и с презрительной улыбкой смотрит на теперешнего Даниеля, печального и дряхлого...
   О, старая Сен-Жерменская колокольня, сколько прекрасных часов ты дала мне в те дни, когда я жил там наверху с моей матерью - Жаком!.. Не можешь ли ты дать мне еще несколько таких часов, часов молодости и веры? Я был так счастлив в то время. Я работал с таким увлечением!
   Мы вставали одновременно с солнцем. Жак принимался тотчас за хозяйство. Он ходил за водой, подметал комнату, приводил в порядок мой стол. Я не имел права прикасаться к чему-либо. Когда я спрашивал у него:
   - Жак, не помочь ли тебе?
   Жак начинал смеяться:
   - Ты шутишь, Даниель! А дама с бельэтажа?
   И этим намеком он зажимал мой рот. Дело в том, что в первые дни нашей жизни вдвоем я взялся ходить вниз за водой. В другие часы дня я, пожалуй, не рискнул бы выйти, но по утрам весь дом спал, и я не боялся, что кто-нибудь встретит меня на лестнице с кувшином в руке. Я сходил вниз, как только просыпался, еще неодетый... В это время никого не было на дворе. Иногда, впрочем, какой-то парень в красной куртке мыл сбрую у водопроводной трубы. Это был кучер дамы с бельэтажа, очень изящной молодой креолки, о которой много говорили в доме. Присутствие этого человека очень стесняло меня. Когда он был на дворе, я быстро накачивал воду и спешил подняться наверх с неполным кувшином. Вернувшись в комнату, я находил свое смущение смешным, ко на следующий день точно так же конфузился, когда заставал на дворе красную куртку... Однажды утром, когда я радовался тому, что не застал на дворе эту куртку, и весело поднимался по лестнице с кувшином, полным воды, я очутился лицом к лицу с дамой, которая спускалась вниз. Это была дама с бельэтажа...
   Стройная, гордая, с опущенными на книгу глазами, она медленно спускалась с лестницы, утопая в волнах легкой шелковой материи. Она показалась мне очень красивой, хотя немного бледной. Особенно бросался мне в глаза маленький белый рубец у рта, ниже губы. Проходя мимо меня, она взглянула на меня. Я стоял, прижавшись к стене, с кувшином в руке, красный и смущенный. Подумайте, в каком я был виде - непричесанный, мокрый, с открытой шеей и расстегнутой рубашкой!.. Мне хотелось провалиться сквозь землю! Когда я пришел к себе, крайне взволнованный, я рассказал об этой встрече Жаку, который стал издеваться над моим тщеславием. Но на следующее утро он взял кувшин и сошел вниз, не говоря ни слова. С тех пор он каждое утро сам приносил воду, и я молча допускал это, несмотря на угрызения совести, - я слишком боялся встречи с дамой с бельэтажа.
   Покончив с хозяйством, Жак уходил К своему маркизу, и до вечера я не видел его... Я проводил свои дни совершенно один, в обществе моей музы или того, что я называл своей музой. Столик мой стоял у окна, которое оставалось весь день открытым, и у этого столика я с утра до вечера нанизывал свои рифмы. По временам воробей прилетал пить к жолобу у моего окна, дерзко смотрел на меня и спешил сообщить другим, чем я занимаюсь; я слышал сухой стук лапок по черепицам... Несколько раз в день Сен-Жерменские колокола навещали меня. Они с шумом врывались в окно и наполняли комнату звуками, то безумно веселыми и радостными, то мрачными, печальными, медленно падавшими один за другим, точно слезы... Затем следовали звон утренний, являвшийся в солнечной одежде и распространявший яркое сияние, и звон вечерний - печальный серафим, спускавшийся на лунном луче и вносивший сырость в комнату, встряхивая своими большими крыльями...
   Муза, воробьи, колокола были моими единственными посетителями. Да и кто мог навещать меня? Я никого не знал тут. В ресторане на улице Венуа я всегда усаживался за маленький столик, стоявший в стороне от других, ел быстро, не отрывая глаз от тарелки, и тотчас, по окончании обеда, брал шапку и бежал домой. Никогда ни малейшего развлечения, - я не ходил даже гулять или слушать музыку в Люксембургском саду. Эта болезненная застенчивость, унаследованная мною от матери, особенно поддерживалась ужасным состоянием моего костюма и несчастными калошами, которых еще не удалось заменить другой обувью. Улица пугала, смущала меня. Я был бы рад не сходить с колокольни. Иногда, впрочем, в те чудные вечера, которые так украшают парижскую весну, когда я, возвращаясь из ресторана, встречал группы веселых студентов в больших шляпах, с трубками во рту и рука об руку со своими любовницами, вид их возбуждал во мне разные желания... Тогда я быстро поднимался к себе на пятый этаж, зажигал свечу и бешено принимался за работу, не отрываясь до прихода Жака.
   С приходом Жака комната принимала совершенно другой вид; она наполнялась весельем, шумом, движеньем. Мы пели, смеялись, обменивались впечатлениями дня. "Много ли работал сегодня? - спрашивал Жак. - Подвигается ли твоя поэма?"
   Затем он начинал рассказывать о своем оригинальном маркизе, вынимал из кармана припрятанные для меня лакомства и радовался, глядя, с каким удовольствием я уписываю их... Наконец, я возвращался к своему столику и своим рифмам.
   Жак расхаживал некоторое время по комнате, а затем, когда ему казалось, что я увлекся работой, уходил, говоря: "Так как ты работаешь, я пойду на часок т_у_д_а". "Туда" означало к Пьеротам, и, если вы не догадываетесь, почему Жак так часто стремился т_у_д_а, - вы крайне недогадливы. Я же с первого дня понял все, понял, как только увидел, как он причесывался перед зеркалом, уходя т_у_д_а, как переделывал раза три или четыре бант своего галстука. Но, чтобы не стеснять его, я делал вид, что не догадываюсь ни о чем, и удовлетворялся тем, что смеялся в душе, делая всякие предположения...
   После ухода Жака я совершенно отдаюсь рифмам. Кругом ни малейшего шума: воробьи, башенные часы, колокола,- все мои друзья спят. Я один со своей музой... Около девяти часов я слышу шаги по лестнице - узенькой, деревянной и крутой, которой заканчивалась парадная лестница. Наша соседка, Белая Кукушка, возвращалась домой. С этой минуты я не мог уже работать. Мысли мои убегали к этой соседке, и я не мог сосредоточить их. Кто она, эта таинственная Белая Кукушка? Невозможно было узнать что-либо о ней... Когда я спрашивал о ней Жака, он принимал удивленный вид: "Как, да неужели же ты еще не встретился с ней, с этой прекрасной соседкой?" Он никогда не говорил подробнее о ней, но мне казалось, что он не желал, чтобы я познакомился с ней... Это, вероятно, одна из гризеток Латинского квартала, - думал я. И эта мысль кружила мне голову. Я представлял себе свежее, молодое, веселое существо - одним словом, гризетку. Даже это прозвище - Белая Кукушка - казалось мне очень поэтичным, таким же ласкающим слух, как Мюзета или Мими-Щегленок.
   Во всяком случае, соседка моя была очень солидной, благоразумной Мюзетой, которая возвращалась домой каждый вечер в один и тот же час и всегда одна. Я знал это потому, что несколько вечеров сряду прислушивался, приложив ухо к перегородке. И каждый вечер я неизменно слышал одно и то же: прежде всего какой-то шум, точно несколько раз откупоривали и закупоривали бутылку, затем, некоторое время спустя, - падение тяжелого тела на пол и почти вслед затем - слабый, но резкий голос, - голос больного кузнечика, - начинал напевать какую-то однообразную, ужасно грустную мелодию. Слова трудно было расслышать: повторялось чаще других, точно припев, странное слово: толокототиньян! толокототиньян!.. Эта странная музыка длилась обыкновенно около часа, затем она вдруг прерывалась на последнем "толокототиньян", и я слышал только медленное, тяжелое дыхание... Все это очень интересовало меня.
   Однажды утром Жак, входя в комнату с принесенной водой, сказал мне шопотом: - Если хочешь видеть нашу соседку... тише!.. Она тут...
   Я выскочил на площадку... Жак сказал правду... Белая Кукушка была в своей комнате, дверь которой была открыта настежь, и я, наконец, увидел ее!.. Боже! Это было мимолетное видение, но какое!.. Представьте себе маленькую, совершенно пустую комнату... на полу тюфяк; на камине - бутылка водки; над тюфяком прибита к стене большая железная подкова. И посреди этой собачьей конуры - отвратительная негритянка с огромными глазами, короткими, курчавыми, как шерсть черной овцы, волосами, в полинялой фуфайке и старом красном кринолине... Такою предстала предо мною наша соседка, Белая Кукушка, гризетка моих грез, сестра Мими-Щегленка и Бернереты... О, романтический провинциал, да послужит тебе это уроком!..
   - Что, какова? - спросил Жак, когда я вернулся в комнату. - Как ты находишь ее?.. - Он не кончил фразы: выражение моего лица рассмешило его, и он разразился громким хохотом. Мне не оставалось ничего другого, как последовать его примеру, и мы долго покатывались со смеха, стоя друг против друга и не говоря ни слова. Наконец, в полуотворенную дверь нашей комнаты просунулась большая черная голова и, крикнув: "Белый смеяться негр некрасиво", тотчас исчезла. Это еще более рассмешило нас...
   Когда мы успокоились, Жак сообщил мне, что Белая Кукушка - горничная дамы с бельэтажа. В доме все считали ее колдуньей, основываясь на символической подкове, которая висела над ее тюфяком. Говорили также, что каждый вечер, когда уезжала ее госпожа, Белая Кукушка запиралась в своей конуре, пила водку до состояния полной бесчувственности и пела национальные песни. Это объясняло таинственные шумы, которые слышались у соседки, - откупоривание бутылок, падение тяжелого тела и, наконец, монотонные песни. Что касается слова "толокототиньян", то, вероятно, это припев, очень распространенный у капских негров, в роде нашего тра-ля, тра-ля-ля.
   С этого дня - нужно ли упоминать об этом?- соседство Белой Кукушки не отвлекало меня от работы. Вечером, когда она поднималась по лестнице, сердце мое уже не билось попрежнему, и я никогда не прикладывал уха к перегородке... Иногда, впрочем, среди тишины ночи, это "толокототиньян" доносилось до моего столика, и я чувствовал какую-то смутную тоску, слушая грустный припев. Я точно предчувствовал ту печальную роль, которую он должен был сыграть в моей жизни...
   В это время моя мать - Жак - нашел место бухгалтера с жалованьем в пятьдесят франков в месяц у мелкого торговца железом, где он должен был работать по вечерам, после занятий у маркиза. Бедняга сообщил мне об этом полурадостно, полупечально...
   - Когда же ты будешь бывать т_а_м? - спросил я у него.
   Он отвечал мне со слезами на глазах:
   - Я буду бывать т_а_м по воскресеньям.
   И с этого дня он бывал т_а_м только по воскресеньям. Но это было, вероятно, большим лишением для него.
   И в чем, собственно, заключалось обаяние, с такой силой привлекавшее т_у_д_а мою мать - Жака? Мне очень хотелось узнать это. К несчастью, меня никогда не приглашали т_у_д_а, а я был слишком самолюбив, чтобы просить Жака взять меня с собой. Да и как показаться в обществе в резиновых калошах? Но в одно воскресенье, собираясь к Пьеротам, Жак спросил меня с некоторым смущением:
   - Не хочешь ли и ты, маленький Даниель, отправиться т_у_д_а со мною? Они, вероятно, очень обрадуются твоему приходу.
   - Но... ты шутишь, Жак?
   - Ну, конечно, гостиная Пьеротов не вполне подходящее место для поэта... Это простые, малоразвитые старики.
   - О, Жак, я говорю не о том! Я думаю о своем костюме...
   - Ах, правда!.. Я совершенно забыл о нем, - сказал Жак.
   И он быстро вышел, точно обрадовавшись предлогу не брать меня с собою.
   Но не успел он спуститься вниз, как возвратился, запыхавшись.
   - Даниель, - сказал он, - если бы у тебя были приличные сапоги и сюртук, пошел ли бы ты со мною к Пьеротам?
   - Конечно. Почему же мне не пойти?
   - Ну, так пойдем... Я куплю тебе все, что тебе нужно, и мы отправимся т_у_д_а.
   Я смотрел на него с удивлением.
   - Сегодня я получил жалованье, - добавил он, чтобы окончательно убедить меня.
   Я так радовался тому, что у меня будет новое платье, что не заметил ни волнения Жака, ни странного выражения его голоса. Я только гораздо позднее вспомнил об этом. В эту минуту я бросился обнимать его, и мы отправились т_у_д_а через Пале-Рояль, где меня одели с головы до ног в лавке готового платья.
  

VI. БИОГРАФИЯ ПЬЕРОТА.

  
   Если бы Пьероту предсказали, когда ему было двадцать лет, что он будет представителем старинной фирмы Лалуэта, крупного торговца фаянсовой посудой, что у него будет двести тысяч франков и великолепная лавка на углу Сомонского пассажа, он был бы очень изумлен.
   Пьерот до двадцати лет никогда не выезжал из своей деревни, носил большие башмаки из севенской сосны, не говорил ни слова по-французски и занимался разведением шелковичного червя, зарабатывая этим до ста экю в год. Он был хороший товарищ, прекрасный танцор, любил повеселиться и выпить, не переходя, однако, границ приличия. У него была, как и у всех его товарищей, подруга, которую он по воскресеньям поджидал у церкви и с которой затем отправлялся танцовать гавот под тутовыми деревьями. Подругу его звали Роберта, или Большая Роберта. Это была рослая, красивая восемнадцатилетняя девушка, такая же круглая сирота, как Пьерот, и такая же бедная, как он сам. Но она прекрасно умела читать и писать - искусство, которое встречается в севенских деревнях еще реже, чем хорошее приданое. Пьерот очень гордился своей Робертой и рассчитывал жениться на ней тотчас после рекрутского набора. Но, когда настал день жеребьевки, бедный севенец, несмотря на то, что раза три опускал руку в святую воду, вытянул 4-й номер!.. Нужно было итти в солдаты. Боже, как он горевал!.. К счастью, г-жа Эйсет, которую мать Пьерота вскормила и вырастила, выручила из беды своего молочного брата, одолжив ему две тысячи франков, которые дали ему возможность нанять вместо себя рекрута. Эйсеты были еще богаты в то время! Счастливый Пьерот женился на своей Роберте, но так как молодые люди заботились теперь главным образом о том, чтобы выплатить долг г-же Эйсет, а на это нельзя было рассчитывать, живя в глухой деревушке, то они решились оставить родное гнездо и пешком отправились искать счастья в Париже.
   В течение целого года не слышно было ничего о наших севенцах. В начале второго года г-жа Эйсет получила трогательное письмо с подписью "Пьерот и его жена" и со вложением трехсот франков - первых сбережений молодых. Через год - опять письмо от "Пьерота и его жены" со вложением пятисот франков. На третьем году - никаких известий от севенцев: вероятно, дела шли плохо. На четвертом году получилось третье письмо от "Пьерота и его жены" со вложением тысячи двухсот франков и самых сердечных пожеланий всей семье Эйсетов. К несчастью, в то время, когда получено было это письмо, мы были уже окончательно разорены; фабрика была продана, и мы собирались уехать... С тех пор мы ничего не слышали о Пьероте и его жене до того достопамятного дня, когда Жак, вскоре по приезде в Париж, нашел добряка Пьерота - увы! без жены - главою бывшего торгового дома Лалуэта.
   История Пьерота, хотя лишенная всякой поэзии, полна трогательной простоты. По приезде в Париж Роберта стала ходить по домам - помогать по хозяйству. Первым домом, куда она поступила, был дом Лалуэтов. Это были богатые старики, необыкновенно скупые и причудливые, стоявшие на том, что нужно все делать самому, и потому не державшие в доме ни приказчика, ни служанки. "До пятидесяти лет я сам шил себе брюки",- говорил с гордостью старик Лалуэт. Только на старости лет они позволили себе нанять служанку за двенадцать франков в месяц. Но работа в их доме стоила двенадцати франков! Надо было прибирать магазин, помещение за магазином, квартиру в четвертом этаже, каждое утро наполнять водою два чана в кухне. Да, условия были тяжелые, но Роберта была молода, проворна, сильна и трудолюбива. Она легко и скоро справлялась с этой тяжелой работой, не переставая улыбаться своей прелестной улыбкой, которая сама по себе стоила более двенадцати франков... В конце концов, прекрасный характер и трудолюбие мужественной женщины победили ее хозяев. Они стали интересоваться ею, часто беседовали с нею, и в один прекрасный день - у самых черствых людей бывают неожиданные порывы великодушия - старики предложили ссудить немного денег Пьероту, что дало бы ему возможность приступить к какому-нибудь торговому предприятию. Получив деньги, Пьерот купил себе старую клячу и телегу и стал разъезжать до всем улицам Парижа, выкрикивая изо всех сил: "Сбывайте все, что вам не нужно!" Хитрый севенец не продавал ничего, он только покупал... что?.. Все: битые горшки, старое железо, бумагу, бутылки, сломанную старую мебель, от которой отказывались торговцы, - одним словом, все, что по привычке или по небрежности хранится в домах, что не имеет никакой цены и только стесняет, занимая место... Пьерот не пренебрегал ничем, он покупал все или - вернее, - принимал все, потому что большею частью ему не продавали, а отдавали ненужный хлам. "Сбывайте все, что вас стесняет!"
   С течением времени, севенец сделался очень популярным в квартале Монмартр. Как все мелкие уличные торговцы, он придумал своеобразный напев, который отличал его от других и был хорошо знаком хозяйкам... Прежде всего он во все горло кричал зычным голосом: "Сбывайте все, что вас стесняет!" Затем он медленным, плаксивым голосом начинал разговаривать со своей Анастажилью, как он называл свою клячу. "Ну, живей, Анастажиль! Живей, родная моя..." И покорная кляча, опустив голову, печально плелась вдоль тротуаров, а из окон кричали: "Стой, Анастажиль, стой!" Телега наполнялась постепенно, и, когда она была наполнена, Пьерот отправлялся со своей Анастажилью к тряпичнику, который торговал оптом и хорошо оплачивал весь этот хлам, полученный почти даром.
   Странный промысел этот доставлял Пьероту хороший заработок. Уже в конце первого года он отдал деньги Лалуэту и послал триста франков Мадемуазель - так называл Пьерот г-жу Эйсет в то время, когда она была молодой девушкой, и с тех пор все продолжал так называть ее. Третий год был для него несчастным годом. Это было незадолго до революции. Пьерот мог сколько угодно выкрикивать: "Сбывайте все, что вас стесняет!" Парижане, собиравшиеся избавиться от короля, который стеснял их, оставались глухи к выкрикиваниям Пьерота, и его тележка возвращалась каждый вечер пустою домой. К довершенью несчастья, Анастажиль околела. В это время старики Лалуэты, убедившись, что они уже не в состоянии сами делать все, предложили Пьероту поступить к ним приказчиком. Пьерот согласился. Но он оставался не долго в этом скромном положении. Занимаясь каждый вечер со времени приезда в Париж с Робертой, которая учила его чтению и письму, он мог уже сам написать письмо и порядочно говорил по-французски. Поступив к Лалуэтам, он стал работать еще усерднее и даже начал посещать курсы счетоводства, так что через несколько месяцев мог уже заменять старика Лалуэта, который терял зрение, у конторки, и г-жу Лалуэт, ноги которой отказывались служить, - у прилавка. В это время родилась мадемуазель Пьерот, и с тех пор счастье стало улыбаться Пьероту. Он сделался сначала участником, потом товарищем торгового дома Лалуэта. Наконец, старик Лалуэт, окончательно потеряв зрение, вышел из дела и передал его Пьероту с условием ежегодной уплаты известной суммы. Сделавшись хозяином дела, Пьерот так расширил его, что через три года выплатил все Лалуэту и остался полным хозяином великолепного, прекрасно обставленного магазина... Именно в этот момент, точно выждав время, когда муж её больше не будет нуждаться в ней, Большая Роберта заболела и умерла от переутомления. Эту историю Пьерота Жак рассказал мне в тот вечер, когда я в первый раз отправлялся в Сомонский пассаж, и так как дорога туда была очень длинная - мы выбрали самую дальнюю, чтобы похвастать новой жакеткой,- то я близко познакомился с нашим другом-севенцем раньше, чем увидел его. Я узнал, что у него две слабые струнки, к которым нельзя было прикасаться,- его дочь и старик Лалуэт; узнал, что он болтлив и что утомительно слушать его, потому что он говорит медленно, долго ищет слов и после каждой фразы прибавляет: "Вот уж, действительно, могу сказать..." Это объяснялось тем, что севенец не мог вполне освоиться с французским языком. Мысли его складывались на лангедокском наречии, и он должен был переводить их на французский язык... Эта фраза: "Вот уж, действительно, могу сказать", которою он приправлял свою речь, давала ему возможность выиграть время для этого переложения. Он, как выражался Жак, не говорил, а переводил... Что же касается мадемуазель Пьерот, то я узнал только, что ей шестнадцать лет и что имя ее - Камилла. Относительно этого пункта Жак был нем, как рыба.
   Было около девяти часов вечера, когда мы пришли в магазин, бывший Лалуэта. Собирались запирать. Болты, ставни, железные шесты, все принадлежности основательных запоров, лежали на тротуаре у полуоткрытой двери... Газ в магазине был погашен, и в нем было совершенно темно; только на конторке горела лампа, освещая кучи монет и красное, широкое, смеющееся лицо. В помещении рядом с магазином кто-то играл на флейте!
   - Здравствуйте, Пьерот! - воскликнул Жак, подходя к конторке. Я стоял рядом с ним, и свет лампы падал прямо на меня. - Здравствуйте, Пьерот!
   Пьерот, проверявший кассу, поднял глава, услышав голос Жака, затем, увидев меня, вскрикнул, всплеснув руками, и ошеломленный, с раскрытым ртом смотрел на меня.
   - Ну, что? - спросил Жак с торжествующим видом. - Что я вам говорил?
   - О, господи, господи, - бормотал растерявшийся добряк, - мне кажется, что... Вот уж, действительно, могу сказать... Мне кажется, что я вижу ее.
   - Глаза в особенности, - продолжал Жак,- всмотритесь в эти глаза, Пьерот.
   - А подбородок, господин Жак, подбородок с ямочкой,- сказал Пьерот, поднимая абажур, чтобы лучше разглядеть меня.
   Я ничего не понимал. Они рассматривали меня, подмигивая и делая какие-то знаки друг другу... Наконец, Пьерот встал и подошел ко мне с распростертыми руками.
&n

Другие авторы
  • Иваненко Дмитрий Алексеевич
  • Волкова Мария Александровна
  • Шашков Серафим Серафимович
  • Ермолова Екатерина Петровна
  • Тепляков Виктор Григорьевич
  • Спасская Вера Михайловна
  • Холев Николай Иосифович
  • Глинка В. С.
  • Троцкий Лев Давидович
  • Левидов Михаил Юльевич
  • Другие произведения
  • Ясинский Иероним Иеронимович - Я. П. Полонский
  • Венгеров Семен Афанасьевич - Скиталец
  • Терещенко Александр Власьевич - Терещенко А. В.: Биографическая справка
  • Успенский Глеб Иванович - Статьи
  • Магницкий Михаил Леонтьевич - Стихотворения
  • Диковский Сергей Владимирович - На тихой заставе
  • Шекспир Вильям - Ромео и Джульетта
  • Романов Пантелеймон Сергеевич - Иродово племя
  • Дружинин Александр Васильевич - Критика гоголевского периода русской литературы и наши к ней отношения
  • Коваленская Александра Григорьевна - Коваленская А. Г.: Биографическая справка
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
    Просмотров: 430 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа