"justify"> Инстинктивно монах по привычке поднял руку, словно собираясь заклятием прогнать привидение. Но пальцы не слушались его.
- Проклятие! - захрипел он. - Проклятие! Я пропал! Нет больше моих сил.
- Четырнадцать лет тому назад, - начал Диего своим спокойным, без интонаций, голосом, не глядя на монаха, - в Лилле жила прекрасная и добродетельная девушка. Этот человек погубил ее. Каким образом - это теперь не важно. Она пала. Но монах боялся ее жениха, ибо тот был южанин, с горячей кровью, и однажды убил человека, который был груб с его невестой. Поэтому, чтобы спасти себя, монах решил погубить и этого человека. Возвращаясь с работы домой - жених этот был оружейником, - он, как добрый католик, каждый вечер останавливался на минуту в церкви Святого Фирмэна. В один прекрасный вечер он молился особенно долго и горячо: он чувствовал, что на него готова обрушиться беда, но еще надеялся на помощь Богоматери и всех святых. Церковь в этот час была пуста и темна, но если б там было и много народу, он этого бы не заметил. Вдруг он почувствовал, как кто-то крепко схватил его и поволок к алтарю Святой Девы. Церковь огласилась громкими криками об убийстве и святотатстве. У подножия алтаря лежал мертвый настоятель. В груди его торчал кинжал работы этого самого оружейника.
Рака Святой Девы, украшенная многочисленными дорогими приношениями, была открыта и пуста. Перед оружейником стоял монах и обвинил его в убийстве и святотатстве. Все это казалось оружейнику сном. Когда он очнулся и хотел протестовать, его уже вели в тюрьму. Кругом бушевала разъяренная толпа, от которой стража едва могла защитить его. Суд над ним был недолог. Разве монах he показывал против него? Разве он не был родом из еретической Наварры, хотя и числился добрым католиком? Кто мог ему верить? Его осудили, пытали и приговорили к смерти. Он, однако, убежал и полумертвым был найден на дороге одним господином, который, не задавая ему никаких вопросов, спас ему жизнь.
- Сокровища раки Святой Девы найти не удалось, - прибавил он, помолчав. - Может быть, достопочтенному отцу лучше известно, где они теперь.
Доминиканец слушал этот рассказ словно в каком-то забытье.
- Ага, вот так история, отец Балестер! - воскликнул я. - Я почти был уверен, что за вами что-нибудь да есть. Теперь вспоминаете? Полагаю, что сокровища из раки Святой Девы у вас еще целы, - иначе вся история теряет свой интерес. Может быть, вы потрудитесь изложить ее письменно. Впрочем, как вам угодно. Если вы предпочитаете устранить все затруднения относительно вас, так как я вам только что предлагал, то я не вижу к этому никаких препятствий. Взвесив все, я даже думаю, что так будет лучше всего.
Он был совершенно разбит. Не возражая ни слова, он взял перо.
- Подождите, - сказал я, остановив его жестом. - На этот раз я буду диктовать сам. Так как это будет чрезвычайно важный документ, то нужно постараться, чтобы он вышел и достаточно выразительным. Начнем так:
"Я, отец Бернардо Балестер из ордена Святого Доминика, совершив преступление, в котором не смел даже покаяться, и терзаемый совестью, тем более что много лет, отягченный великим грехом, я совершал божественную литургию, теперь для успокоения совести и побуждаемый неведомой мне силой хочу изложить на бумаге историю моего преступления. Приора церкви Святого Фирмэна в Лилле убил я, а не Рауль Кавальон, которого я обвинил в этом преступлении".
- Я не убивал его, - хрипло перебил меня монах. - Я нашел его мертвым перед алтарем. Тут дьявол вложил мне в голову весь дальнейший план.
- Это вы, может быть, и верно говорите. Я сам считаю вас слишком слабым человеком для того, чтобы совершить в одно и то же время и убийство, и святотатство. Но чтобы не сделать ошибки и обезопасить себя, мы оставим бумагу, как она есть.
- Но ведь я же сознался.
- Может быть. Но ведь в нашем распоряжении только ваши слова. Не приказывал ли ваш духовник вернуть сокровища с алтаря Святой Девы?
- Я не раз хотел сделать это, но всегда что-нибудь мешало. А потом я боялся.
- Отлично. Будем продолжать.
"Приор заподозрил меня в ереси и хотел донести на меня. Поэтому я действительно убил его".
Монах положил перо и взглянул на меня дикими глазами.
- О девице нам лучше ничего не говорить. Мы не знаем, как она теперь живет, и не лучше ли будет не возбуждать никаких разговоров о ней. Кроме того, так выходит сильнее.
- Вы сам дьявол! - сказал он со вздохом.
- Ну нет! - спокойно отвечал я. - Мне хочется только правильно представить дело. Ну, будем продолжать. Вы согласны? Тем лучше.
"Монашеская жизнь нелегка, - продолжал я диктовать. - Монах человек, но он должен быть чем-то большим. Помазание, совершенное над ним, не причисляет его к ангельскому сонму и не освобождает его от желаний, которые вспыхивают в нем так же сильно, как и в других людях, а, пожалуй, еще сильнее. Ему остается только терпеть, а когда он не может бороться - только грешить, и опять терпеть, и страдать за этот грех. Таким образом, ему приходится жить и грешить, грешить и страдать. Почему это происходит? Почему бы священнику, например, не иметь жены? Тогда руки, совершающие причащение, были бы чище, ибо он был бы свободен от плотских вожделений, которые мучают его денно и нощно. Закон о безбрачии духовенства дан не Христом, а папами, которым нужно было иметь армию, не связанную никакими земными связями. Так они приказали. Но не погрешили ли они в данном случае? Разве папа Гонорий I не объявил, что у Христа была только одна воля? Разве эта его доктрина не была осуждена через пятнадцать лет на вселенском соборе в Константинополе? Разве сам он не был признан еретиком и не был осужден, как ересиарх? А еще раньше во время споров, поднятых Пелагием, разве папа Зосимий не выступал с утверждениями, как раз противоположными тем, что приводил его предшественник по святому престолу? Разве император Карл Великий не принудил силой папу Льва принять Никейский символ веры в переводе франкской церкви, в котором Дух Святой исходит не только от Отца, но и от Сына? Что было бы, если бы папа Лев выгравировал на серебряной доске подлинный перевод и повесил ее на дверях собора Святого Петра? Слова, которые он не хотел допустить, теперь повторяет вся Западная церковь. Таких примеров можно было бы набрать сколько угодно. Неужели Дух Святой внушал все эти заблуждения? Осужденные и отвергнутые одним папой, они принимались и объявлялись истиной другим. Неужели каноны, установленные таким образом, должны нас, связывать навсегда? Поистине нельзя порицать реформаторов, когда они отвергают их. Но дух заковывается цепями, и камнями побиваются те, кто пытается сбросить свои оковы. Неужели не придет такое время, что человек будет носить закон сам в себе, боясь своей совести больше, чем всяких церковных проклятий?"
Доминиканец остановился и искоса взглянул на меня. Лицо его было ужасно.
- Этого довольно, чтобы меня сожгли, - хрипло сказал он.
- Разумеется, - ответил я. - Так, по крайней мере, подсказывает логика.
- Вы сами великий еретик, сеньор.
- О нет! Не утешайте себя такой уверенностью, достопочтенный отец. Я знаю обо всем этом только потому, что получил хорошее образование. Но я никогда не присоединяюсь к таким крайним выводам. Пока сила в руках духовенства, они совершенно бесполезны. Когда же положение изменится, в них не будет надобности. Итак, будем продолжать наше писание.
"Но страх перед костром, до которого дело могло и не дойти и который во всяком случае мелькал только в отдаленном будущем, на минуту пересилил страх передо мной".
- Я не хочу больше писать, - воскликнул он в последнем припадке ярости.
Я пожал плечами:
- Как вам угодно. Я уверен, что, пораздумав хорошенько, я буду в состоянии подыскать для вас тот род смерти, которого вы заслуживаете на основании ваших собственных признаний.
Монах вдруг упал передо мной на колени, забыв и свою гордость, и свой сан. Это была одна тень того, что было раньше.
- Разве всего этого не довольно? Разве мои преступления еще не достаточно велики? Бог видит, как я в них раскаиваюсь. Если плоть немощна, а дьявол силен, разве я в силах устоять против греха? Я молился, но все было тщетно.
- Меня это не касается, - ответил я, пожимая плечами. - Но выбирайте же одно из двух в этом деле.
- Я сделаю все, что вы хотите, только не это. Это ведь ужасно.
- Как? Вы обязываетесь сделать все, что желает еретик, на которого вы наложили самые страшные проклятия. Припомните-ка, достопочтенный отец. Ведь это было всего час тому назад.
- Я беру это проклятие назад. Я его наложил, я же могу его и снять.
Я смотрел, как он извивался в крайнем унижении у моих ног. От пламени свечи его лицо казалось покрытым темными пятнами - так обыкновенно рисуют мучеников. Я никак не думал, что вечер может кончиться такой потехой.
- Вы можете снять проклятие, достопочтенный отец, но не должны этого делать. Я нарочно хотел этого проклятия, чтобы показать вам, чего оно стоит. Не стоит его снимать. Лучше прибавьте к нему еще что-нибудь.
Опять в его глазах мелькнул испуг, и он отодвинулся от меня, как бы боясь прикоснуться ко мне. Медленно и дрожа всем телом, поднялся он с колен. Он понял, что его просьбы тут не помогут.
- Угодно вам писать дальше? - спросил я.
- Угодно, потому что я должен писать. Но если вы не дадите мне торжественного обещания пощадить мою жизнь, то я не желаю писать. Без того обещания заставить меня написать эти ужасные вещи и убить меня - одно и то же.
- Несомненно, достопочтенный отец. Итак, вы желаете, чтобы я обещал вам пощадить вашу жизнь?
- Да. Впрочем, вы можете обещать, а потом скажете, что подразумевали при этом вечную жизнь, - прибавил он вдруг.
- Очень может быть. Ибо что такое жизнь? Насмешка, намек на нечто лучшее. Действительна только та жизнь, которая ждет нас за гробом, если, конечно, она есть.
- Нет! Нет! Вы должны пощадить мою здешнюю жизнь.
- Извольте, достопочтенный отец. Но, как разъясняют в подобных случаях святые отцы, я не вправе обещать то, что от меня не зависит. Я, конечно, могу дать вам обещание, но оно необязательно для меня. Жизнь и смерть в руках Господних. Если ему угодно, вы умрете при моем участии. Разве я виноват в этом? А если ему это неугодно, то какой вред я могу вам причинить?
Он протер глаза.
- Человечество многим обязано фра Николаю Эмерику и последующим инквизиторам. Им удалось осветить дело с новой точки зрения. Итак, я могу дать вам это обещание, достопочтенный отец, и даже с большим удовольствием.
Монах затрясся. Было чрезвычайно забавно наблюдать за борьбой чувств на его лице. Он был уже не в силах скрывать свои эмоции.
- Обещание это, конечно, ни в чем не может мне помешать, - начал я опять. - У меня еще будет возможность замучить вас пытками. Я, разумеется, поставлю известный предел пыткам. Но если вы умрете раньше, то в этом не я буду виноват.
- В таком случае я не стану писать дальше, - сказал монах, помолчав.
- Ну нет. Писать вы будете. И притом без всяких обещаний. Иначе я прикажу пытать вас до тех пор, пока вам самому не захочется писать. Уезжая из Испании, я имел случай познакомиться с новыми приемами, которые применяются к упорным еретикам. Они очень скоро делают их разумными.
Судорога прошла по его лицу. Он сел к столу и взял перо.
- Диктуйте, - произнес он сдавленным голосом.
- Отлично. Что это, достопочтенный отец? У вас дрожат руки! Не обращайте на это внимания. Когда делаешь такого рода признания, то это даже хорошо - производит больше впечатления.
"Долгое время, - начал я диктовать, - эти мысли терзали мой ум. Трудно удержаться, чтобы не проговориться о том, что лежит на душе. Однако ж во время моего разговора с приором у меня вырвались слова, которые я хотел бы взять назад. Но было уже поздно. Приор взглянул на меня как-то подозрительно. На следующий день у меня пропала брошюра, в которой излагались некоторые новые учения. Мне стало ясно, что время терять нечего, и, подкараулив приора в церкви, я убил его. Он молился в церкви каждый день в определенный час, когда в ней никого не было. Чтобы отвлечь подозрение от себя, я открыл раку Богородицы и ограбил ее, взяв оттуда все сокровища. Потом я пытался вернуть их - монахи и народ сочли бы это за чудо, - но не представлялось подходящего случая. Я был напуган, потому что с этими сокровищами стало твориться что-то неладное. Я не верю в сверхъестественную силу, но всякий раз, как я хотел сжечь их или выбросить от себя, мою руку останавливала какая-то сила. Таким образом, я вынужден был носить их все время с собой, лишь изредка пряча в одно потайное место. В настоящее время они находятся под алтарем в часовне Богородицы в нашем монастыре".
Монах вдруг вскочил и впился в меня взглядом.
- Откуда вы это знаете? - спросил он. Я улыбнулся:
- Раньше я этого не знал, а теперь знаю.
Если бы он мог убить меня взглядом, он сделал бы это с наслаждением.
- Из вас вышел бы превосходный инквизитор, - сказал он сквозь зубы.
- Могу поручиться, что я справился бы с этим делом как следует. Но у меня нет к нему призвания. Ну, теперь закончим наши признания.
"С того времени я вел жизнь, о которой мне противно вспоминать и писать. Я мучился опасениями и плотскими желаниями, но не находил в себе силы порвать со всем этим и начать новую жизнь. Я не могу вести жизнь бродяги и отказаться от власти над людьми. Но по временам прошлое встает передо мной, темное и страшное, и я дрожу при виде представляющихся мне призраков. Тени моих жертв являются ко мне по ночам и вопиют: "Покайся! покайся!", но что толку - каяться человеку? И Богородица являлась мне, приказывая вернуть ее сокровища. Это, вероятно, была галлюцинация. Но все это очень страшно. Да простит меня Господь Бог. Все это я написал в припадке отчаяния 20 июля 1572 года. Брат Бернардо Балестер".
- Так будет хорошо. Если это покаяние получит огласку, то вы прославитесь как человек, еще не потерявший окончательно совесть. Если вас сожгут, то сожгут торжественно, как настоящего ересиарха. Теперь остается только послать Диего отыскивать похищенные сокровища. Когда они будут в наших руках, вы отошлете их в Антверпен на хранение к ювелиру де Врису и прикажете ему не выдавать их никому, даже вам самому, если вы явитесь без подписанного мной удостоверения. Вам лучше написать письмо де Врису теперь же, чтобы совсем покончить с этим делом. Благодарю вас, - добавил я, когда письмо было готово. - Теперь слушайте. Пока вы не будете выходить из роли кающегося грешника, вы будете в безопасности. Но как только я услышу о каких-либо интригах с вашей стороны против меня - а я, конечно, об этом услышу, - я немедленно отошлю эту бумагу кому следует. Приор церкви Святого Фирмэна, насколько я помню, происходил из хорошей семьи. Один из его братьев - кардинал. Затем я вас больше не задерживаю. Уже поздно, и вы, вероятно, устали.
Доминиканец тяжело поднялся, опираясь на стол.
- Дон Хаим де Хорквера, - медленно заговорил он, - будьте уверены, что я всю жизнь буду помнить эти часы. Вы просили меня прибавить вам проклятий. Хорошо. Вы осилили меня ложью. Пусть же и вы погибните ото лжи.
- Да падет это проклятие на вашу собственную голову, - строго возразил я. - Но во всяком случае помните, достопочтенный отец, помните все и не забывайте ничего. Я боюсь, впрочем, что вы не исполните этого и будете раскаиваться и снова грешить, и так до окончания жизни. Спокойной ночи!
Было уже поздно, когда я вернулся к себе домой. Но спать мне совершенно не хотелось. Мне нужно было отправить мои бумаги рано утром. Писать надо было о многом, не об одном отце Бернардо. Ведь в конце концов меня послали сюда вовсе не для того, чтобы спасать красавиц от костра и препираться с инквизитором, а для того, чтобы охранять эту пограничную крепость - благо пламя восстания еще не совсем погасло - и обеспечить безопасность транспортов, которые шли вверх по Рейну навстречу армии герцога Альбы. По этому вопросу передо мной на столе уже лежал рапорт дона Рюнца, и мне оставалось только переписать его в своем донесении.
Остальное нужно было обдумать хорошенько, ибо все зависело от того, в каком свете дело будет представлено в Брюсселе и Мадриде. Я не мог сообщить им, что я нашел весь город готовым к восстанию. Этого герцог никогда бы не простил мне. Наоборот, я старательно отмечал, что не встретил ни одного проступка, не слышал ни одного слова против короля. Я указал также, что действия инквизитора совершенно не соответствуют приказаниям герцога, который запретил ему возбуждать процессы до моего прибытия, что процессы, которые он затевал, производили крайне невыгодное впечатление, так как были направлены всегда против богатых еретиков, и что, по моему мнению, монах этот заслуживает того, чтобы его хорошенько проучить. Далее я писал, что ввиду жалоб, принесенных на отца Бернардо, вполне основательных и проверенных, я счел за лучшее ознаменовать начало моего управления актом справедливости и милосердия и что, решившись вести себя таким образом, я не мог остаться равнодушным, когда монах вздумал высказывать открытое непослушание представителю короля и делать по-своему.
Таково было мое донесение герцогу Альбе.
В бумаге к главному инквизитору я не так распространялся об этом происшествии, но зато прямо указывал на непригодность инквизитора для исполнения его обязанностей. В отдельный конверт, который как будто шел не от меня, я вложил исповедь монаха. Затем я сообщал главному инквизитору о Бригитте Дорн и Анне ван Линден. В конце я сделал приписку о том, как приветствовал народ короля Филиппа.
Чего же им было еще желать? Однако утром я отправил эти бумаги с чувством полной неуверенности.
Я не боюсь герцога Альбу. В душе он может бранить меня дураком, но наружно он должен поддерживать в моем лице авторитет власти. Не боюсь я и главного инквизитора отца Михаила де Бея, человека просвещенного, который сам подвергся когда-то обвинению в ереси и должен был клятвенно отказаться от своего мнения. Он не фанатик и первый будет рад тому, что отца Балестера уберут с его поста. Я боялся только одного человека, спокойного, с землистым лицом. Он отсюда за тысячу верст и зовут его король Филипп. Сидя в своей комнате, он молча управляет половиной мира. Он не забывает и не прощает преступлений против церкви. Разве он не сказал, что если бы его собственный сын был уличен в ереси, то он сам принес бы дрова, чтобы сжечь его. Я дважды рвал и переписывал письмо к одному из своих друзей, пользовавшихся влиянием при дворе. Но как бы там ни было, дело сделано, и его не переделаешь. Да я и не хотел бы его переделывать.
Прошла уже добрая часть ночи, когда отправились мои курьеры, и стук копыт их лошадей замер в ночной тиши. Я подошел к окну и хотел посмотреть, как они будут отправляться, но видно было плохо. Густой туман заволакивал все. Я немного постоял у окна. Внизу и вокруг меня город спал, не опасаясь за завтрашний день, насколько в Голландии можно не опасаться в нынешние времена. На тревожный вопрос, который этим летом встал передо всеми голландскими городами и встанет затем перед теми, кто преградит дорогу армии герцога, - на вопрос о покорности или бунте, - на этот вопрос сегодня здесь был дан ответ.
Я легко могу себе представить, как тревожно поднимался он в эти последние дни, предшествовавшие моему приезду, и как с каждым часом он становился все настойчивее и настойчивее. Можно было слышать, как об этом громко говорили в тавернах, куда собирались люди, чтобы почерпнуть мужества в стакане вина. Об этом говорили и в каждом доме, не так громко, но зато более серьезно. Об этом же говорили шепотом, закрыв двери, и в городском совете. Об этом же молча, но раздражено, думал каждый про себя. Многие старались отмести этот вопрос, но это не удавалось. Всю ночь он лез в голову любому мужу и жене. Они не могли спать, но молчали, не желая признаться друг другу. В каждом доме шли раздоры. Ибо в одной половине дома спали те, кто дрожал от страха и хотел во что бы то ни стало спокойствия, а в другой - те, кто был готов скорее встретить смерть, чем отказаться от своего Бога.
Одни боялись за свое богатство, другие - за своих жен и дочерей, третьи за честь своего города. Боялись вообще все, ибо можно было потерять многое. Вопрос пока остался не разрешенным. Когда сегодня утром люди собрались на площади, он был еще не решен и ждал своего разрешения с помощью меча. Они видели это, видели со страхом. Было уже поздно, и они понимали, что у них не хватило мужества. И вдруг вопрос этот был решен за них и решен так, что все выиграли. Прежде всего испанское управление дало им гораздо больше, чем могло бы дать им восстание. Они могли разойтись по домам, не рискнув ничем, и воображать на досуге, что вели себя геройски.
Они могут спать спокойно и должны быть благодарны. Если кому придется когда-нибудь расплачиваться за сегодняшний день, то только мне, одному мне. И это будет справедливо. Ибо тот, кто желает управлять, кто привык повторять: "Я выше этого стада", тот должен уметь встретиться в жизни с многим, что вызвало бы у них ужас.
Я отвернулся от окна и подошел к своему столу, на котором горели свечи в низких подсвечниках. До рассвета было еще далеко. Не чувствуя никакого желания слать, я поставил на стол новые подсвечники, сел и стал писать в эту книгу все, что со мной случилось.
Гертруденберг, 2 октября.
Сегодня утром в половине девятого, спускаясь вниз, я встретил на лестнице донну Изабеллу. Я поклонился ей и вежливо осведомился о том, как она почивала.
- Боюсь, что ночью вас беспокоили, - сказал я. - Я вернулся домой около двух часов ночи, а в пять уезжали курьеры с депешами. Я приказал им двигаться осторожнее, но, что ни делай, оружие и шпоры производят шум.
- Прошу не беспокоиться об этом, сеньор, - отвечала она так же церемонно, как и я. - Когда у нас гости, то мы заботимся только о том, чтобы им было удобно, и забываем о своих удобствах. Кроме того, нас действительно никто не беспокоил. Но вам едва ли удалось отдохнуть.
Я пожал плечами:
- Солдатская жизнь! Я уже привык к ней и заставляю ее покоряться. Сейчас мне нужно идти в городской совет. Но сначала я хотел бы засвидетельствовать свое почтение мадемуазель де Бреголль. Полагаю, что я не помешаю ей в этот час. Ее дом находится, кажется, на Нижней площади?
- В двух шагах от площади. Я уверена, что она будет польщена вашим посещением, - отвечала она серьезно и вежливо, но с той особенной интонацией, которая так сердила меня.
Или, может быть, я становился уж чересчур подозрительным? Едва ли. Не думаю, чтобы она сама этого не замечала.
- Если это не составит для вас особого труда, сеньорита, то я попросил бы вас сопровождать меня туда. Если я пойду один, злые языки не преминут распустить сплетни на мой счет. Сеньора ван дер Веерена, как мне сказали слуги, сейчас нет дома. А откладывать визита я не могу - v меня потом будет много дел. Поэтому, если позволите просить вас...
Она слегка покраснела, но оттого ли, что мои слова ей были неприятны, или по какой-нибудь другой причине, этого я не могу сказать.
- Я исполню ваше желание, сеньор, - коротко ответила она. - Я только позову мою служанку, и через минуту мы будем к вашим услугам.
Был прекрасный солнечный день, но на улице было еще холодно и сумрачно, когда мы вышли из дома. Осеннее солнышко не поднялось еще так высоко, чтобы осветить кровли зданий. От верхних этажей на улицу падала еще тень, и мы шли в полумраке. Только за аркой, которая перекинута в конце улицы, день уже наступил вполне. Это была небольшая площадка, беспрестанно затемняемая силуэтами прохожих. Однако с каждым мгновением освещенное место все расширялось и расширялось, становилось все ярче и ярче. Когда мы подошли ближе и протиснулись сквозь толпу народа и целые ряды повозок, то оказалось, что перед нами довольно большая площадь, вся залитая лучами солнца, теплыми, мягкими лучами северного осеннего солнца. От них все как будто изменило свой вид, народ двигался туда и сюда, и люди в этом свете выглядели словно существа какого-то другого мира.
Я инстинктивно остановился, чтобы оглядеться. Обернувшись к донне Изабелле, я увидел, что и она, стоя молча около меня, устремила свои глаза на освещенную солнцем площадь. Мы оба стояли в глубокой тени. Ее пышные волосы казались еще темнее, а ее кожа еще белее от луча солнца, упавшего на ее кружевной воротник. Взгляд ее был печален, чего я никогда не замечал в ней раньше. Или, может быть, мне только так показалось по контрасту с солнечным светом? Как бы то ни было, но она была прекрасна.
Вдруг она тихо вскрикнула и покачнулась. Два солдата, шедшие сзади нас и, очевидно, не заметившие вследствие ослепительного света ни меня, ни ее, стоявшую в тени, сильно толкнули ее и грубо при этом выругались. На мостовой было довольно скользко, и, отпрянув назад, она потеряла равновесие и упала бы, если б я не подхватил ее на руки. На одно мгновение ее холодная щека и душистые волосы прикоснулись к моему лицу, и мною вдруг овладело безумное желание поцеловать ее и посмотреть, как она рассердится на меня. Впрочем, это желание тут же и погасло, я стал смеяться над собой за мою сумасбродную идею. Во мне шевельнулось даже презрение к самому себе. Неужели у меня, дона Хаима де Хорквера, нет другой цели в жизни, как только целовать хорошеньких женщин ради удовольствия посмотреть, как они от этого вспыхнут! Нужно было только взглянуть на этих двух уходивших солдат, чтобы вернуться к действительности!
- Эй, назад! - крикнул я им. При звуке моего голоса оба солдата повернулись и, узнав меня, казалось, окаменели.
- Как вы ведете себя? - строго спросил я. - Марш назад в казармы и доложите начальству, что я велел арестовать вас на неделю. Это научит вас ходить осторожнее.
Они отдали мне честь и, ни слова не говоря, повернули обратно.
- Прошу покорнейше извинения, сеньорита, за их грубость. Это грубые люди, они явились сюда после четырех месяцев войны и не привыкли еще вести себя как следует в городе, в который они не ворвались штурмом через брешь в стене. Но, как видите, дисциплина у них есть. Больше они не будут толкаться, пока они здесь. Еще раз прошу извинения.
- В этом нет надобности, сеньор. Война есть война. Как можем мы рассчитывать на уважение со стороны иностранцев, если мы не в состоянии защищать себя сами? - с горечью сказала она.
В ее словах была сама правда, и я не мог спорить с ней. Действительно, куда бы мы ни приходили, мы почти не встречали сопротивления со стороны этого народа, и мы не обращали на него никакого внимания. Мне хотелось что-нибудь сказать, чтобы возразить ей, но у меня не нашлось для этого слов.
- Вы слишком строги, сеньорита, - произнес я наконец.
- Не имела в виду быть такой, - холодно ответила она.
Через залитую солнцем площадь каким-то темным, зажатым между высокими домами переулком мы вышли на небольшую, тихую площадь, окруженную старыми липами. На ней стояли старинные, аристократически выглядевшие дома, кое-где несколько уже обветшавшие и запущенные. Они как будто хотели сказать, что времена их расцвета давно миновали. Впоследствии я узнал, что это были дома богатейших людей в городе и что инквизиция пожинала здесь обильную жатву, так что у владельцев этих домов или их наследников остались слишком незначительные средства, чтобы поддерживать былой блеск. Сеньор де Бреголль прожил жизнь, не запятнав себя ничем, но и не обеднел, и его вдова с дочерью вели теперь скромный и уединенный образ жизни.
У дома, согласно приказанию, которое я отдал вчера, стоял часовой. Теперь он был уже не нужен. Инквизитор был в моей власти, и дело это можно было считать оконченным. Я приказал часовому уйти и постучал в дверь. Нам отворила дверь девушка с прекрасными волосами, но несколько бледным лицом, - испанская манера управления знала секрет, как делать людей бледными даже в Голландии. Нас повели наверх. Здесь были такие же панели и такая же отделка, как и в доме ван дер Веерена. Не осталось только ценных вещей и картин. Очевидно, буря, которая дважды поднималась над этим домом, унесла их с собой.
Мадемуазель де Бреголль приняла нас радушно, с той величавой грацией, которая всегда заставляла меня чувствовать при ней как будто в присутствии королевы, от которой я могу получить какую-нибудь милость и которой нельзя оказывать эту милость. А между тем я подарил ей жизнь и теперь пришел сюда для того, чтобы сказать, что я обезопасил эту жизнь - конечно, настолько, насколько человек может быть уверен в будущем.
Она приняла нас одна, так как ее мать была нездорова. Я сказал то, что обыкновенно говорится в подобных случаях, и затем сразу перешел к цели моего посещения.
- Вчера вечером у меня был продолжительный разговор с отцом Бернардо. В конце концов он сознался, что вполне убежден в вашей невинности, так что я могу в настоящее время объявить вам что вы совершенно свободны от всякого судебного преследования. Мне хотелось сказать вам об этом поскорее. Вот почему я просил сеньориту ван дер Веерен проводить меня сюда, невзирая на то, что вы, может быть, еще нуждаетесь в отдыхе. Вы так храбро прошли через все судебные испытания, что мне трудно считать вас женщиной. Только идя сюда я сообразил, что с моей стороны, пожалуй, нескромно являться к вам так рано, - прибавил я, бросив взгляд на донну Изабеллу.
Мадемуазель де Бреголль слегка покраснела от моих слов.
- Прошу не думать этого, сеньор, - сказала она. - Моя мать - она надеется поблагодарить вас в другой раз - и я, мы всегда будем считать ваш приход особой для нас милостью. Иначе и быть не может после всего того, что вы сделали. Кроме того, я ведь вполне отдохнула и успокоилась.
Она сказала это с большой теплотой и с таким достоинством, что мне оставалось только отвесить поклон и промолвить:
- Вы очень добры, сеньорита.
- Я говорю, что чувствую, сеньор. Но я забыла свои обязанности хозяйки, - с улыбкой прибавила она и позвонила в колокольчик, который стоял возле нее на столе.
Вошел слуга с подносом, на котором были две бутылки вина, стаканы и фрукты.
- Это испанское вино, а это бургундское, с нашей родины. Пожалуйста, берите, какое вам больше нравится.
- В таком случае я выпью бургундского, - сказал я с поклоном.
Чокаясь с ней, я встретил ее прямой открытый взгляд и сквозь зеленые стаканы уловил недоверчивый взгляд донны Изабеллы. Через головы моих собеседниц я видел в открытое окно, как липы тянулись своими ветвями к голубому небу.
- Я был во Франции и удивлялся ее чудным виноградникам. Но я был там во время войны и боюсь, что у населения остались не особенно хорошие воспоминания о нашем посещении. Это уж несчастье каждого солдата приносить туда, куда он является, разорение и разрушение.
- Вы, конечно, не можете сказать это о себе, - попробовала она возразить.
- Однажды судьба действительно улыбнулась мне, - отвечал я. - Впрочем, отец Бернардо может ведь еще и отравить меня, когда очутится на свободе. А может быть, и я сам буду отозван отсюда. Не бойтесь, - прибавил я, заметив в ее глазах участливое выражение, - этого сейчас ожидать нельзя, хотя будущее никому не известно. Поэтому я хочу, чтобы вы знали все до мелочей, чтобы в случае крайности, которая, будем надеяться, не настанет, вы могли защищать себя сами. Достопочтенный отец принес полное покаяние в своих грехах. Оно изложено в двух частях. Первая часть касается случая с вами. Эта часть уже отправлена мной его духовному начальству. Вторая часть относится к его прежней жизни. Все это произошло несколько лет тому назад, хотя покаяние и написано не так давно. Его прегрешения тяготили его совесть, и теперь, когда он принес мне повинную, ему стало легче. Он может быть уверен, что я не выдам его. Поэтому будем держать его покаяние втайне до тех пор, пока он сам не вынудит нас обнародовать его. Но вы, кого это дело прямо касается, имеете право узнать все теперь же.
С этими словами я подал ей бумаги.
- Кто мог подумать, что в нем скрывались такие чувства и мысли, - пробормотала она. - Вы сильно его пытали? - тихо спросила она, отводя от меня глаза.
- Я совсем не подвергал его пыткам. Я видел, что достопочтенный отец не принадлежит к числу героев. Одного упоминания о пытках оказалось достаточно. Досадно, что он лишил меня возможности попробовать их на нем.
- А я об этом не жалею, - тихо промолвила она.
- Ты слишком скоро все забываешь, сестра. Я бы сама пытала его без всякого сожаления, - яростно воскликнула донна Изабелла.
- Ты не видела и не испытала сама пыток, Изабелла, - возразила мадемуазель де Бреголль. Она произнесла эти слова мягко, но таким тоном, который разом заставил нас замолчать.
Я положил бумаги в карман.
- Говоря по правде, - сказал я после некоторой паузы, - эти признания были не совсем добровольны. Но ясно, что я должен был покончить с этим монахом, если бы мне, не удалось получить что-нибудь такое, что отдавало бы его мне во власть. Он человек неглупый и сам понимал это. Я задал ему вопрос, какому роду смерти он отдает предпочтение. Оказалось, что у него такого предпочтения нет. Он еще долго не хотел рассказать мне все об этом деле, и если бы мой слуга Диего случайно не знал о нем кое-что, то мне, пожалуй, в конце концов пришлось бы преждевременно отправить его в лоно святых. Но когда исчезает без вести какой-нибудь монах, всегда поднимается большая возня. А эти доминиканцы особенно стоят друг за друга. Таким образом, все уладилось как нельзя лучше. Лично я с большой неохотой отпускаю его на свободу и к стыду своему должен сознаться, что моя власть не простирается так далеко, чтобы повесить его, как он этого заслуживает. Но наше время еще не созрело до того, чтобы судить священника, как всякого другого смертного.
- Я гораздо более довольна, что он остался в живых, - мягко возразила мадемуазель де Бреголль. - Еще раз приношу вам свою благодарность.
- Пока еще рано благодарить. Мы еще не видели, чем кончит отец Бернардо. Пока он не, явится к себе в монастырь в роли кающегося грешника, до тех пор он в моих руках, а там дальше увидим.
На этот счет у меня были свои планы, но незачем было раскрывать их перед мадемуазель де Бреголль.
- Теперь я должен с вами проститься.
Услыхав эту испанскую формулу прощания, она слегка вспыхнула.
- Сеньорита ван дер Веерен, буду ли я иметь удовольствие проводить вас домой? После двенадцати часов никто не оскорбит вас даже взглядом, но так как наказание, наложенное мною на тех двух солдат, станет известно другим не раньше этого времени, то теперь вам лучше вернуться в моем обществе.
Она согласилась и покорно сказала:
- Благодарю вас, я согласна.
- Донна Изабелла сделалась сегодня утром жертвой грубости двух моих солдат, о чем я чрезвычайно сожалею, - объяснил я своей хозяйке. - Но этого больше не повторится.
Мы распрощались. Когда донна Изабелла уже вышла, мадемуазель де Бреголль жестом удержала меня.
- Сеньор, - сказала она тихим голосом, слегка краснея, - у меня остался ваш плащ. Позвольте мне сохранить его на память о том, что вчера случилось и что вы сделали!
Я поклонился:
- Вы оказываете мне большую честь, сеньорита. Мне и в голову не могло прийти, что мой бедный плащ получит когда-нибудь столь благородное употребление.
Когда мы вновь очутились на улице, донна Изабелла не показывала большой охоты поддерживать разговор. Я тоже смолк и довольствовался тем, что стал наблюдать игру света и тени на ее лице. Стоило взглянуть на ее кожу, гладкую, как полированная слоновая кость, на ее темные блестящие волосы и гордый рот. Мало-помалу щеки ее порозовели, может быть, оттого, что я пристально смотрел на нее и она это, не видя моего взгляда, чувствовала. Мы почти дошли до ее дома, как вдруг навстречу нам показалась толпа горожан человек из пяти, одетых в свои лучшие платья. Увидев нас, они вдруг было остановились, но потом, отвесив глубокий поклон, тронулись дальше. В середине шел толстый дородный человек, пышущий здоровьем, хороший, хотя и не побуждающий к подражанию образчик голландского бюргера.
- Ваше превосходительство, - начал этот дородный молодец, сняв шляпу. - Прошу извинения за то, что мы прервали вашу прогулку. Но интересы города прежде всего - мы идем к городскому дому, жаждая услышать вашу речь. Встретив вас здесь, я, Ян ван Тилен, которого вы, несомненно, помните, я и мои коллеги имеем честь поздравить вас с прибытием вчера в наш город. А это мои друзья Адриан Гульд, Петер Поттер и Яков Аален. Они просили меня выступить за них перед вашим превосходительством. Мы, а в особенности я, должны заявить серьезные жалобы на солдат, расположенных в наших домах. Зная вашу справедливость, мы уверены, что вы изволите их выслушать.
- Нельзя ли обождать с этим делом? - спросил я полусердито, полусмеясь. - Вы видите, я иду с дамой.
- Я вижу это, ваше превосходительство. С вами прекрасная дочка нашего бургомистра и моего приятеля ван дер Веерена. Сударыня, позвольте мне засвидетельствовать вам свое почтение. Но наше дело не терпит отлагательств. Даже в данную минуту, по всему вероятию, творятся бесчинства.
- В таком случае хорошо, говорите, - сказал я.
Я не рассчитывал на то, что донне Изабелле придется выслушать это дело и мой ответ на его просьбу.
- В моем доме стоят сержант и десять рядовых первой роты, - начал голландец. - На это я не жалуюсь, у меня дом большой, и всем хватит места. Я давал им хорошую пищу: я ведь человек не бедный. Я давал им пива и легкого здорового вина - сидра или чего-нибудь в этом роде, как даю всем, кто живет у меня. Вечером им показалось этого мало, и они потребовали, чтобы им все давалось лучшего качества. Я человек щедрый и сказал служанке, чтобы она пошла в погреб и принесла оттуда бочонок прекрасного крепкого пива. Приготовлением пива я славлюсь на весь Антверпен. Всякий разумный человек на их месте был бы доволен, но сержант начал ругаться, прибавив два-три словца насчет голландской души, которых я хорошенько не понял, но которые, очевидно, имели оскорбительный смысл, потому что другие покатились со смеху. Потом он с двумя своими солдатами отправился за служанкой в погреб, и здесь они вели себя самым безобразным образом. Начали они с того, что стали целовать и тискать служанку. Прошу извинения, что я упоминаю об этом в вашем присутствии, юффрау ван дер Веерен. Я сам слышал, как взвизгивала служанка. Впрочем, дело не в этом. Она уже не первой молодости и, можно сказать, привыкла к этому. Потом они наложили свою руку на дюжину бутылок чудного старого рюдесхеймера, которого у меня был очень небольшой запас. Я приберегал его для праздников, чтобы иметь возможность при случае выпить и самому. Каким образом они, едва прибыв из Испании, - они сами говорили мне, что прибыли оттуда только весной, - каким образом они научились различать качество вин - это для меня загадка. Это вино можно было распознать только по особого вида бутылкам, которые были заказаны для него нарочно. Но служанка этого не знала. Тем не менее это обстоятельство стало им известно. Они выпили все двенадцать бутылок, каждый по одной бутылке, и двенадцатую отдали служанке, которой ничего подобного не приходилось пробовать за всю свою жизнь. Боюсь, что сегодня они заберут из погреба еще больше. Если так будет продолжаться дня два-три, у меня ничего не останется. Прошу защиты, ваше превосходительство.
Он хорошо усвоил урок. Но дело оборачивалось для меня худой своей стороной. Вы устраняете какую-нибудь великую несправедливость и, может быть, с большим риском для себя, а люди, вместо того чтобы терпеливо переносить маленькие неприятности, которых нет возможности устранить, начинают жаловаться на пустяки, осаждают своими требованиями справедливости. И наоборот, если вы держите их в ежовых рукавицах, они довольны уже тем, что сохранили свою жизнь, и не говорят ни слова.
Когда он окончил свою речь, я рассмеялся. Он не понимал причины моего смеха и принял его за поощрение.
- Ваше превосходительство изволили понять, почему я решился вас беспокоить теперь же? - спросил он.
- У вас нет других жалоб, кроме этой?
- Они переломали еще кое-какую мебель, но я уж об этом не говорю. Стулья были не из новых.
- Они не переломали вам ребра, не оскорбили вашу жену и дочерей и не подожгли ваш дом? - продолжал я расспрашивать.
- Что вы, ваше превосходительство, - пробормотал он, отступая назад.
- Нет? А ведь это легко могло бы произойти. Все это они делали, а иногда и кое-что похуже этого. Вам не приходилось слышать о том, что произошло, например, в Утрехте и других местах. Если нет, то постарайтесь разузнать об этом. И тогда вы задумаетесь, прежде чем беспокоить меня из-за нескольких бутылок рейнвейна. Какие-то бутылки с вином! Неужели вы думаете, что если я спас девушку от костра, то вы можете во всякое время обращаться ко мне со всякими пустяками. В моих руках и все ваше состояние и вся ваша жизнь - на ваш город падает подозрение в ереси и приготовлении к бунту, и если бы мне вздумалось, то я нашел бы тысячу оснований повесить или сжечь вас, стащить с вас одежду, которую вы носите. Если я до сих пор относился к вам милостиво, то это была моя добрая воля, которую я сейчас же могу переменить. Какие-то бутылки! Неужели наши времена не настолько серь