ем кажусь вам... Вы меня простите, но я просто не умею поддерживать пустых разговоров...
- Вы даже не умеете быть вежливым... Но со временем мы этому научимся...
- Хорошо. Только не теперь...
Калерия больно ударила свою лошадь хлыстом и помчалась вихрем по дороге. Заклубилась впереди пыль, засверкали лошадиные ноги подковами, и скоро пропал в соснах этот странный всадник.
- Видел? Чорт, а не баба!.. - обернувшись, сказал ямщик и, покачав головой, добавил:
- Ловко ты ее отбрил! До новых веников не забудет! Давай покурим, что ли...
Ямщик пустил лошадок шагом и, свертывая цигарку, всё радовался и хихикал. А я молчал и всё еще не мог опомниться от нападения. Думал о ней. Действительно, красивая. Нерусский тип. Лицо смуглое, матовое, глаза как у красивой японки, волосы черные, как смола в расколе; на верхней губе - усики. Длинная шея слегка наклонена вперед; капризный, раздражающий голос и смех... Что-то неприятное есть в этом смехе. Просто нахальный смех.
- А тоже учит вежливости! - вслух проворчал я.
Выехали из лесу: сразу масса света и необъятный простор. Зеленые луга перерезаны, словно парчевой серебряной лентой, рекою, а за рекою - пологие горы и на них - верхушка церкви и верхушки ветряных мельниц. А вон и наш липовый парк, в котором прячется наша старая усадьба!..
- Вон уж где она, шельма, скачет! - сказал ямщик, показывая кнутом за реку. - Чорт, а не баба... Ей-Богу!.. Ну-ка, милые, повеселей!
Он ударил по кореннику, подхлестнул пристяжку - и бодро запели под дугой колокольчики, и плавно и быстро покатился тарантас по гладкой и ровной дороге...
Я поместился в садовой беседке, плотно окруженной густой разросшейся сиренью. Здесь лучше. В старом доме мрачно, там притаилось разрушение. Всё покосилось, скрипит, шатается, полно старыми тетками, от которых пахнет лампадным маслом и нафталином. Там постоянно кричит благим матом грудной ребенок Калерии Владимировны, которого она отучает от материнского молока чуть не с самого дня рождения; там - и она, Калерия...
А здесь спокойно, тихо и одиноко. Сам себе господин; живи по-своему. Никому не мешаешь и тебе никто. Да и привык я к маленьким комнатам. Беседка наполовину из стекол; есть много побитых. Заклеил газетами почти все стекла, а целая и незаклеенная сторона обращена к забору в переулочек, заросший репьем, лопухами и крапивой. Турецкий диван - моя постель. Две липовых кадочки из-под меда - мои пуфы, огромный старомодный письменный стол и... качалка! Это - мама: "мало, говорит, у тебя мебели"...
- В другой раз сядешь да покачаешься... Любил ее покойный отец... А ей она не нужна... Я думала, ребенка будут качать, а она... Она против качания... По-новому... Голодом морит...
- Ты отняла ее у Калерии? Ей-Богу, мне она не нужна, эта качалка!..
- Ну, всё равно... Пусть лучше у тебя... Не хочу...
В общем недурно. Ружье и охотничьи принадлежности на стене, коврик и на нем собака, белая Джальма, а в окно глядят кусты сирени. Но главное - стол. Тут - уголок души: портрет Зои и любимые книги. Портрет всегда в цветах, в массивной рамке из белого клена. Ах, еще - гитара! Здесь в беседке, в тихую теплую ночь, когда всё уснет, струны гитары звучат как-то особенно мягко и нежно, и я люблю иногда в лунную ночь прислушиваться к минорным аккордам струн и потихоньку, чтобы никто не слыхал, пожаловаться тихой ночи на свою тоску по Зое и на свое одиночество: тихо и жалобно подпеваю плачущей гитаре... импровизирую, обращаясь с упреками к Зое и к Богу... Все нет еще письма!.. Забыла... Ставлю перед собой портрет Зои, беру гитару, настраиваю ее на минор и, слабо трогая струны, грустным тенорком тяну:
"Ты не могла понять меня, понять моей любви..."
И мне так жалко делается себя, что слезы начинают медленно катиться по щекам.
"Зачем, зачем ты не сказала, что..."
Обрываю романс, облокачиваюсь обеими руками на стол и пристально, с укором, смотрю на портрет Зои...
- Смеешься?.. Эх, ты!
Однажды, вот именно в такой момент и в таком настроении, в тихую звездную полночь, я бренчал на гитаре и жалобно подпевал: "ты не могла понять меня, понять моей любви"; вдруг прозвучал иронический возглас под раскрытым окном:
- Недурно!
Словно оборвались струны гитары... Я смолк и прикрыл огонь лампы. К сожалению, ночь была лунная, и я еще явственнее увидал то, от чего хотел спрятаться: в раме окна, в освещенной лунным светом листве, стояла смуглая Калерия и насмешливо улыбалась.
- Подслушиваете? Очень благородное занятие!
- Подслушивают, когда люди - вдвоем. А вы - один... впрочем с гитарой!..
- Ну, подглядываете. Это всё равно.
- И опять неудачно: подглядывают молча, а я не молчу и не прячусь. Мне просто скучно, не спится... Я гуляла по саду и испугалась ежа или ящерицы... Увидала у вас огонь и вот... стою. Если помешала - скажите; уйду...
- Собственно... нет. Я ничего не делал, чтобы жаловаться на...
- Вы играли на гитаре. Поэтому я и не побоялась помешать вам.
Калерия облокотилась на подоконник, вдвинулась всем корпусом в мою комнату, обвела ее взглядом.
- По-студенчески... Моя качалка! А я думаю, куда она делась?..
- Это - мама... Мне она не нужна. Возьмите и качайтесь!
- Мерси! Качайтесь сами. Я успела уже в жизни покачаться... А вот чему можно позавидовать, так это вашему дивану. Так и тянет посидеть... с ногами... Можно?
- Пожалуйста! - сказал я и торопливо поднял фитиль лампы.
Зашаталась и заглянула сирень в окно, а Калерия исчезла. "Вот чорт принес!" - подумал я со злостью и только было намеревался спрятать портрет Зои, как распахнулась дверь и появилась Калерия. Приподняв над головой ярко-пунцовый шолковый шарф она манерно раскланялась и подошла к столу:
- Она?
- Что - "она"?
- Которой вы говорите "ты"?.. В цветах - это хорошо, а рамку надо поизящнее.
Она склонилась над столом и стала разглядывать портрет; ее плечо касалось моего и, косясь вбок, я видел ее щеку и губы с черненькими усиками.
- Миленькая... Хотя... ничего загадочного... "Ты будешь - верная супруга и добродетельная мать"... А впрочем, не по хорошему - мил, а по милу - хорош.. Я лучше посижу на этом великолепном диване, а вы побрянчите на гитаре и спойте жестокий романс...
- Ничего я не спою. Не так настроен.
- Будет дуться!
- Почему вы так презрительно говорите о добродетельных матерях?
- Потому что сама я очень скверная... Не знаю, почему, но я, Геня, не чувствую никакой любви к своему ребеночку... Так, кусочек мясца... Хотела бы, но нет... Иногда обманываю себя, мусолю ему щеки, лялькаю, говорю "милый", а в душе чувствую, что не трогает... Так же я любила своего мужа... Полялькаю и поймаю себя на лжи перед собою... Вы созрели? Вас не смущает такой разговор? - спросила она вдруг, подбирая под себя ноги.
- Нет. Я достаточно вырос и... вообще...
- Здесь страшно говорить с людьми искренно. Всякая правда встречается с удивленными глазами, словно о ней никогда в жизни ничего никто не знал и не слыхал. А иногда так хочется кому-нибудь сказать именно то самое что думаешь... Пусть это будет глупо, неприлично, не принято... Когда вы при первой же встрече сказали: "вы мне не нравитесь", - сперва мне было немножко обидно, а потом, когда я ускакала от вас и стала обдумывать, - мне страшно понравилось... Вы - храбрый!..
- Такая храбрость не требует особенной храбрости...
- Однако! Не всякий скажет в глаза красивой женщине, что... Ведь я всё-таки красива? Посмотрите!
Она сбросила с головы пунцовый шарф за шею и, опираясь на него, неподвижно остановила на мне глаза. Я взглянул и потупился...
- Да, вы...
- Красивая? Ну, конечно! Я красивее той, которая там... у вас на столе...
- Нет! - твердо и убежденно кинул я к дивану.
- Не разглядели еще... Ну, для первого визита довольно!..
Она встала с дивана, потянулась и накинула шарф на голову.
- Не хочется спать... Боюсь одна, а ужасно люблю бродить по саду ночью... Всё странно в саду ночью: и деревья, и дорожки, и шорохи, и тени... И сама жизнь начинает казаться какой-то загадкой. Хотите, погуляем?..
Я не хотел, я уже снова злился и возмущался, как это она не видит...
- Я?.. Пора бы собственно спать...
- Ну, немножечко!.. Тура два по старой аллее... Там так страшно!
Она подхватила меня под руку и повлекла к двери.
- Позвольте! Шляпу надо...
- Совершенно излишне. У вас целый стог волос... какая там шляпа!
Пошли.
- Ах, как страшно! - шептала Калерия и крепко прижималась к моей руке. - Идем туда, под горку, в старые липы, где баня... Бррр! В бане - черти... оборотни... Ай!
Она вдруг вскрикнула, шарахнулась в сторону и потянула за собой меня.
- Что вы! Это - лягушка.
- Тише: кто-то идет вон там, между деревьями...
- Куст это, куст!
- Держите меня крепче: тогда не так страшно... Говорите что-нибудь!
- Не о чем.
- Тсс! Что это... пищит? Слышите?
- Кошка.
Мы приостановились и прислушались.
- Ах, это - мой Вовка! Проснулся... Есть просит... Проводите... Скорей!..
Мы повернулись к дому и быстро зашагали по аллее.
- Спокойной ночи! Думайте обо мне! - небрежно кинула Калерия и, выдернув свою руку, быстро вбежала по ступенькам крыльца и пропала.
"Сумасшедшая или просто... дрянь" - думал я, возвращаясь к себе в беседку. А когда разделся и лег, то вспомнил, что забыл проститься с Зоей.
- Милая! Святая моя! Спокойной ночи!.. Вскочил с дивана, поцеловал портрет и вернулся. Шелестела за окном листва сирени, и мне всё чудилось что там, за окном, кто-то стоит и смотрит...
Письмо! Письмо!..
От нее! От нее!..
Я бросил обед, убежал в сад и, спрятавшись в кустах, разорвал конверт. "Милый, родной мой! Забыл ты меня. Грех тебе так мучить... А, может быть, ты нездоров? - тогда прости мой глупый упрек, но я исстрадалась. Мама, глядя на мою печаль, сердится и всё расспрашивает, что случилось. А я ношу втайне печаль. Вчера ночью поплакала. Вот какой ты нехороший! А говорил что"...
Что же это значит? Я написал ей уже два огромных письма.
- Геня, иди! Мы тебя ждем.
- Не ждите!
"Расстраивается наше счастье: мама и слышать не хочет о том, что я осенью снова уеду в Казань на курсы... Может- быть, нескоро уже увидимся, а то и никогда"...
- Геннадий!
- Кушайте, Калерия, без меня!
"Напиши, утешь!.. Господи, что-то с нами будет? Папа словно догадывается, что я жду твоего письма: велел всю почту класть к себе на стол...".
Воруют письма папочка с мамочкой. Теперь понятно.
"Не придумаю, что делать... Тоска, тоска, тоска!.. Сильно люблю, целую, часто вижу во сне и благословляю тебя. Твоя Зоя".
- Мама велела приводом!
Я, как вор, спрятал письмо в руке и вышел из кустов злой, что мне мешают, а Калерия подхватила меня под руку и повлекла на террасу.
- Что же это вы, как собака с костью, убежали с письмом в кустики...
- Пустите меня!..
- Не пущу! Мама велела привести и посадить мальчика на место.
- Оставьте! Не хочу.
Я злобно вырвал руку и пошел быстро вперед.
- Геннадий, вы мне сделали больно... Противный мальчишка!.. Получил письмо от своей курносенькой и думает, что...
- Не ваше дело!
За столом два пустых стула рядом. Ничего не поделаешь: сажусь рядом с Калерией. Смотрю только в тарелку. Избегаю прикосновений, но это не всегда удается. Пролил на скатерть соус. Калерия раскатилась звонким хохотом:
- Мы словно супруги в счастливом браке!
- Избави, Господи! - ворчу, косясь на соседку.
- Ему еще рано об этом думать, - одобряет мама, видимо рассердившаяся на неуместное сравнение. Это задевает мое самолюбие и тайное сознание себя женихом Зои.
- Думать, мама, никому и ни о чем не возбраняется.
Калерия посмотрела на меня прищуренным взглядом и улыбнулась - одобрила. Уронила нож.
- Поднимите, пожалуйста!
Наклоняюсь, она гладит меня по голове теплой рукою:
- Пай-мальчик! Мерси!
Это и злит и рождает приятность. Всё-таки она очень красивая... Смотрю боком на Калерию... Какие губы... румянит она их, что ли? Оригинальный цвет кожи и... усики на приподнятой губе... Как это странно... Бывают персики розовожелтые, с пушком... Какие волосы красивые: черные, как смола, или бледно-желтые, отливающие золотом?. Нет, золотистые - лучше!.. Заметила... Состроила гримасу и высунула кончик языка... Воображает, что залюбовался... Отвернулся, смотрю в окно через головы сидящих напротив:
- Что вы там увидали?
- Ничего особенного.
- От кого, Геня, письмо?
- От товарища, мама.
Опять хохочет.
- Завидую вашей веселости.
- А я вашему товарищу!
- А что такое, почему завидует Калерия?
- Об этом вы, мама, спросите у нее.
- Я?.. потому что у меня нет подруги и не с кем переписываться...
Вывертливая, как налим. Никак не ухватишь. Смотрит и ядовито ухмыляется, вздрагивая верхней губой... У, животное! Красивое животное.
- Вовка плачет!..
Вылезает из-за стола и толкает ногу, - я уверен, что нарочно: производит опыты... Ушла. Мама качает головой:
- Вовка у нее скоро умрет, а ей всё смешно.
После обеда я ушел в свою келью, запер дверь и принялся снова за письмо; перечитывал, повторял: "милый, родной мой!", всматривался в строки, в буквы, в бумагу, словно хотел прочесть еще что-то ненаписанное, тайное, что скрывалось от глаз... "Вчера ночью поплакала"... Вчера! Сколько времени шло письмо?.. Когда послано?.. Раскидываю умом. Плакала в ту самую ночь, когда здесь, на диване, сидела эта... с усами! Верю в предчувствие. В ту ночь был такой момент, когда я подумал, кто красивее: Зоя или эта... с усами?.. Какой я негодяй! Ты - святая, ты чистая, как цветок после дождя, а эта... с усами - она только красивое животное, пожалуй, умное, хитрое, но всё-таки животное. Как я, негодяй, смел вас сравнивать? Прости меня, прости! Несколько раз я вздрагивал от взглядов этого животного и в душе моей становилось грязно... Ты прости мне это! Я не виноват. Ты добрая, как светлый ангел-хранитель, а я... я уже испорчен грязными мыслями. При тебе нет их, не будет, клянусь всей жизнью! - Я лег на диван и, уткнувшись лицом в подушку, заплакал тихими покаянными слезами... Потом почувствовал облегчение. Она простила... Стал писать письмо...
"Голубь, серебряный голубь с золотыми крыльями! Я ни на минуту не забывал тебя: ты со мной и днем, и ночью. Я пишу тебе уже третье письмо. Негодяи воруют мои письма. Кто они - не знаю, но если и на этот раз письмо попадет им в руки, то пусть они знают, что мы связаны жизнями так крепко, что никто не может украсть нашу любовь. Скверно, что твои папа и мама мешают тебе учиться, а нам любить и видеть друг друга. Но ведь с этим мы не можем мириться? Да? Мы не дети: тебе - семнадцать, а мне осенью будет двадцать один. У нас - своя жизнь... Осенью плюнь на всё и приезжай в Казань. Чтобы оградить тебя от всяких насилий - повенчаемся и конец...".
Я соскочил со стула и, поглаживая себя по закинутым назад волосам, стал ходить крупными шагами по комнате... Я был серьезен; мне казалось, что я уже женат, имею заботы и обязательства охранять любимое существо от обид, и это рождало во мне гордость и самоуважение.
- Моя жена - прекрасный человек!..
Я перебирал в памяти и обдумывал разные вопросы, связанные с превращением холостого в женатого и ходил, ходил по комнате... Много забот и хлопот налегло вдруг мне на плечи. Придется всё-таки прямо сказать матери: женюсь и кончено!
- Мамочка, было бы тебе известно, что осенью - свадьба...
- Чья?
- Моя-с!
- Ты с ума сошел?!
- Пока еще нет. И т. д.
Подсел к столу, продолжаю письмо:
"О подвенечных платьях, вуалях и всякой ерунде - не заботься. Мы с тобой пойдем в какую-нибудь церковь вечерком и скажем попу: так и так, окрутите, батюшка, без особенных церемоний; а упрется, так споем ему: "Нас не в церкви венчали".
- Правильно!
Соскочил со стула, довольный своей решимостью, и запел:
Нас венчали не в церкви,
Не в венцах, не с свечами,
Нам не пели ни песен, ни обрядов венчальных.
И вдруг в саду - продолжение: Калерия поет:
Венчала нас полночь средь темного бора,
Свидетели были земля с небесами...
А хороший у нее голос! Она пела, а я слушал. Замолчала. Она воображает, что я буду продолжать. Ужасно хитрая баба. Лезет... Не знает, что придумать... Латинским хочу заниматься!.. На кой тебе чорт - латинский?.. "Созреть желаю"... Учи, долби себе! Показать, объяснить, что понадобится, я не откажусь, но чтобы сидеть с тобой каждый день и смотреть в латинскую грамматику - слуга покорный!.. Не на такого напала. "Созревай" одна, а с меня достаточно: девять лет долбил... Опять запела... Бархатный голос... Вот шла бы на сцену... в оперетку... А то - латинский!..
Вечером велел запречь лошадь в бегунки: собираюсь отвезти письмо на почту, - до нее восемь верст. Подали лошадь, усаживаюсь, взял в руки возжи. Калерия выходит на крыльцо и идет к бегункам:
- Я тоже еду.
- Во-первых, вдвоем на бегунках неудобно; во-вторых, зачем ехать двоим, когда можно поручить все дела одному?..
- Прекрасно. Оставайтесь, а я исполню ваше поручение. Давайте письмо!
Махнула рукой, чтобы я слезал, а сама приготовилась усесться.
- Ну, слезайте!
- Я должен сам...
- Не доверяете? В таком случае и я вам не доверяю...
Устраивается позади меня.
- Я села, можете ехать!..
Я злобно стегнул лошадь, она разом рванулась с места, и Калерия скатилась на траву.
- Дурак! - презрительно бросила она, поднимаясь на ноги, и пошла к крыльцу. А я еще сильнее ударил лошадь и уехал...
Умер Вовочка!..
В большом зале, в переднем углу, под образами, лежал на ломберном столике замолчавший, наконец, Вовочка, и в старом доме как-то сразу стало тихо-тихо... Весь в белом, в кружевном капорчике с голубыми бантиками, он походил на сломанную игрушку, большую куклу, закрывшую глазки. Как маленький старичок, он сморщил и нахмурил свое личико и втянул посиневшие губки в беззубый рот. Никто не плачет, только говорят шопотом и ходят на цыпочках. Кротко мерцает лампадка и ласково смотрит на Вовочку Спаситель, благословляющий маленького гостя земли в далекий неведомый путь. Пришел, поплакал и ушел. Зачем?
Раскрыты окна. Солнышко золотит крашеный пол зала. Поют в саду птицы. Золотисто-розовый вечер не зовет к радостям жизни: всё тянет в угрюмый большой зал к Вовочке, всё тянет смотреть в это желтое восковое личико и понять что-то тайное в его выражении. Кто-то идет сюда мягкими шагами... Отхожу в задний угол, за рояль, и стою здесь, понуря голову. Тонкая, стройная Калерия, в черном платье, с опущенными руками, медленно подходит к Вовочке, не замечая моего присутствия... Остановилась, наклонилась над ребенком, поправила кружевца и выпрямилась, застыла с опущенной головой...
- Прости меня, Вовочка! - прошептала она, и белый платок мелькнул в ее руке и закрыл лицо... Плачет тихо, беззвучно, только вздрагиванием плеч...
- Я скверная...
Жалко, бесконечно жалко эту тихую страдающую красивую женщину в черном, раньше гордую своей красотой, а теперь кроткую, шопотом умоляющую маленького мертвого человека о прощении, втихомолку страдающую и плачущую беззвучными слезами... Как-то стыдно быть теперь в зале и смотреть... Калерия опустилась на колени, а я тихо, незаметно вышел на цыпочках из зала... Пусть побудет наедине с Вовочкой и поделится с ним своими тайнами... Какая она несчастная! Никто ее, видимо, не любит и ей тоже некого любить... Кто знает, что прячется в душе этой отталкивающей и притягивающей, женщины?.. Быть может, она совсем не такая дурная, как о ней думают...
Ничто не изменилось в привычках нашей жизни со смертью Вовочки; всё шло обычным порядком. Только Калерия не появлялась за столом во время чая, завтрака и обеда. И я как-то чувствовал ее отсутствие и замечал прежде всего пустой стул рядом. Как-то смутно беспокоил меня этот пустой стул и невольно заставлял думать о Калерии.
- Позовите Калерию Владимировну! - сказала однажды мама горничной, и я вздрогнул.
- Они у Вовочки, - прошептала горничная и не пошла.
- Есть всё-таки необходимо - сказал я мимоходом.
- Они не приказывают их беспокоить, когда у Вовочки.
Мама вздохнула и сказала:
- Что имеем не храним, а потерявши, плачем. Когда жив был, так - не надо, а теперь...
- Как это жестоко, мама, говорить так!..
Все тетки поддержали маму: начали торопливо шопотом перечислять недостатки и грехи Калерии. "Эх, вы, галки!" - подумал я, и мне захотелось наговорить им дерзких, обидных слов и заступиться за Калерию.
- Достойным и добродетельным теперь следует помолчать и предоставить суд над матерью Богу и мертвому сыну!..
- Защитник какой!.. Присяжный поверенный.
- Должно быть, по любовным делам... - в два голоса затараторили тетки. И это было так противно, что я встал из-за стола и, резко двинув стулом, ушел из столовой.
На второй день вечером ко мне в беседку вошла Калерия. Лицо у нее было строгое, глаза как-то тускло мерцали под полуопущенными ресницами и во всей фигуре, тонкой и гибкой, как и в походке, была утомленная покорность и тихая печаль пред свершившимся...
- Геня! - сказала она просто и ласково, - могу я попросить вас...
- Конечно, Калерия!..
- Мне хочется похоронить ребенка в ограде. Надо переговорить об этом с батюшкой. Мне тяжело самой... Может быть, вас не затруднит...
- Конечно!.. Сейчас поеду и...
Калерия опустилась на диван и, закрывшись платком, вдруг заплакала.
- Прости... Мне так тяжело... И некому сказать об этом!..
Я смотрел на нее и думал: так недавно еще ты сидела на этом самом диване, весело смеялась, играя красным шарфом и сверкая в темноте черными бесстыдными глазами, а теперь сидишь и беспомощно, как маленькая наказанная шалунья-девочка, плачешь... Я тихо приблизился к ней и, положив руку на ее склоненную спину, сказал:
- Бедная!..
- Поезжай! - прошептала она, отняв от глаз платок, и неподвижно устремила взор в пространство.
- Теперь - одна! - прошептала она и, встав с места, постояла на пороге.
- Что-то еще я хотела сказать тебе... Забыла... Поезжай!
И вышла, потирая лоб тонкими пальцами.
Я сам запряг лошадь и поехал. И всю дорогу думал о Калерии, о Вовочке, о смерти и о жизни... Летние сумерки на полях, поросших ржаными всходами, безлюдных, безкрайных, во все стороны бегущих до синих и розовых туманов вечернего неба, пробуждали в душе нежную печаль и желание быть добрым и кротким... Под этим настроением я приехал и говорил с батюшкой, и в первый раз в жизни, не любя попов принципиально, почувствовал в нем доброго, милого старичка, понимающего человеческое горе и желающего утишать человеческие скорби...
Возвратился я ночью. Было страшно в темном море полей, пугали темные колыхающиеся пятна редких встречных телег, пугали шумы то и дело срывавшихся из придорожных трав перепелов, пугали верстовые столбы... Всё стоял перед глазами маленький гробик и желтое восковое личико Вовочки, окруженное тремя горящими восковыми свечками... И радостно стало и покойно на душе, когда впереди вздрогнули огни родной усадьбы и потянулись плетни огородов... А когда вдали залаяла Джальма, я почувствовал к себе презрение. "Какой ты, однако, трус!" - думал я про себя, распрягая лошадь. - "Стыдно, братец!.." - Иду мимо окон зала: всё та же сжимающая горло скорбь... Белый гробик, полевые цветы, огоньки восковых свеч и окаменевшая черная фигура с молчаливой скорбью на прекрасном лице...
Похоронили Вовочку около самой церкви, между тремя старыми наклонившимися березами. Мы все ушли, а Калерия осталась и долго не возвращалась в усадьбу. Ей забыли оставить лошадь; она вернулась пешком и заперлась в своей комнате. Было тоскливо за вечерним чаем с тетками и не хотелось говорить. Я бродил по молчаливому залу, где всё стояло уже на своем месте, прислушивался к тихому покашливанию прячущейся Калерии. Несколько раз я прошел мимо ее окна и смотрел на опущенную занавеску. Вечером в этот день привезли мне письмо с почты:
- Милый, родной мой! Я безумно счастлива: наконец-то, я получила от тебя весточку. Словно чувствовало мое сердце, что есть письмо: сама поехала в волостное правление и, действительно, получила. Прости за упреки!.. Господи, как прыгает у меня сердце! Это от того, что ты любишь... Да, я должна ехать в Казань, я не могу жить с тобой в разлуке... И если папа с мамой будет против... я убегу из дому. Будь, что будет!.. Скоро напишу тебе длинное-предлинное письмо, а теперь нельзя: сижу в правлении и тороплюсь: сейчас мое письмо поедет к тебе. Не тоскуй же, чаще вспоминай меня и пиши! Видишь ли ты меня во сне? Целую, целую и благословляю моего... Догадайся сам!.. Твоя навсегда З.".
Не перечитывал я на этот раз письма и не почувствовал умиленья. Почему-то радость письма мне показалась теперь неподходящей. Словно на похоронах кто-то запел веселую песню... Встали в воображении два образа: светлый, радостный, со счастливою улыбкой на лице, весь в золоте бледно-желтых волос, и другой - печальный, с молчаливой скорбью в черных очах, с склоненной головою и опущенными руками, весь в черном сиянии волнистых, непослушных волос...
Любовь и жалость... Где любовь и где жалость? Почему я смотрю на портрет белой девушки, а думаю о черной женщине?.. Неужели... Нет, нет!.. Не может этого быть, не может быть!.. Я люблю тебя, Зоя, люблю, люблю!..
Схватываю портрет и смотрю на него долго и пристально...
Почему ты так грустно улыбаешься, милая белая девушка?.. Ведь ничего еще не случилось. Я люблю тебя! Только тебя... Клянусь тебе в этом... Верь мне!
Умер Вовочка - и что-то оборвалось в нашей общей жизни. На этом маленьком человеке, как на тоненькой ниточке, держалось в старом доме всё внешнее благополучие во взаимоотношениях его обитателей. Оборвалась ниточка и всё сразу рассыпалось. Старый дом лицом к лицу очутился с новой, чуждой и враждебной ему женщиной... Вовочка унес с собою всё, что еще примиряло старый дом с Калерией. Раньше была мать. Скверная, но мать. Теперь она - только женщина, оскорбляющая установленные здесь привычки и традиции. Все тетки зашипели, как змеи, и начали жалить.
- Малабарская вдова!..
- Замужняя невеста...
- Г-жа "Милости просим!"
- Почему она не разведется с законным мужем? Опять бы девицей стала...
- Не желает на себя вину принимать... Сама сблудила, а желает эту пакость на спину мужа взвалить...
- Вовочка-то у ней не от мужа...
- Приблудный!
Такие разговоры велись вполголоса в моем присутствии за семейным столом, когда не было Калерии. Шептались, посмеивались и моментально смолкали, когда появлялась Калерия.
- Тише!! Идет г-жа "Милости просим".
"Ехидны!" - думал я о тетках и, на зло им, проявлял к Калерии подчеркнутую внимательность. Мама заражалась тем же настроением. Она хмурилась на Калерию и подозрительно посматривала в мою сторону. Что-то подозревала она и говорила, как Пифия:
- Тебе надо, Геня, сбрить усы.
- Почему?
- Рано еще... Усы в свое время...
- И на своем месте! - добавила тетка помоложе, а тетка постарше зло ухмылялась и, поднимая глаза к небу, шептала:
- Бог шельму метит.
- Не понимаю, тетушка!
- Подумай - поймешь!.. У нас усы не вырастут. Господь не допустит.
Я вскакивал из-за стола.
- А уши уже выросли!..
- Как же это понять?
- А про какую шельму вы, тетушка, говорите? Как это понять?
- Не понял?
- Отлично понял... и прошу, при мне, по крайней мере, не издеваться над Калерией. Одни - сколько душе угодно, а при мне прошу...
- Скажите, какой присяжный поверенный! Смотри, брат, что-то ты очень...
- Не ваше дело!
- Не забывай, что не мы, а она у нас живет...
...Зачем она остается в этом доме, где к ней так враждебны? Почему она не порвет с этими ненавидящими ее людьми?.. Неужели она не замечает и не чувствует всей унизительности такого положения в доме? Странно: как будто бы, неглупая женщина, а вот поди!
А унижения становились всё более резкими и частыми. Я страдал за Калерию... Вернее, не за Калерию, а за человека вообще... Странно и обидно. Что, однако, удерживает ее в этом догнивающем доме? У нее, по словам мамы, есть хорошие средства, есть полная воля и никаких забот и обязанностей. Как птица: вспорхнула и полетела, куда захотела, за леса, за море, за синие горы туманных далей... Эх, Калерия!..
- Тебе письмо.
От кого? Незнакомая рука... А-а, от отца Зои! В чем дело?
"Сим уведомляю вас, милостивый государь, что документ, в котором"...
- Что за чепуха! Какой документ?
..."в котором вы делаете гнусное предложение моей дочери - бежать из родительского дома и вступить в незаконное сожитие с вами, милостивый государь"...
- Фу, какая гадость!..
..."представлен мною Г. Начальнику губернии, а засвидетельствованная нотариальным порядком копия с него - Его Преосвященству Архиепископу Симбирскому. При сем имею честь присовокупить, что если вы"...
Я сидел за письменным столом и хохотал. Однако, решительный человек. Что ему ответить? Должно быть, у него скопилось много документов, в которых я, в теплые звездные ночи, когда тоска по любимой девушке разгоралась особенно ярко, изливал перед ней в стихах и прозе восторги своих чувств. "Документы"! Красиво сказано. Взял в руки Зоин портрет. Тускло и печально смотрел он на меня из рамы, обвитой увядшими васильками. Скоро вянут васильки! Вынул из ящика Зоины письма. Вот они, розовые и голубые "документы"! Все начинаются одинаково:
"Милый, родной мой"... И кончаются благословениями. Даже г. начальник губернии и преосвященный не могли бы найти в них ничего предосудительного.
- Барин! Письмецо вам...
- От кого?.. Вот повезло на письма...
- А уж сами увидите...
Я подошел к окну и взял из руки горничной небрежно свернутый клочок бумаги. Торопливый некрасивый почерк:
"Через три дня я уезжаю. Сегодня - девятый день Вовочке. Не пойдешь ли ты со мной на могилку отслужить по нем панихиду? Одной скучно. Я уже пошла. Если хочешь, догонишь, я пойду тихо и посижу за околицей у мельницы. Калерия".
Я бросил Зоины письма в ящик, захватил шляпу и почти выбежал из беседки. Почему я так обрадовался и почему не иду обычным путем: мимо старого дома, в ворота, а лезу через забор сада? Там увидят галки тетки и поднимут в своем гнезде обычный галочий содом...
Вон она, черная и стройная, стоит как маленькая изящная фигурка из черного мрамора, на горе, под крыльями мельницы... Я покрутил в воздухе шляпой... Заметила, махнула красным шарфом и тихо пошла вперед... Почему вздрогнуло сердце, а на ногах словно выросли крылья. Вот уже два дня я не видал, Калерия, твоих странных печальных глаз, в которых грех борется со святостью... Почему иногда ночью, когда птица качнет под раскрытым окном моей беседки ветку сирени, я весь встряхиваюсь и долго смотрю в зеленые сумерки освещенной светом лампы листвы за окном? Не тебя ли жду я, Калерия, в своей одинокой беседке, обманутый птицей?.. Я думаю о далекой и вдруг, с тайной надеждою, начинаю ждать близкую...
- Калерия! подожди же меня!..
Я задыхаюсь, торопясь на гору...
Обернулась, махнула красным шарфом и уходит... Скрылась за горою. Догнал...
- Как ты бежишь!
- Почему ты так тяжело дышишь?
- Я бежал в гору...
- Сядь на траву и отдохни. Вот здесь, на травке! А я буду собирать васильки для Вовочки...
Она пошла по меже, меж двух зеленых стен ржаного поля, и рвала цветы, то скрывалась, то вновь появлялась, черная, с красной чалмой из толкового шарфа на голове. Я лежал на траве, курил и ловил взором моменты, когда ярко вспыхивала красная голова Калерии над волнующимся зеленым морем.
- Идем, я отдохнул!
Она вышла на дорогу, с васильками и пунцовыми гвоздиками; поровнявшись со мной, пошла рядом и на ходу плела венок. Ничего не говорила и не смотрела на меня.
- Дай, я понесу цветы, они тебе мешают.
- На!
Она протянула цветы и мельком взглянула мне в глаза тепло и ласково... слегка улыбнулась... Давно она не улыбалась; я успел забыть, как она улыбается. И теперь только я увидал, какая это удивительная сложная улыбка, озаряющая всё лицо красивой печалью и властной гордостью прячущейся души. Я обрадовался и испугался этой мимолетной улыбки.
- Хочешь, пойдем под руку? - сказал я.
- Нет, я буду плести венок. Сегодня я в последний раз побываю в гостях у Вовочки. Может-быть, никогда уже не приду...
- Почему?
- Послезавтра я уеду и никогда не вернусь к этим жестким людям. От них перестаешь любить жизнь...
Мы тихо, очень тихо шли и говорили о людях старого дома, и тут я понял, почему она не сразу порвала с ними.
- Отец умер рано - мне было два-три года. Мать, как и я, не любила маленьких детей. Не помню, чтобы она когда-нибудь ласкала меня. С девяти лет меня отдали в институт, в другой город, и когда я вернулась уже взрослой девушкой домой - я нашла вместо матери совершенно чужую женщину... Когда мне было лет семь-восемь, у нас гостила твоя мама. Она по целым дням возилась со мною: играла, гуляла, ласкала и рассказывала сказки про Бабу-Ягу, про зверей и про Аленушку... Так с той поры и хранилось в моей душе воспоминание о доброй тете, которая меня крепко целовала в детстве. И теперь, когда я страстно захотела погреть душу теплотой и лаской близкого человека, я вспомнила про добрую тетю и, сломя голову, помчалась сюда...
Калерия смолкла и вздохнула.
- Да, ты ошиблась, - прошептал я, - тебе надо уехать...
- Тебе не будет жаль меня?
И опять поднялись на меня печальные глаза, и опять та же улыбка промелькнула на лице и заставила вздрогнуть мою душу...
- Будет жаль.
- Правда?
- Да, правда.
- Скажи мне правду: я перестала тебе не нравиться?
- Да. Ты...
- Ну! Почему ты замолчал?
- Не знаю, ничего не знаю... Может быть, я люблю тебя...
- Нет, нет... Этого не надо, не надо... Не будем говорить об этом...
Я долго шел с опущенной головой и боялся смотреть на Калерию.
- Не грусти! О чем? После завтра я уеду, и ты быстро забудешь про нашу случайную встречу и про этот... разговор в поле... И будешь любить ту милую девушку, которая стоит у тебя на письменном столе... А я... я - случайный эпизод на твоем пути... Обо мне забудь. Да? Так?
- Нет, Калерия...
- Я, голубчик, скверная... Ты не должен меня любить...
- Нет, ты - хорошая... Я не сразу понял это... А теперь... Ах, зачем ты приезжала сюда! Лучше бы нам не встречаться...
- Не будем пока говорить об этом. Я тебя очень прошу об этом.
И мы шли по тропинке около ржи, друг за другом, почти молча... Я - позади, с опущенной головой. Иногда я так близко настигал ее, что у меня перед глазами появлялся подол юбки и мелькали тонкие каблучки ее лакированных туфель. Тогда я задерживал шаг и поднимал с земли глаза; ярко ослеплял их красный шолковый шарф с спущенными за спину концами, и ветерок наносил на меня какой-то особенный аромат, тонкий и опьяняющий, к