ллеже. Директор очень дорожил этим учеником в виду аристократического блеска, придаваемого заведению его именем. В коллеже его звали "маркизом" и побаивались его. Я сам был под влиянием общего настроения и всегда говорил с ним очень сдержанно.
Некоторое время мы были с ним в довольно хороших отношениях.
Правда, маркиз позволял себе иногда смотреть на меня или отвечать дерзко, но я делал вид, что не замечаю этого, чувствуя, что имею дело с сильным противником.
Но раз этот негодяй позволил себе при всем классе отвечать мне так дерзко, что я вышел из себя.
- Господин де Букуаран,- сказал я ему, стараясь сохранить хладнокровие,- берите ваши книги и выходите из класса.
Это приказание поразило маркиза своей неожиданной смелостью. Он остановился, изумленный, и устремил на меня, не двигаясь с места, свои большие глаза.
Я понял, что ввязался в прескверное дело, но отступать было поздно.
- Выходите, господин де Букуаран, - повторил я.
Ученики ждали, притаив дыхание... В первый раз в моем классе была полная тишина.
После второго приказания маркиз, уже пришедший в себя от своего смущения, произнес - и надо было слышать, каким тоном! - "Я не выйду!"
В классе пронесся шопот одобрения. Я встал в негодовании.
- Вы не выйдете?.. Посмотрим!
И я сошел с кафедры...
Клянусь богом, в эту минуту мысль о каком-либо насилии была очень далека от меня. Я хотел только показать маркизу твердость моего характера. Но видя, что я схожу с кафедры, он расхохотался так презрительно, что у меня невольно протянулась рука, чтобы схватить его за шиворот и вывести из-за стола...
Негодяй спрятал под одеждой длинную железную линейку. Как только я поднял руку, он с такой силой нанес мне удар по руке, что! я закричал от боли.
Весь класс захлопал в ладоши.
- Браво, маркиз! Браво!
Тут я окончательно потерял голову. Одним прыжком я очутился на столе, схватил маркиза за горло и, пустив в ход ноги, руки, зубы, стащил его с места и вышвырнул из класса с такой силой, что он докатился до середины двора... Это было делом одной секунды... Я никогда не предполагал в себе столько силы.
Ученики были ошеломлены. Они не кричали более: "браво, маркиз!" Они боялись. Букуаран, сильнейший в классе, был побит этой сухопарой пешкой! Какое чудо!.. Я выиграл в их мнении столько же, сколько проиграл маркиз.
Когда я снова взошел на кафедру, еще бледный и дрожащий от волненья, все головы быстро склонились над пюпитрами. Класс был усмирен. Но что скажут директор и Вио? Как! Я осмелился поднять руку на ученика, на маркиза де Букуарана! На аристократа! Без сомненья, я буду выгнан из коллежа.
Эти размышления, несколько запоздалые, смутили мое торжество. Страх охватил меня. "Маркиз, - говорил я себе, - наверное пошел жаловаться". И с минуты на минуту я ожидал появления директора. Я дрожал до конца урока, но никто не приходил.
Во время рекреации я был крайне удивлен, увидав Букуарана смеющимся и играющим с другими учениками. Это несколько успокоило меня, и, так как весь день прошел совершенно мирно, я подумал, что маркиз будет молчать, и я отделаюсь одним страхом.
К несчастью, следующий день - четверг - был днем отпуска. Вечером маркиз не вернулся в дортуар. Я предчувствовал что-то недоброе и не мог спать всю ночь.
На другой день ученики во время первого урока перешептывались, глядя на пустое место Букуарана. Стараясь казаться спокойным, я умирал от беспокойства.
Около семи часов дверь с шумом отворилась. Все дети встали.
Я чувствовал, что погиб...
Первым вошел директор, за ним Вио и, наконец, высокий старик в застегнутом до подбородка длинном сюртуке и в галстуке шириною в четыре пальца. Я не знал его, но тотчас догадался, что это должен быть де Букуаран-отец. Он крутил свои длинные усы и по временам ворчал что-то сквозь зубы.
У меня не хватило духа сойти с кафедры и поздороваться с посетителями. И они, входя, не поклонились мне. Они стали все трое посредине класса и до самого ухода ни разу не взглянули на меня.
Директор начал первый.
- Господа, - сказал он, обращаясь к ученикам, - мы пришли исполнить тягостную обязанность, крайне тягостную... Один из ваших учителей так тяжко провинился, что мы обязаны сделать ему публично выговор.
Затем он стал делать мне выговор, который длился около четверти часа. Все факты были извращены: маркиз был лучший ученик коллежа, я обошелся с ним грубо без всякого повода к этому - одним словом, я нарушил свои обязанности.
Что мог я сказать в ответ на эти обвинения?
Несколько раз я порывался защищаться: "Позвольте, господин директор!.." Но директор не обращал на меня внимания и продолжал говорить.
После него заговорил де Букуаран-отец и как заговорил!.. Это был настоящий обвинительный акт. Несчастный отец! У него чуть не убили сына. На это бедное маленькое, беззащитное существо набросились, как... как... как бы выразить это?.. как набрасывается буйвол, дикий буйвол. Ребенок два дня лежит в постели; два дня его мать в слезах ухаживает за ним...
Конечно, если бы пришлось иметь дело о настоящим мужчиной, то отец сумел бы отмстить за своего ребенка! Но здесь имеешь дело с мальчишкой, который возбуждает жалость. Но пусть он помнит, что если когда-нибудь еще он дотронется до одного волоска этого ребенка, то ему отрежут оба уха...
Во время этой прекрасной речи ученики исподтишка посмеивались, а ключи Вио трепетали от удовольствия. Стоя на кафедре, побледнев от накипевшей злобы, о_н должен был молча принимать эти оскорбления, выносить это унижение беспрекословно. Если бы о_н ответил, его немедленно выгнали бы из коллежа. Но тогда куда деваться?
Наконец, через час, истощив все свое красноречие, все трое вышли. В классе поднялся страшный шум. Напрасно я старался восстановить тишину. Дети смеялись надо мной. Дело Букуарана окончательно подорвало мой авторитет.
Да, это было возмутительное дело!
Весь город был взволнован... В "маленьком клубе", в "большом клубе", во всех кафе, на музыке только и говорили об этом деле. Люди, близко знавшие это дело, передавали такие подробности, что волосы становились дыбом. Этого учителя рисовали каким-то чудовищем, людоедом. Он истязал ребенка с утонченной, неслыханной жестокостью. Говоря о нем, его называли "палачом".
Когда молодому Букуарану надоело лежать в постели, его усадили в большое кресло, в гостиной, и в течение восьми дней масса народа перебывала в этой гостиной. Интересная жертва была предметом общего внимания.
Двадцать раз сряду его заставляли рассказывать эту историю, и каждый раз негодяй сочинял какую-нибудь новую подробность. Матери содрогались, старые девы восклицали: "бедный ангел!" и пичкали его конфетами. Оппозиционная газета воспользовалась этим случаем и разгромила коллеж в резкой статье, в которой превозносилось другое заведение, при соседнем монастыре...
Директор был взбешен, и только благодаря протекции ректора он не выгнал меня из коллежа. Увы! было бы лучше для меня, если бы меня тогда же выгнали. Жизнь моя в коллеже сделалась невыносимой. Дети не слушались меня; при малейшем замечании они угрожали мне, что пойдут жаловаться родителям, как Букуаран. Кончилось тем, что я перестал заниматься ими.
Одна мысль всецело овладела мною в это время - мысль о мести Букуаранам. Я постоянно видел перед собою надменное лицо старого маркиза, уши мои краснели, когда я вспоминал брошенную им угрозу. Впрочем, если бы даже я желал забыть нанесенные мне оскорбления, то мне не удалось бы. Два раза в неделю, в дни прогулок, я мог быть заранее уверен, что увижу де Букуарана-отца стоящим у дверей кафе в группе гарнизонных офицеров без шапок, с киями в руках. Завидев нас издали, они встречали нас насмешками; затем, когда мы приближались, маркиз кричал громким голосом, окидывая меня вызывающим взглядом:
- Здравствуй, Букуаран!
- Здравствуйте, папа! - визжал отвратительный мальчик.
И офицеры, ученики, прислуга кафе, -все громко смеялись...
Это "здравствуй, Букуаран!" сделалось для меня пыткой, избегнуть которой я не имел возможности. Дорога на поляну вела мимо этого кафе, и ни разу мучитель мой не забывал притти на свидание со мною.
Иногда мною овладевало безумное желание подойти к нему и вызвать его на дуэль, но некоторые соображения удерживали меня: прежде всего, конечно, боязнь лишиться места, а затем - рапира маркиза, чертовски длинная рапира, поразившая не мало противников в те дни, когда маркиз еще служил в лейб-гвардии.
Но однажды, доведенный до крайности, я отправился к Роже, учителю фехтования, и объявил ему о моем намерении драться с маркизом. Роже, с которым я давно уже не говорил, слушал меня сначала с выражением недоверия, но, когда я кончил, он в порыве восторга крепко пожал мои руки.
- Браво, господин Даниель! Я знал хорошо, что вы не можете быть шпионом. Но почему, чорт возьми, вы связались с этим Вио? Наконец-то вы заговорите! Все забыто!.. Вашу руку! Вы благородная душа!.. Теперь - к вашему делу! Вы были оскорблены? Прекрасно. Вы хотите требовать удовлетворения? Очень хорошо. Вы не знаете азбуки фехтования? Отлично! Вы хотите, чтобы я помешал тому, чтобы этот старый индюк заколол вас? Прекрасно. Приходите в фехтовальный зал, и через шесть месяцев вы заколете его.
Слушая, как горячо этот добрейший Роже относится к моей ссоре, я покраснел от удовольствия. Мы условились относительно уроков: три часа в неделю, условились и о цене - исключительной цене, по его уверению. (Действительно, исключительной! Я впоследствии узнал, что с меня потребовали вдвое против того, что платили другие). Когда переговоры были покончены, Роже взял меня фамильярно под руку.
- Господин Даниель, - сказал он, - сегодня уже поздно для занятий, но мы пойдем в кафе Барбет завершить наш договор... Пойдемте! Полно, без ребячеств! Неужели вы боитесь итти туда?.. Пойдемте же, чорт возьми! Вы найдете там благородных людей и добрых малых и в их обществе скоро оставите эти бабьи манеры, которые портят вас.
Увы! я дал себя увлечь. Мы пошли в кафе Барбет. Там все было попрежнему - шум, крики, табачный дым, кирпичного цвета штаны и те же кивера, те же портупеи, развешанные на тех же розетках.
Друзья Роже встретили меня с распростертыми объятиями. Он был прав - это были благородные люди. Когда они узнали о моей истории с маркизом и о принятом мною решении, они пожали мне руку один за другим. "Браво, молодой человек! Прекрасно!" - восклицали они,
Я тоже хотел доказать благородство своей души. Я приказал подать пунш, и все пили за успех моего дела. Тут же благородными людьми было решено, что я убью маркиза де Букуарана в конце учебного года.
Наступила зима, сухая, суровая, мрачная зима, какая бывает только в гористых местах. Дворы коллежа с их большими оголенными деревьями и окаменевшей от морозов землей имели печальный вид. Приходилось вставать рано, при огне. Подчас бывало страшно холодно, в умывальниках вода замерзала... Ученики долго возились в дортуарах, колокол несколько раз сзывал их. "Торопитесь, господа, торопитесь!",- кричали учителя, расхаживая по комнате, чтобы согреться... Ученики молча строились в ряды, спускались по широкой лестнице и пробирались по длинным коридорам, в которых свободно разгуливал холодный зимний ветер.
Тяжелая это была зима для Маленького Человека.
Я совсем перестал работать. В классе расслабляющая теплота печи клонила меня ко сну. Во время рекреаций я бежал из своей холодной мансарды в кафе Барбет, откуда выходил только перед началом урока. Там же я брал уроки фехтования у Роже. Суровая температура выжила нас из фехтовального зала, и мы упражнялись в зале кафе Барбет, вооруженные киями и согреваясь пуншем. Офицеры - посетители кафе - следили за ударами; все эти благородные люди сделались моими друзьями и показывали мне каждый день новый удар, которым я, несомненно, мог бы убить маркиза Букуарана. Они научили меня также подслащивать абсент, а когда они играли на биллиарде, я был их маркером.
Да, это была тяжелая зима для Маленького Человека!
Однажды утром, когда я входил в кафе Барбет,- я слышу еще стук биллиарда и треск огня в большой печке, - Роже быстро подошел ко мне и со словами: "На пару слов, господин Даниель!" увел меня в глубину зала с каким-то таинственным выражением лица.
Он поверил мне тайну своей любви... Можете себе представить, как я гордился тем, что удостоился доверия человека такого громадного роста. Мне казалось, что я сам вырос.
Дело в том, что этот повеса встретил в городе,- где именно, он не хотел сказать,- особу, в которую безумно влюбился. Эта особа занимала очень высокое положение в Сарланде - гм, гм! понимаете? - совершенно исключительное положение, и учитель фехтования сам не понимал, как он осмелился поднять так высоко свои глаза. И однако же, несмотря на высокое положение этой особы - настолько высокое, настолько исключительное и т. д., - он надеялся добиться ее любви и даже полагал, что наступила удобная минута для письменного объяснения. К несчастью, учителя фехтования вообще не мастера в письменных упражнениях. Конечно, если бы речь шла о какой-нибудь гризетке, то церемониться нечего. Но особа, занимающая положение столь высокое и т. д., - здесь нужен был слог недюжинного поэта.
- Я вижу, в чем дело, - сказал Маленький Человек, - вам надо состряпать для этой особы любовное послание, и вы хотите, чтобы я помог вам.
- Совершенно верно, - ответил учитель фехтования.
- Вы можете рассчитывать на меня; мы приступим к этому, когда вы пожелаете. Но, чтобы наши письма не походили на образцовые письма из "Образцового письмовника", вы должны дать мне некоторые сведения об этой особе...
Учитель фехтования с некоторым недоверием посмотрел вокруг себя, затем, наклонившись ко мне и задевая своими усами мое ухо, сказал мне вполголоса:
- Она - парижская блондинка... благоухает, как цветок. Имя ее - Цецилия.
Он не мог дать мне других сведений в виду исключительного положения особы, настолько высокого и т. д. Но и этого было достаточно, и в тот же вечер, в классе, за уроком, я написал первое письмо к белокурой Цецилии.
Эта оригинальная корреспонденция между Маленьким Человеком и таинственной незнакомкой продолжалась около месяца. В течение этого месяца я средним числом писал по два любовных письма в день. Некоторые ив этих писем были нежны и туманны, другие были полны огня и страсти, как письма Мирабо к его Софи. Иногда даже раздавался голос Музы:
Уста твои пылкие
Хочу лобызать!
Теперь я со смехом вспоминаю об этом. Но в то время Маленький Человек не смеялся, уверяю вас; он относился очень серьезно к этому. Окончив письмо, я передавал его Роже, который должен был переписать его своим красивым почерком; со своей стороны, он, по получении ответа (она отвечала ему, несчастная!), тотчас приносил мне его, и я, сообразуясь с этим ответом, продолжал свои излияния.
Признаюсь, эта игра увлекала меня, может быть даже увлекала более, чем следовало. Эта невидимая блондинка, душистая, как ветка белой сирени, не выходила у меня из головы. Иногда мне казалось, что я пишу ей от себя. Я наполнял письмо личными излияниями, проклинал судьбу и тех подлых и злых людей, среди которых мне приходилось жить. "О, Цецилия, если бы ты могла знать, как сильно я нуждаюсь в твоей любви!"
По временам, когда Роже, покручивая свои длинные усы, говорил: "Клюет! клюет!", в душе моей поднималась злоба. "Неужели,- спрашивал я себя, - она может верить тому, что эти письма, полные грусти и страсти, написаны этим толстым балбесом?"
Да, она верила этому, так твердо верила, что однажды Роже с торжествующим видом принес мне полученный ответ: "Сегодня вечером, в девять часов, за зданием префектуры".
Был ли успех Роже результатом моего красноречия или он был обусловлен обаянием его длинных усов? Предоставляю вам, милостивые государыни, решить этот вопрос. Несомненно лишь одно: Маленький Человек провел в своей мансарде очень тревожную ночь. Ему снилось, что он высокого роста, что у него длинные усы, и что парижские дамы, занимающие совершенно исключительное положение, назначают ему свидания за зданием префектуры.
Комичнее всего то, что на следующий день мне пришлось писать письмо к Цецилии и благодарить "ангела, согласившегося провести ночь на земле... за то блаженство, которое она дала мне..."
Признаюсь, Маленький Человек писал это письмо с бешенством в душе. К счастью, переписка остановилась на этом, и долгое время я ничего не слыхал ни о Цецилии, ни о высоком положении, занимаемом ею.
XI. МОЙ ДОБРЫЙ ДРУГ - УЧИТЕЛЬ ФЕХТОВАНИЯ.
Это было 18 февраля. Ночью выпало так много снега, что детям нельзя было выйти во двор. После утреннего урока их выпустили всех в большой зал, где они могли побегать во время рекреации.
Мне был поручен надзор за ними.
Залом назывался у нас бывший гимнастический зал морского училища. Представьте себе четыре голые стены с маленькими решетчатыми окнами, кое-где полуоторванные крюки, какие-то остатки лестниц и посредине потолка - прикрепленное веревкой к балке, огромное железное кольцо.
Детям, повидимому, очень нравилось это помещение. Они бегали вокруг зала, шумя и поднимая столбы пыли. Некоторые из них старались схватить кольцо, другие с криками, цеплялись за крюки: пять или шесть - более спокойных - ели у окна свой хлеб, посматривая на снег, покрывавший улицы, на людей, вооруженных лопатами и сгребавших его.
Но я не слышал ничего.
Я сидел один в углу, со слезами на глазах читал письмо, и, если бы дети вздумали перевернуть весь зал вверх дном, я, вероятно, ничего не заметил бы. Это было письмо от Жака, только что полученное мною. На нем был штемпель "Париж" - боже милосердый, Париж!- и вот его содержание:
"Мое письмо, вероятно, очень удивит тебя. Ты не думал, не правда ли, что я уже две недели в Париже. Я бросил Лион, не говоря ни кому ни слова. Я ужасно томился в этом отвратительном городе, в особенности после твоего отъезда...
"Я приехал в Париж с тридцатью франками в кармане и с пятью - шестью рекомендательными письмами от сен-низьерского аббата. К счастью, судьба оказалась очень милостивой ко мне и натолкнула меня на старого маркиза, к которому я поступил секретарем. Мы приводим в порядок его мемуары, я пишу под его диктовку и получаю за это сто франков в месяц - положение не блестящее, но все-таки, надеюсь, что буду иметь возможность время от времени посылать кое-что домой.
"Ах, милый Даниель, как хорош Париж! Здесь, по крайней мере, нет этих вечных туманов. Иногда, правда, идет дождь, но это маленький, веселый дождь, освещенный солнцем, - такого дождя я никогда не видал. Я сам совершенно переменился, я перестал плакать - поверишь ли?"
Тут я был прерван в чтении глухим шумом подъезжавшей к коллежу кареты. Она остановилась у подъезда, и дети закричали:
- Супрефект! супрефект!
Приезд супрефекта бесспорно означал что-нибудь необыкновенное. Он являлся в capландский коллеж всего раз или два в год, и приезд его составлял крупное событие. Но в данную минуту письмо Жака интересовало меня больше, чем супрефект Сарланда, и даже больше, чем весь Сарланд, и в то время, как мальчуганы карабкались на окна, чтобы видеть, как супрефект выйдет из кареты, я возвратился к своему письму.
"Ты должен знать, милый Даниель, что отец в Бретани, где он торгует сидром по поручению одной компании. Узнав, что я получил место секретаря маркиза, он пожелал, чтобы я навязал маркизу несколько боченков сидра. Но, к несчастью, маркиз пьет только вино, только испанское вино. Я написал об этом отцу и, знаешь ли, что он ответил мне по обыкновению: "Жак, ты осел!" Но я не придаю этому значения, дорогой Даниель, я вполне уверен, что он, собственно, очень любит меня..
"Что касается матери, то она теперь совершенно одинока, и тебе следовало бы написать ей. Она жалуется на твое молчание.
"Я забыл сообщить тебе, что живу теперь в Латинском квартале - представь себе, в Латинском квартале!.. Это, вероятно, очень обрадует тебя. Настоящая комнатка поэта, как ее описывают в романах, с маленьким окном и видом на бесконечное множество крыш. Кровать моя неширока, но, в крайнем случае, мы можем поместиться на ней вдвоем, а в углу столик, за которым можно писать стихи.
"Я уверен в том, что, если бы ты мог видеть эту комнатку, тебе захотелось бы перебраться ко мне. Мне тоже хотелось бы повидать тебя, и я думаю, что в один прекрасный день вызову тебя.
"А пока не забывай меня, не работай слишком много в своем колледже и береги себя.
Милый Жак! Как глубоко взволновало меня его письмо! Я смеялся и плакал в одно и то же время. Вся моя жизнь за эти последние месяцы - пунш, биллиард, кафе Барбет, - все это казалось мне гадким сном. "Довольно! - сказал я себе. - Теперь я серьезно примусь за работу; я хочу быть таким же трудолюбивым, как Жак".
В эту минуту раздался колокол. Ученики выстроились в ряды; они все еще говорили о супрефекте и показывали друг другу его карету, стоявшую у подъезда. Я поспешил сдать их профессорам и, освободившись от них, стал подниматься по лестнице. Мне так хотелось остаться одному в моей мансарде с милым письмом Жака!
- Господин Даниель, вас ждут у директора.
У директора?.. Что нужно директору от меня?.. Привратник так странно смотрел на меня. Вдруг я вспомнил о супрефекте.
- Супрефект наверху? - спросил я.
И с сильно бьющимся от радости сердцем я стал быстро подниматься по лестнице, шагая через четыре ступеньки.
Бывают минуты, когда словно теряешь рассудок. Узнав, что супрефект ждет меня у директора, я вообразил - вообразил, знаете что? Я вообразил, что он заметил меня при раздаче наград, что наружность моя понравилась ему, и что он приехал в коллеж, чтобы предложить мне у себя место секретаря. Это казалось мне весьма естественным; письмо Жака с его сообщением о старом маркизе совершенно отуманило меня.
Как бы там ни было, но, чем выше я поднимался, тем сильнее становилась моя уверенность в этом. Секретарь супрефекта! Я обезумел от радости...
В повороте коридора я встретил Роже. Он был очень бледен; он, казалось, хотел заговорить со мною, но я прошел мимо, мне не хотелось заставить супрефекта ждать.
Когда я подошел к дверям директорского кабинета, сердце мое сильно билось. Я должен был постоять несколько минут, чтобы притти в себя. Я поправил галстук, привел в порядок волосы и повернул ручку у дверей.
О, если бы я знал, что ждет меня!
Супрефект стоял, небрежно облокотившись на мраморный камин, с улыбкой на лице, обрамленном светлорусыми бакенбардами. Директор, в халате и с бархатной шапочкой в руках, стоял возле него с выражением подобострастия. Вио стушевался в углу.
Как только я вошел, супрефект воскликнул:
- Так вот этот господин, который обольщает горничных!
Он произнес эту фразу громким голосом, не переставая улыбаться. Я сначала думал, что он шутит, и ничего не отвечал. Но супрефект не шутил; после небольшой паузы, он продолжал с иронической улыбкой:
- Я, кажется, имею честь говорить с господином Даниелем Эйсетом, соблазнившим горничную моей жены?
Я положительно не понимал, в чем дело. Но это слово: горничная, которое мне бросали в лицо, возмутило меня. Покраснев от негодования, я воскликнул:
- Горничную - я!.. Я никогда не соблазнял горничных!
Глубокое презрение засветилось в очках директора, а в углу ключи звенели: "Какое нахальство!"
Супрефект не переставал улыбаться. Он взял с камина маленькую пачку бумаг, которой я раньше не заметил, затем, обращаясь ко мне и небрежно помахивая ею, сказал:
- Милостивый государь, вот очень важные доказательства - письма, найденные у горничной моей жены. Правда, они не подписаны, и означенная особа отказалась назвать лицо, писавшее их. Но в этих письмах говорится о коллеже, и господин Вио, к несчастью для вас, узнал ваш почерк и ваш слог...
Тут ключи свирепо зазвенели. Супрефект, продолжая улыбаться, заметил:
- Немного поэтов в сарландском коллеже.
Ужасная мысль мелькнула в моей голове... мне захотелось ближе взглянуть на бумаги. Я бросился вперед; директор, боясь, вероятно, скандала, хотел остановить меня. Но супрефект спокойно подал мне пачку.
- Вот они, - сказал он.
Боже! Мои письма к Цецилии!
...Они все, все были тут, начиная с того, которое начиналось восклицанием: "О, Цецилия, как часто на дикой скале...", до последнего благодарственного письма к "ангелу, согласившемуся провести ночь на земле..." И подумать, что все эти цветы любовного красноречия сыпались к ногам горничной!.. Подумать, что эта особа, занимающая положение, такое высокое, такое и т. д., чистила каждое утро грязные калоши жены супрефекта!.. Представьте себе мое бешенство и мое унижение!
- Ну, что вы можете возразить, господин Дон-Жуан,- продолжал, издеваясь, супрефект после минутного молчания. - Ваши ли это письма или не ваши?
Я опустил глаза. Одно слово могло спасти меня, но я не произнес этого слова. Я готов был перенести все, чтобы не выдать Роже... Я ни на минуту не сомневался в добросовестности Роже. При виде писем я подумал: "Роже поленился, вероятно, переписывать их, он предпочел играть в это время на биллиарде и посылал, не переписывая их, мои письма".
Как он был наивен, Маленький Человек!
Когда супрефект увидел, что я не желаю отвечать, он спрятал письма в карман и, обращаясь к директору и его помощнику, произнес:
- Теперь, господа, вы сами должны знать, как поступить.
Ключи Вио мрачно зазвенели, а директор, низко кланяясь, ответил, что "господин Эйсет заслуживает того, чтобы его немедленно выгнали из коллежа, но, чтобы избежать скандала, его оставят еще неделю в коллеже". Ровно столько, сколько нужно для приезда нового учителя!
При ужасном слове "выгнали" все мое самообладание покинуло меня. Я молча поклонился и быстро вышел из кабинета. Слезы душили меня, и я стремглав бросился в мансарду, заглушая платком рыдания...
Роже ждал меня там. Он казался очень встревоженным и большими шагами расхаживал по комнате.
Увидев меня, он подбежал ко мне.
- Господин Даниель, - сказал он, пристально вглядываясь в мое лицо.
Я упал в кресло: я не мог говорить.
- Слезы! - начал он грубым тоном. - Они ничего мне не объясняют... Говорите скорей, что произошло?
Я рассказал со всеми подробностями сцену в кабинете.
По мере того, как я говорил, лицо Роже прояснялось, и в конце, когда он узнал, что я согласился быть выгнанным, чтобы не выдать его, он протянул мне обе руки, восклицая:
- Даниель, вы благородная душа!
В эту минуту донесся шум экипажа: то уезжал супрефект.
- Вы благородная душа, - повторил мой друг, пожимая мне руки. - Но вы должны понять, что я не позволю никому жертвовать собою ради меня...
Говоря это, он направился к двери.
- Не плачьте, господин Эйсет, я сейчас же пойду к директору и клянусь вам, что не вы будете выгнаны иэ коллежа.
Он сделал еще несколько шагов к двери, но, точно забыв что-то, вернулся ко мне.
- Но прежде, чем я уйду, выслушайте меня... Роже не одинок на свете: у него есть мать, несчастная мать в глуши... Да, мать! Бедная страдалица!.. Дайте мне слово, что вы напишете ей, когда все будет кончено.
Это было сказано таким тоном, что я почувствовал страх.
- Что вы хотите сделать? - воскликнул я.
Роже не отвечал. Он только расстегнул сюртук, и я увидел в его кармане блестящее дуло пистолета.
Я бросился к нему в испуге.
- Вы хотите лишить себя жизни, несчастный?
Он ответил совершенно спокойно:
- Друг мой, когда я был на службе, я дал себе слово, что если когда-либо буду разжалован, то не переживу позора. Через пять минут я буду выгнан из коллежа, то-есть опозорен, а через час - прощайте! Все будет кончено для меня.
Услышав это, я решительно заградил ему путь к двери.
- Нет, Роже, нет! Вы не выйдете отсюда... Я согласен лучше потерять место, чем быть причиной вашей смерти.
- Позвольте мне исполнить свой долг, - сказал он мрачно и, несмотря на мое сопротивление, отворил дверь.
Тогда мне пришло в голову заговорить о его матери, о бедной матери, которая жила где-то в глуши. Я стал доказывать ему, что он должен жить ради нее, что мне легко будет найти себе другое место, что, во всяком случае, у нас еще неделя впереди... Это последнее соображение подействовало на него. Он согласился отложить на несколько часов свое свидание с директором, и связанные с этим последствия отодвигались, во всяком случае, на некоторое время.
Вдруг зазвучал колокол. Мы обнялись, и я спустился в класс.
Такова человеческая натура! Я пришел в свою мансарду с отчаянием в душе, а вышел из нее сияющий... Маленький Человек так гордился тем, что спас жизнь своему доброму другу, учителю фехтования!
Но, признаюсь, когда прошел первый порыв восторга, я стал обдумывать, сидя на кафедре, свое собственное положение. Я, конечно, очень радовался тому, что Роже соглашается не лишать себя жизни, но сам-то я... Что будет со мною после того, как я выйду за ворота коллежа?
Положение далеко незаманчивое! Я уже видел мать в слезах, отца в сильном гневе, восстановление очага отодвигалось в бесконечность... К счастью, я стал думать о Жаке. Как хорошо, что письмо его пришло именно сегодня утром! И о чем тут, собственно, сокрушаться? Ведь Жак пишет мне, что кровать его достаточно широка для нас обоих. К тому же, в Париже всегда можно найти какие-нибудь занятия...
Но тут другая мысль остановила меня: чтобы собраться, нужны деньги - на проезд, на уплату долгов: привратнику - 58 франков, 10 франков - одному из старших воспитанников, у которого я занял их; затем, довольно большой счет в кафе Барбет. Как раздобыть эти деньги?
- Вздор! - утешил я себя. - Стоит ли думать о таких пустяках! А Роже? Роже богат, он дает уроки в городе и будет очень рад одолжить несколько сот франков мне, спасшему ему жизнь.
Обдумав, таким образом, все, я забыл о всех ужасах этого дня и стал думать о своей поездке в Париж. Я был так радостно настроен, что не мог усидеть спокойно на месте, и Вио, который в этот день явился в мой класс, чтобы насладиться моим отчаянием, испытал сильное разочарование, взглянув на мое веселое лицо. За обедом я ел с большим аппетитом, на дворе простил несколько шалостей. Наконец, колокол известил об окончании занятий.
Важнее всего было - повидаться с Роже. Одним прыжком я очутился в его комнате, но она была пуста. "Вероятно, - подумал. я, - он отправился в кафе Барбет", и это не удивило меня в виду таких особенных обстоятельств.
В кафе Барбет не было никого. "Роже, - сказали мне, - отправился с офицерами на поляну". На кой чорт нужна была ему поляна в такую погоду? Я начинал тревожиться и, в конце концов, отклонив партию биллиарда, которую мне предлагали, засучил панталоны и бросился по направлению к поляне отыскивать моего доброго друга - учителя фехтования.
От городских ворот до поляны - около полумили, но я бежал с такой скоростью, что, кажется, добрался туда в четверть часа. Я боялся за Роже, боялся, что бедняга, несмотря на данное мне обещание, рассказал все директору во время урока. Я все видел дуло его пистолета, и эта ужасная мысль придавала мне крылья.
Но время от времени я замечал в снегу следы множества шагов, и мысль, что Роже не один, несколько успокаивала меня.
Тогда, умеряя шаги, я опять стал думать о Париже, о Жаке, о моем отъезде... Но через некоторое время страх снова овладел мною.
- Роже, несомненно, лишит себя жизни. Что бы он стал делать в этом пустынном месте, вдали от города? Он взял с собой своих друзей из кафе Барбет, чтобы выпить с ними прощальный кубок... О, эти военные!..
И я опять пустился бежать по снегу.
К счастью, поляна была уже близко; я видел уже большие деревья, покрытые снегом. "Бедный друг, - говорил я, - только бы поспеть во-время!"
Следы шагов довели меня до кабачка Эсперона.
Этот кабачок пользовался очень дурной славой и стоял в самом глухом месте поляны. Я не раз бывал там в обществе благородных друзей Роже, но никогда он не казался мне таким мрачным и отвратительным, как в этот день. Желтый и грязный, в сравнении с девственной белизной поляны, он скрывал свои покосившиеся стены, низкую дверь и грязные окна за маленькой рощицей, точно стыдясь своего грязного ремесла...
Подходя к этому домику, я услышал шум голосов, взрыв смеха, звон стаканов.
- Роже! - воскликнул я, содрогаясь, - Это прощальный кубок.
И я остановился, чтобы притти в себя.
Я находился у задней стены домика и, толкнув калитку, вошел в сад. Какой сад, боже! Полуразрушенный забор, голые кусты, целая куча метелок, разбросанных по снегу, разрушенные, покрытые снегом беседки. Шум доносился из зала нижнего этажа; вероятно, там было очень жарко, потому что окна, несмотря на холод, были открыты настежь. Я собирался уже войти, когда вдруг услышал слово, заставившее меня остановиться. Я услышал свое имя, которое произносилось среди всеобщего хохота. Говорил обо мне Роже, и - странное дело - каждый раз, когда он произносил имя Даниеля Эйсета, все покатывались со смеха.
Движимый болезненным любопытством, чувствуя, что я сейчас узнаю что-то необыкновенно важное, я отошел от крыльца, и, не замеченный никем благодаря снегу, который заглушил шум моих шагов, я скользнул в одну из беседок, находившуюся прямо против окон.
Я всю жизнь буду видеть перед собою эту беседку, покрывавшую ее мертвую зелень, грязный сырой пол, зеленый столик и деревянные скамейки, с которых стекала вода... Снег, лежавший на ней, слабо пропуская свет, медленно таял и падал каплями на мою голову.
В ней, в этой темной, сырой, холодной, как могила, беседке, явпервые узнал, до чего люди бывают подлы и злы; в ней я научился сомневаться, презирать, ненавидеть... Да предохранит тебя бог, читатель, от такой беседки!.. Затаив дыхание, покраснев от злобы и стыда, я прислушивался к тому, что говорилось в зале. Говорил мой добрый друг - учитель фехтования... Он рассказывал о своей истории с Цецилией, о любовной переписке, о визите супрефекта в коллеж, сопровождая свой рассказ прибаутками и жестами, которые, вероятно, были очень комичны, так как приводили в восторг слушателей.
- Вы понимаете, господа, - говорил он своим насмешливым голосом, - что я не напрасно играл в течение трех лет на полковой сцене... Клянусь вам, была минута, когда я считал, что все пропало и что мне не придется больше распивать с вами вино отца Эсперона... Маленький Эйсет не выдал меня, правда, но он мог еще рассказать все, и - между нами будь сказано - мне кажется, что он хотел только предоставить мне честь самому донести на себя. Тогда я сказал себе: "Не дремать, Роже! Покажи свои силы в сценическом искусстве!"
Тут мой добрый друг, учитель фехтования, начал воспроизводить все то, что произошло в это утро в моей комнате. О, этот негодяй не забыл ничего!.. "Моя мать, бедная моя мать!" - кричал он театральным тоном. Затем он подражал моему голосу: "Нет, Роже, нет! Вы не выйдете отсюда!.." Сцена эта была действительно полна высокого комизма, и аудитория не переставала хохотать.
Крупные слезы текли по моим щекам, меня трясло, точно в лихорадке, в ушах звенело... Я понял гнусную комедию, разыгранную передо мною Роже, понял, что он с намерением посылал мои письма, не переписывая их, чтобы оградить себя от всяких случайностей, узнал, что мать его - бедная мать! - умерла двадцать лет тому назад, и что я принял футляр его трубки за дуло пистолета!
- А прелестная Цецилия? - спросил кто-то из благородных людей.
- Цецилия собрала свои вещи и уехала. Она славная девушка.
- А маленький Даниель? Что будет с ним?
Роже что-то ответил, и его жест вызвал новый взрыв смеха.
Этот смех окончательно вывел меня из себя. Мне хотелось выйти из беседки и неожиданно предстать пред ними, подобно привидению. Но я воздержался, я и без того был довольно смешон...
Подали жаркое, стаканы зазвенели.
- Выпьем за Роже! За Роже! - раздались голоса.
Я не мог оставаться долее, я слишком сильно страдал. Не заботясь о том, увидит ли меня кто-нибудь, я пустился бегом. Одним прыжком я был у калитки сада и, выйдя на поляну, полетел вперед, как угорелый.
Наступила ночь, тихая, безмолвная ночь. Бесконечное, покрытое снегом поле наводило в этой полутьме глубокую тоску.
Я бежал некоторое время, не останавливаясь, как раненый зверь. Я чувствовал, что погиб. Где достать денег? Как уйти отсюда? Как добраться до Жака? Если бы даже я донес теперь на Роже, я не добился бы ничего... Он стал бы нагло отрицать все, так как Цецилия уехала.
Наконец, обессиленный ходьбой и отчаянием, я упал на снег, у ствола каштанового дерева. Я, вероятно, остался бы тут до утра, рыдая и предаваясь отчаянию, как вдруг по направлению Сарланда раздался колокол. Это был колокол коллежа. Этот колокол призвал меня к жизни. Я должен был итти наблюдать за играми детей во время рекреации, в гимнастическом зале... Когда я вспомнил о зале, новая мысль осенила меня. Я осушил слезы и почувствовал себя мгновенно сильнее и спокойнее. Я встал и с видом человека, только что принявшего непоколебимое решение, пошел по направлению к Сарланду.
Если ты желаешь знать, читатель, какое решение принял Маленький Человек, последуй за ним в Сарланд по этой большой белой равнине, по темным, грязным улицам до ворот коллежа; войди с ним в гимнастический зал и обрати внимание на то, с каким странным упорством он смотрит на огромное железное кольцо, которое раскачивается посреди комнаты; войди с ним в класс после рекреации, поднимись на кафедру и прочти грустное письмо, которое он строчит среди шума бушующих детей.
"Господину Жаку Эйсету.
Улица Бонапарта. Париж.
"Прости мне, дорогой Жак, ту боль, которую я причиню тебе. Я еще раз заставлю тебя заплакать, тебя, переставшего уже плакать. Но зато это будет в последний раз. Когда ты получишь это письмо, твоего Даниеля не будет в живых..."
Тут шум в классе усиливается. Маленький Человек останавливается, делает замечания направо и налево спокойно, не выходя из себя. Потом он опять принимается писать.
"Видишь ли, дорогой Жак, я был очень несчастен. Мне не оставалось ничего другого, как лишить себя жизни. Будущее мое загублено - меня выгнали из коллежа! Выгнали из-за истории с женщиной... Кроме того, я наделал долгов... Я не работаю, скучаю, стыжусь самого себя... Жизнь пугает меня, и я предпочитаю покончить с собой..."
Маленький Человек опять вынужден остановиться:
- Пятьсот стихов Субейролю! Фок и Лупи остаются на воскресенье в коллеже!
Затем он возвращается к письму.
"Прощай, Жак! Мне хотелось бы еще многое сказать тебе, но я чувствую, что расплачусь, а ученики смотрят на меня. Скажи матери, что я свалился со скалы на прогулке или что утонул, катаясь на коньках, - одним словом, сочини какую-нибудь историю. Но пусть она никогда не узнает истины!.. Обними ее за меня, мою дорогую мать, обними также отца и постарайся в близком будущем восстановить домашний очаг... Прощай! Люблю тебя...
Не забы