Но я вольна подарить или отнять свою любовь. И опять скажу вам - вы не любите меня, а для того, чтобы принимать милостыню, я слишком горда. Иначе вы перестали бы меня уважать. Ваша любовь к Изабелле, от которой вы преждевременно поседели, не дает возможности возникнуть так скоро другому чувству равной силы, а если это так, как вы говорите, то это было бы чудом. Но в наши времена чудес не бывает.
Все это она проговорила страстно и гордо. На мгновение ее глаза впились было в мои, но теперь она опять глядела на канал и на дома за ним.
- А может быть, они и бывают, - возразил я. - Несмотря ни на что, в моем сердце достаточно места для новой любви, к которой уже не примешивается горечь моего первого чувства. Позвольте мне напомнить вам слова проповедника, которые вы сами когда-то мне приводили: "Страшны пути Господни и непонятны, и Он проносится над землей, как буря, разрушающая в одном месте и оплодотворяющая в другом".
- Вам не удастся убедить меня, - возразила она каким-то странным, жестким голосом. - Я просила бы вас оставить меня сейчас в покое. Если вы не дадите мне возможности помогать этим бедным людям, то я уеду из Гуды. Я не стану отрицать того, что я напрасно стала бы скрывать. Но после этого я буду краснеть от стыда при всякой встрече с вами. Должен же быть предел всему, даже самозабвению. Мне давно хотелось побывать на могиле моей матери в Гертруденберге, и я думаю отправиться туда на несколько дней, а затем перееду в другой город.
- Я не пущу вас! - вскричал я в отчаянии.
- Вы желаете второй раз жениться силой? - спросила она, глядя мне прямо в лицо.
Это было жестоко, и я замолк. Прежде чем я собрался с мыслями, она тихонько повернулась и пошла от меня, оставив меня стоять в тени большого дерева.
Она заставила меня сильно страдать, но я знаю, что ей пришлось вытерпеть еще больше.
Я смотрел, как она, высокая и стройная, удаляется от меня твердыми, легкими шагами. Яркий луч украдкой пробивался сквозь листья деревьев, и ее платье пестрело золотыми пятнами. Я видел, как она вышла на свет и затем скрылась в темноте улицы, как будто навсегда покинула.
Но этого не должно быть. Она призналась, что любит меня, и она не может отказаться от этих слов!
Когда я повернулся, чтобы идти дальше, мне показалось, что сзади меня из лодки, которых довольно много стояло под деревьями и которые сновали во всех направлениях по каналу, поднялась какая-то фигура, заслонив на минуту ярко сиявшую воду. Но, может быть, это мне только показалось. Впрочем, мы не говорили ни о чем таком, чего можно было бы потом стыдиться.
16 июля.
Начиная с этого дня, никто не может выехать из Гуды без моего разрешения. Всякий желающий уехать из города должен обращаться с соответствующей просьбой за день до отъезда. Вечером перед отъездом собираются о нем все нужные справки, и мне на подпись представляется разрешение. Исключение делается только для бедного люда, рыбаков, рабочих и тому подобных лиц, которые хорошо известны страже у ворот.
Я не хочу брать ее силой. Мужчина может сделать это только раз в жизни, да я и убедился на опыте в недейственности в этом случае какого бы то ни было насилия. Но я не должен выпускать ее из города до тех пор, пока не испробую всех средств, для того чтобы ее победить. Было бы с моей стороны слабостью не пустить в этом случае в ход всю мою власть.
Только теперь я вполне понимаю, как много значит она для меня. Она не только женщина, которую я люблю, она воплощение того идеала, который, как я думал, никогда не мог так воплотиться в образе обыкновенной женщины. В ней есть все, что я хотел бы видеть в человеке. Взойдет или закатится моя звезда, я знаю, что она никогда не оставит меня и, когда бы я ни пришел к ней, найду у нее такие слова, которые мне нужны...
Постараюсь не утратить ту высокую и незаслуженную милость, которую она оказывала мне в последние дни, если только у меня хватит сил удержать ее за собой.
Мое распоряжение вызвало общие толки. Оправдывая эту меру в городском совете, я заявил, что у меня есть основания подозревать присутствие в городе испанских шпионов. Насколько я знаю, они действительно могли быть. А если это так, то я ни в каком случае не должен был дремать или оставлять их на свободе. Когда испанцы решаются на такое дело, то они посылают ловких людей, которые, конечно, будут только смеяться над подобной мерой. К счастью, здешнее население боится только одного - шпионов. Все они принимали мои объяснения серьезно, и, несмотря на свою детскую наивность, эта мера производила на них нужное впечатление. Это было все равно, что ловить рыбу, посыпая ей соли на хвост, но они этого не замечали.
В этот день рассматривалось немного дел. Поднялись только разговоры по поводу небольшой суммы, которая была совершенно необходима и которую им не хотелось отпускать.
С тяжелым чувством от всего этого вернулся я домой. Мне думалось, что здесь моя миссия одна из самых скромных.
Благодаря одному из странных капризов судьбы, в это утро мне удалось увидеть истину далеко не так ясно, как я это воображал. Дома меня ждал какой-то человек. Одет он был, как одеваются странствующие торговцы, и так и назвался. Он рассыпался в извинениях и просил разрешения показать мне свои товары. По его словам, он приехал издалека и привез с собой столь драгоценные и редкие вещи, что даже я не откажусь на них взглянуть. Он держал себя более настойчиво и вместе с тем низкопоклоннее, чем это делает обыкновенно этот народ. Кое-где в его выговоре и манерах проглядывало что-то иностранное. Я готов был держать пари, что этот человек родился в Кордове, хотя он и называл себя французским гугенотом.
Я заинтересовался им и велел его впустить.
Когда я сел в своем кабинете, а он стоял передо мной, я сказал:
- Теперь скажите мне, зачем вы сюда явились. Говорите прямо и не ссылайтесь на ваши товары, хотя я и не сомневаюсь в том, что они необыкновенны.
Я говорил по-испански, на кордовском наречии. Мне самому хотелось услышать столь родные мне с детства звуки. Сколько времени прошло с тех пор!
Мой посетитель вздрогнул и в изумлении отступил назад. Однако он сейчас же овладел собой и с улыбкой отвечал:
- Трудно застать врасплох ваше превосходительство. К счастью, это не входит в мои намерения. Но мои товары окажутся для вас еще более удивительными, чем вы предполагаете, хотя и в другом роде. Прежде всего позвольте представиться - дон Рамон де Бельвер. С недавнего времени состою при нашем посольстве в Париже. Меня послали к вам потому, что из уважения к вам сочли невозможным дать это поручение лицу низшего служебного ранга. Вот мои верительные грамоты.
И он подал мне свои бумаги.
- Польщен вашим присутствием здесь, дон Рамон, - холодно и официально отвечал я. - Не знаю, впрочем, привело ли вас сюда ваше поручение.
Он, видимо, опешил, но, или не поняв как следует мои слова, или только сделав вид, что он их не понимает, продолжал:
- Надеюсь, все ваши сомнения рассеются по прочтении этих писем, одно из которых писано собственной его величества рукой. Может быть, вам будет угодно прочесть их на досуге и без помехи. Я могу только добавить, что условия, в них изложенные, не считаются окончательными и что ваши желания будут приняты во внимание и для удовлетворения их будет сделано все возможное. Вы страшный враг. Хотя ваше имя и не всегда появлялось, но нам известно, что многими нашими неудачами мы обязаны вам. Принц ведь не воин. Только благодаря вам был отбит Амстердам. Хотя он еще в наших руках, но он почти без гарнизона, и его падение - только вопрос времени. Я знаю, что герцог получил выговор за то, что довел вас до возмущения. Но он отозван, и о прошлом теперь лучше не говорить. Позвольте прибавить еще одно слово. Я буду с вами совершенно откровенен, дон Хаим, ибо я считаю, что в данный момент откровенность - самая лучшая дипломатия. Положение дел в Брюсселе в высшей степени запутанное. Вы знаете, чем был так называемый государственный совет. Теперь стало еще хуже. Он окончательно дезорганизован. Граф Мансфельдт - на своем месте, но он - только граф Мансфельдт. Армия в Шоувене накануне бунта. Отсюда восстание может распространиться и дальше. Этот поток может задержать только нужный нам человек - испанец, не чуждый этой стране. Рано или поздно такой человек явится. Но чем скорее мы его найдем, тем будет лучше. Я уже довольно сказал вам. Если вам нужны будут дальнейшие объяснения, то пошлите в гостиницу "Льва", где я остановился под именем ювелира из Бордо Франсуа Гаспара.
Он отвесил мне низкий поклон и удалился.
Я вынул письма из шелкового футляра и некоторое время смотрел на них без удовольствия. По временам мне самому казалось, что когда-нибудь со мной должно случиться нечто подобное.
Бумага была та самая, на которой обыкновенно писал король Филипп. Почерк был, несомненно, его. Мне давно уже не приходилось видеть его. Король Филипп пишет очень много, больше, чем всякий другой монарх в мире. Должно быть, плохо им пришлось в Мадриде, если сам король удостаивает писать человеку, голова которого уже оценена!
Я распечатал королевское послание и стал читать.
Оно гласило следующее:
"Удостоверяем дона Хаима де Хорквера, графа Абенохара, в нашем королевском прощении во всех его проступках и возмущении, содеянных им по день получения настоящего письма, если он согласится на условия, изложенные в прилагаемом при сем письме нашего секретаря дона Матео Веласкеса де Леса.
Я, король.
Дано в Мадриде, июля первого дня, 1576 года".
После этого я прочел письмо, приложенное к королевскому посланию. Оно начиналось с восстановления меня в моем прежнем звании и титулах. Это было, конечно, совершенно естественно. Потом шло обещание дать мне еще более высокое место, чем я занимал раньше, и полную независимость в отведенной мне области. Потом шли условия: всякое дело имеет и оборотную сторону.
Условия состояли в следующем.
Во-первых, необходимо получить удостоверение от инквизиции, которое очищало бы меня от всяких подозрений в ереси. Письмо, очевидно, намеренно игнорировало то обстоятельство, что я сделался кальвинистом: с отъявленным еретиком, очевидно, не приходилось и разговаривать. Я обвинялся только в чисто внешних деяниях, к которым я был принужден силой обстоятельств и которых я в душе не одобрял сам. Это доказывало покровительство, которое я оказал отцу Вермюйдену. Конечно, придется наложить на меня легкое наказание, ибо церковь, если пожелает, может быть весьма милосердной. Теперешний новый инквизитор Квирога весьма расположен к нашей семье. Письма от него не было приложено, но не трудно было догадаться, что оно есть среди товаров дона Рамона.
Во-вторых, передать город Гуду королю, если это возможно. Этой оговоркой они облегчали мой путь, в случае если я не буду в состоянии принудить себя к этому, чего, конечно, легко было ожидать.
Предлагали многое множество, не требуя от меня слишком много, если не считать, конечно, нарушения принципа. Но им там в Мадриде не могло и в голову прийти, что я серьезно стал еретиком.
Как бы то ни было, но к посланию приложено было еще одно письмо, также от дона Матео, написанное им по приказанию короля.
Прочитав его, я в изумлении бросил его на стол. Речи дона Рамона, правда, подготовляли меня к этому, но все-таки я был изумлен: мне предлагали ни больше ни меньше, как назначение наместником всей Нидерландской страны, таким же, каким был герцог Альба. Не сразу, конечно. Это было бы и невозможно, и не политично, и ни один здравомыслящий человек не может на это рассчитывать. Моей задачей было сначала привести войска к повиновению, затем возобновить с удвоенной энергией военные действия и продолжать борьбу до тех пор, пока я не добьюсь решительного успеха. Постепенно мои полномочия будут расширяться до тех пор, пока не наступит нужная минута и мне не будет вручен указ о назначении наместником, совершенно такой же, какой был дан и герцогу Альбе. От меня будет зависеть, долго ли придется ждать этого момента, самый же приказ лежит уже подписанный, добавлял дон Матео.
С минуту я не верил своим глазам, но в этой стране случаются иногда изумительные вещи, и дон Рамон, уходя, отвесил мне такой же низкий поклон, какой я, бывало, делал герцогу Альбе... Должно быть, влияние моей семьи при дворе все еще очень велико, если мне делаются такие предложения - искренно или нет, это другой вопрос. Пусть даже неискренно: дайте только мне силу, и я против их воли заставлю их исполнять договор. Если даже это был бы мираж, то блеск этого миража легко мог бы соблазнить человека на некоторое время. Вице-король всех Нидерландов, у которого больше реальной власти, чем у самого короля в Мадриде! Все законы, в сущности, отменяются, и остается один - воля наместника.
Возвращаясь домой из городского совета, я жаловался в душе на свое жалкое положение, а теперь мне предлагают самое высокое положение, какого только может достичь человек, не родившийся на троне.
Я ходил взад и вперед по своей комнате, сжимая рукоятку моей шпаги, которой я всем этим обязан. Я боролся с искушением, не стану отрицать этого. Одно мгновение искушение это было ужасно, когда мне пришла в голову мысль, что, быть может, в этом-то и состоит моя жизненная миссия. Положив шпагу на пол, я опустился на колени и стал горячо молиться, прося Бога просветить меня. Мои пальцы невольно схватились за голову тигра на рукоятке шпаги, словно от этой эмблемы моего дома они хотели почерпнуть силу и мудрость, необходимые мне теперь, когда предстояло принять окончательное решение. Они почти вцепились в нее, как бы принуждая мою судьбу, чьи очертания были размыты, принять определенные формы и приблизиться ко мне, чтобы я мог рассмотреть ее теперь же.
Чего не мог бы сделать человек, облеченный такой властью. Подобно Господу Богу, он держал бы в своих руках проклятие и благословение!
В тишине моей комнаты я стоял на коленях и боролся с искушением, которое пришло ко мне так же неожиданно, как к первой женщине, до тех пор, пока солнце не скрылось за окном и мираж не исчез, как исчезает Фата-моргана на южных равнинах, оставляя после себя вместо золотых серые, безотрадные пески.
Я очнулся от забытья и вздрогнул. Я знал, что я останусь жить здесь, останусь маленьким человеком в маленьком городе, сражающимся с его гражданами из-за таких же маленьких дел, как мы сами. Когда я слягу, чтобы умереть, последний свет, который увидят мои глаза, будет свет этого хмурого неба, которое висит над этой страной в течение девяти месяцев. Мне уже не увидеть, как блестит южное солнце на водах Гвадалквивира, как оно одевает в золото стены Кордовы. Хотя я никогда не говорил об этом и даже не занес на эти страницы, но мне ужасно хотелось бы увидеть все это еще раз перед смертью. Но этому желанию, конечно, не суждено сбыться.
Мои молитвы, должно быть, были услышаны, и я стал спокойнее. Потихоньку мои пальцы выпустили голову тигра, на которой уже не будет больше красоваться корона, и я тяжело поднялся с колен.
То был сон. Теперь я проснулся и знаю, что и для власти вице-короля есть вещи, которые для нее недоступны.
Нужен человек, как сказано в письме, который был бы испанцем и солдатом, который мог бы железной рукой управлять войском. Нужен государственный человек, который был бы наполовину голландцем и который мог бы сблизить обе расы, держа ловкой и мягкой рукой знамя примирения. Солдат и испанец - этому условию я удовлетворяю. Я только теперь вполне почувствовал, какую сильную власть надо мной сохранила старая родина, теперь, когда с болью в сердце приходилось разрывать последние узы с ней. Государственный ли я человек - этого я сказать не мог, но ни одному человеку, который решится бороться за свое господство в этой стране, не удастся осуществить это стремление к примирению. Это все равно, что попробовать примирить воду и огонь.
С одной стороны - власть короля и папы над телом и душой своих подданных, а с другой - свобода человека. С одной стороны - старая церковь и инквизиция, а с другой - новая вера, за которой еще слабо и робко, но уже поднималась терпимость я свобода мысли. Тут дело в борьбе не народов, а идей, а идеи властны и не терпят компромиссов.
Еще одно обстоятельство. Если даже все эти соображения неверны - эта мысль долго еще будет приходить в голову и искушать меня, - то вот что верно - на ступенях, ведущих на вице-королевский трон, лежит измена. В исступлении ума я однажды уже совершил ее, но больше я этого не сделаю. Пусть не говорят потом, что у любого гражданина этой страны чувство чести развито сильнее, чем у дона Хаима де Хорквера, хотя он стал уже однажды изменником, а теперь ему предлагают целое королевство за то, чтобы он стал им во второй раз.
А Марион! Если бы даже не было никаких, других соображений, то одна мысль о ней остановила бы меня от этого. В течение долгих тяжелых лет боролся я за любовь, которую она теперь дает мне, и если бы я мог купить ее ценой всего королевства, то и это было бы дешево. Горе мне, если б я теперь променял ее на власть!
Напишу мой ответ дону Матео де Леса теперь же и заявлю ему прямо, что я уже слишком стар и слишком устоялся в своих мыслях и убеждениях, чтобы менять их еще раз.
Многое произошло со вчерашнего дня. Вместо того чтобы сделаться наместником королевства, я сижу в тюрьме, имеющей не более двадцати квадратных футов, и пишу эти строки в моем дневнике при свете сальной свечки, сгорая от нетерпения узнать, скоро ли все это кончится. Мне никогда прежде не случалось сидеть в тюрьме, и мое теперешнее положение не лишено для меня интереса новизны. Какое странное ощущение, когда вы неосторожно встаете и ударяетесь головой о свод сырого подвала или когда вы садитесь, чтобы посидеть в тишине, а у самых ваших ног громко скребется мышь.
Впрочем, это все преходящие неудобства, и я утешаюсь тем, что знаю, что они продлятся одни, много, двое суток: на том свете будет просторнее. Желал бы я знать, так же ли он богат неожиданностями, как этот? Я полагал, что знаю здешний мир достаточно, но он в конце сыграл со мной такую шутку, которая была столь же замысловата, как и неожиданна.
Смерть для меня - прекрасный сборщик податей, который приходит в ту самую минуту, когда можно взять больше всего. Она могла прийти ко мне много раз, немного получив с меня, и меньше всего во время битвы на Рейне, когда я сидел усталый и ослабевший, не имея за собой ничего, кроме запятнанного имени. Но она не пришла тогда. А вот теперь, когда я богат всем, чем только и как только может быть богат человек, теперь она приходит, чтобы разом взять все. Впрочем, не все: у меня в руках остается еще то, что есть во мне бессмертного. Час, которого я так ждал когда-то, теперь наступил. Задача моей жизни исполнена, и я торжественно уйду из нее. Но со мной уйдет и великая вера и любовь моя. Марион, я скорблю о тебе, но твоя любовь также восторжествует над тенью смерти.
Я рассмеялся над бедными гражданами Гуды, которые воображают, что они отомстят мне за то, что я управлял ими с большей справедливостью, чем они того желали. Они теперь только и думают, что о камере в четыре фута длиной, о топоре, который явится завтра утром, или о кинжале, который покончит со мной на рассвете.
Желал бы я знать, чей это будет кинжал? Не думаю, чтобы они рискнули открыто обезглавить меня на площади. Во времена герцога всегда такие вещи можно было делать смело, не опасаясь какого-либо вмешательства. Но в свободной Голландии, особенно в такую минуту, когда правление еще не установилось твердо, было неизвестно, какой оборот может принять дело. Кроме того, они не решатся взять на себя ответственность перед принцем. Ибо хотя его терпение и велико, но могут быть случаи, когда он шутить не любит. Поэтому дело кончится, вероятно, ударом ножа на заре, когда я еще буду спать. Это для них будет во всех отношениях удобнее. А мне самому - все равно. Они могут потом сказать, что я сделал это сам, побуждаемый сознанием своей виновности. Но ни Марион, ни принц этому не поверят, а на все остальное я не обращаю внимания.
Я должен описать, как все это произошло, если только это нужно. Подходит конец всему, даже сальной свечке; второй они мне уже не дадут.
Сегодня я вышел из дома в десять часов и направился в городской совет. Утром я получил известия, что в королевских войсках, расположенных в Шоувене, вспыхнул серьезный бунт. Солдаты арестовали своих офицеров и выбрали для себя новое начальство. Дон Рамон в своей откровенности действительно не скрыл от меня ничего.
Для штатов теперь настал самый благоприятный момент вооружить всех мужчин и оседлать всех лошадей и идти на Брюссель. И я собирался просить совет снарядить на собственный счет небольшой отряд, чтобы подать этим пример другим городам. Наши советники - близорукие скряги, но они честолюбивы, и я надеялся этим на них подействовать.
Ведь такой момент больше не повторится. У Испании еще довольно войска, будет назначен новый наместник, и борьба опять станет неравной. Я полагал, что они не могут не видеть этого, и рассчитывал, прежде чем отправиться в эту экспедицию, переговорить еще раз с Марион.
Но все вышло совершенно иначе.
Дойдя до угла Водяной улицы, я увидел перед собой толпу народа, стремившегося на одну из соседних улиц, откуда неслись громкие крики и где, видимо, происходила какая-то свалка. Я быстро пошел вперед, довольно бесцеремонно прокладывая себе путь локтями. В толпе меня ругали, но, узнав меня, сейчас же сторонились и давали мне дорогу.
Наконец я понял причину этих криков.
- Ведьма! Ведьма! Катай ведьму и ее отродье! Это испанка, и ее послали отравить и погубить всех! Бейте ее, да и попа кстати. Проклятый римский пес!
Этого-то мне и нужно было. В этом-то для меня и заключалась моя миссия, если только у меня есть какая-нибудь миссия: искоренять плевелы нетерпимости и фанатизма, которыми уже поросла новая, более чистая ветвь.
Пробившись вперед, я увидел женщину с двумя девушками. Они были с распущенными волосами, в разорванных платьях, и отчаянно отбивались от нескольких нападавших на них буянов. Все они были черноволосы. Без сомнения, то были полуиспанки. Этих несчастных созданий здесь довольно много. Они сами не знают, к какому народу они принадлежат, а оба народа обращаются с ними одинаково дурно.
Около них стоял, тщетно стараясь защитить их, патер Вермюйден. Один из парней отталкивающей наружности схватил женщину, сорвал одежду с плеч одной из девушек.
- Любовница сатанинская! - орал он. - Покажи нам клеймо его. Вот оно!
И он грубо толкнул ее к толпе.
Отец Вермюйден, старавшийся освободить ее от его лап, получил такой удар, что упал на колени. Лицо его было разбито в кровь.
- Собака поп! - заорал опять малый. - Сжечь их всех! Пусть они сгорят. Это они навели на нас болезнь.
Учение инквизиции, как видно, не осталось бесплодно.
- Да, да! - поощрительно кричали голоса из толпы. - Гнев Господень на нас, ибо мы продолжаем терпеть в своей среде римскую мерзость!
Тут я быстро вышел вперед.
- Стой! - повелительно крикнул я.
- Кто ты такой? - грубо спросил меня парень.
- Он того же отродья! - закричал один из его товарищей. - К черту его. Проучим его, как вмешиваться!
- Вы не знаете меня? - строго спросил я. - Вы желаете сегодня же вечером качаться на виселице?
- Губернатор! Губернатор! - раздались голоса.
- Это все равно! - возразил малый, с которым я говорил. - Он испанец и папист. Довольно он повластвовал над нами.
И он бросился на меня с ножом.
Это было так неожиданно, что я едва увернулся от удара, быстро отскочив назад. Я понял, что происходит, и выхватил шпагу: дело принимало серьезный оборот.
На меня бросились с длинными ножами четыре человека, и борьба становилась неравной. Я был тесно окружен толпой и не мог свободно действовать шпагой. Кроме того, негодяи были одеты в толстые кожаные куртки, а на мне был только бархатный камзол.
Кругом поднялся страшный гвалт. По всей вероятности, многие в толпе не допустили бы такого нападения, но товарищи негодяев обступили меня и не давали никому прийти мне на помощь. Но, слава Богу, я умею действовать шпагой. Через минуту-другую я сам увлекся борьбой. Мои противники были сильны и грубы, но довольно неуклюжи.
Сделав вид, что я поскользнулся, я усыпил бдительность ближайшего ко мне негодяя. Выпрямившись в то же мгновение, я бросился на него и разрезал его, как курицу. Его падение вызвало замешательство среди нападавших, и я, храбро бросившись вперед на ближайшего негодяя, который в эту минуту не был готов к защите, проколол ему шпагой горло.
Теперь из них осталось только двое, хотя каждую минуту мог подоспеть еще один и всадить нож мне в спину. Я удивился, как они этого не делают, и как раз в эту минуту почувствовал удар в левое плечо, по-видимому, не проникший глубоко. В ту же минуту я услыхал, как сзади меня кто-то упал. Нападавшие на меня спереди, из которых одного мне удалось ранить, отскочили от меня и бросились бежать. В одну секунду они скрылись в толпе.
- Отлично управились, дон Хаим, - произнес сзади меня голос с настоящим кордовским акцентом. - Я не скоро протискивался к вам и очень рад, что подоспел вовремя.
Я с удивлением обернулся назад и увидел перед собой дона Рамона де Бельвера.
- Это вы, дон Рамон. Я должен благодарить вас за спасение своей жизни.
- О, пустяки! Негодяй хотел ударить вас ножом сзади. Это была бы подлая штука, и я ему помешал. Не стоит говорить об этом. Это сделал бы каждый дворянин. Я рад убедиться, что вы все еще остаетесь одним из наших, - прибавил он, значительно улыбаясь.
- Еще раз благодарю вас. Что касается остального, то, быть может, вы зайдете ко мне в четыре часа. Мой ответ готов.
- Отлично, - отвечал он и хотел идти дальше. Я остановил его.
- Еще одна просьба. Не будете ли вы любезны, проходя мимо моего дома, сказать моему секретарю, чтобы он прислал мне в городской совет списки, которые я забыл дома. Я долго провозился с этой историей, и теперь уже поздно идти за ними самому.
Он обещал мне исполнить мою просьбу, и я передал ему записку, в которой распорядился, чтобы моя гвардия немедленно явилась к городскому дому, так как она может мне понадобиться.
Эта записка не была, однако, передана, и моя гвардия не явилась.
Дон Рамон угадал больше, чем нужно было, может быть, по моему взгляду или по голосу, а может быть, и по наитию. Он умный человек, вполне подходящий для своей роли. Теперь мне ясно, что мне не следовало давать ему такое поручение. Это была ошибка, которая будет стоить мне жизни: Маленькие ошибки, незначительные промахи всегда будут обходиться дорого.
Когда дон Рамон удалился, я обратился к толпе:
- Какой срам! - воскликнул я. - Вас так много, и вы позволяете горсти негодяев обижать женщин! Девушка почти голая, а вы стоите, смотрите и ничего не делаете. Дайте мне вот это!
И я без всяких церемоний сорвал платок с плеч какой-то хорошо одетой женщины и закутал в него девушку.
- Кто вы и как давно вы живете здесь? - спросил я ее. Как я и предполагал, то были наполовину испанки. Они направлялись к югу и остановились здесь за неимением денег. В Гуде они прожили две недели.
- Это правда? - спросил я остальных. Толпа подтвердила эти слова.
- Ну, посмотрите теперь, какие вы глупцы. Как они могли напустить на вас болезнь, которая началась два месяца тому назад.
Они повесили головы и молчали.
- Если бы они были виноваты, неужели бы я стал бы защищать их? Разве вы не знаете, что я говорил о вас в совете? Разве вам неизвестно, что я делаю для вас все, что только могу. Если они не той веры, что вы, то что за беда? Вы жаловались на инквизицию, вам не нравились пытки и костры. Теперь все это вам опять понадобилось. Неужели вам не стыдно самих себя? Неужели вы забыли, что сказал Христос "Не судите, да не судимы будете!" Какой срам!
Они опять поникли головами.
- Теперь ступайте спокойно домой и дайте и им идти своей дорогой. И знайте, что, если кто-нибудь поднимет против них оружие, он будет качаться на виселице.
Странное явление - толпа. Она может быть чрезвычайно опасна, но если вам удастся ее образумить, вы можете руководить ею, как ребенком.
Все стали покорны, как нельзя более. На недавних героев никто и внимания не обращал: раздражение улеглось окончательно. Это был хотя грубый, но в душе добрый народ, гораздо-гораздо лучший, чем его собратья в городском совете. Когда я дал женщинам денег, многие из толпы подошли к ним и также дали, кто что мог, и первыми дали те, которые громче всех кричали: "На костер! На костер!"
Словом, дело приняло такой оборот, что им нечего было бояться.
Хуже всех пришлось отцу Вермюйдену. Он получил сильный удар, которым у него был вышиблен передний зуб и который он, конечно, долго будет помнить. Но в то время он радовался, что ему довелось пострадать за Господа.
Как бы то ни было, дело кончилось благополучно, и я поспешил в городской дом. По всему пути меня приветствовали толпы народа. Я не боялся его и не хотел даже показать вида, что боюсь.
Войдя в комнату, где происходили заседания совета, я сел на свое место. Ничего необычного я не заметил. Как только водворилась тишина, я встал и стал просить их осуществить то, что было мною задумано. Я сказал, что жить - не значит только пользоваться комфортом и удобствами, что надо также уважать себя и подумать о грядущих поколениях, что лучше человеку впасть в бедность и умереть, чем сознавать себя скрягой и продолжать жить. Я высказал им все соображения, которые могли прийти мне в голову, и высказал со всем доступным мне красноречием. Но речь моя не имела большого успеха.
Под конец кто-то спросил:
- Кто же будет командовать войсками, которые вы предлагаете снарядить с такими издержками?
- Конечно, я, - отвечал я, слегка удивленный этим вопросом. - По крайней мере, пока принц не решит иначе.
- Мы не уверены в ваших боевых способностях, - важно произнес тот же голос. - Последний раз вы потеряли почти половину добровольцев, которые были вам даны.
- Да, потому что господин ван Шюйтен заразил их страхом. Если бы в критическую минуту они не бросились бежать, надо было очень немногое. Но война есть война, и всякий, кто идет на нее, не должен упускать из виду, что он может и погибнуть.
Дело принимало забавный оборот. Мне только что предлагали высшее начальство над всей испанской армией, а тут кучка торгашей сомневается в моих боевых способностях.
Мне было смешно в душе. Пожав плечами, я прибавил холодно:
- Впрочем, если господину ван Шюйтену угодно занять мое место и стать начальником всех вооруженных сил в городе, то я против этого ничего не имею. Это будет очень приятно для испанцев. Не пеняйте только на меня, если дело примет плохой оборот.
Тут поднялся ван Шюйтен и важно заявил:
- Вам нечего задевать меня. Я и раньше говорил, имея в виду только благо общины, и теперь буду говорить так же, не считаясь с тем, что мои слова, быть может, вызовут ваше неудовольствие.
"Ого! - подумал я про себя. - Цыплята осмелели и делаются уж слишком развязны".
- Пожалуйста, не стесняйтесь, господин ван Шюйтен, - холодно промолвил я. - Но позвольте и мне также не считаться с вашими страхами в интересах чести города.
При этих словах поднялся член совета, говоривший первым. Обыкновенно он держался всегда сзади, я не замечал его до сих пор и даже не знал наверно его фамилии.
- Вы просите нас дать вам много денег и подвергаете опасности жизнь весьма многих, - начал он. - Я не буду больше говорить о вашем командовании, чтобы не вызывать с вашей стороны нападок на ван Шюйтена. Может быть, мы не знаем толку в подобных делах, ибо мы простые граждане Голландии, не испанские гранды. Потому-то мы так и заботимся о жизни наших сограждан.
- Я теперь сам голландец. Прошу этого не забывать, - резко возразил я.
Он не обратил внимания на мое замечание и продолжал:
- Как бы то ни было, вы не можете нам ручаться за успех. В случае поражения опасность будет угрожать самому голоду, и у нас не останется средств ее предотвратить. Вы здесь говорили о многом - о самоуважении и тому подобном, что могло бы звучать для нас довольно оскорбительно. Но я обойду это молчанием и ограничусь фактами. На основании их я буду голосовать против вашего предложения и прошу совет сделать то же самое.
- Но ради освобождения Голландии стоит рискнуть многим! - воскликнул я. - Если бы Гаарлем рассуждал точно так же, то испанский гарнизон до сего времени стоял бы в этих стенах. Если даже мы и погибнем, то мы посеем добрые семена; вспоенные нашей кровью, они дадут добрую жатву в свое время, и наши дети поблагодарят нас за нее.
- Вы говорите о свободе Голландии, но мы не знаем, насколько эта свобода вам действительно дорога. Вы перешли на нашу сторону ведь очень недавно и, как говорят, не совсем добровольно. Это не значит, что я предъявляю вам в настоящую минуту какое-либо обвинение, но вы должны понять, что мы имеем право пораздумать как следует прежде, чем доверить вам деньги, которые даются нам с таким трудом, и жизнь наших сыновей и друзей. Мы не хотим оставлять город без всякой защиты, если случится что-нибудь непредвиденное, вроде того, что в один прекрасный день вы вздумаете опять вернуться на службу к вашему прежнему повелителю.
Я начинал терять терпение.
- Вы... - начал было я, но мой голос был заглушен криками, раздававшимися во всех углах зала.
- Он папист! Пусть оправдается!
Этого я не мог уже перенести. С того места, на котором я стоял, видна была площадь. Я посмотрел, не явилась ли моя гвардия, но ее не было. Очевидно, она и не явится, так как время было за полдень.
Прежде чем крики стихли, послышался зычный голос Иорданса:
- Выслушайте меня, братья, - кричал он. - Я открыто обвиняю стоящего перед вами человека в том, что он остался в душе испанцем и папистом. Разве он не покровительствовал и не охранял католиков все время, пока он здесь? Разве он не заставил нас оставить у себя римских попов, хотя мы и желали освободиться совсем от соблазна? Разве не он наложил иго на нашу совесть, иго, которое мы так долго сносили? Поистине за это нас и наказал Господь болезнью, которая распространяется все больше и больше. Но этому человеку, нашему губернатору, и горя мало. Хотите доказательств. Сегодня утром несколько испанок, очевидно, подосланных, бросали в колодцы какой-то порошок. Слава Богу, они были схвачены несколькими молодцами, которые повели их, чтобы передать их в руки правосудия вместе с патером Вермюйденом, который старался освободить их. Когда они вели их, этот человек напал на них и освободил задержанных, причем убил троих честных работящих людей, все преступление которых состояло только в том, что они заботились о городе, и жены и дети которых теперь должны умирать с городу. Я сам горько упрекаю себя в том, что терпел все это так долго. Но я помню слова Господа: "Если брат твой прегрешает, иди и скажи ему наедине". Так я и сделал. "Но если он не послушает тебя, возьми с собой двоих или троих. Если же и тех не послушает, скажи церкви. Если же и церковь не послушает, то пусть он будет для тебя как язычник и мытарь". Я все сказал. Что вы можете сказать?
- Вам ничего, - надменно отвечал я. - Не вам обвинять и судить меня. Но я хочу дать совету более верные сведения о том происшествии, которое разыгралось сегодня утром. Четыре честных работящих человека, о которых говорил здесь господин Иордане, были просто-напросто самыми отвратительными оборванцами, какие только попадались когда-либо мне на глаза. Настоящее городское отребье. Они напали на меня, а не я на них. Что касается истории с колодцами, то это нелепость, ибо болезнь началась уже два месяца тому назад. По моим сведениям, вся эта история была нарочно разыграна на моих глазах, а люди, нападавшие на меня, были подкуплены, чтобы убить меня, если смогут.
Я замолчал, давая возможность моим словам произвести свое действие.
Видя, что дело принимает неприятный для него оборот, Иордане быстро возразил:
- Если я неправ относительно вас, то первый готов просить извинения. И я охотно это сделаю, потому что душа моя освободится в таком случае от великого смущения. Но вы могли бы устранить все наши страхи, если бы вы согласились, чтобы этих женщин судили как следует, и мы дождались бы решения суда.
Если бы я согласился на это, то, конечно, я погубил бы их, но зато спас бы свою жизнь, - ведь гвардия моя не явилась. Но проповедник был уверен, что я не уступлю. Отдать эту старую женщину и старика-священника на допрос, который будут чинить друзья этого Иорданса, - никогда!
- Я унизил бы свою должность и занимаемое мною место, если бы согласился на вашу просьбу, - возразил я спокойно. - Но я скажу вам, почему вам так хочется подвергнуть пыткам этих несчастных: потому что вам хочется забрать весь город под свою власть. Развивая суеверие и фанатизм, вы хотите тем самым укрепить свое влияние на массы. Кроме того, вы ненавидите отца Вермюйдена, потому что он является - правда, единственным - примером, перед которым вам делается стыдно.
- Я всегда следил, чтобы папизм не распространялся у нас независимо от того, приятно вам это или нет. Я отвечаю за души, которых я являюсь пастырем.
- Те же самые слова сказал мне инквизитор дон Педро де Тарсилла, передавая мне приказание начать преследования и жечь еретиков, - презрительно вымолвил я.
Он покраснел, как в тот вечер у фру Терборг, и закричал:
- Итак, вы не хотите предать их суду, как я предлагал вам?
- Нет, не хочу. Вы восстали против короля, заявив, что вы можете управлять сами собой, а это значит уважать выбранные вами власти и не угнетать тех, кто всецело в вашей власти. Если вы об этом забыли, то я помню. Однажды я уже сказал, что я не допущу преследований в Гуде, и теперь я это повторяю.
- Вот как! - закричал он. - Я вам скажу, почему вы так поступаете. Потому что ваше сердце до сего времени на стороне Испании и Рима. Вы слышали его, - обратился он к совету, - чего же вам еще нужно?
- Да, они меня выслушали, - заговорил я, - но тут есть еще кое-что. Я обвиняю вас, господин Иордане, называющий себя проповедником учения Христова, в том, что вы подстрекаете народ в городе к восстанию против его законных правителей, в том, что вы замыслили убить меня и для этой цели наняли нескольких негодяев. И как только заседание кончится, я прикажу арестовать вас!
Он струсил, и волнение, по всей вероятности, улеглось бы, если бы ему на помощь не поспешил барон ван Гульст. Он поднялся и начал говорить:
- Прошло то время, когда на обвинение можно было отвечать обвинением же. Слишком много у нас поводов жаловаться на вас, ибо вы не только насилуете нашу совесть, но от вас не ограждено даже спокойствие наших семей. Господин ван Гирт, потрудитесь объяснить совету постигшее вас горе.
В это утро, очевидно, будут обнародованы все мои грехи и прегрешения.
- Господин ван Гирт, говорите, - сказал я. - Только говорите правду.
Не глядя на меня, он поднялся и начал:
- Как вам всем известно, у меня есть дочь. Она была обручена с одним достойным и уважаемым гражданином нашего города, членом нашего совета. Но губернатор принудил меня отдать ее замуж не за этого нашего члена, а за одного юного негодяя, семья которого совершенно разорена и который не в состоянии содержать жену. Губернатор грозил мне исключением из совета и даже кое-чем большим, если я не соглашусь. И я уступил, боясь позора. Я поступил, правда, трусливо, и теперь прошу совет извинить меня за то, что я так осрамил учреждение, членом которого я имею честь быть.
Не поднимая глаз, он опустился на свое место.
Самая эта поза сокрушения и унижения сильнее привлекала к нему симпатию, чем если бы он вздумал обнаружить гнев и раздражение.
- Позор! Позор! - раздавалось со всех скамей.
Но тут уж и я рассердился и потерял самообладание.
- Молчать! - загремел я. - Кто смеет кричать "позор"? И на этот - последний - раз мой голос и загоревшиеся глаза испугали их, как это было не раз прежде. Крики стихли, шум утих. Водворилась сравнительная тишина.
- Если кто может говорить о позоре, то только я, - продолжал я. - И вам не стыдно, господин ван Гирт, явиться сюда и рассказывать, что вы сделали? Продать родную дочь ван Шюйтену! Девушку, которой нет еще и двадцати лет, отдать шестидесятилетнему старику! Ван Шюйтену! Вам всем прекрасно известно, какая слава идет о нем. А если неизвестно, то посмотрите на его лицо! Посмотрите и судите сами!
Голая голова, ввалившиеся красные глаза, отвислые щеки - все это говорило само за себя. Не веря своим ушам, он уставился на меня, отчего его лицо приобрело весьма смешное выражение - гнева и вместе с тем полной беспомощности.
&nb